Часть 1
3 марта 2017 г., 22:09
Сны были всегда. Туманные образы из глубокого детства, размытые и нечеткие поутру, оставляющие только впечатление. И этим впечатлением был ужас.
Маринетт подскакивала с кровати, чувствуя, как липнет к спине футболка, а по затылку продирало морозом, но она уже не помнила, отчего. Темнота спальни из угрожающей становилась мягкой, привычной, и девушка обессиленно валилась обратно на подушки, отирая тыльной стороной ладони холодный пот.
Когда Маринетт было десять, ей очень хотелось запомнить сны.
Теперь ей семнадцать, и она проклинает тот день, когда рассвет перестал стирать ночные кошмары из измученного сознания.
Сегодня она заснула прямо за столом в неудобной позе. Делала химию допоздна, опасаясь возвращения в кровать. Иногда химия помогала заснуть, но не в этот раз.
Маринетт знала, что это сон. Чувствовала еще тонкую связь с реальностью, которая будет разорвана, стоит открыть глаза. Сердце билось в горле, накатывала паника, хотя ничего особенного во сне пока не происходило; Маринетт просто сидела, крепко зажмурившись, на чем-то жестком и холодном. По полу стелился туман, густой настолько, что она не видела собственных коленей.
Над потолком потрескивала тусклым светом длинная светодиодная лампа, освещая облезшие бетонные стены; в комнате не было ничего, кроме металлической кровати, покрытой тонкой простыней. Не было двери и окон, никакой мебели, только туман, кровать и мигающая под потолком лампа.
— Эй! Есть кто-нибудь? — голос Маринетт отразился от стен. Через минуту снова стало абсолютно тихо.
Девушка встала на ноги и почувствовала босыми пятками битое стекло. Осколки не впивались в кожу, но во сне это не показалось ей странным. Туман мягко завихрился вокруг ее ног, густой и желтоватый, он лип к голой коже, пока девушка шла к стене.
— Ау! Что это за место? — она несколько раз ударила по стене. — Выпустите меня!
Никто не ответил. Никого не было.
Мягко пришло в голову знание - никто не поможет. Она здесь одна, совсем одна, и что-то страшное случится совсем скоро, что-то еще более страшное, чем эта бетонная коробка с ядовитым газом, пущенным по дну...
Где-то вдалеке заработал двигатель, газ взбаламутился, поднялся вихрами, осел клоками на стенах, а потом потек по ним, откуда-то сверху, из щелей и трещин, его становилось все больше, и голую кожу ног начало щипать и жечь, словно Маринетт обстрекалась крапивой.
Газ прибывал. Он заполнял комнату медленно, и Маринетт уже знала, что если она его вдохнет, то случится непоправимое. Она уже не помнила, что спит, что все это ненастоящее, и даже мутные очертания всей комнаты-коробки казались ей последствием отравления газом, а факты, всплывающие в голове по волшебству, казались осколками памяти.
Для нее не существовало реальности - только кошмар, в котором она обречена, заперта, отравлена, убита, кошмар, в котором все заранее кончено, все битвы уже проиграны, кошмар, в котором ничего уже нельзя сделать, кошмар, в котором она боится до обморока, но знает какой-то частью своего сопротивляющегося мозга, что самое страшное с ней уже случилось. Только она не может вспомнить, что.
Почему это так важно - прекратить сопротивление? Почему так важно сдаться, позволить жгучему газу заполнить до отказа легкие ядом, захлебнуться, утонуть, пойти ко дну этого туманного озера, опуститься нагой спиной на битое стекло и заснуть навсегда? Зачем ее подсознание шепчет ей это и почему она так отчаянно хочет послушаться?
Что с ней случилось? Почему так больно где-то внутри, меж ребер, будто вырвали оттуда клок мяса, оставив гниющий нарыв, будто все ее существо распадается на атомы от боли, почему ей так больно, так страшно, так одиноко и холодно, что она не может вспомнить? Почему ужас пробивает ее от одной мысли о возвращении этой боли?
Маринетт обводит тусклым взглядом комнату, лампа трещит и гаснет, и вокруг становится темно, хоть глаз выколи, а осколки стекла впиваются в кожу, и покалывание газа добралось до пупка. В голове плывет, пульс бьется в ушах, по спине стекает пот. Маринетт уговаривает себя не дышать, ведь чем тише она дышит, тем больше у нее времени, а газа уже по грудь, и возможно, она уже дышит им, иначе откуда бензиновые разводы перед глазами?
Маринетт делает шаг, но не чувствует ног и падает, и пелена газа смыкается над ее головой, а воздуха в легких пугающе мало. Она встает на четвереньки и плачет от боли в ладонях и коленях, она шарит рукой, но чувствует лишь пустоту, не за что уцепиться, некуда бежать. Рука подламывается, и Маринетт заваливается набок. Тело дрожит, горло сдавило, и ей так нужен, так нужен воздух, хоть один крошечный глоток, она задыхается, она умирает, в темноте, в панике, на битом стекле, а вверху такая яркая тьма, и все вокруг заволокло дымом, и ноги покрыты язвами, язвы на животе и веках, и в горле, потому что битва уже проиграна, потому что она была обречена с самого начала, потому что уже тогда она не чувствовала ног.
Кровать.
Маринетт слепо шарит рукой в темноте и стаскивает с нее простыню, зажимает ей нос и рот и вдыхает. Воздух горький и пахнет химией, язык распух. Маринетт подтягивает свое тело к кровати и забирается на нее. Все кончено. Дым заполнил комнату, и нет больше чистого воздуха, ему и не положено быть в газовых камерах... Так темно и страшно, так страшно умирать, но то, о чем она не помнит, - страшнее в разы, и она знает, что согласна умереть, лишь бы никогда, никогда не вспоминать, не осознавать, не понимать, чтобы отключить свой мозг от памяти, просто отключить свой мозг, чтобы никто и никогда не переживал того, о чем она не помнит, потому что никто не в силах это вынести.
Маринетт задыхается. Глаза печет, легкие горят изнутри, а на грудь будто бы давит что-то тяжелое. Ее тело бьется в агонии, сопротивляется, пока тяжелые пары неизвестного газа отравляют его клетка за клеткой. Она скребет ногтями по металлу и ломает их, потом в муке изгибается, падает на пол, слепо распахивает глаза и...
в с п о м и н а е т.
А потом без колебаний подносит запястья ко рту и вгрызается зубами в живую трепещущую плоть.
***
— Милая, спускайся, завтрак готов! — снизу доносится мамин голос, и Маринетт слетает вниз по ступенькам, прихватив по дороге учебник: контрольная первым уроком, а она выучила от силы четверть.
— С добрым утром, — улыбается мама, наблюдая за попытками дочери делать восемь дел одновременно.
— Утро, мам, — отвлечённо здоровается Маринетт и обнимает маму, продолжая читать.
Маринетт сжимает зубами свежайший круассан, не отрываясь от чтения и всё равно не понимая ни слова из прочтенного. Гадская химия.
— ...Брось терзать еду, учебник никуда от тебя не денется. Позавтракай хорошенько. Вечером в семь к нам придет Элиза с сыном, нужно успеть выполнить заказ на партию шоколадных кексов до их прихода, а еще пришла ткань, которую ты заказывала, лежит на столе в твоей комнате..
Маринетт слушала краем уха, не в силах избавиться от странного ощущения, которому не могла дать названия. Рассеянно пробегая глазами по строчкам, она бездумно прослеживала кончиками пальцев рисунок вен под тонкой кожей, и их упругая выпуклость казалась иногда болезненной, кровоточащей.
На улице по дороге в школу она поскальзывается пару раз, и полноватый мужчина в светлом костюме спрашивает, все ли с ней в порядке. Маринетт кивает и идет дальше, переходит дорогу, пробегает парк, взлетает по школьным ступенькам и оказывается в душном кабинете.
— Маринетт! – Алья машет ей рукой с другого конца класса. На ней клетчатая рыжая рубашка - обновка, которую они с Маринетт выбирали вместе на прошлой неделе.
— Алья, привет, я ничего не знаю, — подняла руку Маринетт, останавливая град вопросов, которыми явно хотела завалить ее подруга.
— Обижаешь! Я хотела предложить тебе в кино после школы. Я, Нино, ты, и тот крутецкий фильм про супергероев! Что скажешь?
Ответить Маринетт не успела: в класс ворвалась злая и встрепанная Менделеева, похожая на плод любви орла и бульдога. В руках у нее призывно колыхалась стопка распечаток и тетрадей для контрольных работ. Все это шлепалось на парты с изрядной силой.
— У вас два часа и ни минуты больше. Поймаю на списывании, и вы вернетесь в этот кабинет только через директора. Время пошло, — Менделеева обвела всех тяжелым взглядом и села за стол.
Маринетт смотрит на закорючки в своей распечатке грустным взглядом. За окном солнышко, тепло, а через дорогу очень вкусная кафешка, но химия...
Висок простреливает фантомная боль, и Маринетт чувствует, как сознание вдруг расширяется, словно она наконец-то смотрит на мир не через калейдоскоп цветных битых стеклышек, а по-настоящему, своими глазами. Формулы кажутся простыми, как дважды два, нет, еще проще - как вкус мороженого в том самом кафе, как тепло солнца, как нечто привычное, с чем она сталкивается далеко не в первый раз. В мозгу вспыхивают и гаснут тысячи формул в секунду, расчеты столь сложные, что на них не хватает мощности современному компьютеру, нейроны в мозгу выдают чистейший информационный кайф, открывая возможности нового органа чувств. Мироощущение меняется, теперь все, что Маринетт видит, слышит и чувствует, описывается в ее голове формулами, языком высшей математики, физики, химии и биологии, а все, что она не может ощутить, увидеть, услышать, попробовать на вкус - все это она знает по-другому и видит иначе, цифрами, битами, информацией.
Руки со скоростью света корябают формулы, все уравнивается, диссоциирует, разлагается, улетучивается, выпадает в осадок, полимеризируется, дигидрирует, разлагается и синтезируется.
Все заканчивается так же быстро, как начинается. Секунда - и становится удушающе тихо в черепной коробке, как бывает, когда в шумном битком набитом лифте вдруг выключается свет и все резко замолкают, не договорив. Маринетт чувствует себя слепой, ущербной, почти инвалидом, потому что лишилась столь прекрасного нового органа чувств и это, право слово, очень жестоко.
Формулы снова становятся непонятными, но контрольная написана, и это главное, правда ведь?
Маринетт роняет на руки голову и в который уже раз за день с силой проводит большим пальцем вдоль вен на руке. Смотрит на гладкую кожу ладоней и предплечий, не зная точно, что ожидает там увидеть, но смутно осознает, что что-то не так.
Маринетт зажмуривается и отворачивается к окну, краем глаза замечая Алью и Нино, сидящих вместе на парте перед ней. Смотреть на них почему-то не хочется, и девушка начинает рассматривать большое оконное стекло, прищурившись из-за яркого света полуденного солнца.
Сон наползает на нее незаметно, накрывает душным саваном и утаскивает прочь, вглубь, прямо в сердце взрывающейся звезды, и вокруг осколки, осколки, осколки...
***
Вечером, после ухода гостей, совсем перед сном к Маринетт заходит мама. Она просит ее не сидеть долго, обещает оладьи на завтрак и целует дочь в лоб, сообщив между делом, что всегда готова помочь и выслушать.
Маринетт крутится на стуле, рассматривая учебник по химии. Что это было там, на контрольной? Откуда? Почему сейчас ничего не понятно и как вернуть это ощущение головокружительной высоты, безопасность глубинного знания?
Она не знает. Усталость выматывает ее, и единственное желание - избавиться от кошмаров. Маринетт опускает голову на учебник по химии, и ватная усталость накрывает ее, смазывая очертания одной комнаты и рисуя взамен другую, без дверей и окон, полную наползающего газа.
Маринетт снова сидит на жесткой кровати, подтянув колени к груди. Запястья у нее неровно перевязаны и болят, наверху мигает лампочка. Страх ползет по позвоночнику. Раньше сны не повторялись. Почему она снова здесь, в этой бетонной коробке? Почему?
Маринетт свешивает ноги с кушетки и впервые обращает внимание на себя. На ногах, прикрытых белым больничным одеянием, тысячи шрамов. Все выглядят старыми, но серьезными - это явно не с велосипеда упасть надо чтобы их заработать. Сами ноги худые, сухие, и кажутся длиннее, чем она помнит. Где-на задворках сознания всплывает коротенький факт. Ей тридцать два. Как и всегда во сне, этот факт не вызывает отторжения, а вплетается органично в ткань больной сонной реальности, словно она всегда это знала, а тут почему-то забыла, но это, право слово, совсем не страшно.
Она бредет до стены и начинает ощупывать ее, проверять на предмет скрытых дверей, или пустот, или тонких стен. Где-то внутри засело большое неповоротливое смирение. Это всё равно сон. Обыкновенный очень реалистичный кошмар. Она проснется, и все снова будет как обычно, ничего страшного.
Газ с шипением наползает, а кожу на голых ступнях покалывает.
Маринетт запрокидывается голову на потрескивающую лампу и замечает вдруг на потолке тонкие линии. На кровать, споткнуться, встать в полный рост...
Люк.
Он легко открывается, стоит только толкнуть руками, и Маринетт повисает на его краях. Кто сказал, что подтянуться сложно? Сейчас Маринетт совсем не понимает себя-дневную, избегающую нагрузок, ведь мышцы так приятно сокращаются, так легко выталкивают ее наверх...
Маринетт оглядывается. Большой коридор. В нем полно гулких звуков, в которых прячется тишина. Лучше слышать скрипы, шорохи, далекие возгласы, чем тишину. Здесь плохая тишина. Очень плохая.
У Маринетт кружится голова, она опирается на стену и сползает по ней вниз, чувствуя нарастающий жар под кожей. За жаром приходит зуд.
Она смотрит на свои руки и ноги, по которым медленно на покрасневшей коже проступают черные пятна. Волдыри напухают, заполнятся темной гнойной кровью, которая жжет и зудит. Она чувствует, как отрава расползается по телу, и черные болячки на обожженной до красноты химикатами коже в ужасающем подобии повторят точки на костюме девочки-супергероини из того "крутецкого" фильма, на который ее так хотела затащить Алья.
Воздух обжигает, глаза слезятся от боли, и Маринетт сползает по стене еще ниже, а перед глазами пляшет стена напротив, на которой крупными красными буквами написано "ДЕЖАВЮ".
Маринетт улыбается, когда лавина воспоминаний обрушивается на нее и убивает ее окончательно.
***
— Милая, спускайся, завтрак готов! — снизу доносится мамин голос, и Маринетт с трудом разлепляет глаза. Почему-то очень важным кажется раздеться и посмотреть на себя в зеркало, но спустя минуту она уже не помнит даже самого желания сделать это.
— Сейчас, — сонно бурчит Маринетт, нащупав учебник по химии. Точно, сегодня контрольная! Чем она вчера занималась, что не успела подготовиться?!
— С добрым утром, — мама улыбается, выкладывая на стол горячие круассаны.
Маринетт сжимает зубами свежайший круассан, прикрыв от наслаждения глаза. Бог с ней, с химией, мама слишком вкусно готовит, чтобы тратить время на подобную ерунду. Не последняя же заваленная контрольная в жизни в конце-то концов!..
— ...Брось терзать еду, учебник никуда от тебя не денется. Позавтракай хорошенько. Вечером в семь к нам придет Элиза с сыном, нужно успеть выполнить заказ на партию шоколадных кексов до их прихода, а еще пришла ткань, которую ты заказывала, лежит на столе в твоей комнате..
Маринетт поперхнулась от острого чувства дежавю, накрывшего ее с головой. Где-то это она уже слышала, это точно...
— Я не терзаю еду, мам, — осторожно заметила Маринетт. — И о каком учебнике ты говоришь?
Сабина игнорирует этот вопрос, и он забывается, закрадывается к тысяче других мелочей, которые девушка выкинула из головы. Когда Маринетт выходит из дома на улицу, то уже совсем об этом не помнит.
На улице по дороге в школу она поскальзывается пару раз, и полноватый мужчина в светлом костюме спрашивает, все ли с ней в порядке. Маринетт кивает и идет дальше, переходит дорогу, пробегает парк, взлетает по школьным ступенькам и оказывается в душном кабинете.
— Маринетт! – Алья машет ей рукой с другого конца класса. На ней клетчатая рыжая рубашка - обновка, которую они с Маринетт выбирали вместе на прошлой неделе.
Что-то в этой мысли царапает Маринетт. Какая-то она... заезженная, словно пластинку заело. Словно бы она уже думала эту самую мысль в это самое время в этих же обстоятельствах. Но когда? Это ведь невозможно, правда? И это ведь не дежавю?
— Алья, привет, я ничего не знаю, — подняла руку Маринетт, останавливая град вопросов, которыми явно хотела завалить ее подруга. И только сделав это поняла, что заранее знает, что скажет в ответ Алья. И она, открыв рот вместе с подругой, слово в слово, точь в точь, до малейшей интонации говорит:
— Обижаешь! Я хотела предложить тебе в кино после школы. Я, Нино, ты, и тот крутецкий фильм про супергероев! Что скажешь?
Подруги замерли, уставившись друг на друга.
Маринетт сделала шаг назад. Потом еще один. И еще.
И, выбегая из кабинета, сталкивается с Менделеевой, а потом слышит краем уха шлепки тетрадей о парты и ее недовольный голос:
— У вас два часа и ни минуты больше. Поймаю на списывании, и вы вернетесь в этот кабинет только через директора. Время пошло.
Что-то не так.
Маринетт добегает до женского туалета, захлопывает за собой дверь и сползает по ней в изнеможении, а потом вскрикивает. Стена напротив густо исписана одним-единственным словом. Ручками, фломастерами, мелками, маркерами, углем, аэрозольной краской, гвоздем; сотнями разных шрифтов и тысячами размеров. Одно слово, отпечатывающееся на сетчатке.
ДЕЖАВЮ.
***
Трое суток.
Уже трое суток мир застрял, заставляя ее проживать одни и те же события раз за разом. Кошмар больше не снится, она в этом уверена. Маринетт бросает взгляд на часы. Девятнадцать минут десятого. Через семь минут придет мама, пожелает ей спокойной ночи, поцелует в лоб и скажет, что всегда готова помочь. Потом она ляжет, закроет глаза, а потом откроет их под мамино "милая, завтрак..."
А всю ночь вместо кошмара ее будут мучить эмоции.
Слегка чужие.
Те, которые из сна.
Маринетт чувствует одиночество. Такое разъедающее, кровящее одиночество, пустоту столь огромную, будто стерли весь мир, оставив по ошибке его затерянный клочок, бесполезный, ненужный никому обрывок, комок из тысячу раз пережеванных слов, прогорклых, заплесневелых и пыльных, таких до отвращения обычных и истрепанных миллиардами языков до дыр.
Ее усталость размером со вселенную, она огромная и неповоротливая, холодная, пустая, черная усталость, причину которой не хочется знать. Маринетт лежит на кровати и рассматривает вопяще-розовый потолок своей комнаты, все это окружающее ее барахло и испытывает почти что злость на эти вещи, потому что они все какие-то не такие, и все не такое, все не так, но то, что действительно так (не факт даже, что такое вообще бывает), вот это единственно правильное отзывается за сердцем глухой звериной тоской и отчаянием бессмертного. То, что она помнит в кошмарах, то дикое, безумное, больное, весящее с пару бетонных плит, безысходное и яркое, как сверхновая... Вот оно - настоящее.
Комната пахнет пылью, и жизнь пахнет пылью, и глаза у Нино солнечно-терракотовые, а не те, другие, чьего цвета она не помнит, но точно знает - другие, другие, другие... Кого же она так крепко-накрепко вбила себе в сердце, записала на подкорке, о ком она думает, не зная ничего, не уверенная даже в его существовании? Почему же так хочется, чтобы были и эти глаза, и руки, и голос, такие родные, такие правильные, такие единственные-в-этом-мире-настоящие?
Все такое хрустально-дрожащее, повисшее на последнем волоске над пропастью, такое картонное, игрушечное, маленькое, избитое, но важное, как был важен утренник в детском саду тогда, в две тысячи четвертом, а сейчас все стерлось, размылось, стало нечетким и далеким, как желтые фотографии из чужого семейного альбома. Вроде и радости, и горести там, а все чужое, все далекое, не то. Просто не то.
И хочется плакать, да не плачется. Душа, как перекрученная половая тряпка, — влажная, грязная, в заплатах и дырах, и все еще здесь не потому, что представляет какую-то ценность, а потому что выкинуть жалко и вещь вроде была хорошая. Ждешь еще чего-то, не весь целиком, а только одной предательской хромосомой, словно что-то случится, придет кто-то, и сразу все станет правильно, понятно, знакомо, и солнце над головой обретет смысл (да и сама голова тоже), только никто не приходит, и с каждым глотком воздуха ты набираешься разочарования, как прокисшего молока. Но ждешь с упрямством осла, не позволяя издохнуть этой тощей, костлявой надежде просто потому, что не ждать ты уже не можешь.
Маринетт кривит губы в улыбке, тренируясь держать лицо, потому что по лестнице поднимается мама, а маме совсем не надо знать о ее мыслях. Мыслями пропахла вся комната, и Маринетт про себя удивляется - почему никто не чувствует?
Дверь открывается, Маринетт садится на кровати.
— Не сиди долго, ты выглядишь усталой, — говорит улыбающаяся мама. Эту речь Маринетт уже выучила наизусть.
Да, мама, я очень устала.
***
Очередной кошмар приходит неожиданно.
Он другой, это понятно сразу, стоит Маринетт открыть глаза. Она оказывается там же, откуда ее выкинуло в прошлый раз: в коридоре, у стены.
Слабость такая, что даже поднять веки не удается. Маринетт лежит, прикованная своим телом к ледяному бетонному полу, и сейчас кажется, что это единственная возможная реальность. Пусть больная, вспухающая в мозгу, словно опухоль, но настоящая. Единственная, в которой смысл был, пусть сейчас его и нет никакого.
— Ты просыпаешься, — сказал хриплый женский голос над ее головой.
Все внутри сжимается в дрожащий ком, а после обрывается. Маринетт прикладывает колоссальное усилие просто чтобы открыть глаза. Веки налиты свинцом, а каждая ресница весит по килограмму.
Женщина стоит рядом, словно знает, как тяжело держать глаза открытыми. Маринетт видит ее коротко стриженую голову, темную футболку и руки, усыпанные веснушками и шрамами в равных пропорциях. На пальце у нее два кольца - золотой ободок обручального и полоса неизвестного черного металла, образующая перстень-печатку с кошачьей лапой.
— Не плачь, — говорит женщина. Маринетт тянет возразить, но она вдруг осознает, что действительно плачет, и обжигающие крупные слезы катятся по ее щекам и срываются с тощего подбородка и заострившегося носа.
— Вы... кто... — хрипит Маринетт.
— Галлюцинация. Ты мне не поверишь, я знаю, но ты накачена под завязку очень сильным галлюциногеном, и я – попытка твоего подсознания во всем разобраться, отделить реальность от наркотического бреда, — женщина махнула рукой и села на бетонный пол. Смотреть сразу стало удобнее.
— Это... нор...маль...но?
— Ох, деточка, ты по уши в дерьме, но учитывая специфику супергеройской профессии это можно посчитать за норму, — она улыбнулась, но до глаз улыбка не дошла. Маринетт вздрогнула.
— Нар...ко..тик?
— Долго рассказывать. Если коротко - ты очень хочешь кое-что забыть, хочешь так сильно, что приняла один изменяющий сознание препарат. И вот последствие. Ты не можешь понять, где начинается сон и кончается реальность, путаешь их местами. Подолгу в страшной депрессии, но это плата за кайф, деточка.
— Это... сон.
— Как знаешь, — женщина пожала плечами. — Ты совсем скоро проснешься окончательно и поймешь, где что. Сочувствую, но это ненадолго.
— Почему? — неимоверно медленно выговорила Маринетт.
— Ты уже вспоминала раньше. И что же ты тогда делала, не подскажешь?
Маринетт невольно скосила взгляд на замотанные запястья и услышала тихий смешок.
— Думаю, когда ты полностью осознаешь себя, ты выберешь для этого более быстрый и даже приятный способ. Золотой укол в моде во все времена, — женщина потягивается, и майка обнажает мускулистый живот с толстой полосой раскуроченной кожи, явно неправильно сросшейся.
— Что с тобой? — Маринетт кивком головы указывает на шрамы.
— Война, — резко обрубает она, а потом куда спокойнее добавляет: — Ну это у тебя спросить надо, я же твоя галлюцинация.
— Ты неправильная галлюцинация, — замечает Маринетт под тяжелеющим взглядом гостьи и тут же старается перевести тему: — А что со мной на химии было?
— Наложение, — машет рукой галлюцинация и поясняет: — В тебе сейчас две личности, и одной из них не семнадцать, а тридцать два. И она, между прочим, ученый с мировым именем. Ты просыпаешься, личности смешиваются, вот и случаются... наложения.
— Почему мой день повторяется?
— Говорю же, ты путаешь сон и явь, твой мозг не может понять, что реально и опасно, а что иллюзия и не несет угрозы, вот он и зациклил тебя в абсолютно безопасном с его точки зрения состоянии. У твоего сознания несварение желудка, его выворачивает наизнанку. Честно сказать, от тебя я ожидала большего. Жалкое зрелище.
— Что я хотела забыть? — На самом деле она не очень хочет это знать, но что-то внутри подталкивает к этому вопросу, словно если она узнает сейчас, то сможет подготовиться и вынести это тогда, когда все по-настоящему вспомнит.
— Много всего. Так много, что доза изначально была рассчитана на вечный сон. Ты не должна была проснуться, Маринетт Агрест, не должна... — женщина вздохнула и отвела взгляд, теребя на пальце ободок обручального кольца.
— Тогда почему проснулась?
Женщина колеблется с ответом.
— Любовь, — роняет она наконец.
Маринетт дергается от этого короткого слова, как от пощечины. Женщина проводит рукой по ежику коротких волос и с неохотой начинает свой рассказ:
— Ты хотела забыть очень и очень многое, но не все. И тем, что ты не хотела потерять, была память о мужчине, которого ты очень сильно любила. Он был восхитительный. И вы с ним были парой, связанной столь прочно, что ничто уже не в силах было разорвать эту связь. Ты понимала, что не сможешь жить рядом с тем, другим, которого создаст под воздействием наркотика твое воображение, потому что это будет уже не он, а бездушная кукла, а этого ты простить себе не могла. И потому ты исключила его из своего сна. Для новой реальности твой муж никогда не рождался. Ты никогда его не встречала. Он никогда не влюблялся в тебя. Всей вашей истории никогда не было.
Но даже беспамятная, заключенная в нерушимой клетке своего сна-утопии, не зная имени, лица, не имея ни малейшей зацепки, ты всё же искала его и только его, твоего мужа, хотя не должна была и подозревать о его существовании. В конечном итоге ты выбрала то, что и всегда выбирала. Вновь и вновь разбивать лоб о законы мироздания, совершать невозможное, нарушать все мыслимые и немыслимые правила, пытаясь вырваться друг к другу - это очень на вас похоже.
Слабость снова начала накатывать волнами, стирая грани, смешивая, выталкивая Маринетт на поверхность из мутного илистого забытья или наоборот, затягивая глубже в его жирный ил.
— ...и Адриана. Прощай, Маринетт Агрест, это твое, — прозвучало в ушах, а пальцы ощутили фантомное тепло чужих ладоней и неподъемную тяжесть двух колец: золотого обручального и черного с кошачьей лапой.
***
Реальность больше не циклится, наложений не происходит. Кошмары тоже не снятся.
Все хорошо.
Да?
***
Там был старик. В камере дальше по коридору.
Он лежал в странной капсуле в темноте, сложив на животе сухие старческие руки. Лицо его было отрешенным и печальным, а глубокие морщины врезались, кажется, в самую душу.
Там был старик, и она его разбудила.
Старик закашлялся, и кровь потекла по его подбородку, капая на такую же как у Маринетт сорочку. Он тут же упал обратно на кушетку и с трудом повернул к ней голову, да так и замер. Глаза у него были тусклые, но такие продирающе зеленые, что горло сдавило.
— Ты, — выдохнул он потрясенно и протянул к ней руку, но одернул себя на полпути. — Опять я умираю у тебя на глазах. Сгинь, призрак, не мучай меня, не приходи ко мне в этом облике. Уйди, проклятый, не могу я больше.
Он опять раскашлялся.
— Я не призрак, — осторожно заметила Маринетт и коснулась его щеки. — Вот, смотрите, вы меня чувствуете.
— Так ты еще и лжи... — он потрясенно замолк и прижался к ее руке, накрыл ее своими узловатыми дрожащими пальцами, взял в ладони, как величайшую ценность и невыразимо бережно начал гладить, перебирая каждый миниатюрный пальчик, словно желая и не смея коснуться по-настоящему.
Новый приступ кашля скрутил его, он резко стал белым, как полотно, а слепые зрачки его сжались от боли в точки, но не прекратили смотреть на нее. Он умирал, она знала.
— Храбрая моя девочка, — пошептал старик, и пузырь кровавой слюны вздулся на его губах. — Всегда такая храбрая...
— Держитесь! Я вам помогу, все будет хорошо, только держитесь, — Маринетт неловко накрыла ладонями морщинистые, покрытые сетью вздувшихся вен и тонкой кожей в пигментных пятнах руки.
— Все уже хорошо, — старик едва заметно сжал руку в ответ. — Ты со мной. Я тебя вижу. Все... хорошо.
— Нет... — она отчаянно затрясла головой. — Я не могу вас потерять! Вы первый, кого я тут встретила за много кошмарных лет, и вы не умрете!
— Поздно, Маринетт, — прохрипел он.
— Вы знаете мое имя?
— Да, — он улыбнулся этому, будто старой хорошей шутке. — И я... не первый. Мне жаль, моя родная, любимая, храбрая девочка, но я не первый, совсем не первый... Я единственный.
— В каком смысле?
Старик вдруг приподнялся и обвел мутным взглядом стерильную чистоту камеры. Он словно был мысленно где-то бесконечно далеко отсюда.
— Я единственный, Маринетт. Мы единственные. Больше здесь уже никого нет.
— В здании?
— В мире. Мы одни. Совершенно одни на пустой планете, дрейфующей в открытом космосе. Все умерли, Маринетт. Все уже давно умерли.
— Это... не правда! Не может быть правдой! Это просто кошмарный сон! Как может погибнуть все население планеты?
Маринетт отодвинулась от сумасшедшего старика. Он смотрел на нее с тоской и пониманием, не пытаясь остановить, а в его глазах блестели слезы.
— Ты вспомнишь, моя леди. Совсем скоро.
— Вспомню? Что вспомню? Это же просто сон.
— Не сон, — старик покачал головой, и его дряблый подбородок мелко затрясся. — Ты никогда не думала о том, что с реальностью что-то не так? Что она неправильная? Неполная? Что в ней не хватает чего-то очень важного?
Стариковский взгляд сделался невыносим, и Маринетт отвернулась.
— Нет, — ответила она наконец.
— Тогда ответь мне на один вопрос. С тех пор, как тебе исполнилось четырнадцать, вышел ли хоть один новый фильм? Новый телефон? Машина? Лекарство? Песня? Появилось ли в твоей реальности хоть что-нибудь новое хоть где-нибудь?
Маринетт очень хотелось ответить "да", этот ответ вертелся на кончике ее языка, но он не был правдой. Страх поселился где-то вдоль позвоночника.
— Нет, — беспомощно выдохнула она. — Но это ничего не доказывает!
Старик опять покачал головой:
— Ты сомневаешься. Достаточно лишь легкого толчка, чтобы ты начала сомневаться. Твой острый ум ищет выход, и чем больше ты думаешь, тем четче понимаешь.
— Понимаю... что?
— Нет никакой "реальности", Маринетт. Твои кошмары и есть реальность. Мне так жаль, я так виноват перед тобой, я не должен был... Ты ведь простишь меня? — прозрачные глаза уставились на нее с обожанием и надеждой, а слабые руки чуть дрогнули под ее ладонью. Старик вдруг зашелся кровавым кашлем. Все его длинное худое тело сотрясалось в припадке, а потом он затих и отвернулся.
— За что? За что мне тебя прощать? Что вообще происходит? Объясни! Мне страшно, мне так страшно, объясни, пожалуйста, — Маринетт уткнулась горячим лбом в старческие руки.
— Осталось совсем немного. Я умру, а ты вспомнишь. И что-нибудь придумаешь. Всегда придумывала, моя отважная маленькая леди, — старик дрожащей слабой рукой утер слезу, скатившуюся по ее щеке.
— Я хочу проснуться. Я не хочу ничего вспоминать, я хочу проснуться, — беспомощно прошептала она.
— Значит, проснешься. И ничего не вспомнишь. Совсем-совсем ничего. Все будет, как ты захочешь, — его губы дрогнули, а рука безвольно упала.
— Подожди! Не уходи! Не оставляй меня!
— Я очень стар, Маринетт, и прожил не самую лучшую жизнь. Но ты сейчас здесь, со мной, я могу до тебя дотронуться. Я слышу твой голос. Знаешь, как долго со мной никто не говорил? Очень, очень долго. Там, наверху, все успели умереть. Маринетт Агрест, я тебя... ты знаешь.
Он улыбнулся, и что-то вдруг пробилось сквозь посмертную маску его лица, что-то родное до боли, до душащих рыданий, что-то знакомое было в этой лукавой улыбке и блестящей зелени глаз, что-то безумно ценное, что-то, что совершенно невозможно потерять, потому что жизнь без этого непереносима...
— Я тебя...
Тихое "тоже" прозвучало уже над мертвым телом.
Маринетт дернулась, ожидая привычного рывка перед пробуждением, но его не последовало. Она все еще сидела на полу перед капсулой, в которой уже не дышал сумасбродный старик, светили лампочки, тихо что-то гудело в верхнем углу. Аппарат жизнеобеспечения издавал высокий равномерный звук, сигнализируя об отсутствии пульса.
Болела голова. Видимо, скоро придут воспоминания. Она снова все вспомнит и снова предпочтет умереть. Ей даже немного любопытно - что же такого ужасного хранит ее память? Только она не будет больше кусать запястья - на этот раз у нее есть способ сделать это быстрее и качественнее.
В голове шум, перед глазами мелькают цветные картинки - не уцепиться, не разглядеть, да и не нужно это. Маринетт знает, что потом не захочет этого видеть. Не захочет настолько, что выберет неминуемую смерть.
Картинки обрели резкость, но пока она могла их отталкивать, загородиться от них тонкой пленкой мыльного пузыря. Слабая защита, но... Маринетт вдруг отчаянно поняла, что не хочет, не может этого видеть. Не хочет умирать.
Она в панике оглянулась на старика, но его там не было. Никаких следов. Только приборы, койка, лампочка моргает. Очередная галлюцинация?
Больно.
Мыльный пузырь задрожал и лопнул, и воспоминания хлынули потоком, мешаниной цветов, образов, звуков.
Пальто. Мокрое, бежевое, мужское, пахнет одеколоном и дождем, висит в ее прихожей. Небо, полное звезд, и горячий воздух августовской ночи, бьющий прямо в лицо, и смех, и запутавшиеся волосы. Рука в черной когтистой перчатке, сжимающая ее руку. Темнота и жар, жадные толчки, шепот в изгиб влажной шеи, руки, губы и язык, дарящие стыдные, страстные ласки, влажные пряди, прилипшие к вискам, ямочки на пояснице, обещания, мольбы и обеты, и весь мир, взорвавшийся миллионами цветных искр. Первое утро вместе, им двадцать, и у него такие глаза, что ей хочется послать к чертям всех и вся. Она стоит в белом платье и он обнимает ее за плечи. Мистер Агрест обсуждает с Сабиной дизайн салфеток и почти улыбается, поймав его сияющий взгляд.
Битва и шрам через весь живот, от тазовой косточки до ложбинки между грудей. Еще один спустя три месяца, больше сотни от неудачного падения на стекло спустя еще два. Снова ночь, другая, полная молчаливого извинения, и те самые глаза, в которых так много вины и страдания, что хочется плакать. Она не плачет еще полтора года, а потом вдруг слезы льются и льются по щекам, потому что мама погибла, нет больше мамы, ее раздавил зараженный, просто швырнув в нее куском стены, а на столе в пекарне стоял ее чай и он был теплый, когда Маринетт вернулась в пустой дом.
Снова битвы. Она не считает шрамы, у нее высшее медицинское образование, а у них базы по всей Франции, и на каждой - полевая операционная, и с каждой связан доверенный человек, которому поручено провести операцию, если героев ранит уж очень сильно. Они больше не спят вместе - подставить кому-то спину слишком страшно. Он пытается найти себе кого-то на стороне, а Маринетт даже не дергается по этому поводу. На интервью с ней уже очень давно не приводят детей.
Отец умирает через четыре года после мамы, и Маринетт узнает об этом спустя месяц от третьих лиц. Она оставила отца одного в безопасном месте, но этого, видимо, было мало. Она до сих пор не знает, где его могила и есть ли она у него вообще.
Битва. Та самая, последняя. У нее нет названия, потому что называть некому. Битва, в которой выжили только двое. Новые Адам и Ева, только вот они слишком устали и слишком одни.
Альпы, кстати, ушли под воду. Как и Гималаи, и почти вся Япония. Еще, вроде бы, Аравийский полуостров стал островом. Вместо Франции теперь огромный котлован, оплавленный на много миль вокруг и вглубь. Все айсберги истаяли, на поверхности либо жара под пятьдесят, либо затапливающий все ливень.
Теперь они вместе постоянно. Стоит потерять его из виду, и накатывает такая дикая, звериная паника...
Они на одной из своих баз (подземной ее части), когда Кот показывает ей Безмятежность. Это газ, тяжелее воздуха, горький и желтоватый. Наркотик, оказывающий интересный эффект на сознание. Кот хмурится, когда говорит о нем, и она обнимает Кота со спины, обещая, что никогда не воспользуется Безмятежностью.
Кот умирает через год - передозировка. Не Безмятежность, нет. Обычный героин.
Она сидит в комнате Безмятежности, а потом притаскивает туда кровать - только там получается спать. А еще тишина. Вокруг постоянно стоит эта жуткая, эта мертвая тишина, и там, сверху, тоже тихо. Нет ничего живого, даже ветра нет. Маринетт сходит с ума. Сутками смотрит диски, их здесь всего четыре. Один со свадьбы, другой с документальным фильмом, еще один остался здесь со студенческих времен. Четвертый... Четвертый - прощание Кота. Его она смотрит реже всех, всего-то около четырехсот раз. Она одна на всей планете. Она и диски.
Маринетт заходит к Безмятежности и заправляет нужную дозу. Газ заполняет комнату, клубится и поднимается, а она плачет на железной кровати, свернувшись, сжимая голову руками, крича и выплескивая всю боль в одну сознательную мысль - не надо.
Газ заполняет легкие. Становится спокойно, очень спокойно, и она, кажется, снова видит далекие звезды и Млечный Путь, и воздух пахнет жаром пекарни, и дождем, и одеколоном, и под щекой не металл, а бумага, и с утра мама придет разбудить ее. И та, выдуманная, нереальная, счастливая Маринетт даже не вспомнит, не поймет, почему так крепко обняла мать и почему плакала ночью, намочив подушку.
Только вот Кота не будет.
Она ему обещала - никакой Безмятежности.