***
Мысли об Акутагаве вскоре стали привычными, и моя тетрадь начала заполняться быстрее. Я радовался тому, что он постепенно раскрывался – через рассказы Дазая, разлетавшиеся слухи и личное дело, которое я выпросил в архиве под недоверчивым блеском очков Анго. Смертей в его досье значилось больше, чем годов жизни. Но я видел среди неровно отпечатанных строчек и другое: как послушно этот клинок гнулся в ладонях Дазая, который даже не пытался придать ему форму. И если хоть кому-то под силу перековать сталь, то неважно, каков человек – хороший или плохой, – есть надежда на то, что он выкует хороший меч. И я видел, что острие получилось отменным, вот только некому ковать эфес, по которому кованым плющом разойдутся защитные дужки. Да и никто не решался. Акутагава для многих был монстром, взращенным Дазаем – устрашающий и отвратительный, рожденный в пропасти кошмаров и ненависти для убийств. Мне же казалось, что он просто сбился с пути. Человек, единожды запачкав кровью руки, смывает ею грань между добром и злом. Свой рубеж Акутагава перешагнул давно и осознанно, винить его за это я не мог – улицы Йокогамы не оставляли шанса на лучшую жизнь. Но мне хотелось поговорить с ним, предложить… если не помощь, то что-то на нее похожее, и я усердно высматривал Акутагаву на территории Портовой мафии, жадно вслушивался в чужие шепотки и надеялся, что тренировки Дазая еще не добили его. Мой друг любил хвалиться системой занятий, по которой он обучал Акутагаву, – работа на износ, до тошноты, до животного страха, до агонии. Расемон был способностью больной, несовершенной, рожденной от отчаяния и боли, и Дазай желал, чтобы он не менялся. А я слушал его и, вглядываясь в карие глаза, с улыбкой замечал, что так он ничего не добьется. Но прав я был лишь наполовину. Спустя три дня мы с Акутагавой наконец встретились – в коридоре, ведущим к кабинету Дазая. Он напряженно расхаживал взад-вперед и поглядывал на тяжелую дубовую дверь. Я знал, что пришел Анго – проконсультироваться насчет каких-то документов, – и обычно его визиты затягивались надолго. Всего один кэн, показавшийся бесконечно длинным, отделял меня от Акутагавы. Тощий, бледный, с презрительным взглядом, он ненавидел меня за одно существование. И я отчаянно желал, чтобы все изменилось. – Здравствуй, Акутагава, – мягко произнес я. Он недоверчиво вгляделся в меня, пытаясь вспомнить, встречались ли мы ранее. Для него я нечто противное, словно застревающие в рельефе подошвы комья грязи. Это не удивляло – Дазай хорошо выдрессировал Акутагаву, привязал к себе крепко-накрепко и выбил из памяти слово «доверие». Я не был уверен, под силу ли мне преодолеть разделявшую нас стену, но не сомневался, что если откажусь, то совершу ошибку. Ведь я никогда не встречал людей, похожих на Акутагаву: глубоко несчастных, отчаянно желающих поймать чьи-то теплые пальцы. И мне хотелось, чтобы он цеплялся за мою ладонь. Пока что он желал содрать с протянутой руки кожу. Полы его плаща затрепетали, взметнулись в воздух и темными, цвета полного затмения, лентами рванули ко мне. Я отскочил в сторону, но это лишь отстрочило хлесткий удар по ключице. Ткань пиджака затрещала, но выдержала. Стиснув зубы, я зажал рукой плечо под испытующим взглядом Акутагавы. – Здесь не место для никчемных дэката [1]. Его удар – предупредительный, типично подростковый. Он сомневался в своих правах и не рисковал высвобождать черного зверя. Досыта все равно не накормишь. Я осторожно покрутил плечом – боль колола слабо, растворяясь с каждой секундой, – и мягко улыбнулся. – Мое имя Сакуноске Ода, и я пришел к твоему учителю. Мы с Дазаем друзья, знаешь ли. О нем я упомянул специально, зная, что лишь его именем можно успокоить недоверчивого мальчишку. Так оно и оказалось: шипение Расемона смолкло, и он скользнул к своему хозяину, привычным ратином выткав подол. – Дазай-сан никогда о вас не рассказывал, – с ревнивым упреком отозвался Акутагава. С воротника-аскота сорочки подмигнула яркая алая капля, вспыхнула и снова потерялась в светлых складках. И мне показалось, что под пальто – побуревшая мятая ткань. – Зато он много говорит о тебе. – Я отряхнул пиджак и пожал плечами. – Он считает тебя весьма перспективным. – Что он еще сказал? Слова Дазая – восхищенные и в то же врем требовательные – нехотя срывались с губ, ведь я знал, что поступал неправильно. Но Акутагава смотрел на меня такими жадными, голодными глазами... Вот только видел перед собой другого человека. Наконец я замолк, а в его глазах, казалось, мелькнула растерянность. Бледные пальцы спрятались в карманах пальто, и с губ сорвался небрежный вопрос – И это все? – С его стороны, да, – помедлив, кивнул я. – Но знаешь, лично я считаю, что ты… – Тц! Меня не волнует мнение рядового исполнителя, – презрительно бросил он, отворачиваясь. – Даже если он называет себя другом Дазай-сана. Внизу живота стремительно нарастало напряжение, тягучее, липкое, опутывая сознание. Образ Акутагавы, сложившийся в голове, вступил в конфликт с Акутагавой реальным; юноша с бумажного листа – стерильный и безвредный, в то время как настоящий – упрямый и зацикленный на своем учителе. Я предпринял еще две попытки вступить в разговор с Акутагавой, но тот игнорировал меня, демонстративно уткнувшись в телефон. Дважды он кому-то звонил и, подозрительно косясь на меня и прикрывая рукой рот, о чем-то договаривался. Я наблюдал за ним с улыбкой: Акутагава странным образом пробуждал во мне тепло-светлые чувства, напоминавшие скользящий по реке водяной фонарик. В отсутствие ветра он затонет; но свечка догорит до самого конца. Наконец заполнившая коридор напряженность лопнула вместе с открывшейся дверью кабинета Дазая. Тот появился в компании Анго, и я обменялся с ними короткими рукопожатиями под завистливый взгляд Акутагавы. – Дазай-сан, – тот шагнул вперед и голос его взволнованно дрогнул, – я выполнил ваше поручение. Благодарность впечаталась в кожу тяжелой пощечиной. Акутагава ответил злобным взглядом и спрятал багряный след за ладонью. Он принял это как должное, колени дрогнули, готовые склониться, и виновато затрепетал ворот пальто. И видеть это было страшно, словно передо мной танцевала марионетка-скелет, направляемая алчным кукловодом. До этого дня я не имел привычки вмешиваться в работу Дазая, но его методы воспитания… Их следовало изменить. Торопливо встав между ним и Акутагавой, я неодобрительно качнул головой. Не таким я желал видеть своего близкого друга и не этого заслуживал его ученик. – Ах, старина Одасаку, – усмехнулся Дазай, – ты не меняешься, и, наверно, я за это тебя так и ценю. Твоя доброта – единственное, во что я продолжаю стабильно верить. – Было бы неплохо, если бы ты развил это качество в себе, – добродушно отозвался я, а он лишь погрозил мне пальцем. Лицо Дазая оставалось серьезным, но в глазах забегали предательские смешинки. – Я достаточно избирателен в своих симпатиях, Одасаку, и, к сожалению, не все присутствующие их достойны. И мы все понимали, что говорил он про Акутагаву, который раздраженно пыхтел за моей спиной и вслушивался в наш разговор. И промолчать означало бы проявить малодушие. – Ну-ну, будь снисходительней к чужим недостаткам. Все мы ошибались, разве нет? Дазай с видимым трудом промолчал, выдавливая из себя кислую улыбку. Внутри него боролись мой друг и учитель Акутагавы, две противоположности, которые он боялся совместить. Или просто не знал, как. – От мелких ошибок легко перейти к крупным и непоправимым, – поучительно бросил он, воздевая к небу указательный палец. Настроение Дазая ощутимо испортилось, и он скомкано попрощался с нами. Грубо окликнув Акутагаву – тот кинул на меня странный, нечитаемый взгляд, – он двинулся в сторону зала для тренировок – по крайней мере, так официально называлось забитое ненужными ящиками просторное помещение с грязными окнами. А я остался в компании Анго – растерянный и переполненный чувством, которое я не мог назвать ничем иным, как ревностью. Ледяная, выскальзывающая из рациональных объятий разума, она доказывала, что моя забота не нужна Акутагаве. – Не суди его, – чопорно заявил Анго, прерывая мои размышления. – Бешеным псам нельзя давать много свободы. Он поправил очки и посмотрел на меня с упреком. Для него мое неожиданное заступничество и правда казалось непростительным. – Он еще ребенок, Анго. – Я качнул головой. – Если бы у тебя были дети, ты бы воспитывал их так же? Повисла неловко-раздраженная тишина, сквозь которую ясно просвечивало осуждение. Мафиози не должен жалеть другого мафиози – негласное правило, спасавшее от ненужных привязанностей, впервые показалось мне глупым. – Хорошего дня тебе, Ода, – сухо бросил Анго и ушел, размахивая своим кейсом. Я совершенно забыл спросить, по какому поводу они встречались с Дазаем. Устало потерев переносицу, я осмотрелся, но не увидел знакомых лиц. Привычно – Дазая многие избегали, страшась его непреклонного нрава и того странного безумия, творившегося между ним и Акутагавой. И даже я не находил этому оправданий. Особенно теперь, когда я, сдавшись перед странной тягой, изо дня в день хватался за ручку. Со вздохом я принял решение отправиться в любимый ресторанчик за порцией обжигающего карри. И по пути без конца посматривал в телефон, зная, что не решусь набрать номер, который выписал из личного дела Акутагавы. С одной стороны, я понимал, что он не нуждался в новых знакомствах – для него и одного Дазая было слишком много; но с другой, меня терзали опасения. Ведь я видел в нем запутавшегося мальчика, но вдруг черный зверь давно проел его изнутри, заполняя ядовитой желчью и вязкой ненавистью к окружающим?***
Глядя на старые записи, я лишь усмехался. Теперь собственные размышления о чистоте рук казались блеклыми и несовершенными. Я мог продолжать верить в ценность человеческой жизни, выполнять мелкие поручения босса, в свободное время навещать сирот, выпивать с Дазаем и Анго, но отрицать собственные изменения было невозможно. Я встретил душу, постичь которую желал больше всего на свете. Акутагава занимал все мои мысли, позволяя раз за разом переносить свой образ на бумагу. Он оживал с каждым небрежным иероглифом, просачивался меж чернил и бумаги, щедро разбрызгивал по станицам охру, каленое железо и кармин. Мальчик, не умевший любить, учился смывать с рук и одежды кровавые пятна, а я не давал ему соскользнуть назад, в пропасть, со дна которой доносился рев ненасытных монстров. В одну пятницу я писал за столом ресторанчика, отставив пустую тарелку. Я часто отвлекался, выглядывая в окно, за которым на мостовой играли сироты, и улыбался, представляя, что вместе с ним мог быть и шестой ребенок. – Похоже, кое-кто наконец-то влюбился. Хозяин ресторанчика добродушно фыркал, его лицо дрожало от бесчисленных морщин, а руки ловко сметали мелкие крошки со стола. – Это не то, что вы подумали, – качнул головой я, невольно прикрывая рукой записи. Глупо признавать, но было сложно поделиться волнением от процесса создания собственного Акутагавы. – Конечно, – вздохнул хозяин. – У тебя нет на это времени, денег и ты никому не нужен с довеском из пяти сирот. За окном расшумелись дети. Одна из девочек, широко раскинув руки, корчила страшные рожи и пыталась поймать разбегавшихся от нее ребятишек. Их звонкий, искренний смех рассыпался по асфальту и бликовал от витрин. – Они не простят мне, если я приведу кого-то, – сказал я, отворачиваясь. – Ты так уверен? Перед глазами встала костлявая, укрытая черным, фигура. Больная и изможденная; озлобленная и упрямая – Акутагава, походивший на моих сирот сильнее, чем кто-либо. Их всех роднило стремление к жизни, лишенной одиночества. – Я уверен, что ты бы привел только хорошего человека. – Можно мне еще порцию? Я поднял тарелку и протянул ее хозяину. Он молча кивнул и удалился, понимая, что затронул скользкую тему. А я вернулся к своим записям. На полях чернела косая, неровная фигурка – рисовал я действительно плохо и ограничился схематичным наброском. Черная клякса, от которой разлетались лучи-лезвия, с едва прорисованными конечностями и головой. С Дазаем я видел Акутагаву нечасто, в одиночку – и того реже. Но этого было достаточно, чтобы подпитывать свои размышления. После коротких, длиной в несколько секунд, встреч я возвращался домой задумчивый и вносил исправления в записи. «Можно сбежать от человека, но нельзя с легкостью изгнать мысли о нем. И не дано знать, кому эта увлеченность во благо, а кого лишает воли», – гласило облачко над головой мрачной фигурки. Другой силуэт – высокий, лохматый – молча держался за кобуры с пистолетами и посматривал по сторонам. Воистину, что бы я не говорил себе, солгать своим записям я не мог, прокладывая сквозь них личную линию розы. Я желал, чтобы среди всех рядовых исполнителей, презираемых дэката, Акутагава разглядел меня.***
Так легко и невероятно сложно знать, что достаточно попросить помощи Дазая. Но это словно разбивать ночные фонари: в темноте, когда нащупываешь путь вслепую, больше не сможешь обойтись без поводыря, среди обманчивых ночных теней. И как бы я не дорожил дружбой с Дазаем, я понимал, что он не позволит. Ничего. Акутагава был его собственностью, вещью, которой дорожат из принципа, но с легкостью разбивают, стоит вспыхнуть единомоментному желанию. И я радовался, что Дазай ни о чем не догадывался. Его доверие играло на руку, позволяя – словно невзначай – спрашивать о непослушном подчиненном. Так я узнал, что Акутагава болен не только душевно, но и физически. Его тело – причудливая вязь малокровия, анорексии и туберкулеза, в которую мой друг своевольно вплетал синяки и порезы. Хотелось верить, что мои наставления заставили Дазая задуматься и изменить отношение к ученику, но разве тэнгу способен на милосердие? Как водный дракон обречен иссыхать от жажды на горной вершине, так и я был не способен переубедить Дазая – по крайней мере, сейчас. – Не беспокойся, Одасаку, – дружелюбно говорил он, потягивая саке, – я знаю, что кладу на весы моей мензулы зоили. – Что ты имеешь в виду? – спрашивал я. Дазай придвигался ближе, хлопал меня по плечу – не той ли рукой он бил Акутагаву ранее? – и улыбался. А потом всегда приходили люди – его подручные, Анго, Накахара, – и наша беседа сворачивала на другие темы. Я всегда извинялся и выходил в коридор, на ходу чиркая зажигалкой. Окно открывалось с легкостью, за окном плакал красный клен и безысходно тлела сигарета в моей руке. Курить в такие минуты мне не хотелось. Акутагава – сплошной больной комок нервов, разросшийся в моей груди. Такой лишь тронешь, и он задымится, задрожит, чтобы взорваться с оглушительным воплем. «Почему Дазай-сан не обращает на меня внимания?!» Ответить я ему, конечно, не мог. Вскоре Дазай рассказал мне интересную новость: Акутагава получил подарок от незнакомца. Его не вычислили – и даже Анго с ненавистью вспоминал этот случай в дальнейшем, – а на память остался набор для каллиграфии. – Акутагава не оставляет надежды найти безумца, чтобы прибить этим же набором, – фыркнул Дазай. – И я не могу винить его. Найти поклонника стоит уже ради того, чтобы пожать ему руку. Посмертно. – Да уж, только безумец способен на такое, – качнул головой я, пряча довольную усмешку. Четыре сокровища каллиграфии оправдывали свое название, и в тот месяц мне пришлось браться за каждое поручение. Сойти с ума от недосыпа, отсутствия привычной мелочи в карманах, многослойного кофейного налета на зубах и собственного упрямства было несложно – ведь на моих плечах по-прежнему забота о пяти сиротах. От Акутагавы их отличало только одно: они всегда ждали меня и, реши я не приходить, их жизнь оборвалась бы быстрее, чем под яростным лезвием Расемона. Невольно прокрадывалась мысль: вдруг я искал в Акутагаве отражение собственного света; ту самую полноту жизни, от которой ускоряло бег время? Но будь это правдой, искал бы я шанса создавать его снова и снова, торопливо соскальзывая рукой на новые строки? «Можно любить человека сколь угодно сильно: желать ему лучшей судьбы; без конца строить мосты за его спиной и прокладывать путь по горячим углям. Но можно ли заставить его обернуться? И если да, то не испугаешься ли увиденного – искаженного от ярости лица, окровавленных рук и опустошенности, в которой тебе никогда не найти места? И не увидишь ли ты ложь в своих собственных чувствах? Ведь часто бывает, что жалость, надуманная и колючая, обращается в презрение. А любовь опадает безразличием на равнодушие». Ручка скользила по бумаге легко и свободно, а сердце, казалось, сходило с ума и кружилось в безумном ритме, путая нити артерий и вен. Эгоистично упиваясь переживаниями, я ощущал, что солнце светило с каждым днем теплее. Просыпался я с непривычной легкостью и, одевшись, торопился на очередное задание. Сбежавшие кошки, пропавшие дети, перепутанные товары, мелкие драки – к подобной работе я давно привык, вот только теперь старался делать ее гораздо чище. Однажды меня отправили в район, который обычно патрулировал Акутагава, – расследовать небольшое дело о кражах в магазинах, принадлежавших Портовой Мафии. Ничего хорошего меня явно не ждало – воровство всегда оборачивалось кровью, вне зависимости от моих действий. И я позволил себе задержаться, убавив шагу и оглядываюсь по сторонам. Оказалось, в мире действительно было много черного цвета – он врывался хаотичными пятнами, скользил жеманными полосами, подрагивал на ветру и накрывал глаза при моргании. Но такой черный оставлял странную пустоту в груди, от которой тускнела реальность. Она готовилась погрузиться в вечную тьму, а я наивно полагал, что у меня еще достаточно времени. На все. Две следующие встречи с Акутагавой немного пошатнули мою уверенность в этом: сначала он попал под беспощадные пули Дазая, а после – встретил лидера Имитаторов. И эти два столкновения вплелись в историю, багровым маревом опутавшей город и безжалостно погнавшей время вперед. В те дни меня хватало лишь на то, чтобы носиться по городу в поисках Анго, и, даже встречаясь с Дазаем, я забывал спросить об Акутагаве. Но если он молчал – значит, ничего не менялось; и это успокаивало – до первой свободной минуты. Она всегда врывалась в сердце ледяной стужей и пачкала кровь мутно-серым снежинками. И я пообещал себе, что, завершив расследование, я разберусь со странным чувством по отношению к Акутагаве. Жалость сплеталась с глубочайшей симпатией, словно волокна веревки, петля из которой болталась на моей же шее.***
Уверенность, что моим записям не суждено стать чем-то большим, закрепилась в день, когда я увидел карту, отнявшую все мои сокровища. Теперь мой путь лежал на кладбище призраков – неупокоенных и безжалостных. Биология всегда убеждала нас, что у человека четырехкамерное сердце, но тогда я лишился пяти его частей. Биться продолжала самая темная, шестая, против своей же воли укрывая меня вороновым щитом. Она – последнее, что я еще не потерял; часть не только сердца, но и души. Я огладил тетрадь с записями в последний раз и оставил ее в комнате детей. Теперь уже ненужной и пропыленной, пустой. Именно в ней я впервые набрал номер Акутагавы, и равнодушный женский голос предложил оставить сообщение на автоответчике. Но я не смог – слова растворились в тугой и черствой тишине. Как глупо искать оправдание даже прощальному звонку. Но что, если оправдывать каждый поступок, раскладывать его на простейшие операции? Сможем ли мы увидеть ответ? А если разглядывать сквозь хаотичное мерцание эмоций причины их возникновения? Один человек – одна история. Дазай. Акутагава. Анго. Даже Жид. Все они ищут оправдания. Я хочу вырастить из него идеальное оружие. Я готов на все, чтобы он признал меня. Я выберу сторону, которая принесет мне больше выгоды. Я убиваю, чтобы… Ответ Жида я услышал спустя несколько часов и, надо сказать, поразил меня не он, а легкость, с которой он признал свои ошибки. Он словно нарушил давний обет и заговорил, готовый сразиться последним оружием, которое у нас осталось, – собственные правота и случай. Но все же точку в истории поставили пули. Я словно разлетелся на части, подобно сорвавшейся с высоты капле. Ей все равно, каким образом разбиваться – о дерево или битум; чем быть – водой или кровью; мне же хотелось понять, что еще я могу окупить своей смертью. – Одасаку! Голос Дазая ворвался в сознание, растревожил его. Теплые руки нервно ощупали мои пальцы, а его слова лишь заполняли последние мгновенья. И я говорил с ним – впервые открыто и честно. Смерть развязывала язык лучше, чем алкоголь или наркотики, но, самое главное, за ней оставался несмываемый след в памяти выжившего. Со временем пролитая мной кровь обратится в сухие бурые пятна, смешается с землей, но – все равно не оплатит чужой грех. И не вернет мне утерянные части сердца, без которых оно сбилось с ритма и больше не наполнялось живительной кровью. Я смотрел на Дазая и говорил – про него. Просил – ради его же блага, и чувствовал – как вместе со мной умирал его внутренний аманодзяку [2]. Легкие заполнил дым, горький, обжигающий, пахнущий сгнивше-сухой травой, и я закашлялся, ощущая, как судорожно пальцы Дазая сжимали мою ладонь. Для него оставалась последняя просьба, которую он никогда не исполнит, – ему не под силу вложить надежду в сердце Акутагавы. Их разделяло нечто большее, чем роли ученика и учителя, оно же и вновь объединяло их, не позволяя напитаться ненавистью друг к другу. А в голове моей складывались последние строчки рассказа о мальчике, которого никто не пожалел; о мальчике, бежавшем от людей в бездну ненависти; о мальчике, без конца зажигавшим разбитые фонари на пустыре; о мальчике, который включал автоответчик. «Я придумал тебя, собирая по каплям, по тем редким обрывкам, что ловил со словами; образ твой спас мне душу, не давая распасться – до последней минуты. Но ты даже не услышал». Глаза неумолимо закрывались, затихала боль в груди, колючий холод накрывал одеялом, и о чем-то успокаивающе шептал сигаретный дым, сквозь который мне виднелось встревоженное лицо Акутагавы. У Смерти оказались самые красивые глаза из всех, что я видел. _______________________________________ [1] Дэката – должность в якудза, обозначающая рядового гангстера. [2] Аманодзяку – демоническое существо в японском фольклоре, обладающее способностью потревожить самые темные желания человека и таким образом спровоцировать его на совершение дурных поступков.