***
В Лондоне поднимается успокаивающий вечер. Шипение телевизора скромно раздается в гостиной. Телеведущая рада всем сообщить, что все проблемы с коммуникацией устранены. В доме Дарлингов опрокинут телефон, линией спирали он чертит пол, мокрые следы тянутся по полу. Дверь раскрыта нараспашку. Джон и Майкл вбегают в пустую квартиру. В воздухе стынет никогда, как в ту талую ночь, когда они были меньше Венди, и она срывалась с окна, улетая подобно птичке — белая точка в опухшей синеве. Первый раз она убегала, второй раз обещала вернуться. Третий? Никогда она не вернется. Питер Пэн и Венди Дарлинг живут в Неверлэнде. В Неверлэнде, которого нетинебудет. Они останутся там навсегда.Часть 1
24 февраля 2017 г. в 19:41
Забавное слово — никогда. Из чего оно состоит?
Из приторного страха, горького медленного безумия и крови, наполненной сталью, выступающей на губах Венди, которые она по дурной привычке кусает и быстро облизывает.
«Никогда» растворяется в будничном повторенном «всегда», становится вязким и липким, истончая безумие, что обычно заставляет её неестественно замереть и попробовать вдохнуть этот воздух снова.
Иногда она задыхалась.
Неважно, кто тряс её за плечи, братья или эта мисс, фамилию которую она никак не может запомнить, учительница; она вставала с полуприкрытыми глазами и твердила себе, что с этого момента всё всегда будет хорошо. Как раньше «никогда» было смыслом её жизни, стержнем всех не начатых путей, так теперь это было «всегда» — взрослое, состоятельное, надежное.
Венди правда надеется, что повзрослела. Её день рождения, прибавляющий ей цифры и отбавляющий жизнь, должен вот-вот наступить, но время тянется безобразно, оставляя всё больше пугающего, лезущего на ум «никогда».
Она верит, что научилась дышать.
Джон и Майкл всегда улыбаются ей, когда она уходит из дома. Она всегда шлепает по лужам в эту осеннюю пору. Она всегда не слушает, что говорит мисс — так утверждает она.
Видите? Вся Венди Дарлинг состоит из стабильности леди. У неё вместо позвоночника тонкие иглы, заставляющие спину держать ровно — всегда. Она улыбнется вам в ответ, кем бы вы ни были — всегда.
Она улыбается и Джону с Майклом, когда они уходят в выходной день. Венди скрывает за этой улыбкой, что ей страшно оставаться одной в большом доме, а дождь с новой силой барабанит по стеклу. Её братьям нужно зарабатывать деньги, чтобы продержать этот пошатывающийся дом в их любимом Лондоне, маленькую сестру и самих себя — в этом взрослом мире всё работает не так. Неправильно. Это она, старшая, должна была о них заботиться, а теперь только стыдливо свешивает ноги с кресла, по-прежнему не достающие до пола, и презирает себя за беспомощный страх, появляющийся с рассветом и не умирающий на закате уходящего дня. Он притупляется, когда она в толпе, громоздкой яркой толпе среди школьных запутанных коридоров, будто не кончающихся, когда она среди братьев, способных, как ей хочется думать, защитить её. Когда с ней кто-то рядом — Венди заучивает, что все остальное просто глупости.
И стоит погаснуть ночнику, зашелестеть закрытой шторой или хлопнуть входной дверью, руками махнув на прощание их сестренке — как Венди снова кусает губы. Это не её рот кровоточит после долгих, бесконечных часов (всего-то пошел первый), это её страх льется наружу обжигающей солью.
«Чего ты боишься?».
Спрашивает её Майкл, садясь на край кровати и доверительно беря её за руку, а Венди дергается и смотрит в упор глазами, ставшими вдруг больше.
Она боится выросшего мужчину с добрым лицом, что раньше, будучи малышом Майклом, скакал в извечной пижаме и напевал песенки про индейцев, пускаясь в танец с плюшевым мишкой, голова которого была истыкана синевато-зелеными перьями, будто кто-то общипал павлина.
Может, это сделал Джон, что заходит в комнату и смотрит сквозь обычные очки, не смешные и абсолютно закругленные, на дужки которых лезли его кудри, а на полке, рядом с кроватью, стояла настоящая джентльменская шляпа, и он был сэром Джонни (впрочем, ничто не мешало ему быть одновременно и пиратом Джованни), но не Джоном Дарлингом, смотрящим упрямо и несколько угрюмо.
«Ничего».
Венди привычно улыбается — братья безмерно любят её улыбку, верят в неё, в эти моменты видя в девочке, что напротив, их любимую летящую Венди, легкую и воздушную как первый лондонский снег, быстро тающий на тротуаре.
Они не знают, что в груди у неё пробивные ливни, а улыбка — след на окне, что сотрется дождем. Они никогда не поймут, что за этим «ничего» скрыт целый ворох сгнивших листьев.
Решение не говорить о том, что было за все те сумасшедшие, скрученные в одну невероятную дугу года, которые они провели вдали друг от друга, было принято единогласно и молчаливо. Так и не выросшие Дарлинги быстро учились у взрослых — умению притворяться, что нет до сих пор горящей второй звезды направо и что она им всем сожгла сердца в пепел.
Этого пути, проложенного морями и ветрами среди запутанных лесов, больше для них нет. Нет и страха, пахнущего плакучей ивой, склонившей свои ветви над озером, стараясь зацепиться за серебряное зеркало, плывущее рябью. Её малахитовы слезы созданы только для птичек в покачивающихся клетках.
Венди до сих пор тот запах помнит. Она не ходит по той тропинке в Кенсингтонских садах, которая ведет к тяжело склонившимся ветвям. Она пробегает, уверяя братьев, что хочет посмотреть на белые азалии.
Дождь превращается в ливень. Венди, прижимающая ноги к себе, готова поклясться, что азалии клонятся вниз. Их придавливает волна.
Дарлинг сжимается в кресле, будто он — дождь — сможет добраться до неё.
Обрушится потоком сквозь старую крышу, занесет волной её милый прежний дом, который всегда должен оставаться таким. Волна захватит её братьев и утопит их, Венди знает, они в таком ещё не плавали — и в последнюю очередь она думает о себе.
Она хочет не слышать собственный страх, отбивающийся бойким стуком, вторящий напирающему дождю, и прижимает похолодевшие ладони к ушам через щекочущие пряди волос. Если притвориться, что чего-то нет, оно уйдет. Но впервые за долгие-долгие месяцы, улетевшие в сгустившееся небо, ей снова нечем дышать.
Венди сбивается с ритма — начинает жадно дышать, захлебываясь этим воздухом, проверяя, что он её, лондонский, и что здесь время не течет — бежит. А ещё она забывает о ладонях, быстро спадающих обратно. Слышит, как в этот воздух с упорством пробивается что-то ещё.
Как мягко и почти неслышно открывается входная дверь, и так не открывают двери те, кто живет в этом доме. В прихожей глухо капает вода, тяжело пробиваясь в щели. Шаги — почти кошачьи, скользящие, с аккомпанементом из дождя, ворвавшегося в её обитель.
Венди не думает больше о дыхании и о страхе тоже, только о дожде, что начинается в её доме. Он ведь тоже не сразу обращается в ливень — обманчиво проверяет почву, оставляя мелкие, быстро высыхающие следы. Она прислушивается, насколько осторожно её ноги спускаются на ковер, и опускает голые ступни в ворсистый ковер.
Ей холодно, словно она стоит на мокром сером асфальте и потерялась, не зная, куда идти. Нет ни одного человека, тающей тени на темной улице, которая принимает слабые отблески фонаря, чтобы спросить. Спрятаться.
И она идет вперед. Ковер кончается, оставляя ей зацепки на ногах, делая её невесомые шаги более отчетливыми, превращая их в летящий скрип, что при каждом нажатии заставляет поморщиться.
Он не может летать так, как она, и как бы он не старался плыть сквозь опустившуюся темень штор, его осторожные шаги сильнее. Венди сливается с ним воедино, подстраивается под резкий, отрывочный ритм, и где-то позади всей воды раздается шипение огня. Капли незвучно разбиваются уже о ковер.
Она старается обойти его, завести в круг, в котором останется лишь он один, и пусть ей даже придется царапать ступни о тяжелую винтовую лестницу, а затем — о сплющенные камни, она не собирается сдаваться. Венди не останавливается ни в одной из комнат, ведь на тех больше нет замков — и никто из них троих не может сказать, предосторожность это или паранойя.
Оглядывается на окно — будто бы забыла, что давно разучилась летать. Неодобрительно взмахивает спутанными кудрями сама себе, от которых тоже становится жарко: и она не уверенна, вода или огонь пожирают её. Они сражаются за первенство в этой борьбе, где холодные капли по её горячим вискам трепещут жар, закованный в лед.
Дождь становится нетерпеливым — его близкое дыхание обжигает начинающимся ливнем, когда за окном, кажется, всё скоро затихнет. Венди только что гляделась в его далекую гладь, но теперь даже не вспомнит. Руки в коридоре нащупывают выключатель, не щелкая им, и в коридоре пол куда хуже, а её ноги уже трясутся от грядущего мороза — на самом деле ей не хочется бежать по закрученной лестнице, которая ведет ещё в большую кроличью нору.
Осторожность Венди допускает промедление, и прежде чем она свернет за спасительный угол и коснется ручки двери, чтобы бежать к братьям, она замирает от того, насколько близко падают капли.
Она щелкает, не думая, поворачивается согласно инстинктам и не любопытству, но уже любоубийству, и её лицо распадается на эмоции под мигающим светом — в некоторых районах Лондона возможны перепады электричества, скажет телеведущая во вдруг включившемся телевизоре и прошипит под серыми мушками, скрываясь в тех самых перепадах.
Он вскидывает руки и клонит голову, подобно смазанным христианским картинам, и показывает ей — видишь, меня распяли.
— Я вернулся с войны, Венди-птичка.
Его голос хриплый и царапающийся, как смена станции на радио, что окончательно замолкает от нового искрящегося удара по линиям. С него гроздьями стекает вода. Он весь, просто весь насквозь промокший, даже отсюда видно, как липнет одежда и склоняются взъерошенные волосы под грузом дождя, что по-прежнему бьется в доме.
Она не дает себе скатиться по стене в жутком, пожирающем кошмаре и бежит к двери, как в самом замедленном сне, когда тот, кому ты зачем-то нужна, преследует тебя — и трава тяжело мнется под отплясывающими ногами, свинцовыми и тяжелыми, пол прогибается и скрипит, не давая опоры, а асфальт плавится, не давая возможности не увязнуть в руках Питера, ледяных настолько, что пробирает арктическая дрожь. Это — всего лишь легкое останавливающее касание, но она в страхе бьется телом о дверь и запирает её окончательно, не видя, как помог ей в этом Питер.
— Почему ты мне не рада, Венди? — он скалится вымученно, устало, но где-то прячется глубокое детское веселье, пробуждающееся в каждой из их кровавых сказок. — Так не встречают вернувшихся, — почти мурлычет он, стоя прямо перед ней, но не делая больше и движения навстречу, не нужно, ни к чему — она скована без цепей. На неё попадает его вода — вздрагивает. Противно. — С войны, — заканчивает он шепотом, последним настойчивым напоминанием, уточнением.
Венди не поворачивает головы, и он стирает каплю с её оголенного плеча, натягивая тонкую похолодевшую кожу до предела, заставляя её вспоминать — вытаскивая птичку из туманов Альбиона, в которые она уютно завернулась, прячась от неверлэндской жары, пробирающей до мурашек.
Это была его очередная глупая игра — тогда, когда они были на вечность застывшую моложе. Он приходил к ней в крови, в грязи, в почти сваливающихся с его головы перьев — жестокое детство в переливах взрослых фраз. Венди от Питера знает, как пахнет кровь, не спутает её с бутафорской алой краской, ведь он марал щекой её прутья, хватался сильно за переплеты её защиты и с дикой, ненормальной ухмылкой сообщал ей:
«Сегодня была война, птичка».
И это не означало ничего хорошего. Самое худшее, что может быть на свете — и для неё, и для него.
Он рассказывал, кто умирает на войне первыми. Смешное оправдание тому, почему она в клетке — и она верила ему ровно до того момента, пока не стирала батистовым платком запекшуюся кровь с его скул, а он терпел её назойливую осторожность.
Как и тогда, как и сейчас, в её голове лишь одно — ты же должен был умереть. Своими глазами видела, как в него летели стрелы, обязанные коснуться ядовитым кончиком груди, прорезать ткань рубахи, но почему-то снова попадали древком в его ладонь. Но тот кинжал — кинжал должен был. Он не успел перехватить. Он дал себя убить.
Венди смотрела, неспособная отцепиться от зрелища, но её, онемевшую, хватали за локти братья и тащили в Лондон. Подталкивали в машину, и она на заднем сидении видела, как перед лобовым стеклом пролетают стаи деревьев, расступаясь перед ними на дороге, и как за зелеными тонкими верхушками зреют маленькие бесперебойные города — в Неверлэнде всё не так, думала Венди, научившаяся с того момента молчать.
Неверлэнд теперь мертв.
Их кинуло в вихрь большого Лондона, братьев Дарлингов и смелую Венди, не боящуюся ничего, кроме самого главного — живущую в этой подсознательной дрожи отвратительного предвкушения.
Что когда-нибудь он вернется с войны.
Это ломало все её привычные всегда и проходилось по хребту никогда голосом Питера. Венди говорила себе, что выберется и всегда будет с братьями, а он ей твердил, что никогда она больше не коснется жизни без него и никогда не увидит ни стершихся лиц родителей, ни маленьких Джона с Майклом. Никогда ей не быть взрослой.
«Никогда — это ужасно долго».
Может, прошло несколько лет или не прошло даже и года, Венди не знает, она разучилась считать время, утекающее сквозь её пальцы, она отмеряет только собственный день рождения, ждет, когда стрелки на часах дернутся в полночь и не повернутся обратно, оставив её здесь навсегда — с залегающими морщинами в уголках глаз, с вдавленными ямочками на пропадающих щеках.
И тогда Питер Пэн не заберет её. Даже ему не под силу сломить все заклятья — особенно то, что слишком реально. Венди Дарлинг уйдет — останется заботливая миссис.
Но вместо того он пожирает её пропащим взглядом, живую, и говорит так больно, что под ребрами ноет ускользающий шанс её навсегда.
— Ты совсем не изменилась, — понижает он голос, и хрипы больше не слышны, как и капли, что не падают между ними на пол.
Она наконец смотрит на него, того, в чьих глазах бьется обманчиво грядущее лето, но под ладонями у него зимняя стужа. Может, в Венди он снова видит рождающуюся весну — будто не знает, как глуха осенняя земля под ним.
Он — тоже не изменился, но им обоим только кажется. У него под пальцами покалывание снега, такого, что даже в Лондоне не выпадает; он не касается её, но она всё равно чувствует. У неё — грязь и слякоть в распахнувшихся вдруг глазах, и он отчетливо видит, даже если не смотреть прямо — пожелание смерти, персонально ему в сгнившей, так и не рожденной весне, превратившейся в осень и минувшей лето.
Он манит жаром, но занесет первым снегом её надежды, пробивающиеся слабым солнцем сквозь багряные листья.
Венди не спрашивает, где он был, лишь проверяет на прочность его теплеющее лицо — и оно вовсе не такое на ощупь, словно он только что выскользнул из реки забвения и омылся дождем.
— Я вышел из ада, птичка, — хвастается он, как хвастался раньше убитым племенем индейцев, но в словах нет прежней беспечности, а в лице Венди — испуга. От этого веет скрытым ужасом, не задевающим жестокое стеклянное сердце — у обоих они из стекла. Крепкого, хотелось бы надеяться.
Дарлинг не улыбается ему и не пускается в расспросы. Не меняется лишь одно — как и раньше, когда он пропадал на охоте, она желала ему смерти, так и сейчас всё внутри сжимается от обмана, не полученного омертвевшего тела на её руках, а пришедшего к ней Питера, и она вновь залечивает ему раны — с неожиданным трепетом под дрожью её рук, касающихся спелых ягод крови на открытой шее.
Он понятия не имеет, в каком аду была она — и в какой возвращается снова, рядом с ним.
А потом она вспоминает, что это — не выкрученный тенистый ад с жарким дыханием, оставляющим ожоги, и одергивает руку — перепады электричества.
Давний страх, её личное никогда стоит перед ней, собираясь отобрать те крохи надуманного счастья с приступами удушья.
— Почему ты не умер? — сожаление в её голосе железное, обидное, сражающее откровенностью, вместо любых нечестных «почему ты вернулся, что случилось». Словно он не поддался ей в игре, а ведь мог.
Но когда это Питер Пэн проигрывал ради довольства девчонки, отходящей от него сначала медленно, так, что он не успевает опомниться?
— Я не мог оставить тебя, — отвечает он сладко-ласково, как говорит умирающий, что тянет за руку другого, и на губах у него блестит неестественная улыбка, которую он плотоядно облизывает. — Ты ждала меня.
Это снова правда, но не в том значении, в котором обычно ждут — Венди ждала его, как ждут ураган, сносящий всё, как ждут приближение тени за углом, что превращается в монстра, как ждут самого худшего.
Мираж отпускает её — это больше не сон, после которого она может открыть глаза и снова зажечь потухшую саму по себе лампадку. Он не гонится за ней, покуда она отступает медленно, но и не успевает словить тот момент, когда Венди вновь учится летать, отбивая бегом свой страх: она влетает обратно в гостиную, хватается за телефон (оружие взрослых, презрительно хмыкает он) как вместо какого-то ножа, который его не заденет, и срывает трубку: он не видит отсюда, но её пальцы стремительно набирают полицию, скорую, а ответом ей — протяжные гудки. Неработающие линии.
Питер, мокрый и холодный, подобно безобразно застывшей статуе, опирается на косяк двери и складывает руки на груди в привычном жесте, горбит плечи, отчего они косят и не складываются в прямую линию — похож на коршуна, присматривающегося к добыче, что не шевельнется больше, превращаясь в лакомство для падальщиков.
Ему даже интересно — слегка.
Он за её спиной, ей даже не надо оглядываться, чтобы это понять, и она обманывает его любимой паникой, отпечатки которой он так обожает видеть на других. Венди делает вид, что находится в полной растерянности, а на самом деле прислушивается к тревожным голосам братьев, набранных ею по номеру, давно выученному наизусть. Ей хочется кричать, но крик застыл в горле. Губы беззвучно шепчут, глаза глядят в пустоту, а вторая ладонь прикрывает другое ухо — она не услышит издевок Питера.
Ей надо слышать их голоса, не его, чтобы чувствовать себя в хлипкой безопасности, в домике, разваливающемся на части. Они здесь, они спасут её — всё поняли без единого звука.
Венди не хочется поворачиваться, когда приходит время, чтобы положить трубку, убить заглушенные волнительные восклицания братьев: всё превратить в гудки. Ей надо бежать, но она парализована страхом сделать что-то не так — где та смелая Венди, что неслась сквозь хвойный лес, пахнущий недавним дождем, свесившейся листвой и поникшими кустами, преклонявшимися ей по пути?
Умерла. Или повзрослела.
Питер пахнет хвойным лесом, свежестью и дождем. Он пахнет страхом — не тем уродливым, что сносит все мысли и заставляет бежать от смерти, не кровью, это что-то подсознательное, скрытое, кажущееся красивым, когда он гордо встает у неё на пути, переламывая ветки как чьи-то кости. Лишь когда ветки сменятся на её тонкие руки, она поймет, что в этом нет ничего красивого.
— Как ты жила, Венди?
Беспечно кидает он и делает шаг. Ухмылка слышна даже в его словах.
Венди считает удары, веток хруст, страха счет и родного дыхания сбивку. Оно не оставит ей ожогов теперь, только — царапины.
Она не спрашивает, зачем он пришел.
Он всегда за нею приходит. Так однажды пожелала Венди на вторую звезду направо, и её мечта исполняется целую вечность.
И Венди кажется, что в тот день она чуть не перекинулась через перила, чтобы Питера поймать — спустя столько лет она вспоминает, что за её спиной кричали.
Она тоже преследует его, сама того не зная. В ссохшихся страницах, в знаках на дороге и в лицах на станциях метро: всё это время подсознательно она ждет, боится. Хватает однажды похожего на него мальчишку, вцепляется ему в локоть и отпускает, только когда почти закрываются двери, и он смотрит на неё долгими чужими глазами.
Лишь сегодня она понимает, что это он и был. С изменившимся переплетом зелени в радужке, с будто повзрослевшим лицом — Венди не рассказала о том братьям. Она всегда предпочитала и дальше жить в сказке.
Перед Венди, как и прежде, со свистом проносится метро, и она стоит почти на пересечении огораживающей линии — раздувает волосы, обдирает лицо, заставляя сощурить глаза, и она хочет бежать, но стоит и смотрит, как его очертания размазываются сверхсветовой скоростью.
Лучше бы она бежала.
Телефон звонит, разрезая их молчание, и Венди сбрасывает его, чтобы словить гудки. Питер за её спиной резок, быстр, и она бежит, уже не пытаясь под него подстроиться, и чувствует, как будто мчится по рельсам, не видит сзади подплывающих огней, не слышит спасительного гудка — падает вниз, в углубляющийся тоннель.
Черно-красный вагон со слепыми глазами не сможет остановиться на такой скорости и налетит на неё.
Её заботливо накрывает, прежде чем она поднимет голову, чтобы её порезало со свистом.
Дрожащий от холода Питер обваливается на неё, хватая за запястья, подбородком упирается в её затылок. Щекой она сметает всю пыль, царапается об пол и не может открыть рта, шумно вдыхая носом. Словно не позволяя ей больше положенного, он давит сильнее, оставляя мокрые пятна и на её одежде: к её спине начинает липнуть платье, по бедрам бежит холод.
Она пытается сдвинуть руки, чтобы поползти, чтобы спихнуть его с себя, и его шепот так ужасно осязаем, пробирается ей в голову грубыми указами — он говорит ей, глупой, не двигаться, не прилагать даже и старания, дабы не оказаться навсегда парализованной.
Венди не слушается его ни в одном из приказов и в награду получает длинную царапину, пересекающую щеку адским жжением. От неё не останется шрама, но сейчас это не хуже ножевого ранения, его желанием причинить боль той, что не ждала с войны.
Он холоден, ужасно холоден — его дрожь вдруг передается ей, считая каждый позвонок.
— Венди-птичка, ты забыла, — шепчет он, пытается добавить щепотку извечного веселья, уже не идущего к его измученному голосу и остервенелым рукам, повязавшим её запястья, — ты всё забыла.
Он дает ей всего на какую-то секунду поднять голову, чтобы она выплюнула последовательно, задыхаясь на полпути:
— Мои братья убьют тебя. Я убью т...
Словно не может определиться. Он не дает ей договорить — звонкий хлопок птичьей головки об пол. Только не плачь, хочет он сказать ей насмешливо-жестко, жестче, чем раньше, но молчит, ослабевая.
Она использует шанс, чтобы проскользнуть под приподнявшимся телом, неприятно стирая ноги. Он начинает смеяться, и она плюет ему в лицо.
Тишина, отдающая скрипом пола.
И он смеется громче, рукой стирая с лица плевок, даже в бешенство не приходя, как она того ожидала.
Он устал — бесконечно устал и сейчас походит на мертвеца, собирающегося и её утянуть в загробный мир.
— Сегодня была война, — хрипит он как заведенный, и в речи ещё звенят отблески смеха, пока не затихают окончательно.
Венди с трудом поднимается.
Питер приходит к ней на помощь — прижимается слабо, но ощутимо, обвивает руками за плечи, наклоняя пьяные от ядов губы к уху.
Никогданикогданикогда, слышит она сквозь его губы.
Её начинает трясти как от удара, но это всего лишь его мокрые холодные руки, ноги, обвивающие словно плющ, забирающие к себе глубже, прямиком в ад.
Венди жмурится. Она не может плакать, она делала это в кошмарах.
Здесь она храбрая — до конца.
Он шепчет ей про танец звезд, когда умирает солнце и рождается луна, рассказывает о магии и волшебстве, о пыльце фей и о них самих, о том, что они появляются из смеха, и что у неё тоже есть одна, её личная, он говорит ей о Неверлэнде — их разрушенном, несуществующем Неверлэнде, где они никогда не станут взрослыми.
Питер уже говорил ей это всё когда-то давно, и она тогда ещё его любила, как любят впервые, мимолетом хватаясь за теплые пальцы — они у него ещё не похолодели, ведь он играл с ней настоящую сказку, рассказывал и показывал ей в улыбке, которая, она ещё не знала, навсегда станет окровавленным оскалом.
Его глаза тогда светились теплом огня в костре, не превратившись ещё в самый жуткий лес запутанных лиан Неверлэнда — в его глазах отражение Неверлэнда.
И сейчас они почти мертвы, лишь где-то в них затаилась надежда подаренной ей звезды — а та, что неподалеку, будет твоя.
Он был невероятным лжецом, а теперь ворошил её воспоминания — такие далекие, детские, отличающиеся от всего того, через что им в конце концов пришлось пройти.
Венди никогда не хотела взрослеть.
Даже теперь, когда Питера Пэна больше не существовало в её жизни, она ждала этого дня, как ждут его проклятые, но внутри опадала самая ужасная надежда в её жизни. Самая неправильная.
Её окно в комнате было открыто.
Питер щекотал её слух рассказами о вечном, о мальчишках и музыке флейте.
Он клялся, что она снова её услышит.
Его слова теперь были пусты, но она знала, что в них кроется — его протянутая рука.
Венди надо всего-то вложить свою ладонь, даже в сомнении, а дальше всё сделают за неё: он схватит так сильно, что больше не вырвешь пальцы.
В их Неверлэнде сегодня, как и в Лондоне, говорит он — дождь, в их Неверлэнде сегодня ливень. Он бьется косыми лучами об землю, и ноги вязко утопают в склонившейся траве, не давая сделать и шага.
Небо серебристо-синим вьется, кружится и тает у них в глазах.
Он спрашивает её, видела ли она когда-нибудь в Неверлэнде дождь.
Она смеется — тихо, но с рвущимся из груди смехом, как не смеялась больше ни разу после того, как Питер умер на её глазах.
Венди чувствует его улыбку. Он ищет теперь губами её затылок, зарывается в копну волос — каштановый мед. Солнце, встающее после дождя.
— Венди-птичка, пойдем со мной в Неверлэнд.
Нетнетнет, кричит в ней всё, никогда — его веским словом.
Неверлэнд умер, Питер, тот Питер, которым она его знала — тоже.
Её ждут братья, которым она нужна, она честно их любит и старается научиться дышать. Она ни за что не променяет то, что она когда-то с таким трудом получила.
Венди был дан второй шанс.
— Никогда, — повторяет она эхом, гаснет её улыбка.
Но Питер, кажется, только рад и целует её в щеку скромным жестом, детским заискиванием — но поцелуй его холоден и жесток, задевающий её царапину.
— Пойдем, — он целует ещё, шепот почти неслышен и угадывается лишь по окончанию слова, он выжидает, будто заискивает — но каждый из них знает, чье никогда победило, сорвавшись с губ Венди, теплых, но безжизненных.
Она вся промокшая от его прикосновений, словно сама под дождем стояла часа три, не меньше, и только ладони его высыхающие, взгоряченные, приносят толику заканчивающегося тепла.
Он говорит про танец звезд, смерть луны и рождение солнца...
Венди не может плакать — плачет у неё что-то внутри; ломается и бьется сердце, до которого он опять дотронулся.
Ему не нужно повторять второй раз.
Венди кладет свою руку. Пальцы сжимаются — его.
Хруст веток, война и ад — помнишь?
Но Питер пахнет хвойным дождем, лесом, в котором она опять заплутала. Звезды не светят ей, бьется только бликами солнце на его застывшем, задумчивом лице.