***
Уютом своей гостиной Миклош всегда гордился; в редкие дни меланхолии, которая, бывало, затрагивала и его кипучую натуру, да и в обычные вечера, когда он возвращался счастливый и усталый с охоты или приема, он неизменно располагался здесь, на протертой софе, с книгой в руках и бутылкой своего любимого вина рядом, на узком столике. Теперь книги были ему недоступны, но он все равно любил коротать часы здесь, пропуская несколько бокалов и всматриваясь в окружающие его серые пятна; когда топили камин, пятна начинали сверкать и плясать в такт отблескам пламени, и наблюдение за ними, как ни странно, подстегивало работу мысли. Тогда Миклош поднимался в свой кабинет отдохнувшим и частенько, позвав секретаря, принимался диктовать те идеи, которые пришли ему в голову. Конечно, это было слишком, чудовищно мало для него, привыкшего ни секунды не сидеть на одном месте, но последнее время, размышляя над своим положением, он скупо радовался, что у него осталась возможность прилагать куда-то если не свою силу, то свой ум. — Когда ты последний раз был у меня в гостях? — спросил Миклош у Иштвана, когда они расположились перед огнем: Вешшелени на своей привычной софе, Сечени в кресле рядом. Слуга поставил перед ними бутылку, бокалы и тарелку с закуской, на что Миклош поблагодарил его и сказал, что более их могут не беспокоить. — Спросил бы ты, когда в Венгрии последний раз царили мир и спокойствие, найти ответ было бы легче, — рассмеялся Иштван. — В любом случае, это было еще до моей свадьбы. — Совсем забыл спросить, — спохватился Вешшелени, вспомнив (хоть и с трудом) прекрасное точеное лицо жены Иштвана, над, казалось бы, бесплодной страстью последнего к которой втихаря смеялся весь Пешт — но только не Миклош, ибо он как никто другой знал, что его друг чрезвычайно упорен и умеет добиваться своего, даже если это значит для него многолетнее, лишенное всяких обещаний ожидание. — Как твоя семья? — Все замечательно, — ответил тот счастливым и чуть мечтательным тоном. — Кресченца, слава Богу, здорова. Через несколько месяцев появится третий ребенок. — Поздравляю, — сказал Миклош совершенно искренне, отпивая из бокала. — А остальные дети? — Ни на что не жалуются, — в голосе Сечени послышался смех, — хотя иногда жаловаться впору мне. Недавно за Белой не уследили, и он чуть не пустил мою новую книгу на бумажных журавлей… а что же ты? Так и не женился? Все так же неутомим? Вешшелени громко хохотнул, чувствуя, как выпитое вино понемногу берет его в свои опьяняющие, цепкие когти. Про его любовные похождения, как он знал, уже давно сочиняли байки — не слишком-то далекие от реальности, ибо Миклош в молодости действительно не пропускал ни одной юбки, а крестьянки, падкие на ласковые слова и подарки, сами с превеликой охотой шли к нему в постель. Однажды он брякнул, что был за ночь с десятью девушками одновременно — это, конечно, было приукрашиванием, но никто из присутствующих даже не усомнился в том, что Миклош говорит правду, что изрядно потешило его самолюбие. — Сейчас мне тяжело будет бегать за девицами, — весело ответил он. — Надо было остепениться, пока я мог их поймать. — Может быть, ты еще поймаешь одну. — Разве что она сама упадет мне в руки, — отмахнулся Вешшелени и, прикончив содержимое бокала, принялся искать на столе бутылку. Приходилось быть очень осторожным, чтобы не опрокинуть ее, но не так-то просто было примериться… — Позволишь? — вдруг услышал он напряженный голос Иштвана. — Позволишь помочь? Вешшелени словно обожгло. Еще минуту назад он и думать забыл о своей болезни, полностью растворившись в окружившем его тепле — каминном, винном и еще одним, исходящим откуда-то глубоко изнутри, а теперь настоящее вновь обрушилось на него во всей своей серой беспросветности. Но Сечени, конечно же, был в этом не виноват. — Если тебе не трудно, — сухо отозвался Миклош и протянул ему свой бокал. Даже вино как будто потеряло половину своего вкуса — Миклош проглотил его так же легко, как глотают воду. Он чувствовал, что его напряжение передалось и Иштвану, и, растерянный, не знал, что делать с этим. Мгновение было утеряно прежде, чем он успел насладиться им — наверное, в этом была какая-то злая судьба. — Ты помнишь Англию? — внезапно спросил Сечени, и Вешшелени вздрогнул. Иногда ему казалось, что друг умеет читать его мысли, иначе как бы он заводил речь о том, что посещало мысли Миклоша полчаса назад? Он пожалел, что не может видеть лицо Иштвана, выражение его темных глаз, которые, помнится, так устало, но счастливо блестели, когда он, утомленный страстью, падал на подушки… — Конечно, помню, — ответил Миклош, стараясь говорить ровно. — О чем именно ты спрашиваешь? — Я недавно вспоминал наше путешествие, — бесхитростно сказал Сечени, — и понял, что это были лучшие времена в моей жизни. Так много надежд и так мало забот… сейчас мне этого не хватает. — Политика так утомила тебя? — Увы, — раздался тихий звон; Иштван поставил свой бокал на стол. Вешшелени смог различить, что Сечени пересаживается на край кресла и чуть наклоняется, чтобы оказаться ближе к нему — черты его лица, казавшегося бледным благодаря игре света, стали будто выплывать из полумрака. — Я мог бы бросить все, я знаю, но все покатится под откос… Кошут приведет нас всех в пропасть, осознает он это или нет. — А куда это все приведет тебя? Сечени замолчал. Очертания его лица стали блеклыми, точно их размазали тряпкой — должно быть, он закрыл его руками. В пользу этого говорило и то, что голос его стал непривычно глухим: — Я не знаю. Но я боюсь. С тех пор, как узнал про тебя, я боюсь. Чего стоило ему это проявление слабости, Миклош не хотел думать. Утешать он всегда умел плохо и в минуты, когда кому-то требовалась его поддержка, всегда ощущал себя чудовищно неуклюжим. Нужные слова никогда не шли ему на язык, не пришли и сейчас; поэтому он просто протянул руку — вслепую, не зная точно, что намеревается делать, — и коснулся напряженных запястий Иштвана, осторожно погладил их. — Я… — начал он и осекся, потому что Сечени, вздрогнув всем телом, вдруг удержал его руку и — Миклош изумленно вздохнул, — крепко переплел их пальцы. Вешшелени сидел, как вкопанный. Он знал, очень хорошо знал, что это значит, но почему-то решил глупо уточнить: — Что это? — Я думал, ты помнишь, — ответил Сечени звенящим голосом. Вешшелени готов был поклясться, что в воздухе между ними пронесся запах чего-то густого и терпкого — запах того желания, которое двадцать лет назад в одночасье свело их с ума. — Я помню, — рыкнул он и, махнув рукой на жалобно звякнувший столик (тот едва не перевернулся, должно быть, и пусть его) резко притянул Иштвана к себе. Тот не противился ничуть, опустился рядом с Вешшелени, обхватил его за плечи, и Миклош устремился ему навстречу так рьяно, забыв обо всем, что поцелуя не вышло — они только пребольно стукнулись кончиками носов. Это стало поводом Иштвану в очередной раз засмеяться, тихо и почти успокаивающе; бережно взяв его лицо в ладони, Миклош с удивлением ощутил, что у него мокрые щеки. — Ты что, плачешь? — недоуменно спросил он, вслепую нащупывая его губы и проводя по ним кончиками пальцев — удивительно, раньше он редко замечал, какие они теплые. Сечени, очевидно смущенный, проговорил скомканно: — Да, я сегодня… весь день… то есть вечер… не обращай… Он не договорил — Вешшелени все же добрался до его губ и, сминая их в жадном поцелуе, опрокинул Иштвана на себя. В голове у него мутилось так же сильно, как и в тот первый вечер, и дело было отнюдь не в вине, неожиданно воскресшие воспоминания оказались такими яркими, что смешались с реальностью, и Миклош не готов был поручиться, что они все еще не сидят в том отеле, не целуются впервые, а все, что произошло с ними дальше — не один большой нелепый и кошмарный сон. Ему стало жарко, как будто он угодил прямиком в сердце парового котла, и он начал поспешно избавлять от одежды себя и Иштвана — неловко, путаясь в застежках, постоянно сталкиваясь с ним руками и доведя его в конце концов до того, что он отстранился и сказал шелестяще, мелкими судорожными движениями гладя Миклоша по щеке: — Если ты хочешь… если мы хотим, тогда позволь мне… помочь. Вешшелени, из последних сил вглядывающийся в его лицо, не ответил. Он отчаянно желал увидеть глаза Иштвана, увидеть, как он улыбается (наверняка так, как тогда), но все это было скрыто от него непроницаемой пеленой, и ему оставалось только догадываться, каким оно может быть сейчас, в каждый момент — в тот, когда Миклош позволил мягко направить свои руки к пуговицам жилета и начал лихорадочно расстегивать их; в тот, когда Сечени проник горячими ладонями ему под рубашку и тихо вздохнул, когда Вешшелени прильнул губами к его шее; в тот, когда Миклош расстегнул на нем брюки и на секунду замер, непонятно в чем усомнившись. — Позволь мне, — шепотом повторил Сечени и первый прикоснулся к нему между ног. Ощущения были такими всепоглощающими, точно Миклош был юношей; издав короткий стон, он коротко толкнулся в ладонь Иштвана и скорее машинально, повинуясь давно забытым инстинктам, обхватил пальцами его член. В ответном стоне он с трудом разобрал собственное имя, и у него начала кружиться голова. — Ты и за этим… за этим приехал? — выдохнул он, хватая ртом воздух, но ему не ответили — вновь накрыли его губы своими, молча умоляя продолжать. Вешшелени продолжил; но ему пришлось признать, что за прошедшие годы их взаимопонимание разладилось не только в вопросах политики — там, где они раньше без труда достигали единого ритма, единовременно доходя до пика удовольствия, теперь они сбивались и путались, отстранялись и замирали, а затем снова лихорадочно приникали друг к другу, как подростки, каждую секунду рискующие быть обнаруженными. Другой, свободной ладонью Миклош гладил любовника везде, где мог дотянуться, но в какой-то момент, уже будучи близок к высшей точке, крепко схватил Иштвана за руку — тогда их пальцы снова сплелись и больше не размыкались вплоть до того момента, как, хрипло вскрикнув, излился сначала Сечени (он всегда был более чувствителен, сколько Вешшелени его помнил), а затем, спустя минуту или полторы, за ним последовал Миклош. Он помнил, что первой эмоцией, которую он испытал после их соития в Лондоне, было вялое, будто присыпанное известкой удивление: что произошло только что? как это случилось? неужели мы сделали это и никто, даже глас с небес, не остановил нас? Сейчас его охватило то же самое странное чувство, будто всего этого, что так внезапно обрушилось на них минуту назад, просто-напросто не могло быть. На то, чтобы справиться с этим чувством, у Миклоша ушло несколько минут, и все это время он не отпускал руки Сечени, сжимая ее так крепко, точно это могло помочь ему, если она вдруг решит раствориться и утечь из его пальцев зыбкой дымкой рассеявшегося сна. — Пойдем в спальню, — севшим голосом проговорил он, с трудом поднимаясь с дивана. — Только тихо. Слуг я отпустил, но некоторые из них спят в доме. Перед его глазами мелькнуло что-то белое. Это Сечени достал платок и тщательно вытер его (а потом, судя по шороху, и свои) замаранные пальцы. — Конечно, — его голос также был непривычно хрипл. — Идем.***
В спальне между ними произошло на удивление мало предосудительного по сравнению с тем, что случилось в гостиной — лежа рядом друг с другом в постели, они разговаривали ночь напролет, совсем как в былые времена, иногда чередуя беседу с новыми поцелуями и объятиями, но далее ничего не заходило: должно быть, они оба чувствовали себя слишком уставшими. Вешшелени не увидел, когда начал заниматься рассвет: он мог бы различить лишь яркие лучи солнца, но еле заметно посветлевшее небо было недоступно его искалеченному взгляду. Зато первые солнечные полоски на небе заметил Сечени. — Мне нужно уехать, — сказал он, точно прося прощения, точно Миклош мог на секунду подумать, что Иштван задержится рядом с ним хотя бы на день, хотя бы на час. — Понимаю, — отозвался Вешшелени, продолжая гладить его по плечу. — Ты не спал ночь. — Я высплюсь по пути. Последнее время я почти забыл, что такое сон… Все осталось позади. Сечени мягко выскользнул из его рук — несколько мгновений его силуэт был едва виден на фоне окна, но затем он отошел куда-то во мрак. Послышался шорох надеваемой одежды. Очередное прекрасное мгновение покидало Миклоша, но на этот раз у него был хотя бы шанс попрощаться. — Я провожу тебя, — решительно сказал он и, давя зевок, принялся искать халат. Сечени не возражал — и ему, должно быть, было приятно провести рядом друг с другом еще несколько минут. Слов любви они друг другу не сказали — зачем они тем, кто высказал все друг другу далекие годы назад? Только на крыльце, перед тем, как крепко обнять Миклоша на прощание, Сечени коротко обмолвился: — Я скучал. «Я буду скучать», — хотел сказать ему Вешшелени, но слова неожиданно застряли у него в горле, отказываясь срываться с языка. Все, что мог он — легко выпустить из своей руки тонкие пальцы Иштвана и затем молча наблюдать, как удаляется вдаль его фигура, постепенно сливаясь с обступившим Миклоша полумраком.