ID работы: 5216433

Кто вылечит лекаря

Гет
R
Завершён
46
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
8 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
46 Нравится 3 Отзывы 7 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
      Руки — вот истинное зеркало души: каждый кропотливый стежок на ране пациента-ободранца, каждая магическая частица восстановительной энергии, каждое действие и каждый поступок — всё через них, всё ловкими пальцами талантливого целителя. Самые изувеченные калеки и самые блохастые коты стекаются к клинике нескончаемой вереницей, как мотыльки, устремляющиеся на свет огонька: обветшалые, блеклые, жалкие, они стучатся и скребутся в двери, стенают и плачут, требуют помощи и непременно находят ее — кому латают язвы, а кому наливают молока в блюдце, но никогда не потухает фонарь перед входом и не опускаются в усталости руки Андерса. Трудяга, посмеивается Хоук, возникая в дверном проеме, сделай-ка перерыв; Андерс берет её изящную ладонь и рассматривает, словно карту: родинки — это точки населенных пунктов, мелкие вдавленные линии — русла высохших ручьев, бирюзовые вены змеятся реками. Такой ладони бы позавидовала любая леди, если б не шелушились на внутренней стороне ожоги от неосторожных заклинаний, а на тыльной не трескалась до болячек загрубевшая кожа между костяшками. Хоук вообще красива благородно, аристократически: стройна, высока, улыбается белозубо и хищно, плечи расправляет, шаг чеканит, только кисти рук по обыкновению облачает в перчатки, стыдливо пряча мозоли — позорные клейма, выдающие в ней жительницу Нижнего Города. Днем она вкалывает, зарабатывая семье на хлеб, а поздней ночью штопает прорехи да тщательно застирывает пятна на дорогой, качественной, но изрядно износившейся мантии.       "Трудяга", фыркает Андерс, кто бы говорил.       Ему, по ласке изголодавшемуся, для счастья нужно совсем чуть-чуть: прикосновения к живой и настоящей Хоук было бы вполне достаточно, например.       На предложение втереть в её мозоли мазь она отвечает согласием и с этой поры не носит перчаток: ни одна досадная мелочь больше не мешает ей любоваться собой.

***

      Семь долгих лет оседают в легких дымом литейных, въедаются в кожу запахом лекарств: Андерс обитает в храме нищеты и разрухи, в рассаднике эпидемий, где беженцы и крысы едят с одной плошки, а растущие горы трупов негде хоронить — в катакомбах Клоаки. Изнанка Города Цепей плюётся ядовитыми испарениями, выжигая слизистые оболочки и награждая хроническим кашлем; время — бездарный скульптор — вырубает морщинки в уголках глаз, рисует тени под нижними веками и обтачивает постепенно скулы, как море — прибрежную скалу;       на внешности Хоук годы почти не оставляют следов — лишь тянутся теперь ровнехонькие рубцы по белым, ухоженным, шелковисто-гладким рукам.       У нее ныне титул Защитницы и имение в богатом районе, не пристало шататься по трущобам. Редкие визиты оборачиваются сущей катастрофой: однажды она демонстрирует изрезанные запястья и беззаботно велит Андерсу залечить; он, задохнувшись возмущением, даже отвлекается от своих манифестов, дабы прочитать ей лекцию о вреде магии крови, и в процессе срывается на крик; она наблюдает за его праведным негодованием и наслаждается. Ну, спрашивает, когда тираду прерывает глоток воздуха, насколько тебя хватит, как скоро ты засверкаешь очами, заговоришь жутким потусторонним голосом и начнёшь меня душить? Как скоро ты докажешь, что опаснее всех малефикаров, вместе взятых?       Любое ее слово — искра, распаляющая костёр; любой спор — повод в пух и прах разругаться на наболевшую тему.       Взгляни в зеркало.       Ты отощал до костлявости от голода и переживаний; ты похож на унылую облезлую птицу в этой куцей мантии, и на твоём исхудалом лице только блестят лихорадочно глаза и торчит нос-клюв, до того впали щеки;       твоя борьба довела тебя до безумия, а безумие сведёт в могилу;       здесь, в Клоаке, столько горя, что ты им насквозь пропитался;       у магов Круга хотя бы есть надёжное пристанище, мягкая постель и сытый желудок; ты предлагаешь им присоединиться к тебе, променяв стабильность на жалкое существование в клоповнике.       Если это "свобода", то она не стоит и ломаного гроша.       И Андерс вспыхивает. Исполняясь непоколебимой, титанической уверенностью в собственной правоте, выпрямляется во весь рост, грозно нависает сверху, и статная Хоук рядом с ним кажется на голову ниже — он приколачивает её к месту властными хлесткими фразами: ты понятия не имеешь, какова жизнь в Круге, тебе плевать на несправедливо страдающих магов, ты не печёшься ни о ком, кроме себя, ты эгоистичная, беспечная, безнравственная тварь, ты не остановишь нас; крылья его носа раздуваются, рот упрямо кривится, между нахмуренными бровями собираются вертикальные складки, и гнев на одухотворенном решимостью лике проступает светящимися голубыми трещинами. Но в какой-то момент затухающее сознание предупредительно сигналит о тревоге, затуманенный рассудок яснеет:       Андерс ощущает под подушечками пальцев пульсацию жилки и осознаёт, что сейчас свернёт Хоук шею.       Семь лет назад под сводами Церкви он всадил кинжал под рёбра своего первого возлюбленного, а теперь за считанные секунды представляет, как, отрешённо прижимаясь губами к похолодевшему виску, баюкает в объятиях тело второй, им же и убитой, как заливается слезами и бормочет монотонно скорбные молитвы. Ярость его испаряется, и, отрезвленный, он в смятении отшатывается. Хоук медленно пятится к выходу и держится за булькающее горло, пятерней прикрывая уродливую багровую борозду — чтобы замаскировать последствие Андерсовой вспышки, придётся, наверное, повязать шарф или платок; Хоук напугана, но в ответ на скомканное "прости" с торжеством победительницы скалится в усмешке. Ты, говорит, прежде чем уйти, скорее сдохнешь, чем признаешь мою правду; посмотрим, что из этого выйдет.       Порезы на её запястьях остаются незалеченными.       Ночью во сне к нему является воплощённая Свобода, и Андерс в благоговейном восхищении падает ниц у подолов белых одежд; его муза, его идол, его божество в обличии земной женщины задаёт вопрос: чем ты готов пожертвовать ради меня?       Андерс думает о том, как сильно он любит Хоук: её впадинку между ключиц и округлый изгиб бёдер, её хитрый прищур, стремительную походку и привычку сладко потягиваться со скуки; то, как она облаивает руганью, раздражаясь, и как, остывая, примирительно ворошит пёрышки на его накидке; то, как сердито она сводит к переносице брови, когда злится, и как ласково гладит его по сгорбленной спине, когда между ними всё хорошо и спокойно, когда обоим нет дела до расхождений во мнениях, а беседы не перерастают в беспощадную грызню до истерик и охрипших голосов — Создатель, как же это было давно!..       Своими чувствами, отвечает Андерс.       Виснет гнетущая свинцовая тишина, от которой глохнут уши и зябнут руки: Свобода молчит, и Андерс нервно сглатывает, полагая, что разочаровал ее. Он стоит на коленях, стыдящийся и зажатый, как зашуганный, но безгранично преданный хозяину зверь, и страшится поднять глаза, и ждёт; наконец, Свобода возражает сверху: Нет! Какую ценность имеет твоя страсть, когда на кону — судьбы тысяч угнетенных и униженных?       Тогда, отвечает Андерс, я пожертвую собой.       Позволь, продолжает он с фанатичным рвением, чтобы посеять пламя, которое спалит дотла Круг, я сожгу себя во имя твоё, и кости мои послужат фундаментом новой системе; позволь мне погибнуть ради цели, которая есть мой единственный смысл, умоляет он, окольцуй мою голову венцом из колючей проволоки, я выстрадаю перемены для наших братьев, изведав муки за них за всех; я буду им примером; я готов; но нет,       она прерывает поток его обещаний снисходительным полувздохом-полусмешком:       Да кому ты нужен, да разве стоит твоя никчемная жизнь хоть чего-то, когда ты сам ей ни капли не дорожишь.       Из него вышибает разом весь мятежный пыл: разгромленный, опустошённый, Андерс мешком оседает у её босых ступней. Руки его жутко ломит, корежит и выворачивает, настолько нестерпимо ноют суставы; приходится упереться пальцами в пол, чтобы немного унять тремор.       Ты запустишь механизм революции, но чтобы поддерживать благостный огонь, требуется топливо, требуется кровь.       О, неужели тебе мало, едва ворочает он языком, скольких заберёт восстание, сколькие погибнут за тебя...       Но ты не знаком ни с кем из них, восклицает Свобода, что тебе с того, что они умрут? Разве это — подношение? Для тебя, лекаря, смерть — давняя подруга, её присутствие — почти обыденность; с цинизмом отдаешь безнадежных пациентов в ее объятия и так же отдашь толпу, многотысячную, но безликую и потому чужую; разве это — достойная плата? Нет, пустяк; взвалив на себя ответственность за великое дело, иди на великие жертвы: отдай мне личное, отдай самое дорогое, что у тебя осталось;       он знает, к чему она клонит, и потому с немой мольбой припадает к её ногам в последней попытке смягчить приговор, но Свобода предотвращает протест одним жестом — нагнувшись, милостиво касается длинных светлых прядей, и Андерс, точно зачарованный, сам открывает рот и сам подводит итог:       Хоук.       К утру лежать на измятых, напитавшихся жаром от тела (он до рассвета метался в лихорадке) простынях становится невыносимо. Вскипает в жилах осквернённая кровь, приливает к дурной горячей голове, бушует в ушах прибоем, а над волнообразным фоновым шумом шелестит речь, вкрадчивая и обманчиво приветная: это напоминает о себе гость из Тени, поселившийся внутри более шести лет назад.       Свечи, зажженные после пробуждения от кошмара, за бессонный остаток ночи съежились и оплыли, наплакав лужицы воска. Андерс встаёт с постели и тушит обуглившиеся фитили, затем плотнее затворяет дверь и роняет засов — раненым и больным придётся подождать приёма ещё день, или два, или три, потому что некому лечить лекаря; в висках у него стреляет — поёт ему Справедливость о мире, где все равны, о сладости отмщения и о смертоносной красоте грядущего взрыва, расписывает Справедливость свой план, безумный и гениальный, стучится в сознание, испрошая разрешения войти;       Андерс тяжело прислоняется к стене и, обессиленный, сползает на пол;       Андерс его впускает.       Он под ливнем вымок до нитки и продрог до костей, она открывает ему — взвинченная, дёрганная, озлобленная, но утопающая в объемистом халате, который удивительно смягчает всю эту её резкую угловатость. Раньше захотелось бы высвободить из просторных рукавов сухие теплые кисти её рук и греть в них свои окоченевшие, захотелось бы объятий — Хоук такая уютная в домашней одежде, несмотря даже на недовольно искривлённые губы, ей так к лицу гранатовый цвет; теперь не хочется ничего. Первый порыв — проскользнув в прихожую, немедленно захлопнуть за собой, параноидально заозираться по сторонам, и — Создателя ради, Хоук, зашторь сейчас же окна; что будет, если увидят двух уединившихся отступников — малефикаршу и одержимого, им ведь известно, кто мы; что если...       Ты, говорит она холодно, забаррикадировался в клинике и не выходил пять дней. Не предупредил. Я волновалась.       Это не любовь, а собственнические инстинкты: её забота — желание обладать; она оберегает его, как мифический змей оберегает сокровище, как оберегают вещь, принадлежащую по праву, заявляя с ревностью: "моё", но своенравный и строптивый Андерс никогда не переносил такого к себе отношения; почему же тогда тосковал он по ней?       Хоук осведомляется о причине его визита скупо, подробностями не интересуясь. Он, конечно, лжёт, что опять пришёл выписать заклинания из "Справочника духовного целителя" и доработать манифест; она, выслушав, молча отводит в библиотеку, выдает чистый пергамент и новое перо, уходит так же молча — гулкие шаги по коридору, и остаются только шорох страниц и треск поленьев в камине, шум в ушах и неизменный голос в голове, любезно подсказывающий, где какие фолианты искать. На книжных полках есть что угодно — от исторических романов до учебников тёмной магии; сегодня Андерс отыщет здесь рецепт лекарства, завтра — соберёт ингредиенты и назначит операцию по удалению раковой опухоли с тела города.       Когда Хоук заглядывает, он складывает пополам и прячет под ладонь лист с составом взрывчатки.       Так и замирают: Андерс — скрючившейся над письменным столом горгульей, Хоук — по-прежнему безмолвной тенью за его спиной, и каждому страшно колебать звенящий напряжением воздух: не разбить бы ненароком хрупкое ледяное затишье и не упустить редкий момент перемирия, опять сорвавшись, столкнувшись и рассорившись.       Наконец она рискует.       Вид у тебя потрёпанный и несчастный. Не ешь, не отдыхаешь, сходишь с ума в одиночестве.       Жалость ли это, думает Андерс брезгливо, дружеские ли чувства — забери обратно, я не нуждаюсь в твоих подачках, я всегда был сам по себе; к чему тебе жалеть меня, а мне — тебя, когда мы сами друг друга и выпотрошили до полного опустошения; но ещё живы в нём воспоминания о том, как болтали они о мелочах и смеялись какой-нибудь ерунде, как к завтраку таскала она ему в каморку яблочный пирог, испечённый матерью, а к ужину заваривала на двоих травяной чай и садилась с кружкой на кушетку, подобрав под себя ноющие от усталости пыльные ступни, пока он так же корпел над книгами рядом; почему же дорога ему бестолковая, раздражающая память о давно утраченном? Хоук одарила его теплотой, в которой он нуждался, а теперь требует беспрекословного повиновения в отплату; Хоук сыграла на его слабостях, а теперь умело манипулирует. За тем лишь она штопала его, чтобы иметь возможность дёргать за ниточки — а он, поверив в искренность её доброты, смиренно позволил связать себя узами, разрывать которые теперь и мучительно, и совестно. О, Хоук замечательно читает людей — и отыскивает зазоры в прочнейших доспехах, потому и вышло у неё укротить, обуздать да поднять на дыбы этот пропащий город подлецов. Весь Киркволл оплетен её сетями: кто подкуплен, запуган или обманут, кто задобрен, а кто очарован, но каждому известно, кому тут на деле принадлежит власть.       Корона наместника — стальной зубчатый обод — была бы ей к лицу: Андерс уверен — видел в кошмарах.       И от избытка чувств его колотит, но если это ненависть, почему не вскакивает он с места и не даёт гневу волю, а сидит, старательно сдерживаясь; почему так важно ему не нарушать покоя, чудом воцарившегося в комнате на мгновение? Андерс не обнаруживает в сердце ни отвращения, ни презрения — ничего, кроме щемящей печали и бессмысленной, упёртой нежности. Он предполагает, что просто переутомлен: да, пожалуй, его совсем извели вечные пререкания, ему надоело тратить силы на споры, он запутался...       Ну чего ты боишься? — спрашивает Хоук и вдруг неловко тянется погладить его по волосам, но не решается: рука — красивая, белая, испещрённая шрамами — выскальзывает из рукава и зависает над русой макушкой.       В Андерсе словно что-то надламывается и стремительно оттаивает, как подмерзший родник по весне,       и иные мысли — привычнее, правильнее — хлещут прорвавшим плотину потоком: я боюсь, думает Андерс, что сотрется призрачная граница между мной и им; мы сольёмся в единое целое, значит, я буду уничтожен, не успев и понять, что происходит. Я боюсь, что мой разум перестанет быть моим разумом, мои идеи и поступки — моими идеями и поступками: во мне не останется ничего от меня. Боюсь, оказавшись запертым в своём теле, беспомощно наблюдать, как от моей магии люди горят, вопят и бьются в агонии — тогда, в лагере Серых Стражей, они вопили жутко, я убил их, я убил; однажды я очнусь возле груды трупов и замечу среди них твою белую руку, и рухну на землю, и завою в унисон с голосами мертвецов в моих ушах; но куда хуже будет превратиться в бездушное существо, которое погубит тебя намеренно и не испытает раскаяния. Боюсь потерять тебя, но ещё больше боюсь забыть твоё имя. Боюсь засыпать, ибо ночами стенает изнутри скверна. Боюсь будущего. Я поклялся не отступать от цели, а мне страшно допустить ошибку, убедиться, что всё напрасно; боюсь признаться себе...       Но вместо исповеди он неожиданно утыкается носом в свои записи и вяло огрызается: не трогай.       Сейчас она его выгонит, вытолкнет на порог, обвинит в неблагодарности: упрямец, как он её измучил — до дна уже выпил, какой он сложный, замороченный — невыносим, чего он от неё требует, чем он вновь недоволен, ведь сам же к ней приклеился — сказал, будут друг друга защищать, и вот...       Вот и всё.       Тучи сгущаются, близка финальная черта; сумрачный Андерс ждёт бури, полулёжа на столе и невидяще таращась в стену; раз конвульсивно дёргается и застывает. Позади Хоук плотнее кутается в халат, глотая обиду, как горькую пилюлю, но не морщится лоб, не поджимаются искусанные губы — ни тени эмоций на бесцветном задумчивом лике.       Чужой человек попытался прикончить меня на днях, — и нет угрозы в ровном доверительном тоне, — сцапал за горло, аж лапищи отпечатались. А я взяла и впустила его в дом. Знаешь, чего боюсь я? Не того, что он заколет меня в кровати, но того, что однажды он воткнёт в мою спину нож метафорический, и мне придётся наказать его за это. Я не хочу смотреть в глаза умирающему чудовищу, Андерс. Я хочу, чтобы чужой человек стал родным, как раньше.       Я постелила тебе в гостиной, добавляет она как ни в чем не бывало, но Андерс не реагирует и не шевелится. Хоук вздыхает.       Спокойных снов, — и аккуратно укрывает его одеялом, прежде чем отправиться на верхний этаж.

***

      В своих фантазиях он был мрачен и горд, когда объявлял судный час, и поступь его была тяжела, как набат, и устами его глаголили все угнетенные и униженные. В день, когда свершается неизбежное, речь его гремит громом, а посох ударами высекает искры из мостового камня, так что даже Хоук давится словами и притихает, застигнутая врасплох — чтобы сбить с неё спесь, оказывается достаточно проявить твердость. И откуда берётся в человеке, бросающемся в пропасть, столько воли, что впору сворачивать горы и перекраивать закон — разве дано остальным понять: никому из них не быть одержимым и не ощущать себя вместилищем чего-то большего, нежели душа, никому не чувствовать, как потоком вливается в тело первозданная сила, а по венам бежит жидкий лириум, и загораются лазурным огнём глаза, и от восторга трепещет каждый струной натянутый нерв; ни одно истинно человеческое чувство не сравнится с этим. Но ему известна цена — чем слаще триумф, тем горше последствия: внезапно иссякает запал, ликование сменяется оторопью, затем — безотчетным лавинным ужасом,       как будто твой казавшийся незыблемым хребет с тошнотворным хрустом переламывается надвое,       будто ты — сосуд, который заполнили до краев, чтобы следом разбить вдребезги,       и вот ты стоишь — поверженный колосс, рассыпавшаяся на руины громада; люди опасливо расступаются вокруг эпицентра бедствия — тебе адресованы их возгласы, и к тебе прикованы их взгляды; ты стоишь посреди целой толпы, которую ошеломил, усмирил и подчинил,       но ты один.       И бежать тебе некуда.       Он рассказал бы, каково это — нечаянно калечить всё, к чему прикасаются твои некогда исцелявшие руки, и проклинать свой дар созидания, превратившегося в разрушение; но некому слушать. Острые приступы одиночества иногда побуждали его заговаривать со Справедливостью, а в минуты особенного отчаяния он шептал имя бога, которому не верил, и заведенно повторял: помоги, хотя тот не удосуживался отвечать ни на "помоги", ни на "прости", ни на "за что"; Справедливость исчезает, когда из гнили и желчной злобы в потаенных глубинах сознания рождается Месть — и прорастает сквозь, вскормленная пороком, взлелеянная с упёртой тщательностью; бог для Андерса перестаёт существовать сегодня. Если и внемлет Создатель просьбам детей своих, отступнику и изгою не суждено быть Его любимцем: всю жизнь покорно сносит он пощёчины от провидения, надеясь, что ему воздастся, но вот расцветает свежий синяк, возносится очередная молитва — а ответа нет; удел его — копить обиды и терпеть до последней капли, чтобы затем стремглав броситься в петлю греха, затянуть удавку, выбить из-под ног стул — и вдруг запоздало передумать, опомнившись: я был неправ, дай мне ещё один шанс заслужить Твою милость, пожалуйста!..       Пожалуйста, говорит Ему Андерс после того, как взрывает Церковь.       Пожалуйста, — но разве имеет он право обращаться к богу, святилище которого уничтожил;       разве имеет он теперь право обращаться хоть к кому-то.       Тянется загустевшее, почти неподвижное время, и Андерс застревает в нём, как насекомое в янтаре. Остается лишь слепо смотреть в толпу, слушать, как среди безмолвия надрывается одно изглоданное ожиданием сердце — и вечность бы ждать неизвестности, но вмешивается Хоук: делает шаг вперёд и, обвинительно уперев в грудь Андерса указательный палец, воплем раздирает тишину на части. Заявляет: ты убийца, — и обрывает предложение, окаменев, точно мраморная статуя: матово-бледная, монументально-суровая, с горделиво вскинутой головой и омертвелым взглядом — без единого изъяна; он кротко кивает и соглашается по-детски просто: я знаю.       Её прямая спина вдруг ссутуливается, вытянутая рука падает, плетью свешиваясь вдоль бока, а бесстрастное, жестокое лицо резко искажается гримасой, как если бы с него сдернули маску.       И только тогда Андерс замечает, что глаза у Хоук влажные и беспокойные, с паутинной сеточкой капилляров в уголках, с дрожащими ресницами; что щеки у неё ввалились, губы потрескались и кровят, а в волосах серебристо блестит седая нить — почему он не замечал раньше? Почему не желал замечать? С жадным интересом он изучает её, как впервые, и еле удерживается, чтобы не пригладить смешно торчащую смоляную прядь, не коснуться тяжелых век, не прощупать пульс на висках, убеждаясь, что под холодным мрамором бьется там горячее и живое, что она — Хоук — настоящая и живая, значит, человеческое ей не чуждо. Словно раньше он принимал её за машину — совершенный механический шедевр, способный искусно имитировать эмоции: она могла веселиться на похоронах или горько рыдать на свадьбе, если хотела — настоящие люди так не умеют; она танцевала и пела, ворковала и язвила, хохотала и хмурилась, но на каждое действие отмеряла ровно столько чувств, сколько считала нужным. Эта её бешеная потребность контролировать всё на свете, включая себя саму, обрела характер мании и выродилась в гордыню: покуда отшлифованный практический ум главенствовал над сердцем, Хоук думала, что любое море ей по колено. Непобедимая и безупречная, шагала она по Киркволлу и заражала своей уверенностью остальных: вот идёт будущая наместница, уважительно летело вслед, наша опора и надежда; если есть в городе что-то стабильное, так то благодаря её влиянию,       а сейчас она стоит сломленная и слабая, и даже собственные руки не слушаются ее.       Андерс знает, что это его вина, но не знает, что делать.       Семь долгих лет она создавала себя с нуля в борьбе за место под солнцем и к восьмому году достигла вершины, по кирпичикам выстроив образ идеала — и он купился: любил ее, как абсолют, как недосягаемую мечту, но ни разу не допустил мысли о взаимности. Хоук ведь не умела чувствовать, как все нормальные люди, — она и не нормальна, она всегда была выше остальных, — она всегда притворялась…       Почему же она даёт обещание сражаться на его стороне?       В своих фантазиях он вёл за собой народ и погибал от одинокой вражеской стрелы, а Хоук провожала его в последний путь; в действительности она железно стискивает ему плечо, стряхивает с накидки осыпавшиеся чёрные перья, приказывает встать — и он встаёт, послушный, и идёт убивать под ее знаменем. Во снах он видел стройные ряды магов, защищённых стеной огня, воодушевлённо и смело шагающих к цели — на деле те бросаются в бой редко: чаще убегают и прячутся, или кричат, или плачут;       кричать начинает и Справедливость в его голове. Андерс падает на ступеньки, закрывает ладонью рот, с трудом сдерживая рвотные позывы, и слышит откуда-то слева:       Это тот? Развязавший войну? Как там его?..       Вряд ли, — отвечает другой голос, — Того я совсем иначе представлял.       Наверное, галлюцинации.       Хоук подходит к нему, чтобы помочь подняться.       Хоук! — восклицает он просяще и хватает ее за руки, пытаясь удержать. — Я должен… Подожди. На площади перед церковью… Пожалуйста…       Она останавливает его жестом, долго молчит. Андерс ищет слова, но не знает, что и зачем говорить.       На Глубинных тропах он тоже постоянно вопил, — произносит она, не отводя пристального взгляда.       Андерс замирает.       С той экспедиции мы вернулись целыми и невредимыми, — продолжает Хоук, — Правда, когда через день я решила тебя навестить, ты был... так себе. Я имею в виду, ты ползал по полу и судорожно дергался. С тобой, конечно, такое случается иногда, однако я сразу что-то заподозрила.       Хоук…       Можешь заткнуться на минуту? — опять эти стальные нотки и раздраженный вид, но всё напускное — отныне его не обманешь, он уверен, он прозрел. — Не надо перебивать.       Он кивает.       Тогда ты пролежал на моих коленях так долго, что у меня отнялись ноги. Не помнишь? Нет. Ты лежал и таращился в потолок своими мутными стекляшками — совсем как мама и сестра, но когда они умирали, мне не было настолько страшно, потому что ты ещё и бредил. Умолял вспороть тебе живот и достать… его. Вскрыть череп и вытряхнуть его мысли из твоих. Сделать что угодно, лишь бы прекратилось. И я поняла две вещи. Первая: ты неконтролируем и неизлечим. Вторая: когда-нибудь ты нас погубишь.       Я твердо решила удавить тебя подушкой, — добавляет Хоук спокойно и серьёзно, — но не смогла. Мне жаль.       И мне, — говорит Андерс.       Дальше разговор не клеится.       Повинуясь необъяснимому влечению, он сжимает ее запястья и бережно гладит отметины от магии крови — колдовать сегодня приходится много, а раны раскрываются с каждым заклинанием. Свежих больше не будет — Андерс снова учится исцелять: под его чуткими пальцами бледнеют рубиновые рубцы, заживляются ссадины и затягиваются одна за одной царапины.       Посмотри на свои руки, они стали прозрачные, — дрогнув, укоряет она. — И кровью до локтей замараны… Андерс, — срывается вдруг на исступленный свистящий шепот, — что ты натворил, Андерс, это я виновата, я заигралась в героиню и забыла тебя спасти; куда же деваться нам, двум калекам, как я с тобою дальше?..       Андерс думает: после битвы можно сесть на корабль — любой, хоть первый попавшийся, главное — чтобы унёс прочь от Киркволла и войны. Он воображает: вот они ютятся в углу трюма, до отказа набитого беженцами, душного — к тесноте, впрочем, не привыкать, но как привыкнуть к Хоук? Как существовать рядом с человеком, который тебе дороже свободы и у которого ты отнял всё, всё до крупицы, чтобы ничего и никого не осталось у него в мире, кроме тебя? Как потом рассказывать ему о своей любви? Как?       Сколько раз подерутся они до расшибленных носов, поругаются до хрипоты?       Через сколько недель перестанут спать спинами друг к другу?       Сколько пройдет времени, прежде чем он вырыдает ей в колени всё свое раскаяние и боль, назревшую, накипевшую за семь лет нескончаемой схватки с самим собой, и где Хоук найдёт мужество простить?.. Но она не покинет его, нет, нет; она будет рядом.       Как всегда была.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.