ID работы: 5117120

Entwerden

Джен
R
Завершён
автор
Размер:
20 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
Нравится 13 Отзывы 27 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста

Часов Удар Три раза Прорыдал. Гийом Аполлинер

Мы создаём свои сказки и безуспешно пытаемся в них жить. Чернила выцветают на некогда скомканных листах бумаги, и — где-то через несколько триллионов бесконечностей — остаются лишь тени; кляксы; смазанные подобия выведенных старательной рукою слов; штрихи и линии-линии-линии (их слишком много, но пересекутся ли они?); пустота. Сказка выцвела. «Ты написал много букв; еще одна будет лишней», — гнусавит до боли, судорог, тошноты Бродский где-то на фоне. Его сказка была самой-самой бесцветной, осыпанной пеплом снующего в груди увядания, но: это не помешало ей потерять тот самый особый отсутствующий цвет. В сказках невозможно жить. Мы создаём свои сказки и насильно вписываем в них тех, кто нам дорог (нужен). Силуэты маячат в осязаемой тьме, задевают друг друга локтями, ворчат что-то на непонятном сумбурном языке («Безвкусица» — «У вас проблемы со вкусом?» — «Мои мысли часто невкусные», — доносятся отрывки самых первых разговоров; они помещены в прологе), из их ртов вылетают сплошные цифры: 1, 2, 3, почему-то 20 — их не поймать, не расшифровать, не заморозить. Становится слишком шумно и тесно, разговоры сталкиваются друг с другом и разбиваются, словно надколотая фарфоровая чашка во всё ещё по-детски неуклюжих руках девушки (убийцы), окружённая шлейфом метафор (кто-то случайно подтолкнул её деликатным прикосновением, и грязно-коричневая жидкость осела лужицей на идеально отполированном паркете — «Я сохраню твой секрет» — «А я сохраню ваш»). Вспышки света резко озаряют кровавое, липнущее к желтоватым страницам пространство и синхронно с выстрелом раздаётся обманчиво угасающее: «Теперь я вижу вас», — и — треск: страница переворачивается, и каллиграфическим почерком выводится пёстрое и ветвистое: «Свет дружбы не достигнет нас даже через миллион лет, настолько мы далеки от дружбы». Сказка продолжается (но всё когда-нибудь кончается). Мы создаём свои сказки и брыкаемся в них, словно слепые мухи в хитросплетённой паутине. Высчитываем согласно теории вероятности возможность: интереса — пятьдесят на пятьдесят; убийства — резко колеблется от сорока к девяносто пяти процентам; мести — кажется, около восьмидесяти; прощения, ненависти, любви (?) — как можно ближе к возможному максимуму (бесконечности). Отсчёт начинается с: чашка разбита. Оканчивается расплывчатым и дрожащим: это прекрасно (и куда-то в шею: ты моя величайшая ошибка). Переворачиваем страницу в кровавых пятнах и: чистый лист — tabula rasa (мы создаём свои сказки и — треск-треск-треск — трещим вмести с ними. По швам). Staccato 1. Уилл не верит, не хочет верить, что остался жив. (Уилл умер намного раньше, чем может показаться на первый взгляд). И снова: белёсые стены, белёсый потолок, белёсое небо; белёсый бинт, белёсое покрывало, белёсые пятна рябью в глазах; белёсые лица, белёсые пальцы, белёсые таблетки на потной маленькой ладошке медсестры (три раза в день во время еды, под язык). Голова идёт кругом от вереницы знакомых лиц — они (те, кого он, Уилл, не смог спасти, потому что любил) надвигаются и надвигаются настырно, бессвязно шепчут что-то о долге, что-то о спасении, что-то о горьком и прокисшем; вот Эбигейл улыбается с нежной тоской и тянет свою тоненькую призрачную ручку навстречу, зовёт на рыбалку; вот Беверли привычно снимает хирургические перчатки с руки, вытирает капельки пота со лба вялым движением кисти, сминает зубами нижнюю губу и предполагает немного робко, немного утомлённо: «Может, уже давно пора, а?». И Уилл соглашается тихо, вздыхает так, что грудную клетку стягивает болью, словно бинтами, кашляет хрипло, захлёбываясь водами Атлантики, и просит: «Заберите меня, заберите, заберите». Уилл так устал, так устал, так устал. Его усталость можно собирать в старенькую бабушкину шкатулку, словно перламутровые жемчужины из раковин со дна моря для ожерелья, только она тусклая и абсолютно бесцветная — из неё получится сомнительное украшение. Ведь Уилл так устал, так устал, так устал. Устал, как уставал в детстве, таская тяжёлые вёдра с уловом к отцовской лачуге туда-сюда, туда-сюда, туда-сюда. Река поблизости была могучая и своенравная, её обитателям приходилась тяжко, как ницшеанской форели, ведь свобода стоит усилий; ведь свободный — это дикий, свободный — это заросший мхом, атрофирующийся от общей системы жизнеобеспечения. И они с отцом ловили такую рыбу. Ловили поздним летом, ранней осенью, в конце ноября, а потом уехали, уехали снова, куда-то далеко, в новую чёрную точку на забрызганной кофе со сливками карте Луизианы; исколесили весь штат; изучили болота Манчак вдоль и поперёк — Уилл тогда почти потерялся среди сине-чёрного цвета, но тяжесть отцовской ладони на плече вернула к реальности, к хлюпающей под резиновыми сапогами почве и возможным опасностям в лице аллигаторов, буреломов и диких растений. Уиллу было двенадцать. У Уилла обострилась чувство (ощущение) собственной инородности. По ночам Уилл лежал на высокой, с жестким, прогнившим матрасом кровати и слушал своё сердце. Тук-тук. Тук-тук. Оно вроде как функционирует. Гоняет кровь. Если раскрыть грудную клетку, просунуть в узкую щель руку, его можно даже потрогать. Но Уилл лежал на своей кровати, лежал и смотрел куда-то на низкий потолок, истерзанный трещинами различных длин и глубин, и думал: если у него есть сердце, которое бьётся (тук-тук), которое, возможно, даже слишком большое, то почему он чувствует себя кем угодно, только не человеком (слишком тесно и спёрто-спёрто-спёрто, Господи, забери меня отсюда)? А по утрам он вставал тяжко, вспоминал одного из хемулей из рассказов о Мумми-троллях, который просыпался по утрам медленно-медленно, узнавая себя и испытывая ноющее желание быть кем-то другим, а потом заново осознавал, что этот день будет длиться до самого вечера, а потом новый день, и новый, и новый, — мы все живём в круговороте из однообразных дней. Вспоминал одного из хемулей, спускался по скрипучим ступенькам вниз, на кухню их нового дома, немного просторней, немного комфортней, немного уютней было там, чем в прежних, спускался на кухню и ставил старую медную турку, оставшуюся ещё от прошлых хозяев, на конфорку и варил отцу крепкий кофе. Было шесть утра, отцу скоро на работу, а немногим позже и Уиллу в школу. А школа была ветхая, обшарпанная годами, со снующими торопливо по коридорам сутулыми подростками в старых, пропахших дешёвым табаком, родительских свитерах с протёртыми локтями и пьющими из чайных кружек в кафетерии безнадёгу вперемешку с чем-то горьковато-едким, отдающим спиртом, учителями, которые не могли учить детей ни общеобязательным предметам, ни жизни, потому что сами ничего не знали и не умели жить. А отец пойдёт на пристань и будет чинить моторы лодок, сломавшихся в пути. А небо будет молочное и густое, а ближе к обеду начнётся мелкий дождик, который к ночи плавно перейдёт в ливень. И дни будут идти своей чередой, а Уилл, ещё совсем маленький Уилл, спрячет кучерявую головку между костлявых коленок, вытрет рукавом поношенной рубашки всё хлюпающий и хлюпающий нос, зажмурится и подумает, насколько он неправильный. Дикий. Пустой. Нет, насколько он переполнен. Насколько он переполнен чужими мыслями, чувствами, жизнями. Подумает и поймёт, что никогда не будет жить своей жизнью. Значит он, наверное, мёртвый? Так думал он, не догадываясь, что умрёт на двадцать лет позже, встретив единственного во всей Вселенной человека, способно понять и принять его. Умрёт не раз и не два, а сердце его будет неустанно продолжать перегонять кровь, словно в насмешку. Умрёт, потому что в этом мире иначе нельзя, а лучшего никто не предусмотрел. Уиллу приносят цветы. В высоких прозрачных вазах с перекатывающейся от стенки к стенке мутной водой. Хризантемы — символ печали (любви); белые лилии — капли молока богини Геры (кратковременность жизни); нарциссы — обманчивые надежды, увядание, смерть в юности. Приносит цветы всё та же медсестра с маленькими ручками. Она скоротечно переплывает от двери к окну напротив, ставит на подоконник вазу за вазой и тут же исчезает, пряча взгляд, кажется, серых глаз. И Уилл лежит на своей больничной койке, не в состоянии пошевелиться, и размеренно разжевывает свою жизнь, кусочек за кусочком. Она абсолютно невкусная, горькая, шипящая, безнадежная. А последние пять лет она тонет в крови и склизких кошмарах. Её можно поделить на многочисленные отрезки, но самое, пожалуй, верное деление — до и после. До Него и после Него. До Него — Уилл был жив, хотя думал, что мёртв (потому что маленький Уилли давно пришёл к заключению, что он — не человек). После Него — Уилл мёртв, мёртв неоднократно, хотя внутри бушует адское пламя от брошенной во тьму густого леса спички — его (лес; Уилла) спалили дотла. Уилл хотел умереть окончательно, так, чтобы наконец-то остановилось сердце, когда бросился вместе с Ним с обрыва. Уилл так хотел умереть (вместе с Ним). Вы не подумайте: Уилл вовсе не фанат клишированных историй о двух, чаще всего юных, возлюбленных, совершивших совместное самоубийство. Вы не подумайте: Уилл совершенно не верит ни в Рай, ни в Ад, а Бог для Уилла умер в самом своём зачатии. Но Уилл точно знает, что вода — источник; источник жизни; источник смерти. В материнской утробе мы окутаны околоплодными водами, где безопасно, уютно, не одиноко, ведь связь с другим человеком через пуповину дорогого стоит — это единственно возможная настоящая связь. Поэтому желание вернуться к своим истокам — к воде, вполне оправдано. Поэтому Уилл знал, что умереть в объятиях океана и единственного, с кем получилось установить связь, лучшее решение. Умереть, чтобы спастись. Умереть, чтобы спасти. Забавно, но теперь Уилл часто вспоминает грибницы на телах всё ещё живых людей, высаженные тем несчастным сумасшедшим (одиноким, поправляется он). Он так отчаянно искал связи, этот убийца, что устроил свой грибной сад, который окликался на его робкие шаги и восторженно приветствовал. Уилл так был занят тогда мыслями об Эбигейл и своем созревающем безумии, что действительно не понял его. Точнее так: Уилл не хотел понимать. Уилл хотел спасти девушку. Хотел прекратить смерти. Но Уилл не умел врать, особенно — самому себе: Уилл тоже искал этой связи. Правда, менее изощрёнными, гуманными способами: хватался за лежащую в коме жертву (убийцу?); шёл на контакт со своим неофициальным, но — Господи, пойми его, — таким понимающим психотерапевтом. Но сейчас, когда все, кого он любил, либо умерли, либо исчезли, растворились, сбросили свою змеиную кожу, Уилл не просто понимает; Уилл принимает. Мы все ищем связи. Нам всем её вряд ли удастся найти. Тогда почему бы не создать её своими руками? Почему бы не срастись и размыться с тем, кто тебе по-настоящему дорог? У Него — Ганнибала, осторожно обкусывает его имя Уилл, — была спичка в руке. С того самого дня, как он увидел Уилла в кабинете Джека, такого издёрганного, замкнутого, одичавшего, он ждал возможности её зажечь — до этого же момента она мирно покоилась среди других в спичечном коробке. Уилл был одинок и инороден, одинок и безобразен, одинок и заведомо сломлен, Ганнибал же — болезненно любопытен до этого. Уилл так жаждал хотя бы видимости связи, потому что он устал, устал быть чужим и непонятым, устал один барахтаться в своём перманентном кошмаре под названием жизнь Уилла Грэма, просто устал. А Ганнибал готов был дать ему это. Готов был дать ему не просто видимость, а саму связь. Сначала — из любопытства, ведь редко удаётся столкнуться с таким обаятельным в своей странности феноменом как чистая эмпатия. Некоторым временем позже — из интереса: Уилл оказался редкостным самородком; его хотелось запереть в своём доме, кормить из ложечки изысканными блюдами (к примеру, тщательно запечёнными вырезками из гадких грубиянов с гарниром из молодого картофеля — просто и со вкусом) и упорно заставлять говорить — Господи, пойми Ганнибала, — Уилл был так неординарен, так умён, так уникален, его мысли словно те изумительные бабочки, которые коллекционировал Набоков, — в неволе и статике они обретают особый магнетический шарм. И Ганнибал сам не заметил, насколько необходима ему стала эта связь, которую он рассчитывал преподнести Уиллу, как величайший дар; не заметил, как щекочущее чуткие ноздри любопытство переросла в тяжелейшую зависимость, в эмоциональный голод. Если бы Уилла попросили предположить, когда отношение Ганнибала к нему перешло на столь пугающий своей одержимостью уровень, он бы неловко пожевал нижнюю губу, нахмурился и промолчал. Потом бы открыл рот в попытке что-то ответить, но в итоге не проронил бы ни слова. И задумался. И продолжал бы думать по пути домой, дома, за бутылкой виски, в кровати. Потому что он не знал и не знает до сих пор. Теоретически ясно, что зацепило Ганнибала в нём, но на практике Уилл всегда видел себя сломанным механизмом, неспособным к слаженному функционированию и потому не достойным внимания; на практике, да и в теории Уилл никогда не умел ценить и любить себя (Ганнибал делал это за двоих). Одним серым утром, из череды тех, когда жалеешь, что не скончался во сне, Уилл открывает глаза и видит её. Видит Молли. Она сидит на кривом стуле возле койки и просто смотрит. Ни слёз, ни упрёков, ни признаний в любви: ничего. Лишь сплошное, беспросветное молчание, разделённое на двоих. У неё до жути болезненный вид, дрожат руки, но в глазах — лишь битое стекло. Битое стекло той хотя и обыденной, но нежной, наверное, правильной любви. Такой и должна быть любовь, верно? Вы знакомитесь на работе, заправке, прогулке, а может, сталкиваетесь прямо в непрерывном потоке на улице и задеваете друг друга плечами (Уилл и Молли познакомились в парке, оба метались среди неухоженных кустарных деревьев и обросших плющами чугунных ограждений в поисках равновесия). Идёте на первое свидание в кино — какая-то глупая романтическая комедия, не вызывающая интереса у вас обоих. Потом — ужин в соседнем кафе. Разговоры о жизни. Плоские шуточки. Доброжелательные улыбки. И ещё свидание через неделю, и ещё. И ты не успеваешь оглянуться, как вы живёте в одном доме: у вас кровать на двоих, завтраки на двоих, воздух на двоих; этакий взаимовыгодный симбиоз, основанный на первичной необходимости в человеческом тепле. По утрам она готовит оладьи и подаёт их с земляничным джемом, а ты читаешь газету вверх ногами и тайно наблюдаешь за ней; её движениями; жестами; вот она ставит кофейник; вот она заправляет выпавшую из хвоста прядь пшеничных волос за ушко; вот улыбается чему-то своему и подпевает радио. И ты чувствуешь такой осязаемый уют: ты в безопасности. Тебе, как ни странно, хорошо. И это любовь? Наверное, это любовь. Наверное, это любовь, думает Уилл, вспоминая, как Молли вымученно улыбалась ему по утрам после ночи, проведенной с ним, изнывающим от очередных кошмаров мужем, но не злилась и не ругалась — вымученно улыбалась. Наверное, это любовь, думает Уилл, вспоминая, как рыбачил с её сынишкой Уолтером, и чувствовал себя его настоящим отцом. Наверное, это любовь, думает Уилл, вспоминая, как Молли нежно целовала его в левый висок по вечерам и читала вслух «В конце ноября». А то, что у них с Ганнибалом — нет, это не любовь. Это то, за что без сожаления можно положить свою жизнь. А Молли всё сидит и сидит на своём стуле; рассматривает пристально цветы; прикусывает щёку изнутри, стараясь не разрыдаться. Уилл знает, что Молли хочется кричать. Уилл знает, что Молли давно его похоронила и не собирается снова открывать крышку дубового гроба для очередного бессмысленно взгляда в пепельное лицо покойника и тупого вопроса: «Почему?». Уилл знает, что Молли здесь для того, чтобы попрощаться. Уилл знает. Уилл накрывает дрожащую руку Молли своей и слабо сжимает. Растягивает непослушные губы в ободряющей улыбке. Сипит надрывно: «Иди». И Молли уходит. Уходит, но возвращается, чтобы крепко обнять, запутавшись в лианах-проводах. «Прости меня», — эхом разносится в слишком большой для одного пациента, сжимающегося в болезненный ком на узкой койке, палате. А потом — в слишком большом для одного Уилла Грэма Дворце Памяти. 2. Ганнибал не верит, не хочет верить, что оказался мёртв. (Ганнибал начал жить намного позже, чем может показаться на первый взгляд). И снова: кровавые следы, кровавые раны, кровавая вереница вынужденных трупов; кровавые прятки, кровавая поступь, кровавые поиски места, где можно временно спрятаться, переждать, пережить, перебороть. Тяжело сохранять первичное хладнокровие, когда ты собственноручно отрубил свою лучшую часть и оставил её умирать на берегу океана; тяжело собраться, когда ты лишь обрубки, рассеянные на дне Атлантики. Инстинкт говорит Ганнибалу: живи. Живи, чёрт тебя подери, и процветай. Ты снова один, снова свободен. Тебе не нужно думать о ком-то другом и пытаться вписать его в свою жизнь. Ты можешь: убивать элегантно и со вкусом (но не сейчас — слишком рискованно); писать эссе о Ренессансе (но не сейчас — ты ещё не успел устойчиво обосноваться); регулярно посещать оперу (но не сейчас — ты ещё не скоро сможешь прекратить вынужденное путешествие по живописным, но застывшим вне времени провинциям европейских стран). Но, в конце концов, ты всегда справляешься. Жизнь Ганнибала — это сплошная кровавая бойня с редкими периодами умиротворения и спокойствия; жизнь Ганнибала — это искусственно созревающий плод, напичканный хотя и тщательно отобранными, но всё же сомнительными химикатами; жизнь Ганнибала — это то, за что он готов яро бороться при любых обстоятельствах. Жизнь — самое ценное, думал Ганнибал, потроша очередную жертву. Жизнь — самое ценное, думал Ганнибал, сворачивая шею невольной свидетельнице его священного акта (убийства). Жизнь — самое ценное, думает и теперь Ганнибал, нанизывая на вилку кусочек пропечённой голени Беделии дю Морье, и отсалютовывает ей бокалом красного сухого вина. Женщина кисло улыбается и наивно интересуется, почему Уилл Грэм не присутствует на их совместной трапезе. Ганнибал незаметно делает три вдоха, считает мысленно до десяти, крепко сжимает вилку в руке, опасаясь не сдержаться и проткнуть ею сонную артерию Беделии — женщина всё ещё необходима ему, — и отвечает лаконично: «Служа другим, расточил он себя». А Беделия хмыкает по-недоброму, теребит нервно край своего шикарного платья и надеется пережить этот вечер, ведь — Господи, пойми её, — у неё столько запланировано на эту жизнь, ей так нужно успеть, успеть, всё на свете успеть; пожалуйста, Боже, если ты есть, пойми Беделию и сохрани ей жизнь. Но Боже не слышит Беделию. Зато слышит Ганнибал. И он говорит ей: «Вы не против импульсивного сеанса психоанализа?», — и она, благосклонно кивая, отвечает ему: «Всё, что требуется от вас — это искренность, Ганнибал». И Ганнибал улыбается немного вяло — Беделия не замечает этого, — прежде, чем начать говорить. И он говорит. Говорит о пышных садах, о чугунных воротах, о вороньем карканье пасмурными днями; говорит о звенящем девичьем смехе, о маленьких детских ручках с нежно-розовой кожицей — девочка с персиками, о белокурых кудряшках, скачущих вслед за их владелицей туда-сюда, туда-сюда; говорит о Париже семидесятых годов, о флорентийской живописи, о своей хирургической практике. Говорит, говорит, говорит. Говорит долго, размеренно и ласкающе, невольно вгоняя свою слушательницу в лёгкий транс от убаюкивающей сказки. У Беделии всё плывёт перед глазами, она механически делает глоток вина и кивает, кивает, кивает медлительно, а потом — треск, — и багряные капли виснут в воздухе на мгновение прежде, чем осесть на дубовый паркет. И Беделия сжимает осколки бокала в руке, её белоснежная кожа покрывается кроваво-винными потёками и начинает гореть неистово, но она не обращает внимания; Беделия плачет. Ганнибал исповедуется. Ганнибал готовится умереть. Но Ганнибал продолжает свою печальную сказку, несмотря на состояние женщины. Он плавно переходит к следующему этапу своей жизни, который характеризует просто и с затаённым трепетом: Уилл Грэм. А Беделия смаргивает непрошенные слёзы, опускает резко отяжелевшую голову и внимательно слушает, чтобы потом, спустя десятки лет, вспомнить об этом в роскошном, но всё также пустующем особняке, и вколоть смертельную дозу из смеси мидазолама и гидроморфона. А Беделия всё смаргивает и смаргивает непрошенные слёзы, когда Ганнибал говорит откровенно: «Уилл Грэм стоил того, чтобы положить за него свою жизнь», — и тут же добавляет: «Но он не дал такой возможности, отдав свою жизнь за весь мир; мессия, который никого не спас даже в своей скоротечной кончине». А Беделия разжимает ладонь, и осколки осыпаются хрустальным дождём из её рук, ударяются о ровную поверхность, звенят плачевно и стихают. А Ганнибал резко прекращает свой рассказ, встает со своего места, подходит к женщине, бережно берёт её на руки и несёт в спальню; аккуратно кладёт на кровать; убирает со лба взмокшие волосы; целует в лоб и уходит из её спальни, её дома, её жизни, тщательно прикрыв за собой дверь. Беделия опускает отяжелевшие веки, а мысли всё продолжают и продолжают бесновато сновать в её голове, крича то ли отчаянно, то ли с облегчением: «Ганнибал готовится умереть». Ганнибал никого не любил, кроме Мишы. И Уилла Ганнибал не любил, потому что любовь, на взгляд Ганнибала, весьма инфантильное явление. Любят лишь дети. Любят искренне, самоотверженно, требовательно. Это их величайший дар, способность любить. И Ганнибал любил Мишу, будучи ребёнком. И почему-то продолжает её любить в самом себе. А Уилла Ганнибал не любил. Для Ганнибала Уилл — нет, не любовь всей жизни; для Ганнибала Уилл тот, за кого без сожаления можно положить свою жизнь. Жизнь — самое ценное, думает Ганнибал, вспоминая последние объятия Уилла, такие крепкие и нуждающиеся. Вспоминает его еле слышное перед падением: «Ты моя величайшая ошибка, Ганнибал», — и вода поглотила их, чтобы выплюнуть обглоданными костяшками на берег. И Ганнибал склонился над телом Уилла, прижался к его груди и не услышал вечно куда-то торопящегося стука сердца. Не услышал и скрылся подальше, потому что инстинкты говорили ему: беги; инстинкты говорили ему: выживай. И Ганнибал выжил. И Ганнибал оказался мёртв. И Ганнибал готовится умереть. Когда Ганнибал покидает Соединённые штаты, он чувствует себя кем-то другим. Он чувствует себя маленьким мальчиком, чью сестру жестоко убили и съели. Он чувствует себя болезненно полым без осязаемой связи с единственным человеком во всей Вселенной, понявшим его. Он чувствует себя человеком. Не охотником. Не хищником. Не всемогущим Богом. Всего лишь простым смертным. А потом Ганнибал узнаёт, что Уилл жив. Выжил, его храбрый, такой непредсказуемый мальчик. Ганнибал узнаёт, что Уилл жив, и анонимно договаривается о доставке в его палату цветов — это как бельмо на глазу, как бьющее под дых напоминание о неизменном присутствии Ганнибала в жизни Уилла. Ганнибал узнаёт, что Уилл жив, и проводит недели во Дворце Памяти: зовёт его всё громче и громче, заглядывая в каждую из их общих комнат, но неизменно натыкается на клубки пепельной в солнечных лучах пыли и осязаемую пустоту. Где же ты, Уильям? Где? «Прости меня», — кричит Ганнибал немного отчаянно, немного устало и снова напарывается на безжизненное молчание. Ганнибал не догадывается, что Уилл прекрасно слышит его. Rubato 1. Спустя шестьдесят два дня пятнадцать часов тридцать восемь минут Уилл Грэм покидает балтиморский госпиталь в сопровождении Джека Кроуфорда и Морены, хищной поступью снующей за ним с тщательно заточенной косой. У Джека всё то же вечно хмурое лоснящееся лицо, ноздри постоянно то раздуваются, то сдуваются — этакий паттерн, — а полные губы так и не приспособились к необходимости расплываться в тёплой, дружелюбной улыбке. У Джека пустые карманы, в которых раньше хранились сомнительные сальные обещания, а в глазах плещется лишь разочарование (в самом себе). Джек не хлопает ободряюще Уилла по спине, не приобнимет его утешающе за плечи, потому что боится сломать, боится, что склеенная в который раз фарфоровая чашечка снова осыплется острыми осколками, поэтому просто спрашивает: «Домой?», — и Уилл кивает, запоздало вспоминая, что больше у него дома нет. И Джек тоже чему-то кивает, оправляет свой плащ, отдаёт Уиллу его одежду и выходит из палаты, с характерным скрипом прикрыв за собой дверь. И Уилл одевается. Натягивает ставшие слишком свободными черные брюки, старую рубашку, колючий свитер поверх, обувается, бережно складывает свои немногочисленные пожитки в спортивную сумку и выходит к Джеку, даже не пытаясь сделать вид, что всё в порядке. Ведь Уилл так хотел умереть. Уилл всё ещё жив. А Джек снова растягивает губы в своей неумелой «мне-очень-жаль» улыбке, потирает заросший щетиной подбородок, помогает надеть Уиллу ветровку и предлагает заехать за кофе. Уилл машинально соглашается и крепко сжимает правой рукой своё левое запястье; впивается в него коротко обстриженными ногтями — задерживает реальность. На улице дождливо и пахнет тиной; небо молочное, а горизонт туманен — лето в Балтиморе больше напоминает холодную осень у побережья. В салоне автомобиля Уилл не пытается поддерживать разговор с Джеком или как-то заверить его в своей психической стабильности: он просто оседает на заднем сидении и молча глядит в запотевшее окно. «Тебе американо?», — уточняет Джек, стоит им подъехать к ближайшей кофейне. Уилл бормочет что-то утвердительное и, стоит Джеку скрыться в массивных дверях заведения, покидает машину; бродит вокруг неё бесцельно, вдыхая запахи выпечки, табачного дыма и размеренной жизни среднестатистического человека. И думает: что же теперь? Острие косы словно в напоминание упирается ему между лопаток, а Морена шепчет почему-то голосом Эбигейл: «Лишь позови Её». Уилл вздрагивает, сжимается, скукоживается, пытается исчезнуть как-нибудь незаметней, раствориться в утреннем тумане и забыть обо всём на свете, когда Джек возвращается, протягивает ему стаканчик с горячим напитком, смотрит обеспокоенно и говорит почти убедительно: «Ты в безопасности», — Уилл начинает смеяться и долго не может остановиться. А потом Уилл греет руки об постепенно остывающий стаканчик, задумчиво глядит на морщинки Джека и спрашивает: «И куда ты меня?». А Джек усмехается, замечая про себя, что по-хорошему бы в клинику, на где-то трёхмесячное лечение, с антидепрессантами, тупыми предметами вокруг и неизменным надзором, но отвечает: «Ты можешь остаться у меня», — ведь это даже надёжней. А Уилл кривится, вздыхает и еле слышно признаётся, глотая концовку фразы: «Я не хочу больше…», — больше жить. И добавляет громче: «Отвези меня в Вулф Трап. Пожалуйста». И Джек соглашается, убеждая себя, что непременно будет регулярно: звонить; проведывать; вытягивать из бездны. И Джек соглашается, обещая себе, что не бросит Уилла (снова). И Джек соглашается, не желая признаться самому себе, что с затаённым нетерпением ждёт возможности наконец-то отвязаться от этой даже не дружбы — скорее неумелой импровизации, связи, основанной на горьком чувстве вины за разрушенную жизнь бывшего профайлера, как от нежеланного стажёра под покровительством кого-то с верхушек, вынуждающего его быть мамочкой-наседкой и неумело заботиться, оберегать. По пути к старому убежищу Уилла они заезжают в супермаркет. Джек покупает как можно больше круп, консервы, на всякий случай — несколько литров чистой воды без газа; неустанно мельтешит возле отдела алкогольной продукции, размышляя, не наставит ли бутылка хорошего виски его периодическую обузу на тернистый путь алкогольной зависимости; понимает, что спиться — наименее деструктивная для Грэма из всего возможных альтернатив. Возвращается к машине с полной тележкой и прежде, чем тронуться в дальнейший путь, смотрит на тянущиеся к хмурому небу тонкие сосны и совершает неожиданное, пробегающее напуганными мурашками по телу открытие: он, агент Джек Кроуфорд, гуру отдела бихевиористики, некогда любящий муж и слишком требовательный, но справедливый наставник, облажался, невероятно и невозвратно, чертовски облажался. А Уилл тем временем апатично бродит среди тех самых сосен, которые тянутся к тому самому небу, и выплёвывает; выплёвывает свою безвкусную жизнь, свои идеалы, свои потерявшиеся в кровавом плёсе надежде. Внутри Уилла — нет, не грохочущие штормы; не лесные пожары; даже не обыденно тупая боль; внутри Уилла — смерть и пустота. Уилл не скучает по собакам. По лекциям. По тихим вечерам с любимыми книгами и рыбалке по выходным. Не скучает по своему ветхому домишке. По лесистым пространствам. По Алане, Молли и Уолтеру. Дело вот в чём: Уилл скучает по самому себе. По возвращении домой Уилл скоротечно прощается с Джеком и сливается с убогостью окружающей его обстановки. Всё грязно, пыльно, заброшенно; всё нелюдимо, холодно, равнодушно; всё — сплошное выведенное насыщенно-алыми буквами напоминание: ты обречён на неизбежное одиночество. Но Уилл не жалуется. Уилл забрасывает куда-то в окутанные паутиной углы свою одежду и неровной походкой направляется к ванной комнате; заходит; набирает слегка ржавой воды в ванну; окунается по грудь и погружается. С головой. Это так просто: умереть. Всего лишь раскрыть свой рот в приглашающем полувсхлипе и позволить коварной воде пробраться к самым лёгким. И вот — захлебнулся. Всего лишь пара минут до долгожданного покоя, какое тебе до них дело? — времени всё равно, как ты знаешь, не существует. И всё же забавно, насколько это просто, умереть. Только у Уилла почему-то всё никак не получается. Уилл (под водой) чувствует себя редкой рыбой, пойманной в сеть опытным рыбаком. Она (рыба) бешено извивается, бьёт по водянистой корочке своим массивным хвостом, издаёт булькающие звуки; а он (Уилл) считает: раз секунда, два секунда, три секунда, пятнадцатая секунда, двадцатая секунда и… «Уилл», — раздаётся шипящим на тщательно нагретой сковородке маслом в его голове; и потом: «Будь со мной. Говори со мной». Уилл вздрагивает, резко выныривает на поверхность, быстро-быстро глотает воздух и хватается за скользкие края ванной. Сердце снова неугомонно снуёт внутри грудной клетки и никак не может присесть отдохнуть; а Уилл делает третий глубокий вдох, смотрит на свои покрасневшие, распаренные и сморщенные от горячей воды ладони, смотрит на эти куски плоти, — высокопитательное мясо, — смотрит на Него внутри своей головы и говорит; Уилл говорит (в своей голове): «Ты не мог позволить мне умереть, верно?», — прежде, чем решится крепко-накрепко захлопнуть ментальную дверь между двумя Дворцами Памяти. Но чужая рука останавливает его; касается твёрдо, но нежно груди; оглаживает ключицы, шею, скулы. И Он говорит, говорит что-то смутно знакомое, словно со старых, самых первых страниц их, в конце концов, конечной истории; говорит (скорее цитирует):

Считая звезды в тьме, я попадаю в ров… Но Голос шепчет мне: «Храни мечты, безумный! Не знают умники таких прекрасных снов…».

И Уилл не выдерживает. Ломается. И Уилл выдёргивает из рук Ганнибала ту самую, уже успевшую почти догореть, спичку, и бросает её. Бросает, и комнату моментально заполоняют скачущие язычки пламени; бросает, и Ганнибал изгибает губы в осуждающей скошенной линии и тянет Уилла за плечи к себе, как можно ближе. А Уилл ухмыляется злобно прямо ему в лицо и выплёвывает: «Видишь?». И Ганнибал, кажется, видит: всё превращается в пепел в очищающем огне. И Ганнибал, кажется, злится: он с силой сжимает запястья Уилла, словно надеется таким образом удержать его разум, и постепенно выцветает; растворяется; исчезает. Уилл остаётся один в осязаемой темноте. Уилл открывает глаза и ждёт. Ждёт, пока Ганнибал не придёт к нему во плоти. 2. Красная яблочная кожура складывается гармошкой под острозаточенным лезвием кухонного ножа и оседает на небольшой аккуратной ладони; ловкие пальцы вовремя подхватывают её и бросают в мусорный бак, после чего раздаётся смачный хруст, и белоснежные зубы впиваются в сочную мякоть, разрывая её. Ленивое цоканье пробегает по просторной кухне прежде, чем уступить насмешливо-осуждающему: «Вгрызаешься в обнаженную плоть?». Чийо хмыкает, слизывает со своих губ яблочный сок кончиком острого язычка и отвечает: «Неизменно следую твоими путями», — после чего запахивает домашнее тёмно-синее кимоно и интересуется: «Кофе?». «Не откажусь», — доносится до неё глухо в ответ. Чийо ставит медную турку на маленький огонь и думает, что всё могло быть и хуже; думает: она снова загнала себя в клетку — правда, теперь в двухместную. Клетка, разделённая на двоих с Ганнибалом — весьма сомнительное удовольствие. Но само знание того, что Лектер зависит от определенных малоприятных обстоятельств и поэтому замкнут в ограниченном пространстве, не может оставить девушку равнодушной: она готова быть рядом с ним при условии, что он не будет свободен (от самого себя). А турка игриво поблёскивает в слепящем утреннем свете, и по помещению разносится бодрящий аромат качественной колумбийской арабики — чуткое обоняние Ганнибала улавливает его вперемешку с ярким запахом красного апельсина, разрезаемого мужчиной на четыре части. Идиллия, мысленно усмехается Ганнибал, надеясь, что подобное бездействие не продлится долго. Прованские пейзажи напоминают ему о Уилле, впрочем, как и всё остальное, близкое его сердцу. Ганнибал представляет Уилла здесь, вместе с ним и Чийо, в этом прекрасном особняке: кругом — лавандовые и вересковые поля, оливковые рощи, виноградники; кругом — солнце и зелень, тепло и просторы, незапятнанные кровью пространства. Ганнибал знает: Прованс приглянулся бы Уиллу; неизменная болезненная бледность сменилась бы золотистым загаром, потускневший цвет аквамариновых глаз заиграл бы всеми оттенками синего, а измученное тресканье губ преобразилось бы в широкую радостную улыбку. Ганнибал уверен: разбитая чашка способна собраться воедино. Ганнибал говорит Чийо: «Тебе следует глубже ознакомиться с Античностью», — и приносит ей антикварные издания Платона и Сапфо перед тем, как принять из её рук кофейную чашку. «Ищешь во мне достойного собеседника?», — хмыкает она в ответ и делает глоток, на её вкус, слишком слабого кофе; добавляет: «Спешу тебя разочаровать: последние двадцать лет мои интересы сосредоточены сугубо вокруг охоты. Умение выслеживать дичь принесло мне больше пользы, нежели прочтённая некогда „Одиссея“. А тебе?». Ганнибал неопределенно качает головой и улыбается словно тигр, греющийся в лучах восходящего солнца. Ганнибал улыбается словно тигр, и Чийо мимолётом замечает, что он способен получать откровенное удовольствие даже терзаясь в пасти Люцифера; замечает, но ловит себя на мысли, что Ганнибалу весьма подходит амплуа падшего ангела, замороженного в озере Коцит. А несостоявшаяся аллегория зла словно читает её мысли и обнажает острые зубы в пленительном полуоскале, призывая самых набожных и чистых погрязнуть в грехе. Но Дьяволу не нужны пустые одноликие души: Дьяволу нужен Христос. Ганнибал убеждает самого себя, что окончательно успокоится, заполучив Уилла в своё неизменное распоряжение. Думает: с Уиллом не придётся больше скрываться за флёром театральности, излишней манерностью и костюмами-тройками. Возможно, приобретённая в Уилле некогда потерянная семья станет якорем. Возможно, находясь в обществе единственного человека, который полностью понимает, который полностью принимает его, необходимость ходить по лезвию ножа незаметно отпадет и заменится лишь редкими вылазками на ничем не обязывающую охоту — так, чтобы растрясти кости и добыть мясо. Возможно, Уилл со временем даже присоединится к нему, как тогда, в сражении с Великим Красным Драконом, и проникнется удовольствием; удовольствием, которое они смогут разделить. И Ганнибал придается этим несбыточным, а от того таким щемящим сердце фантазиям, хотя знает: нет, этого не случится. За все пять лет, в течение которых он изучал Уилла, Ганнибал усвоил самое главное: мангуст никогда не пойдёт на поводу у змеи — скорее проглотит её. У Ганнибала было преимущество перед Уиллом ровно до того, как он не раскрыл ему свою истинную сущность; до того, как он позволил ему узнать себя. Но стоило снести все защитные форты между ними, как Уилл прочно осел внутри его естества и начал кромсать изнутри; кромсать изнутри, потому что мстил; кромсать изнутри, потому что доверял; кромсать изнутри, потому что любил на свой неестественный, извращенный таким заботливым психотерапевтом, разрушительный манер. Уилл никогда не смог бы быть с Ганнибалом, несмотря на их незыблемую жизнеобеспечивающую связь, потому что не имел его аппетита; Уилл — это чистая, ничем не разбавленная свобода; свобода, осознающая сама себя и несущая ответственность; ответственность за весь мир. Будучи с Ганнибалом, Уилл бы лишился свободы; лишился себя. Будучи с Ганнибалом, Уилл бы безотрывно смотрел, как мир превращается в руины от их взаимодействия, которое можно прировнять к повсеместным атомным взрывам. Будучи с Ганнибалом, Уилл бы знал себя лучше, чем когда-либо, — это бы и убило его медленно и мучительно. Ганнибал не любит Уилла, поэтому не желает ему счастья, умиротворения, гармонии; Ганнибал хочет смотреть, как Уилл горит в его адских объятиях, и позволять пламени поглощать заодно и его. Ганнибал, несомненно, видит Уилла объектом, единственным достойным его внимания. И Ганнибал хочет, чтобы внимание Уилла было приковано лишь к нему. Ганнибал хочет Уилла, как разбалованное дитя — очередную игрушечную машинку; только Уилл — определенно уникум, а Ганнибал — единственный подобный ему в своей противоположности; только Уилл — личность, а Ганнибал всегда ценил в нём её неизменные составляющие — независимость, самостоятельность мышления и способность противостоять; только Уилл — больше, чем человек, а Ганнибал никогда бы не смог одолеть его, не претерпев поражение самому. Ганнибал сажает астры в небольшие горшки и тщательно ухаживает за ними. Ганнибал говорит Уиллу (в своей голове): «У древних греков существовал весьма занимательный миф о происхождении астры: согласно ему, астры — это слёзы Персефоны, нежелающей возвращаться в мрачное подземное царство Аида; астры — это тоска Персефоны по невозможности любви; астры — это символ несбывшейся надежды, Уилл. Ты всё ещё скорбишь? Всё ещё держишься за ускользающий август в надежде избежать встречи со мной? Светлая печаль всегда была тебе к лицу». Ганнибал сажает астры и намеренно задевает их мелкие лепестки, задумчиво водит по ним кончиками пальцев и думает: они слишком легко чахнут. Думает и прикрывает веки, оказываясь у дверей в Дворец Уилла. Ганнибал не будет давить; Ганнибал не будет вламываться; Ганнибал просто возьмёт то, что принадлежит ему по праву. Время плавно течёт своим чередом и не желает немного поторопиться. Каждое утро, ровно в девять-ноль-ноль, Чийо варит то слишком крепкий, то слишком слабый кофе, а Ганнибал приносит ей книги и ненавязчиво предлагает ознакомиться с их содержанием. Каждое утро, сразу после завтрака, состоящего преимущественно из зрелых фруктов, Чийо выходит на прогулку в небольшой живописный сад с неизменным томиком Акутагавы Рюноскэ, игнорируя предложенную Ганнибалом литературу для расширения кругозора, а Ганнибал недовольно сжимает губы и снова уходит в свой Дворец Памяти, перебирая, словно драгоценные камушки из маминой шкатулки, свои воспоминая и отсеивая самые выцветшие из них. Каждый вечер Ганнибал откупоривает бутылку Фоль Нуар и распивает её с Чийо под композиции Рахманинова, наслаждаясь обоюдным молчанием и изредка всплывающей ничем не обязывающей беседой. Каждый вечер Ганнибал заново тонет в ледяных водах Атлантики и зовёт Уилла с глубин, не имеющих дна. Каждый вечер Ганнибал стоит у массивных дверей, ведущих в сознание Уилла, и однажды решается распахнуть их и вторгнуться без приглашения. Ганнибал скорее приказывает, нежели просит, вкрадчиво: «Будь со мной. Говори со мной». И Уилл отзывается. Оборачивается по-прежнему хмурый и слишком усталый, глядит пустыми глазницами и интересуется тихо-тихо, разочарованно: «Ты не мог позволить мне умереть, верно?», — прежде, чем остервенело попытаться захлопнуть двери. Но Ганнибал лишь вздыхает и делает шаг вперёд, переступая порог; протягивает руку к Уиллу и пытается успокоить его привычными, полными сдержанной нежности касаниями. И Ганнибал говорит нараспев давно забытые, но почему-то крутящиеся на языке строчки, говорит, глядя визави прямо в глаза, говорит и сдерживает отчего-то чеширскую улыбку. А Уилл, казалось бы, застывший в его объятиях, взрывается. Уилл выдёргивает из рук Ганнибала откуда-то взявшуюся почти догорелую спичку, и бросает её. Бросает, и комнату моментально заполоняют скачущие язычки пламени; бросает, и Ганнибал не выдерживает; тянет Уилла как можно ближе к себе и почти что трясёт, пытаясь привести в чувство; тянет к себе и молча осуждает за импульсивное поведение. А Уилл ухмыляется как-то незнакомо, слишком горько и едко, кричит надрывно: «Видишь?». Но Ганнибал не видит — Ганнибал чувствует; чувствует смятение, разочарование, злость; он крепко впивается ногтями в запястья Уилла и шепчет угасающе: «Уильям», — прежде, чем остаться в непроглядной тьме. И Ганнибал открывает глаза, смотрит на вересковые поля вдалеке, глотает сладкий воздух и переворачивает страницу. Legato Слишком хмурое лето скоротечно подходит к концу и уступает место не менее хмурой осени. Леса тонут в клубках густого тумана и ёжатся от ранней изморози; пытаются стряхнуть её с пока что не облезших ветвей; шелестят возмущённо и шумно, требуя хотя бы ничтожной дозы заслуженного солнечного света. А можжевельник уныло опускает свои колючие лапы всё ниже и ниже, ближе к промёрзшей земле, распускает иголки по сторонам и ждёт. Ждёт наступления вечных холодов. И вот часовая стрелка стремительно ускоряется, и наступает ноябрь. Дожди сменяются градом, град — воздушным инеем по утрам, лиственные оголевшие деревья сиротливо стоят среди неизменно пышных статных сосен, а воздух морозит впалые щёки и при случае — лёгкие, когда крадущиеся шаги сминают под собой жухлую листву и, следуя никому не известным ритуалам, протаптывают изгибистые пересекающие друг друга дорожки прежде, чем резко прекратиться. Вдалеке широкие окна горят тёплым манящим светом, который пробивается сквозь дымку тумана, и дом напоминает древний, незыблемый временем маяк, тонущий среди осадков раннего утра и сумеречного необъятного моря. Раздаётся несдержанный вздох, случайное шуршание и тихий скрип; путь продолжается. Фигура выходит из леса, близится к дому и растворяется в предрассветных часах. Кофе. Уилл насыпает две чайные ложки растворимого кофе в кружку тёмно-синего цвета с отколовшейся некогда ручкой, заливает шипящим кипятком и тянется к опустевшей коробочке со сливками. Вытряхивает несколько капель, осевших на её дне, в напиток и перемешивает серебряной ложечкой, задумчиво наблюдая за малозаметным изменением оттенка. Делает первый обжигающий глоток, морщится и трясёт головой, рассыпая отросшие кудри по сторонам. Вздыхает. Прячет колючий подбородок в воротнике полинявшего свитера и сосредоточенно рассматривает побелевшие костяшки призрачных пальцев. Вспоминает: Алана при их очередном ежемесячном телефоном разговоре советовала завести простую тетрадь и описывать; описывать свои ощущения, переживания, мысли; описывать тянущиеся перманентным потоком дни; тебе полегчает, Уилл, ты веришь мне? И Уилл не верил. И Уилл не слушал. И Уилл не писал. Уилл ждал. И всё ещё продолжает ждать. Фигура близится к дому, который напоминает незыблемый временем маяк, и осматривается внимательно по сторонам. Нарочито медлительно ступает на ветхое крыльцо, которое издаёт лишь сдавленный полувсхлип, и всё крутит и крутит между пальцами тонкую спичку. Сон. Уилл снова провёл ночь без сна, вслушиваясь в телевизионные помехи и хруст за окном. Уилл спит редко и тяжко, никак не может позволить себе отдохнуть, постоянно наблюдает и слушает, ожидает и ищет. А утро он встречает на своей маленькой кухоньке, проводя никогда не пересекающиеся линии в воздухе и размышляя. Размышляя о: сменах дня и ночи; наступлении холодов; очередной рыбалке с Эбигейл; ежемесячных визитах Джека; энтропии и разбитых чашках; таблетках-палатах-больницах; Атлантическом океане и падении. Раздается щелчок — спичка касается одной из граней коробка и пускает к себе погостить маленький огонёк. Под подошвами осенних туфель ноют полураскрошенные кости. Треск. Уилл слышит треск, и вздрагивает; и вскакивает; и просыпается. Уилл путается в одеяле, никак не может сбросить его, и треск-треск-треск; а потом — стук. А потом — скрип, — Уилл так и не смазал дверные петли. Не смазал дверные петли, чтобы услышать. Услышать долгожданного гостя. Уилл тянется в постепенно отступающей синеве к верхнему ящику прикроватной тумбочки, торопливо выдвигает его и нащупывает рукоятку ножа; вытаскивает оружие, присаживается на край кровати и внимательно осматривает поблескивающее в темноте тщательно заточенное лезвие; прячет его за пазуху и потирает виски прежде, чем окончательно встать, оправить съехавшую с плеча футболку, сделать несколько глубоких вдохов и выйти из спальни. Он сидит в полуразваленном кресле в гостиной и перелистывает какую-то книгу, — из-за своей близорукости Уилл не сразу понимает, что это брошенный им прошлым вечером Ницше. Он сидит в полуразваленном кресле, не поднимая обыкновенно оценивающего взгляда, и лёгкая улыбка трогает его тонкие бескровные губы, стоит ему убедиться в присутствии Уилла. — Здравствуй, — говорит Ганнибал и переворачивает страницу. Струны. Уилл ощущает, как струны внутри натягиваются и нагретой ртутью расползаются от его груди к рукам Ганнибала окровавленными параллельными линиями. Уилл пытается ухватить их дрожащими пальцами, но они ускользают и всё тянутся, тянутся, продолжают тянуться в сторону, стремясь соединить две расколовшиеся части целого воедино; а сердце бешено бьётся между ними и вязнет в кофейно-кровавом болотце; изнывает так громко, так явно, что Ганнибал слышит. Тук-тук. Тук-тук. Тук-тук-тук-тук-тук. Всё ещё перегоняет кровь. А Ганнибал изменился. В его пепельно-русых волосах запутались редкие поседевшие пряди, лицо покрылось практически незаметной, тонкой сетью морщинок, а дикая грация смешалась с монотонной тягостью от бытия; а может, Уиллу лишь кажется. И Уилл вспоминает: Ганнибал старше его на десять лет. И Уилл вспоминает: для хищника предпочтительней умереть от смертельного удара молодого соперника, нежели постепенно, день изо дня рассыпаться в прах. Теребя край пропотевшей футболки, Уилл необдуманно задевает глубокий продолговатый шрам на животе, тянущийся от паха к правому лёгкому. А затем намеренно — дугообразный на лбу. Теребя край пропотевшей футболки, Уилл молча подходит к Ганнибалу ближе и внимательно всматривается в его смутные очертания; хватает себя за левое запястье и впивается в него ногтями правой руки, пытаясь проснуться. А потом замирает, понимая, что реальность не ускользнула от него в этот раз, и выдыхает: — Ганнибал. И запах гари резко ударяет ему в нос, заполоняет голову, мешает дышать. Уилл громко сглатывает, метает взгляд покрасневших глаз по сторонам, пытается сохранить слишком хлипкое спокойствие и нашёптывает себе под нос что-то о угрюмой погоде — в такие морозы самое время впасть в спячку. Ганнибал сосредоточенно настукивает какую-то незнакомую мелодию по левому подлокотнику своими музыкальными пальцами и говорит с тщательно сдерживаемой озабоченностью, опасаясь спугнуть: — Не запирать входную дверь, пожалуй, твоя самая скверная привычка, Уилл. — Мне некого бояться. Кроме самого себя. Ганнибал не скрывает усмешки, откладывает книгу и наконец-то смотрит. — Я ожидал тебя, — немного погодя говорит Уилл; металл холодит скрытую под тонкой тканью разгорячённую кожу. — Как и я тебя, — кивает Ганнибал, облизывает пересохшие губы и интересуется обыденно: — Всё ещё хочешь убить меня? — Как видишь, мои попытки ещё ни разу не увенчались успехом, — уклоняется от прямого ответа Уилл и меланхолично интересуется: — Кофе? Завтрак? Чей-нибудь труп? — Можно совместить, — снисходительно замечает Ганнибал и встаёт с насиженного места. — Позвонишь Джеку? — Не думаю, что он достаточно аппетитен. Или мёртв, — апатично замечает Уилл, задумчиво нахмурив брови, и мысленно отправляет Джека, федеральное бюро расследований и весь мир заодно куда-то к чертям; направляется на кухню и чувствует, как Чёрный Человек выжидающе упирается взглядом в его напряжённую спину и неслышно ступает следом. Уилл ставит чайник. Уилл считает до двадцати. Уилл вздрагивает, ощущая горячую ладонь на своём плече. — Гераклит связывал сущность бытия с огнём, — говорит Ганнибал вкрадчиво и наклоняется ближе; задевает кончиком носа левый висок; втягивает ноздрями слабый отголосок беспокойной ночи вперемешку с горьковатыми древесными нотками и смакует его, словно шлейф самого изысканного, исключительного в своем роде парфюма. — Огонь, переходя из одного состояния в другое, находится в вечном движении и становится связывающим звеном между всеми стихиями. Он закономерно воспламеняется и закономерно угасает; он — непрерывное движение, само воплощение жизни. А жизнь — это текущий поток, чередующий противоположности. В одну реку нельзя войти дважды; все течет, все изменяется. И невозможно повернуть время вспять при его заведомой направленности вперёд. — Но для тебя нет ничего невозможного, верно? Не это ли ты пытаешься сделать всё время? Повернуть время вспять? Эбигейл, Чийо, я — все мы всего лишь твои упрямые попытки одолеть неизменные законы мироздания; поочередно разбитые чашки, неспособные стать полноценной заменой одной единственной, по-настоящему ценной. Я устал, Ганнибал. Устал плутать среди твоих очаровательных в своем отчаянии метафор и вязнуть в них, как в зыбучих песках. Я хотел, я хочу найтись. Ты никогда бы не смог отпустить меня, верно? А я тебя. Мы окончательно размылись. Ганнибал нежно касается сухими губами местечка за ухом, прикрывает веки, щекоча кожу Уилла колючими кончиками светлых ресниц, и раздаётся свист. Временно забытый чайник даёт о себе знать. — Ты не разбитая чашка, Уилл, — выдыхает Ганнибал, отступая назад. — И не замена Мишы. Ты больше. Цельней. Уникальней. Ценней. Неужели ты до сих пор не понял, Уилл? Или не хочешь понять? — Я, — Уилл, крепко сжимающий в руках кружку, поворачивается лицом к Ганнибалу, — не хочу понимать. Не хочу знать. Не хочу видеть, слышать, чувствовать. То, что ты сделал со мной, что продолжаешь делать со мной, не окупается. Я, — Уилл сглатывает и глядит себе в ноги. — Хотел умереть. Я, — Уилл поднимает взгляд и встречается с расплавленным янтарём обыкновенно тёмных глаз, — хочу умереть. Но ты, ты никогда не позволишь мне этого. Тебе, — усмешка, — хватило нашего импровизированного рейхенбахского водопада, — пауза. — И всё же я не рискну поить тебя тем, что производители напыщенно именуют сублимированным кофе. Чай? — Уилл, — осторожно начинает Ганнибал, наблюдая за издёрганными движениями мужчины, беспричинно отдающегося лишней суете. — Не стоит беспокоиться об этом. — Хотя, — продолжает быстро бормотать Уилл, с характерным звоном ставя кружку на стол, — какая к чёрту разница, что я предложу тебе выпить? Из моих рук, — нервный смешок, — ты с благоговением выпьешь и серную кислоту. Ганнибал и не думает отрицать. — Уилл, — вместо возражений говорит он как можно мягче, снова приближается к мужчине и аккуратно берёт его тонкую кисть в руки, делясь теплом. — Остановись. Подобная реакция на неизменно воздействующий на тебя стресс… — Замолчите, доктор Лектер. Ваша медицинская лицензия уже давно недействительна, а сами вы официально признаны сумасшедшим. — Ганнибал реагирует усмешкой на грубость Уилла и с наслаждением наблюдает, как в нём закипает ярость; этот слишком импульсивный, иррациональный и прекрасный в своей страстности богоподобный порыв Ганнибал бы изобразил на холсте небрежными брызгами свежей артериальной крови. — К тому же: разве ты не получаешь удовольствие от моего смятения? Не хочешь закупорить всю эту палитру моих страданий, чтобы с болезненным интересом вглядываться в её оттенки? Признайся, доктор Лектер, видеть меня счастливым для тебя было бы невыносимо. — Ты был счастлив со мной. Ты будешь счастлив со мной, Уилл. — Ганнибал, — Уилл тяжко вздыхает и туго переплетает свои пальцы с чужими, — то, что я чувствую к тебе, неспособно перекрыть то, что я знаю о тебе, то, что я знаю о себе, когда я с тобой. Я… я никогда не смогу принять полностью свою,нашу сущность. Когда мы убили Долархайда, когда я окончательно слился с тобой, столкнулся со своим чудовищем внутри и увидел твоими глазами, насколько это прекрасно, я не выдержал: я убил нас; отдал в жертву водам. И ты считаешь, что я был счастлив? И ты считаешь, что я могу быть счастливым? Мы редко получаем то, чего хотим, Ганнибал: лишь то, что заслуживаем. — И ты заслужил весь мир. Солнечные лучи робко пробиваются на кухню, и предрассветная синева постепенно сменяется молочно-кровавыми бликами, играющими на утомлённых, печальных лицах. Ганнибал осторожно притягивает Уилла в свои объятия, поглаживает успокаивающе его всё ещё трясущуюся спину и думает: «Его печаль будет длиться вечно». Уилл хватается за Ганнибала, как некогда хватался за свою жизнь, утыкается носом ему в шею, вслушивается в размеренную пульсацию его артерии и думает: «Пора». Пока Ганнибал дарит ему свои объятия и чувствует что-то безымянное, такое непривычное и, казалось бы, настолько алогичное для него, Уилл торопливо собирается, снимает поочередно собак с привязи, выключает внутри себя свет и покидает это проклятое место; покидает самого себя. Эбигейл наблюдает за Уиллом, скрываясь за широкой спиной Ганнибала, с напряженной улыбкой и шепчет: «Остановись. Пожалуйста, остановись». Уилл криво улыбается и отрицательно покачивает головой из стороны в сторону. Уилл притягивает лицо Ганнибала к себе, смотрит ему прямо в поблёскивающие невероятно голодным, знакомым полубезумным блеском глаза, смотрит долго и внимательно, пытаясь наконец-то понять до конца. И маятник пролетает перед глазами, и Уилл видит. Уилл видит себя его глазами: вот он, Уилл, стоит напротив, такой неземной и невыносимо прекрасный; его водянистые глаза теряются за пеленой безумия, разделенного ими на двоих, — folie à deux, раздаётся в его голове голосом Аланы, folie à deux. Ганнибал ощущает Уилла под своей кожей, свернувшимся колким клубочком где-то на донышке. Ганнибал не понимает, до сих пор не понимает, как следует к этому отнестись: вырвать Уилла из своего нутра, как гнусный сорняк в идеальном саду, или же напротив — лелеять его и неизменно поливать самой чистой водой. Но Уилл чувствует Ганнибала так, как не чувствовал никогда: Ганнибал хочет поглотить его; забрать себе; спрятать в себе. Уилл ощущает прохладу своей щеки под пальцами Ганнибала, ощущает мягкость и сладкую горечь своих губ под его губами и теряется в этом; теряется в эмоциях Ганнибала. Уилл не знает, как он относится к этому; не знает, напрягает ли его такой целомудренный поцелуй — просто касание губ к губам — или же смущает. Но Уилл знает: Ганнибала сейчас разорвёт. Но Уилл знает: связь их уровня не выразить через секс. Но Уилл знает: Ганнибал всего лишь пытается впитать Уилла в себя, растворить в себе, чтобы не произошло обратного; потому что Ганнибал боится, боится раствориться в Уилле. Уилла резко выбрасывает из Ганнибала, и он возвращается в себя. Чувствует чужое дыхание у своих губ; облизывается. На губах Ганнибала словно морская соль осела мелкими крупинками; губы Ганнибала словно впитали все их совместные кровавые паттерны до едина. Уилл добровольно тянется к ним снова, оттягивая момент расплаты, и углубляет поцелуй, тем самым позволяя Ганнибалу впитать себя. Уилл может это позволить ему, ведь Уилла давно уже нет. Ведь Уилл — смерть и пустота. Но Ганнибала пока что не знает этого. Уилл сжимает ладони вокруг шеи Ганнибала, лишая его воздуха, и скорее ощущает, чем слышит его довольный стон себе в рот. Уилл смотрит Ганнибалу в глаза и видит нескрываемый восторг; Уилл обвивается вокруг Ганнибала дикими орхидеями и лишает возможности вырваться. Эбигейл продолжает беспокойно мельтешить сзади с удочкой в руках, неловко наблюдает за ними искоса и вздыхает; взгляд Эбигейл цепляется за нож в руке Уилла и тут же падает вместе с ним. Ганнибал разрывает поцелуй одновременно с соприкосновением ножа об поверхность пола и с тщательно дозированным любопытством наблюдает, как он дёргается прежде, чем окончательно замереть. Уилл мрачно наблюдает за реакцией Ганнибала, но тот лишь улыбается; медленно наклоняется и берёт нож; рассматривает его в слабом солнечном свете; говорит: «Круг замкнулся», — и отдаёт Уиллу. — Не хочешь совершить небольшую поездку к побережью? — беззаботно интересуется он. И Уилл кивает. Как будто у него есть выбор. Они едут по свободной трассе, обрамлённой по бокам тёмными хвойными лесами, и молчат. Ганнибал сосредоточено ведёт машину Уилла и изредка поглядывает боковым зрением на своего спутника, убеждаясь, что тот магическим образом не исчез (Ганнибал всё ещё не привыкнет к тому, что наконец-то присвоил Уилла себе). — Ты признан мёртвым, — зачем-то говорит Уилл, вглядываясь в живописные виды за окном. — На этом настояли высшие инстанции. Разумеется, Джек не поверил, что доктор дю Морье самостоятельно отрезала себе ногу и вкусила её в связи с боязнью оказаться съеденной тобой. Почему ты оставил её в живых, кстати? — Она всегда была достойным зрителем, — отвечает Ганнибал мягко, — но никогда не была равной мне. — И что же, теперь вы один, доктор Лектер? Насколько я помню, вас всегда сопровождали зрители, падкие до хлеба и зрелищ. — На данный момент лишь ты составляешь мне компанию — это весьма любезно с твоей стороны. Но ты не зритель, Уилл. Мы на равных. — Нет, не на равных. И никогда не были. Спустя несколько тягостных минут Ганнибал интересуется: — Тебя никто никогда не любил, верно? — Как и тебя, — помедлив, отвечает Уилл. — Но у меня были отец, собаки, Молли и Уолтер. А у тебя Миша, — Уилл делает короткую паузу и спрашивает: — Что ты вообще подразумеваешь под любовью, Ганнибал? — Способность видеть потенциал другого, если тебе угодно. Но ты тяготеешь к плебейской философии, Уилл. Между взрослыми людьми любовь невозможна — все слишком зациклены на самих себе, замкнуты в своих оболочках. Необходимо пробиться через стены собственного сознания, чтобы научиться любить. Способен ли ты на это? — А способен ли ты? — Предполагаю, наши ответы на этот вопрос будут поразительно идентичны. Уилл хмыкает и поворачивается к Ганнибалу; ловит его благосклонную улыбку. Улыбается несколько скованно в ответ и ощупывает себя изнутри, пытаясь хоть что-то найти. Но он всё ещё невыносимо полый. И Уилл вспоминает: будучи маленьким, он чуть не распорол себе живот охотничьим ножом отца, чтобы убедиться; убедиться в том, что он не пустой. И он бы сделал это, если бы не вовремя подоспевший отец; он ворвался в его комнату, будто заранее знал, что задумал маленький Уилли, вырвал из его рук проклятый нож, неожиданно крепко обнял, и судорожно пробормотал: «Никогда, никогда больше не делай так, Уилл. Слышишь меня? Пожалуйста, Уилл». И Уилл быстро-быстро закивал, глотая откуда-то появившиеся слёзы, и больше не пытался вскрыть себя. По крайне мере, выражаясь буквально. Пустынное побережье встречает неожиданных гостей шумом прибоя. Уилл ступает по песку, ежась от холодного ветра, и с долей скептицизма смотрит на Ганнибала. Разумеется, Уилл понимает, каков его замысел. Разумеется, Уилл не одобряет его. И они бродят вдвоём молча по кромке берега, всматриваются поочерёдно то в молочный горизонт, то друг в друга и никак не могут, никак не могут, никак не могут… уйти. Уилл сосредоточенно пинает выброшенные на берег мелкие ракушки и считает: перламутровых — пять; сросшихся — восемь; побитых — пятнадцать. Уилл считает ракушки и тянет за рукав пальто Ганнибала, призывая его последовать за ним. Уилл входит в ледяную воду по щиколотку, крепко сжимая запястье Ганнибала, и говорит: — Мы возвратимся к истокам. И говорит: — Я не буду совершать самоубийство. Меня убьёшь ты. И Ганнибал, идущий за ним следом, смеется — Уилл впервые слышит, как Ганнибал действительно смеётся, — и отвечает: — Тогда я убью самого себя. Равноценно ли обменивать нашу совместную жизнь на весь мир? Остановись и подумай об этом, Уилл. — Я, — Уилл всё же останавливается и опускает взгляд на водную гладь, — не хочу думать. Я устал думать. Любая история конечна. Мы конечны. — Уилл поднимает утомлённый взгляд на Ганнибала и добавляет тише: — Ты заигрался в Создателя, Ганнибал. В Создателя сказок. Но они не могут тянуться непрерывно: необходимо ставить жирную точку. Так поставь её, Ганнибал. Пожалуйста. У Ганнибала тёмные глаза и кривая линия рта; у Ганнибала изо рта выплывают клубки тёплого пара и обжигают холодные щёки Уилла; у Ганнибала идеально скроенный человеческий костюм и скрытый под ним кровожадный высокоразвитый монстр-эстет. Ганнибал — тот, кем всегда боялся стать Уилл; Ганнибал — тот, кто препарирует и ломает Уилла из-за своей безграничной любви; Ганнибал — тот, кто воздвигает фундамент любой маломальской связи на крови. Но воздвигнутое на крови кровью и насыщается. Ганнибал это знал. А Уилл, увы, — нет. Уилл никогда не получает того, чего просит. Уилл — воспроизведённая на этот свет незнающей милосердия Вселенной песчинка для нечеловеческих мучений; Уилл — кто угодно, но не человек. Ганнибал не знал этого. А Уилл, увы, знал. Поэтому Уилл достаёт из кармана куртки знакомый нож и протягивает его Ганнибалу. Поэтому Уилл говорит: «Освободи себя», — прекрасное понимание, что освобождение Ганнибала от него равнозначно освобождению Уилла от Ганнибала. Ганнибал усмехается, принимая из рук Уилла холодную сталь, чтобы через несколько секунд бросить её как можно дальше, в самую глубь бурлящих вод. Ганнибал говорит: — Я уже получил тебя, Уилл. Этим и заканчивается моя сказка: нашим воссоединением. — Ты насильно втянул меня в свой мир, а теперь ожидаешь моего согласия на неуместное «и жили они долго и счастливо»? — искренне возмущается Уилл, забываясь; ведь дело вот в чём: у них всегда был один мир на двоих. Если Бог существует, то у него невероятно паршивое чувство юмора. Но Бога нет. Зато есть Ганнибал. — Хотя с согласием я поторопился: ты вполне прекрасно обходишься и без него, — Уилл нервно поводит плечами и уточняет: — Как долго ждать? — Не более получаса. Чийо весьма пунктуальна, учитывая, что большую часть своей жизни она сознательно провела в клетке. Уилл кивает и направляется обратно к берегу, безуспешно пытаясь обогнать разбушевавшиеся волны. — Прекрасная задумка, Ганнибал, — бросает он по пути. — Нестабильный бывший профайлер ФБР повторно бросается в спасительные объятия щадящего его океана от несчастной любви и осознания собственной несостоятельности. Жаль, совершенно отсутствуют зрители, способные оценить столь трагичный финал нашей мрачной сказки. Ганнибал усмехается и стремительно догоняет Уилла, сравниваясь с ним: — Возможно, особо искушенные увидят в твоей печальной кончине отсылку к «Русалочке» Андерсена: «…и почувствовала она, как тело её расплывается пеной». Уилл не сдерживает пренебрежительного смешка, искоса глядит на невыносимо довольного Ганнибала и чувствует; чувствует, словно… — Entwerden, — с лёгким налётом хрипотцы произносит Ганнибал. — Перестать быть. Эмиль Чоран воспевал это мифическое слово, придерживаясь мнения, что именно в небытие человек обретает истинное, единственно возможное счастье; обновляется. … словно перестал быть. Уилл не представляет, что будет дальше — на самом деле, Уилл никогда не мог этого предугадать. Уилл не знает, как остановить неумолимый процесс своего замедленного гниения — похоже, это было предопределенно. У Уилла ворох невыполненных обещаний (самому себе), сломанные шаблоны, разрушенные идеалы и ценности, которые он тщательно перемолол и высыпал в жестяную кофейную баночку, чтобы потом, спустя какое-то время, прахом развеять по воздуху. Уилл — пустой человек, которого необходимо чем-то наполнить. И Ганнибал решил, что для цельности Уиллу не хватает одного: человека, с которым когда-то удалось срастись. На самом деле, Уилл никогда не был в ответе за свою жизнь. Всё, что он делал — это безуспешно пытался; пытался спасти других (от самого себя); пытался сконструировать чужие личности как можно достоверней и поочередно примерить на себя, не располагая возможностью найти подходящую по размеру личину. Уилл всегда считал себя кривым зеркалом, которое отражает лишь худшее в людях. В Ганнибале же оно отразило лучшее; а Ганнибал отразил Уилла в ответ и показал ему правду. Ведь Уилл — не какой-нибудь вечно барахлящий приёмник радиоволн. Уилл — это огромный неизведанный мир, живущий своей собственной, скрытой от посторонних глаз, исключительной жизнью: Уилл не просто принимает — он неустанно передаёт. Уилл уникальный. Уилл аутентичный. Уилл всё же невыносимо живой. Уилл случайно заблудился в густом лесу собственного сознания, пока блуждал по нему в поисках истины. Ганнибал захотел найти Уилла как можно скорей, поэтому сжёг его лес дотла; опустошил, оставив зияющую пустоту внутри. И теперь, теперь Ганнибал поможет Уиллу собрать себя по кусочкам. И теперь, теперь Ганнибал поможет Уиллу наконец-то найтись. Песок прилипает к влажной подошве ботинок и замедляет шаг. Уилл спотыкается, глядит себе под ноги и замечает неоднородную кучку сросшихся ракушек, выброшенных на берег буйными и холодными водами Атлантики. Он поднимает одну из них, запутанную в бурых водорослях, рассматривает её пристально несколько долгих секунд, очищает от опутавших её растений и прячет поглубже во внутренний карман куртки, чтобы затем, когда придёт время, разорвать её пополам и последовательно раскрошить каждую из неполноценных частей. март—апрель 2016
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.