***
Я шла по дождливому асфальту, сквозь огонь веселившихся улиц. Заходила внутрь, выпивая по рюмке, а то и высиживая весь час, потому что это казалось нормальным. И Элли уже не ждала меня, и Рен (ему было девять) уже не ждал меня, когда я открыла долгожданное спокойствие на макабрических задворках прибрежного города. Руки, черные или разрисованные, ходили, утробно нажимая, по моему животу, поцелуи, мокрые и кислые, разливались под глазами, и все это подспудно и упорно приобретало оттенки единой реальности. Но я все еще знала, что никак не смогу уйти, пока что-то внутри не переменится, и единственным выходом казалось жалостливое самообвинение в несуществующих грехах, жалостливое самоубийство в каждой существующей секунде, будто отныне самой жизни было для меня уже не достаточно.***
Я снова встретила ее, когда солнце стало со жжением и ссадинами въедаться под кожу и слюна во рту пенилась, предчувствуя некий прогресс. Мое сердце было разрезано, когда перед ним вновь, словно в первый раз, промелькнула несуразно длинная юбка, что я некогда так жестко целовала в припадках безнадежности, прозрачные женские руки, что обливали мою голову волнами жажды и упования, и губы, красно-потрескавшиеся, такие тонкие — эти проводники продолженности жизни, чьи поцелуи никогда не касались моих век. Помню все так: на руках у Элли — новый младенец, у которого еще нет имени, а мой голос — будто вой из потусторонней вселенной, еле теплящейся за запятнанной пеленой неуслышания. — Если бы не было тебя здесь, — говорю, стоя крепко, стараясь глядеть уверенно, — я бы никогда никому не принадлежала. Я никуда не уйду окончательно, и я не умру, пока ты мне этого не позволишь. — Ничего нет окончательного, — говорит Элли, укачивая ребенка. Когда он засыпает, она не то аккуратно, не то равнодушно кладет его в коляску. Мы выходим из кафе, и она берет меня под руку, как ни в чем не бывало.***
Когда я стригу волосы, когда я на стол выливаю чернила, когда смотрю на прохожих, все говорят со мной на ее языке, оценивая самих себя же. — Я кондуктор, и мне весело, потому что я совсем не идиот, — говорит кондуктор хрипло и иронично. — Я облако, и, наверное, тебя очень удивляет то, что я плыву, но это действительно так, — говорит облако своим легким и таким привлекательным ртом. — Привет, я Рен, и моя мама убьет меня, когда поймет, что я сломал ее жизнь, — говорит мальчик, держащий за руку стремительно худеющую девушку не старше двадцати, напоминая мне о том, чего я не сделала молодой, о том, что, конечно, должна была сделать. А небо над головой все такое же нагретое, как и в юности, и воздух внутри меня все такой же раздвигающийся, и что, что впереди? Долгий цикл, без конца, без единого чувственного разрыва, имеющего иной источник, нежели Элли, и вот - я впервые ощущаю зарождение ужаса перед странной невозможностью очередного предательства. Я пишу ей письма, я звоню в ее дверь, но Элли, милая Элли, навечно ускользающая из-под моей власти, навечно холодная под куполом своего страдания, молчит, потому что ей всегда было наплевать на то, какие из ее грехов я не могу искупить.***
Я переступаю порог ее новой квартиры в Сиэтле. За увядающим телом прячется Пол, когда-то младенец, получивший неизменное имя. Ему скоро восемь, и, думается, он плачет куда чаще, чем положено в этом возрасте. Все втроем мы проходим в спальню. Рассеянный взгляд Элли тайно следит за тем, как я осматриваюсь. — Теперь ты позволишь мне? — спрашиваю, указывая на пистолет, лежащий на верхней полке, в картонной коробке, так, чтобы, видимо, никто не увидел, но я вижу. — Я больше не могу оставаться настолько непонятой, я больше не могу осознавать тщетность достучаться до тебя, я больше не могу видеть, как наше чувство не проникает за пределы этого тела! Несколько секунд я молча гляжу на всеопределяющее лицо, сжимая себя руками. — Пожалуйста, позволь мне остановиться. Я знаю, что не нужна тебе теперь, что и раньше не была тебе нужна. Элли мило пожимает плечами и благоразумно выводит Пола из комнаты, попутно выводя и себя. Вероятно, напоследок мне стоило посоветовать ему убежать из дома, но несколько секунд почти привычной оглушенности заставляют не думать об окружающих. Затем я выпрыгиваю через окно, оставив пистолет нетронутым, оставив этот мир предельно нетронутым собой. Я бегу на другой конец города без единой мысли в голове, но слишком переполненная тем, что, конечно, все еще можно вынести. За городом, на реке, я нахожу заброшенную ленту и перевязываю ею дерево, ближе других стоящее к берегу.