Часть 1
28 января 2017 г. в 00:42
Гудвин безнадёжно, неисправимо проебался. Никак иначе.
Добро не всегда побеждает — Тони знает это. Не всегда побеждает и здравый рассудок, не всегда берёт верх логика. Вибраниум крошит дуговой реактор — на Тони со всей нечеловеческой мощью обрушиваются задетые чувства.
Позже Тони найдёт Капитану оправдание (чего делать совершенно точно не стоило бы): есть такое выражение — «состояние аффекта». Тони устало закрывает ладонью глаза, будто бы изнутри выдавливаемые, пересушенные временем, проведённым за монитором: состояние аффекта — за него даже в суде оправдывают.
Состояние аффекта — именно в нём капитан, как казалось, поставил жирную точку в их ненормальных, нездоровых отношениях. Мог бы к чёрту ему отсечь голову своим щитом, но почему-то пожалел.
Точка почему-то растеклась в противную запятую.
Позже Тони найдёт своей зудящей под рёбрами тоске объяснение: «стокгольмский синдром». Никак, блядь, иначе. Старк настолько привыкает уже получать от Роджерса в упор, прямо в солнечное сплетение, что бессознательно бережёт (от чужих, даже от его, глаз и ушей) и лелеет каждый шрам. Ему нельзя, ему попросту противопоказано быть слабым.
А ведь Гудвин действительно проебался. Никак иначе.
Тони правда не понимает, на кой чёрт Льву досталась смелость (чтобы убивать людей?), а Железному дровосеку человеку — сердце. И Старк с удовольствием променял бы своё, глухо, тянуще ноющее, на тряпичное.
Роудс тактично молчит и не расспрашивает о последствиях. И методах того, как Старк с ними справляется. Понимание заседает глубоко-глубоко в его глазах, и Роуди — самый лучший друг когда-либо.
Других Тони не хочется подпускать ни на шаг: знает, что ударивших его молний никто больше не считал. Хмурым, огрызающимся на каждое слово, расколотым — куда его изъеденному коррозией металлу сопротивляться вибраниуму, — он становится поразительно бесполезным. Неузнаваемым.
А на деле Тони лишь боится, что в центре этого макового поля львиная смелость в каждом проснётся, что аффективный блеск скроет ясность во внимательно изучающих его лицо глазах.
А потом до ужаса знакомый кто-то — вновь своим взглядом по локоть в душу, бездумно рвёт барабанные перепонки таким родным тембром голоса. Тони, безотчётно перепуганному, хочется его хлопать по щекам: не засыпай, Стив, не засыпай, не дыши.
А Стив только улыбается полупьяно: люби меня.
Если во мне осталась хоть капля того, за что меня можно терпеть, за что меня можно…
И, видимо, осталась же. Тони ставит твёрдое «плюс один» к предположению о стокгольмском синдроме — вот же он, вот же Стив дышит у него на руках, никем так и не обвинённой (состояние аффекта, да?) гордостью Америки.
Тони понятия не имеет — сколько можно любить, сколько можно терпеть, сколько можно прощать. Сколько можно вновь обнаруживать себя на этих простынях, расцвеченных маковыми цветами, будто расползшимися по ослепительно-белой рубашке пятнами крови. Сколько ещё можно, закрывая глаза, пеленать в ладонь свои стоны.
Наверное, у любви прошедшего времени действительно не бывает.
Иначе не было бы его рук, крепко смыкающихся на поясе капитана, не было бы желания коротко и прямолинейно, одним прицельным между глаз, выстрелить: «ненавижу тебя». Были бы Тони и Стив. И не было бы Тони-и-Стива, от прочно-прочно засевшего, укоренившегося в сознании чувства буквально задыхающихся, будто бы Иэн Кёртис от эпилепсии.
Наверное, у Стива на плечах ещё лежит та самая бездыханная лёгкость несправедливо неосужденного — то, что он непомерной тяжестью делит с Тони.
Наверное, Тони подсел на ту самую каплю того, за что ещё Стива можно любить, за что его можно терпеть. Наверное, Стив — тоже.
Наверное, пока Стив возвращается на их маковое поле, Старку ещё остаётся, на что надеяться.
(хотя Гудвин действительно проебался, и человеку тряпичное сердце было нужно куда больше, чем дровосеку)