Счастье за монеты
23 февраля 2017 г., 14:13
Закат. Когда последний сахар ложится в огромные кучи, Он идет, будто и не рад этому вовсе. Смотрит только под ноги, как белоснежные влажные комочки налипают на потемневшие от сырости ботинки. Сжимает руки в кулаки, глубже засовывая в уютные карманы, тянет воздух замерзшим носом и трется им о край натянутого шарфа. Часто моргает, и крохотные слезинки скатываются по раскрасневшимся щекам.
Фонари седыми головами одуванчиков расплываются по серому небу, больше раскрашивая город унылыми тонами тоски. А Он все идет, твердой поступью преодолевая квартал за кварталом. Улица за улицей. Будто сам не знает, что может остановиться, а ноги все несут Его, словно там, на том перекрестке, за тем углом… ничего не изменится. Всё это –единое полотно без разрывов и швов. Да и ни к чему искать эти выступы: реальность и без того слишком хрупкая, а Он только нашел это равновесие, которое не ставит всю его жизнь, а вероятней –
существование, под огромный вопрос.
Эти минуты Он ценил больше всего: когда вокруг, словно скинутые с облаков конфетти, ровными полосами падали колкие звезды, залетали в оттопыренные края шарфа, что даже задранный воротник не мог их сдержать. Когда они попадали в глаза, и ему приходилось морщиться, пуская очередную слезу, ждать, когда она сползет по околевшей щеке, не решаясь смахнуть – ладоням слишком тепло в просторных карманах.
Перепрыгивая с бордюра на бордюр, он, словно мотоциклет, на бешеной скорости мчался в метель. На левой руке, под широким краем замшевого пальто, вели отсчет старенькие часы: тик-так, тик-так, – Ему так думалось. На самом деле они давно не шли: села батарейка, а заменить нет ни времени, ни денег. Но ведь это все отговорки? Правда же?
Он поджимает плечи и замедляет шаг. Медленно поворачивает голову в сторону, искоса поглядывая на старую тяжелую дубовую дверь. Пожелтела, лак потрескался, а в некоторых местах скрутился в хрупкие трубочки, куски дерева откололись, и острые края, как носы частоколов норовили вонзиться в пальцы, оставаясь внутри маленькими иглами. Небольшой кованый навес, которому было не меньше пары десятков лет, сверху покрыт синей краской. Наверное, под цвет неба. Раньше оно было именно таким. И, выглядывая из своих окон, открывая скрипящие дверцы с дребезжащим стеклом, жители дома смотрели на него. Думали, что этот кусочек откололся от небесного полотна и приземлился прямо у них над дверью. А теперь… теперь это небо потрескалось, превратилось в неполную картину из пазлов, фрагменты которой потерялись, металл взялся кислой ржавчиной, а кое-где мхом. Но лишь чуть-чуть… самую малость.
Он поморщился, напряг широкий лоб, спустив брови на глаза, и, посмотрев куда-то в сторону, повернулся к двери, потянув к ней широкую ладонь. А затем, с грохотом открыв её, впорхнул внутрь, сделав пару широких аккуратных шагов: раз – два, - дверь глухо становится на место, и вот Он уже поднимается по ступеням вверх, поправляя стоящий колом воротник. Стряхивает с пальцев растаявший снег, трясет головой и трет озябшими пальцами по черным волосам, что тонкой соломкой прилипли ко лбу.
Чуть скользят по цементной поверхности влажные ботинки. Он перешагивает через две последние ступеньки. Неудобно. Он открывает дверь, обитую каким-то рябым материалом, который ему никогда не нравился. Да еще и цвет: вишневый. Он его никогда не любил – аллергия; как на арахис, только на вишневый цвет. Нет, конечно, однажды он его любил… Но какой-то больной любовью. Скорее фанател: шторы, носки, рисунок на тарелке, цвет волос (да-да, мальчишки тоже так делают, а фанатики – тем более), ел одну черешню… Но потом резко возненавидел всё это: носки прохудились, шторы выгорели на палящем солнце, после обрезал волосы, а от любимых ранее ягод сам покрывался вишневыми пятнами, что жутко чесались. Больше он никогда этот цвет не любил. И был вполне счастлив.
Он прошел по гулкому тесному коридору, не снимая ботинок, но двигался чуть ли не боком: широким плечам не было места для разворота и приходилось нагибаться и отворачиваться. Наклонившись пониже, он протиснулся в крохотный проем, свернул направо и приземлился на гладкий диван, закинув ногу на ногу и запахнув подолы мокрого пальто. Левой рукой снял со столика свежую газету и, трепетно перебирая в пальцах плотную бумагу, вдыхал запах типографской краски и пыльный, слегка пресный аромат газетной бумаги. Но не читал. Просто смотрел… и вникал. Слушал, как шелестят еще упругие, не измятые страницы, пока вокруг носились шумные кучерявые дети, веселые взрослые, ласково умиляющиеся детскому задору. Они ходили парами и по трое, словно кружились в танце с тонкими бокалами в руках и шипящими, булькающими жидкостями.
Он все перебирал в руках белёсые страницы. Но его отвлекли: подозвали к себе улыбающиеся Они, вложили в ладони бокал, поинтересовались о самочувствии. Скорее из вежливости, нежели из беспокойства о здоровье. Одарили щедрыми рукопожатиями, а Он отвечал наполовину: безымянный и мизинец не разгибаются уже. Но никто не замечает – не до этого. А Он понимал, кивая и потягивая из бокала пойло, чувствовал горький вкус, чуть обжигающий основание языка, и как внутри, щелкая, лопались пузырьки.
Он смотрел на Них сверху вниз. Не из-за заносчивости или своего высокомерия – просто слишком высок. Макушкой упирался в самый потолок и приходилось горбиться, отчего потом было не разогнуться, но раз общество требует – надо соответствовать.
А после Они всё разрастались, наполняли комнату, как клопы. А Он, вернувшись на диван и уединившись с газетой, изучал ее с каменным лицом, которое, кажется, совсем не умеет улыбаться: ровный, прямой нос с небольшой горбинкой, выразительные глаза, широкие аккуратные брови… Но какие-то одновременно грубые черты, тяжелые. А Он привык… привык к этой тяжести, сросся с ней, поэтому вымахал таким большим и правильным. Был из тех, за кем «как за стеной», а Он и не против, вообще.
Они все прибывали, и уже было не разобрать, о чем Они говорили. Да и не важно это было: становилось душно, чужие тела высасывали из крохотного помещения остатки воздуха, а форточка, как на зло, заклеена бумагой – не открыть.
Газета скомканным шаром приземлилась на стол, а по узкому коридору спешил Он, надеясь поскорей выбраться на улицу: с трудом выкарабкался на лестничный пролет, прошагал по лестнице вниз и, распахнув дубовую дверь, вывалился на улицу, погрузившись по щиколотку в снег. Метель разыгралась: сбивала с ног, трепала подолы пальто, хлестала по лицу.
Он глубоко вдохнул носом, поморщился и выпрямился, гордо удаляясь все дальше. Вьюга тут же сметала его следы, заботясь о безопасности, но, к сожалению, без особой надобности: Его и искать-то никто не будет. Но так нежно и трепетно это было, что Он не хотел мешать, да и что бы это изменило? Все же, когда в мире на один след меньше, все становится на один порядок проще. Если бы от каждого оставался след (даже самый маленький), мы бы не смогли друг друга найти. Сыщики бились бы головой об стены и рыдали, как дети, разводили руками и вообще оказались бы на улице. Кому нужен сыщик, который не может никого найти? Кому нужна монета, если за нее не купишь счастья?..
Он вышел на пустырь, занесенный пушистым снегом, и присел на лавку, чувствуя сильное покалывание в ступнях: ботинки давно промокли, да и прошел Он сегодня так много, что хотелось бы остаться тут надолго, не вставая с места примерно до весны. Ноги все больше коченели, и вскоре Он не чувствовал их вообще. Но разве это важно, когда нависшая над небольшим островком черных прямоугольников туча сыпала на город, словно на шоколадный торт, белую патоку, а Он тут сидит недосягаемый, отрешенный от всего мира и…
Он расстегивает верхние пуговицы пальто, тянется покрасневшими от мороза руками во внутренний карман и достает небольшой белый платочек с вышитыми на нем цветочками и изящными инициалами «М.М»…
Подносит к носу, вдыхает, но не может ничего почувствовать: золотистый пшеничный запах с нотками лаванды и яркой цедры, принадлежавший некогда прекрасной Ей, выветрился спустя столько времени. Но Он помнил. Он ясно помнил этот кисло-сладкий аромат. Помнил, какие нежны были Её ладони, когда касались его плеч, щек и губ… Помнил, как Она улыбалась и махала рукой, как только видела знакомую макушку, торчащую поверх всей массы людей. Даже тогда Он был слишком высок.
Он отогнул край рукава, бросая кроткий взгляд на потертый циферблат (стрелки замерли на месте и спокойно лежали между тройкой и четверкой), тяжело вздохнул. Время возвращаться назад, где, уставшая от скуки, веселая М.М напекла пирогов с абрикосами. Где пахнет золотистой пшеницей, а слегка загрубевшие руки все так же нежны и добры.
И, улыбаясь широкому небу, Он встает, складывает в карман белый платочек…
Время – между тройкой и четверкой… Время возвращаться туда, где ждут. Туда, где не нужно покупать счастье за монеты.