* * *
Шло время. Набесновалось, отгорело, пожрало само себя горестное и мучительное пламя потери, и остался после него стылый пепел неизбывной вины. Весь наш дом был запорошен им, сколько ни убирайся в тихих комнатах. Тонким слоем он покрыл скатерть на обеденном столе и горчил в каждом приготовленном блюде; оседал на обрезах журналов с моими статьями и бронзовых фигурках кошек, которые служили им подпоркой на книжной полке; неуловимой взвесью стоял в неподвижном воздухе; сединой ложился на отросшие волосы. Даже в мои глаза он смог проникнуть, сделав их темными, тусклыми и бесслезными. И не стряхнуть, не вычистить было этот пепел с одежды, не отскоблить от лакированного дерева и стекла – лишь сильнее въедался он в каждую поверхность, все глубже проникал в легкие, отчего становилось трудно и больно дышать, поэтому окна в доме всегда были открыты. После возвращения из больницы я хотел нанять сиделку для Дины, но она решительно отказалась – ей противно было видеть чужих в своем доме. Никто не должен был нарушать скорбный покой и тишину этого места. Поэтому мне пришлось научиться ухаживать за ней самому и совмещать домашние дела с работой, а в перерывах между университетскими занятиями ездить домой. Сначала многократно прибавившиеся заботы тяготили, и мои большие и сильные, но непривычные к домашней работе руки двигались неуклюже и грубо, однако постепенно я приспособился. Привыкнуть к новому быту оказалось не слишком трудно. Временами мне казалось даже, что вся прежняя жизнь была лишь прелюдией к тому, что происходило сейчас. Поначалу я старательно выполнял все, что посоветовал мне психолог. Звал в дом наших друзей и родственников, надеясь отвлечь Дину. Она терпела их так же, как терпела меня, и постепенно люди стали приходить к нам все реже и реже. Вечером, вернувшись с работы, я усаживал Дину в инвалидное кресло и катал по дорожкам возле дома, пытаясь заговаривать с соседями, а на выходных неизменно предлагал куда-нибудь съездить. Но она не хотела покидать дом. Ей больше нравилось проводить время в бывшей нашей спальне, где теперь на столе перед кроватью стояла сделанная сразу после рождения Роберта семейная фотография, откуда меня заставили вырезать свое изображение. Скоро я перестал предлагать прогулки, и мы ездили лишь к врачам. Ни с того ни с сего Дина захотела курить, хоть до этого ни разу в жизни не пробовала табак. Сначала она звала меня, и я приходил, чтобы вложить сигарету в ее губы и поджечь, но позже купил специальную пепельницу и установил возле кровати прикуриватель, чтобы она могла делать это сама. Уходя из дома, я порывался выключить его, но Дина не позволяла, и возразить ей не удавалось. После всего случившегося у меня не было сил что-то ей запрещать. Всякий раз, когда я пытался ответить отказом даже на самое безрассудное требование, язык словно примерзал к небу, и не было никаких сил шевельнуть им. Я лишь убирал пепельницу подальше, надеясь, что она не захочет пачкать постель и откажется от сигарет в мое отсутствие. Свою участь я сносил тихо и покорно. Друзья и родственники из числа тех, кто не оставил нас, испугавшись чужого горя, уважительно хвалили меня и называли мужественным человеком. Я вымученно улыбался им, благодаря, и недоумевал, отчего они считали проявлением силы мою безропотную слабость. Приняв на себя всю вину, я пытался успокоить боль Дины, заглушить смирением и заботой, освободить из-под обломков души рвущееся гневным и болезненным криком имя погибшего сына, чтобы его призрак отпустил ее и исчез. Но ей нужно было не искупление, а покаяние – вечное и непрерывное. Ей нужен был Роберт. Поэтому она лелеяла свое горе так же самозабвенно, как прежде лелеяла сына, упивалась им, и из вины моей черпала силы для того, чтобы его поддерживать. После смерти Роберта мы перестали быть мужем и женой. Переодевая Дину, умывая и делая массаж, я прикасался к ее бессильному, иссохшему от неподвижности и ставшему совершенно чуждым телу и уже не мог вспомнить время, когда эта женщина была мною любима и желанна. Забывал и о том, что можно беседовать без извиняющейся жалости в голосе, отчего часто ловил на себе недоуменные взгляды студентов, непривычных к подобному обращению со стороны преподавателя. – Дина, я пошел на работу, – отчитывался я, хоть и знал, что ей совершенно не интересно, куда я отправляюсь. – Привет, я вернулся. Как ты себя чувствуешь? – она кивала, и становилось ясно, что ничего не изменилось. – Пора ехать к врачу. Что ты хочешь надеть? – Я ушел. До вечера. – Я вернулся. – Дина?.. Слова были слишком неудобными и слабыми для того, чтобы заключить в себе горе, и постепенно мы отрекались от них. Шло время, и эти стены наполнялись тишиной. Она расползалась по углам, разрастаясь и укореняясь там, в полумраке. И, верно, заняла бы все пространство дома, не явись ко мне еще один собеседник, неожиданный и страшный. – Ты же хочешь этого, не смей отрицать. Зверь пришел вновь. Я не видел, но знал точно, что он уже давно стоит у меня за спиной. Мы всегда подолгу молчали перед тем, как начать разговор, что повторялся из раза в раз, словно навязчивая, терзающая мысли мелодия, которую никак не выкинешь из головы. Я не знал, когда он появился, не помнил, когда впервые услышал его голос. Быть может, он всегда был подле меня, опутанный цепями, недвижный и спящий, а гневные и горестные крики Дины достигли его слуха и пробудили от дремы. Возможно, именно тогда он открыл незрячие, но все видящие глаза и впервые попробовал что-то мне сказать, но я не разобрал слов. А мог он объявиться и в тот момент, как первая крупица пепла осела на пол нашего дома. Спрашивать об этом не хотелось, равно как и говорить с чудовищем, но выбора у меня не оставалось, и постепенно наши подневольные беседы превратились в традицию. – Я снова говорю тебе: нет. Уходи. Глухо звякнули цепи, раздался едва слышимый шелест и тихое, приглушенное слоем пепла цоканье когтей по холодному полу. Теперь он стоял почти вплотную, так близко, что волосы чуть шевелил ветерок, поднятый его дыханием. Я обернулся, чтобы посмотреть в мертвые глаза своего собеседника. – Отдай мне солнце. – Нет. – Почему? – дернулись, поползли вверх губы – тонкая черная линия со слипшейся грязными бурыми иглами шерстью по краям – и раскрылась бледно-красная пасть. – Я вижу, что оно мучает тебя. Вижу, как ты корчишься под его лучами, чувствую, как они жалят твое тело и жгут глаза. Разве не хочешь избавиться? Почему не принимаешь мою помощь? – Оставь меня в покое. Я сказал, что ты его не получишь. Неужели тебе никак иначе не насытить свою жадность? Что еще ты хочешь? Я дам это. А после ты уйдешь, и мы навсегда забудем друг о друге. Сверкнули в темноте оскаленные зубы и сморщенной дугой выгнулся меж ними язык – зверь громко расхохотался, и мне в лицо хлынула затхлая и тяжелая мясная вонь, доносившаяся из его глотки. Двумя молочными озерами вспыхнули студенистые зрачки, поймавшие невидимый свет или, быть может, возжегшие свой собственный – неживой и вовсе не от души идущий. – О нет, не приму я твоей руки, как прежде, даже не пытайся меня обмануть! Я все вижу, все знаю, хоть и сижу в темноте! – Раз ты знаешь все, то почему продолжаешь мучить меня несбыточными просьбами? Я их не исполню. Уходи. – Я все равно получу то, что желаю. Зачем ты пытаешься оттянуть этот миг? Отдай. Отдай! Отдай! Так близко ко мне он стоял, что видна была набухшая сукровицей язва на лобастой остроухой морде и потемневший сколотый клык, выпирающий из-под верхней губы. Но я не чувствовал ни капли страха. Нет, зверь не убьет меня. Без меня ему никак, без меня он умрет от голода. Но сколько бы пищи я ни давал, ненасытному чудовищу всегда не хватало этого – он желал все больше и под конец захотел несбыточного. Я был нужен ему, а вот он мне – нет, но сбежать или избавиться от него оказалось невозможно. Мы оба были заключены в этом доме среди этого пепла. Поэтому раз за разом мне приходилось возвращаться к нему и снова заглядывать в белесые пустые глаза. Зверь часто поджидал меня. Упрашивал, грозился, соблазнял, молил, но неизменно я отвечал ему отказом. Никто не знал про него, никто и представить не мог, что порой мне приходится разговаривать с таким страшным собеседником. Даже Дина не догадывалась, что в этом доме мы теперь не одни. Это было моей собственной тайной, которую слишком страшно кому-то доверить. И я хранил ее, стыдливо и мучительно, как хранит награбленное трусливый вор, давно раскаявшийся в своем преступлении, но страшащийся в нем сознаться и избавиться от краденого. Нас было трое.* * *
Близился январь. Студенты охотились за мной, пытаясь сдать все задания, которые должны были сделать за прошедшие месяцы учебы, и мне приходилось задерживаться дольше обычного. Бывало, что я допоздна читал опостылевшие и повторяющиеся рефераты, слушал доклады или тихо ждал, пока дотянувшие до последнего срока недотепы писали тесты. Все было привычно, обыденно и бездумно. Большинство занятий проходило в тишине. Казалось, что безмолвие, живущее в нашем с Диной доме, прилипло ко мне и заражало любое помещение, куда я приходил. Поэтому, когда в кармане затрезвонил мобильный телефон, я вздрогнул от неожиданности. – Прошу прощения... – пробормотал я, обращаясь к поднявшим головы студентам, и нажал на кнопку вызова. Звонила моя соседка из дома напротив. – Господи, умоляю, приезжайте скорее! – зазвучал в трубке плаксивый, ломкий ее голос, и я побледнел, предчувствуя страшное. – Ваш дом... Какой ужас... Господи! Я уже вызвала пожарных. Прошу, поспешите! Ваша жена... Боже, о, боже, да как же так можно... Я примчался так быстро, как мог. Не став пытаться втиснуться на забитую стоянку, я бросил машину неподалеку от нее и застыл, вцепившись в руль, не в силах сделать даже шага и издали глядя на свой горящий дом. Огня не было видно – то ли он затаился внутри стен, то ли успел изжить сам себя. Мне удалось различить лишь темно-серый косматый дым, подсвеченный фонарями и всполохами проблесковых маячков пожарных машин. Он вздыхал, ворочался, навалившись на крышу моего дома, сердито пригибался и шипел под струями воды, бьющими из брандспойтов, но не отпускал свою добычу. Его цепкие лапы смертельной хваткой впились в почерневшие стены, пролезли в каждую дверь, окно, смогли проникнуть даже в щели обвалившейся черепицы. А Дина там, внутри! «Сигареты! Из-за них все случилось!» – мигом вспыхнуло в голове. Я представил, как Дина порывисто вдыхает сквозь зубы, затягиваясь дымом, как выплевывает окурок. А пепельница далеко! Я же отставил ее... Боже! И тлеющая сигарета падает на простынь. Темнеет ткань, и по ней разбегаются крохотные искорки. Не долетела до пепельницы – отставил слишком далеко и не выключил прикуриватель! Я застонал, холодея от страшного чувства вины. Слишком далеко! И горит постель, а ей не уйти, не потушить. Огонь вгрызается в ткань, жжет кожу, пожирает разметавшиеся золотыми солнечными лучами волосы. Нависает над кроватью серая дымная лапа, душит, вырывает дыхание из груди! Горит, горит! Погибает! «Вот он! Пришел! Убийца пришел! – взвились над шипением громкие и гневные голоса. – Пришел увидеть свое преступление!» Казалось, целые сотни их вплелись в этот хор. Я выскочил из машины, даже не закрыв ее, но не к собственному дому устремился, а, наоборот, попятился прочь от него, испугавшись этих страшных голосов. – Нет... Нет, нет! Я же говорил не курить, просил ее. Нет, я не убивал! Я не хотел... «Врешь! Ты хотел ее смерти, все это время ждал, когда она не проснется. Разве не так? Ответь же, почему молчишь? Скажи уж все как есть». Нет! Я бросился прочь от пожарища, не разбирая дороги, хрипя, спотыкаясь и вновь вскакивая на ноги. Бежать – изо всех сил, как можно дальше, не останавливаться, прочь от голосов, чтобы не нашли... Точно пугливое дикое животное, я подсознательно искал тьму и тесноту, где можно было спрятаться, и ноги сами привели меня в парк. Там я заметался меж застывших в безветрии деревьев, позабыв про дороги и тропы, задыхаясь от быстрого бега и невыносимого чувства вины, а голоса визжали за спиной, как стая гончих. Каждый хриплый ахающий вздох обжигал грудь, в боку ворочалась боль, тупыми когтями впиваясь во внутренности, но остановился я лишь тогда, когда бежать было уже некуда. Мой путь преградил тихий пруд, и этот глухой, отмеченный смертью ночной час превратил его в темную бездну. Лишь неполная луна смогла рассечь ее, перекинув меж берегами узкий и трепещущий серебряный мост. И словно сказочные дворцы, возвышались по другую его сторону многоэтажные дома, а их разноцветные огни радугой вплетались в кружево луны. Призрачным, зыбким был мост через пустоту, и не стоило даже пытаться ступить на него – не выдержит. Я застыл на берегу, не зная, что делать, и тихо подвывая от страха. Уже близко голоса. Даже в темноте отыщут. Куда бежать, где спрятаться? «Преступник! Ты виноват, ты убил! Ты ведь знал все, знал, что так будет, нарочно подстроил, чтобы именно так случилось, обманул, предал всех и сбежал. Но нет, дальше не пройдешь! Не для убийц этот мост, не для таких, как ты!» – Она сама виновата! Сама! – я рухнул на колени, зажимая уши и вцепившись побелевшими пальцами в волосы. – Я же столько раз просил ее не курить, когда меня нет дома... Столько раз ей говорил, а она не слушала. Разве я виноват, что она не слушала? Она сама все сделала, она сама... Я же не хотел. Меня даже не было там. Я не виноват! Не виноват, не виноват... «Виноват! Ты убийца, убийца. Всех их убил». – Нет! Визжали, бесновались обвинители, перекрикивали меня, смеялись радостно и торжествующе, как дόлжно смеяться тем, кто обличил преступника перед людьми. – А ну тихо, вы все! – резкий окрик ножом взрезал этот смех. Рывком обернувшись, я увидел зверя. Он стоял передо мной, огромный и грозный, как древний страх перед смертью и тайной, и обличители испуганно примолкли с его появлением. Одного лишь взгляда было достаточно для того, чтобы понять – мой страшный собеседник свободен. Цепи, что смиряли его, сгорели вместе с домом. Вместе с Диной. Но даже сбросив их, зверь не сбежал. Взяв след, он отправился за мной, повторяя тот изломанный маршрут, которым я следовал, и тьма, впитавшая мой запах, с клокотанием вливалась в его грудь на каждом вдохе и указывала верный путь. По своей воле он вернулся ко мне, и голос его был тих и даже ласков. – Ну конечно же, в этом нет твоей вины. Разве есть, за что тебе терзать себя? Нет лучшего исхода, чем этот. Посмотри же: тебе не пришлось жертвовать собой ради чужого счастья и моего плена. «Врешь, врешь, врешь, проклятый! Виноват!» – снова взъярились обличающие голоса, заметались над нами безумной невидимой вьюгой. Я попятился от них к тихой глади пруда, но зверь предостерегающе шагнул наперерез, перекрывая мне путь. – Не смотри вперед. Не смотри! Там, за пустотой, нет ничего – одни лишь мороки и незаслуженная вина. Зачем они теперь? Ведь больше не будет ни кошачьего топота, ни жил медвежьих, ни цепей, ни богов. И злого жгучего солнца больше нет. Разве не понимал ты, что мои цепи – это и твои цепи тоже? Теперь нет их. Только мы с тобой и остались, только нам с тобой теперь уживаться. Вместе. Я поднял голову и заметил, как в углу звериной пасти коротко вспыхнул заблудившийся в спутанной шерсти золотистый свет – не то осколок луча, не то приставший волос. Но в тот же миг вырвался из клетки зубов сморщенный язык, и этот светлый блик исчез в бледно-красной глотке. Бессильно и зло взревели обличители, словно он был единственным доказательством моей вины и их победы. Взревели и смолкли, а вместе с их криками пропал и страх, сменившись осознанием невероятной, запредельной и безнаказанной свободы. Уже без трепета я заглянул в лицо зверя. И рассмеялся, хрипло, натужно и непривычно, но вместе с этим радостно, как смеялся лишь в детстве. А ведь и вправду – не виноват. И пепла больше нет, и вины. Не перед кем извиняться за свою жизнь и чужую смерть. Свободен! Безвинен и свободен! Зверь смеялся, вторя мне, а прозревшие глаза его были темными, тусклыми и бесслезными. Мы стали одним. Рагнарек начался.