***
В Японии снег мягкий. По сравнению с суровыми родными морозами Виктору он кажется даже теплым. Здесь вообще все по-другому. Только сам он — прежний. Но порой Виктору кажется, что он только играет роль прежнего себя; причем так плохо и натянуто, что актеру впору уже искать замену. «Юри, давай вместе позавтракаем?» Зритель не верит. Зритель настороженно косится и спешит на утреннюю пробежку. «Юри, давай вместе искупаемся?» Зритель не верит. Зритель настороженно косится и ныряет по самую макушку в горячую воду. «Юри, давай вместе поспим?» Зритель не верит. Зритель настороженно косится и захлопывает прямо перед носом дверь. Кажется, витиеватая надпись «извращенец» уже давно приклеилась к Виктору в переводе на несколько языков, но он носит ее с гордостью, в очередной раз упорно стучась в закрытую дверь… … которую на самом деле никто не запирает. И Виктор это знает. Просто входить без стука невежливо — а потом уже можно. И не только входить: ложиться, греться, обнимать, кутаться в тепло чужого тела, жадно вдыхать его запах, растягивать, натягивать, толкаться, хрипло выдыхать, стонать его имя — Юри! — из последних сил глотая и пряча просящуюся в конце лишнюю букву. Русское, такое далекое и холодное имя не только сдержать — но и произнести тяжело. У фей имена лишь кажутся легкими, а язык выговорить не может. Полиглот Виктор не знает волшебного языка, зато вполне понимает японский, а Кацуки Юри вообще понимает все. Так что когда у Виктора возникают трудности с переводом, когда в вечер пятницы он непривычно молчит, замыкается, не зная, как рассказать — или вообще не хочет ничего объяснять, Юри переходит на язык жестов: касается плеча — «Понимаю», крепко обнимает — «Я рядом» и жарко целует — «Я люблю тебя». И каждое утро субботы уходит на пробежку раньше ровно на час. «Я прощаю тебя». Виктор в ответ благодарно улыбается, но молчит. Молчит еще с самого отъезда из России — ведь Юра, в отличие от него, еще маленький и не поймет. Если взрослый Виктор не понимает — куда ребенку-то? Больше всего Виктор не понимает, почему ему так сложно рядом с Юрой. Ему, который никогда не задумывается над своими действиями и всегда легко выходит из любых ситуаций. Ему, который на вопрос «Как успокоить человека?» — тут же с легкостью отвечает: «Поцеловать», «Как удивить?» — «Предложить стать любовниками», «Как попросить о чем-то?» — «Обнять». Чужим советы давать всегда легко. Себе — сложнее. Виктор не понимает, тянет ли его именно к Юре или это новая стадия нарциссизма и он хочет самого себя, которого видит в подростке, — а что, читал как-то про подобное в книге. Виктор не понимает, почему столь прославленные доктора, как время и расстояние, сочувственно качают головами при взгляде на него и бессильно разводят руками. Виктор не понимает, почему он продолжает каждую неделю делать это. Не понимает, почему, лишь только за Юри закрывается дверь, рукой тут же нетерпеливо нашаривает на тумбочке телефон.***
В отличие от фей, у ледяных королей вообще нет имени. Помнишь-знаешь-выдыхаешь — но с губ срывается лишь облачко замерзшего пара, возвращается к тебе колючими иглами, не достигая адресата. Юра устал мерзнуть — и тоже молчит. Ведь сказать что-то — значит, скорее всего, снова оскорбить или солгать. А лжи вокруг него и так уже слишком много. Ложь — это «Я скоро вернусь», безмятежно обещаемое уже год каждую пятницу ровно в полночь. Того, кто это обещает, Юра уже год видит лишь урывками в скайпе. Ложь — это «Да брось ты загоняться! Он скоро образумится, это у них ненадолго. Прибежит как миленький!». Ага, прибежит, как же. Уже целый год бежит. Ложь — это «Все получится, если будешь верить в себя и стараться!». Такую тошнотворную наивность Юра оставляет без комментариев, хотя все чаще хочется сорваться и высказаться. Ведь он и сам хорош. «Отдам вам ради победы свою душу и тело» — так он сказал Лилии. Лжец-лжец-лжец. Свою душу Юрий уже давно продал дьяволу и не понимает, почему в аду так холодно. Уже год Юре кажется, что всю его нынешнюю жизнь можно описать этим словом. Холодно. Зимой — холодно. На катке — холодно. Юра уверен, что и на море где-нибудь на Мальдивах — тоже холодно. Весь мир промерз. И, глядя на окружающих его людей — румяных и раздетых, — Юре больше кажется, что холод исходит от него самого. Лифт в подъезде снова не работает. По ступенькам Юрий быстро взлетает на пятый этаж, полный нетерпения скорее оказаться внутри; это желание болезненно пульсирует в его голове, разрывает давлением его сердце; кажется, что если он не попадет внутрь квартиры прямо сейчас, сию же секунду, то не выдержит, сломается, умрет! Тихий скрежет ключа, вставленного дрожащими пальцами, оглушает и заставляет колотящееся сердце резко остановиться и болезненно сжаться — от предвкушения уже совсем близкой дозы его наркотика. Дома темно, тихо — и тепло. Дома есть все, что нужно: есть кот, есть ноутбук и интернет и… Юра бросает беглый взгляд на настенные часы… через десять минут будет Виктор. Пусть и не во плоти — даже демо-версии хватит, чтобы погреться на обочине теплотрассы жизни. Спешно и небрежно скидывая в угол ботинки, куртку, толстовку, Юра все больше чувствует себя котом, не вовремя перешедшим оживленную дорогу. Чувствует, что по нему также проехались тяжеловозом, намотали на колесо жизни и отбросили куда-то на ее обочину, оставляя бессильно смотреть за спешащими куда-то машинами со стороны. И только Яков пытается пинать труп, Лилия пришивает ему ниточки, чтобы сделать куколку-марионетку — ах, нет, простите, прима-балерину! — а остальные сочувственно вздыхают: «Глупое животное, и как же тебя угораздило?» А вот угораздило. Во всем виноват блядский свет — весь блядский Никифоров ослепляет даже сильнее, чем вспыхнувшие в ночи фары, и прокатывается по всей его жизни тяжелее любой машины. И расстояние совсем не облегчает вес. Внезапная громкая музыка застает переодевшегося Юрия уже в спальне. На телефоне играет ария с последнего выступления Виктора: «Будь рядом, никогда не покидай меня», это напоминание — как будто Юра смог бы забыть. Безуспешно сдерживая нетерпение, парень сгоняет развалившегося на ноуте недовольно мяукнувшего кота, садится на кровать и запускает на ноутбуке скайп. И все это время уже привычно для каждой пятницы настраивает себя, что в этот раз он сможет сказать Виктору эти слова из названия песни. Япошка же смог! И потому для того, чтобы услышать и увидеть Витю, свинке не нужен ни скайп, ни интернет, ни плакаты. В пору особенно завистливого отчаяния Юру даже посещает абсолютно дикая мысль: откатать, как и свинка, программу Виктора, выложить ее в интернет — может, тогда он вернется? Но это пахнет плагиатом, а Юра не хочет быть лишь чьей-то тенью. Даже если это единственный шанс быть рядом с ним. Юра не будет так унижаться, не буде… — Gozaimasu, Юрио, — хрипло выдыхает Виктор, сонно щурясь в камеру. У Юрия сбивается дыхание, словно эта картина причиняет ему физическую боль; он почти ожидает увидеть за спиной лежащего на боку Никифорова темноволосую макушку и понимает, что тогда выбросит нахрен ноутбук в окно и сам шагнет следом, оставляя кровь на разбитом стекле… Но Виктор в кровати один, и, значит, можно позволить себе украдкой выдохнуть и привычно огрызнуться: — Иди в жопу, Викторио, заебал уже каверкать мое имя. Или ты там с этим узкоглазым совсем русский забыл? И да — это у тебя утро, у меня же поздняя ночь, беспросветная, как и твои попытки сделать из свиньи человека. Виктор в ответ фыркает, небрежно сдувая и без того всклокоченную челку, а Юра сам не понимает, в какой момент пальцем тянется к принтскрину. Он чувствует себя вором, но в целом чувствует, что ему похуй — все равно смотреть не будет, потом все удалит. Обязательно. Когда-нибудь. Но сначала распечатает — и сожжет. Распечатает — и зацелует. Распечатает — и пронзит дротиками. Распечатает… да зачем? Облик Никифорова уже давно напечатан под его веками, и от него не избавиться. — А, точно, извини — хочешь, чтобы я пожелал тебе спокойной ночи, малыш? — лукаво улыбнувшись, предлагает Виктор. Его ответный возмущенный вопль, как кажется Юре, Никифоров мог бы услышать и без скайпа. Виктор наигранно прочищает уши пальцем и тут же переводит тему: — Как там у Якова дела? Он еще не сдал мой шкафчик Гоше, как грозился? А у меня, кстати, тут все хорошо… Юра не слушает его слова — благо, собеседник увлеченно рассказывающему Никифорову не нужен. Он слушает только звуки его голоса, которые не портит плохая связь дешевого интернета. И утешает себя, что это лишь разговоры. Да, он просто интересуется жизнью сокомандника — пусть и бывшего, это все ненадолго! И вообще, Юра просто проводит опыт и смотрит, не меняется ли европейский разрез глаз от японской кухни с их жучками-паучками-кацудоном — ведь с волками жить, волков ебать, как говорится. Юра с волками не живет, но выть ему порой хочется неудержимо. Глядя на свою платиновую луну, он держит прорывающийся всхлипами отчаяния вой внутри себя — и, приспустив трусы, просто дрочит. На голос, ласкающе втекающий через уши внутрь и полосующий душу, словно золотое лезвие конька — лед. На глаза, такие холодные и пустые, словно он сам. На волосы, сейчас куцые, обрезанные и беспорядочно-взъерошенные, как и вся его жизнь. Дрочит незаметно для Виктора, конечно. Не включая камеру со своей стороны и жалуясь, что кот перегрыз провода на вебке компьютера — хотя сам всегда звонит с ноута. Лжец-лжец. — Представляешь, Юри вчера опять проспал, — вздыхает Виктор, наигранно возмущаясь. «Ты не представляешь, Юра, какой же ты узкий!» — вместо этого слышит Плисецкий и резко, ударяя пальцами по зубам и сжимая щеки, закрывает свободной рукой себе рот, чтобы не застонать. — Но потом он даже отказался от своей порции котлет — сказал, что ему нельзя, и предложил мне, — говорит Виктор с уже не наигранной гордостью. «Не откажи мне, разведи ноги шире; ах, малыш, как же с тобой хорошо!» — слышит Юра. Его сердце лихорадочно бьется, ладонь уже не на губах — во рту, судорожно прикушенная зубами, чтобы не вырвалось ни единого блядского стона или — хуже — просьбы приехать и оттрахать его. Нет, это только его позорная слабость — больше никто о ней не узнает. — А Маккачин… Из-за шума крови в ушах Юра больше уже ничего не слышит. Но смотрит, смотрит, как Виктор прикладывает указательный палец к губам, как всегда делает в задумчивости, и Юре сквозь душный плывущий в голове туман и тормозящее изображение кажется, что этот палец нажимает на тонкие губы, раскрывает их; скользит внутрь, а потом обратно, снова внутрь, обратно — ниточка слюны тянется от его кончика к влажным губам, искривившимся в развратной улыбке. И Юра знает, для чего этот палец сейчас мокрый. Он бессильно падает на бок, полыхающее лицо прячет в подушку, лишь краем глаза неотрывно смотря в экран; тихо хлюпающей ладонью по-прежнему с нажимом двигает по мокрому от смазки члену, а его вторая рука впервые тянется за спину, нервно отбрасывает мешающееся одеяло; его наспех облизанный палец впервые неловко скользит по расселине между ягодиц, а когда с непривычной тянущей болью проникает внутрь — сразу резко, сразу глубоко! — пальцы на ногах поджимаются почти до судороги. Не дожидаясь рожденной воспаленным сознанием просьбы-приказа, произнесенной голосом Виктора, Юрий сам разводит ноги шире, сам выгибается, на мгновение вставляя и задерживая палец так глубоко внутри, как только может. Это край, и бездна уже улыбается его сумасшествию. Глупое сердце так стучит, что заглушает шум старого холодильника, заглушает крики спорящих соседей, заглушает даже безмятежный треп Виктора, в который Юрий из последних сил вслушивается до острой рези в ушах, словно в единственное спасение, словно в последнее в мире лекарство от своей болезни. Остаются только движения его — нет, Виктора! — пальцев. Да, это его руки сейчас разводят шире ягодицы Юры; его взгляду открывается пульсирующий от желания раскрыться еще сильнее анус; его длинные пальцы так восхитительно растягивают, подготавливая к большему; его пальцы — один, два, три! — проникают чаще, глубже… — … сильнее, Виктор! — всхлипывает вслух Юра и, моментально похолодев, тут же вынимает пальцы и бьет себя ладонью по лбу. Лжец. Все тайное становится явным. — Что? — недоумевающе переспрашивает Никифоров и так смотрит в камеру, словно видит его. — Говорю, будь сильнее, заебал жаловаться! — огрызается Юра и молится не своим богам, чтобы жар в его голосе приняли за привычную агрессию, сбитое дыхание — за ненависть, тихий всхлип — за помехи. Хорошо, что Витя его не видит: раскрасневшиеся щеки и стоящий, влажный от смазки член, по которому снова, еще быстрее скользит сжатый кулак, принять за что-то другое трудно было бы даже слепому идиоту Юри. Но лгать лжецу оказывается слишком просто. А может, Виктор просто сам хочет обманываться и дальше — и потому кивает, принимая глупый ответ, и продолжает рассказывать, что Минако слишком загоняет Юри на тренировках… Время — без пяти двенадцать. Говорить уже особо не о чем, Виктор в задумчивости смотрит куда-то в потолок, а Юра — на него. «Посмотри на меня, я же умираю, видишь?!» — хочет кричать он, но боится. Боится столкнуться с глазами цвета льда и увидеть в них не свое отражение. У него ведь волосы не черные! Поэтому Юрий молчит. Поэтому камера при звонке у него всегда выключена. Да и на покойников не смотрят. Те, кто дарил им надежду, те, кто дарил им обещания, стыдливо и тихо прячут тела когда-то близких под простыни, кладут в мягкие тесные гробы и забрасывают землей. «Мы помолимся за твой упокой» — с трагическим надломом в голосе шепчут их лживые губы. «С глаз долой и с сердца вон» — так и говорят их лживые глаза. Виктор не слышит молитв. Юра не знает их слов. Они погребены рядом, так близко — но не достать. Не пошевелиться, не вскрикнуть, воздуха нет, а темнота душная, давит, давит, выдавливает все; сука-любовь пляшет на их могилах и плетет венки — из синих васильков и тигровых лилий, безжалостно отрывая красивые лепестки в глупом бессмысленном гадании. Ясно — не любит же. Стрелки сухо отсчитывают секунды, минуты, упорно стремятся к двенадцати, и Юра, невольно косясь на часы в углу экрана, чувствует себя ебаной Золушкой. Вот только его жизнь совсем не сказка: тупая фея-совсем-не-крестная поймана в сжимающуюся клетку, зашла сама, сама закрыла дверь и сама выбросила ключ — как можно дальше. Кого винить? Вот и Юра не знает. Поэтому щедро винит и от души ненавидит всех. Тех же, кого прекрасные принцы спасают из холодных клеток с острыми прутьями, ненавидит вдвойне. Его жизнь не сказка, рассказанная когда-то дедушкой, да и Юра уже не ребенок. Понимает, что, потеряй он хоть всю обувь, закидай ее поштучно в это бесящее, сияющее счастьем лицо принца — чтобы не прожопоглазил, точно заметил! — тот его искать не будет. Ведь принца уже как год нет. Зато есть король, и у него полно хлопот с любимым свинопасом — ему не до истеричной принцессы. Его жизнь не сказка, и заботливый автор не прописал здесь счастливый конец. Но Юра все понимает. И старается держать себя в руках, хотя чувствует, что с каждым словом, с каждой минутой распадается на кусочки. — Ох, мне уже пора. До свидания, Юрио, не скучай и постарайся не загрызть Якова — я скоро вернусь, — зевает Виктор, даже не удосуживаясь прикрыть рот. Щелчок принскрина выжигает это воспоминание не только в памяти Юрия, но и в уже почти забитой памяти компьютера. — Досвидос, — из последних сил небрежно бросает Плисецкий вместо уже позабытого до следующей пятницы обещания, нажимает на красную кнопку и, уткнувшись в мокрую от слюны подушку так сильно, что нельзя дышать, доводит себя до болезненной, обжигающей все нервы разом разрядки. И когда он, спустя одну вечность, переворачивается на спину, бессильно раскидываясь на кровати, то чувствует безграничное и опустошающее ничего. Выжженная пустыня вместо эмоций, мертвое море вместо чувств. Все нормально. У мертвых ведь так и должно быть? Ведь смерть наступает тогда, когда нет больше смысла жить, и неважно, что глупое сердце продолжает биться. Уже год Юрий чувствует, что мертв, знает это, как и то, что никто не придет на его заснеженную могилу. Как знает и то, что снова воскреснет ровно на час ровно через неделю. Долгий срок — но мертвые умеют ждать.***
Эта воспаленная привязанность — болезнь. Лучшее лекарство — время. Но оно высекает на душе вспухшие рубцы, и Юра не верит врачам. Лучшее лекарство — разговор. Но стоит открыть рот, как сразу хочется плеваться скопившимся ядом, а Юра единственный, у кого нет противоядия от своих же слов. Лучшее лекарство — правда. Но Юра боится врачей, и слова «Я люблю тебя. Приезжай» так и остаются неровной строкой, написанной на смятом листе, которую уже и сам врач не может разобрать. Эти встречи, спазмами сжимающие сердце, — болезнь. Лучшее лекарство — время. Но оно лишь пихает в спину каждым тиканьем стрелки все дальше к краю пропасти, а Виктор больше не умеет летать. Сам снял свои крылья, сам убрал в шкаф под замки и предпочел вместе с простым смертным научиться ходить. Лучшее лекарство — разговор. Но слова на родном русском подобрать сложнее, чем на чужом, но таком мягком и понимающем японском, и Виктор молчит. Ему стыдно, что крылья Юры своей забывчивостью, своим легкомыслием он тоже вырвал. Не хотел, но так получилось, и теперь Виктор должен научить его ходить — как Юри заботливо и понимающе учит его самого. Лучшее лекарство — правда. Но у Виктора на это слово аллергия, рецепт остается бумажкой, и Виктор молчит о том, что иногда, как в этот раз, Юра забывает отключить камеру. Лучшее лекарство… Юра каждый раз требовательно, до рези в глазах всматривается в лицо Виктора и с нажимом дрочит, глотая злые слезы. Виктор каждый раз не может отвести взгляда от испарины на его наморщенном лбу, от закушенной зло, до крови губы и продолжает жаловаться на холодную погоду, чувствуя, что в прохладной комнате его сознание плывет от духоты сильнее, чем на горячих источниках. Виктор и Юра не верят в лекарства. Юра ненавидит и верит в Виктора, Виктор безразлично клеймит себя педофилом и верит в Юру. Эта вера — их лекарство. И пусть оно горчит и разъедает душу, оставляя только безупречную внешнюю оболочку, они принимают его регулярно: ровно в двадцать три ноль-ноль по московскому и в пять ноль-ноль по токийскому времени. В конце концов, настоящее лекарство и должно быть горьким. А все остальное — народная медицина и шарлатанство.