***
Вообще, она не права. Тело далеко не всегда с Криденсом. За долгие годы он научился жить вне его при любой возможности, отгораживаясь от той боли, которую это тело испытывало. Модести всегда удивляется, что он не кричит, когда мама заставляет его запоминать, нет, помнить. Он как-то попытался объяснить ей, что это совсем легко – не кричать: вовсе не обязательно находиться в своём теле, можно быть где угодно далеко, в прекрасных, восхитительных местах, полных света, тепла, пения птиц, шороха ржи… Да, шороха сухой ржи на закате. Однажды Мэри Лу — Криденсу было лет шесть или семь — вывезла своих деток за город, в какую-то старую деревенскую церковь, где они должны были петь для уставших фермеров и сухоньких старушек, ютившихся на покосившихся деревянных лавках. В церковь набилось столько народу, что невозможно было дышать. В спёртом воздухе лениво плавала пыль, малыши чихали, а немолодой пастор с небритым лицом постоянно скрывался за маленькой дверью справа от алтаря и выходил оттуда какой-то неприятно весёлый и расслабленный. Криденс хорошо это помнил, потому что сам стоял с той стороны, и пастор каждый раз подмигивал ему, дергая дверь туда-сюда. В один раз он не вышел, как обычно ещё более весёлый, и мальчик решил проверить, что с ним случилось. Он потянул заветную дверь и оказался в комнате-клетушке с комодом, умывальником и кроватью, на которой мирно посапывал пастор. Но всё это оказалось неважным, потому что первое, что увидел Криденс, было поле сухой травы за окном. В комнате была ещё одна дверь, он толкнул её и вышел на заднее крыльцо церкви, очутившись так далеко от всего мира, как только мог представить. Жёлтые колосья ржи качались на ветру из стороны в сторону и шелестели, и звали его шагнуть с крыльца в это бурлящее море, освещённое тёплым закатом, обещая покой и умиротворение. Он знал, что, если сделает шаг, жёлтое море поглотит его с головой, такое оно огромное и прекрасное, а он — маленький и ничтожный, совершенно беспомощный против этой природной силы… Но море зашелестело, что это неправда, что он сильный, что оно освободит его от всех оков и страданий, стоит лишь решиться. Он шагнул вперёд, и… Ничего не произошло. Мэри Лу крепко держала своего птенца за шиворот и шипела ему в ухо, какой он дрянной и отвратительный. На крыльцо выбежали другие птенцы и стали пищать один громче другого. Миссис Бэрбоун не могла шипеть на ухо абсолютно всем и пыталась утихомирить их разом, отчего птенцы пищали ещё громче, а Криденс лишь крепко зажмурился. Раздался пронзительный крик. Мальчик тут же открыл глаза и увидел горящее рядом с церковью старое дерево, похожее на факел. Это зрелище заворожило его ещё сильнее, чем жёлтое море несколько минут назад. — Кайл, это твоих рук дело?! Ах ты дрянь… — Мэри Лу схватила за шиворот самого голосистого птенца и поволокла в сторону. — Магическое отродье… Я тебе покажу… Криденс продолжал смотреть на дерево-факел и чувствовал внутри какое-то редкое спокойствие, даже удовольствие от того, что случилось. Они вернулись в приют глубокой ночью. Никто не смотрел на Кайла, которому предстояло самое жестокое наказание, имевшееся в запасе у мамы, решившей, что именно он поджёг то злополучное дерево, проявив свою магию; они просто сразу пошли спать. Мама лишила их ужина «в назидание, что любое неповиновение — грех». Криденс повторял её слова вместо молитвы, пытаясь уснуть, но весь его пыл вины вытесняло жёлтое море шелестящей в закатном солнце ржи, и он, перестав противиться его напору, мысленно сделал тот маленький шаг с крыльца вниз и погрузился в сухое тепло колосьев, укрывших его с головой от целого света. Теперь это поле за старой церковью с горящим деревом-факелом стало для него тайным убежищем вне тела от всех невзгод.***
— Они среди нас… Листовку, сэр! Спасибо… Маги — зло… Мама наказывает его чаще других. Он старается беспрекословно выполнять всё, что ему скажут, но она всё равно его наказывает. Деревьям загораться он позволяет только у себя в голове. Задумавшись, он спотыкается и падает на мостовую. «Я лишь кролик в свете ваших фар, непривыкший быть в центре внимания. Напуганный, беспомощный…» Никто не помогает ему подняться. Криденс встаёт, отряхивается и замечает, что порвал штанину. Мама будет ругаться. Он бредёт домой, мысленно погружаясь в своё жёлтое море. Нужно подготовиться. Уйти из тела. Почему-то с каждым разом это выходит всё хуже и хуже. Криденс не понимает, почему, что он делает не так. Неужели Модести рассказала маме о его секрете, и теперь она имеет власть и над ним, над единственным местом во всём мире, где ему действительно хочется быть? Нет, она не могла…***
Он вздрагивает, когда за ним с тихим стуком закрывается покосившаяся дверь приюта. Модести играет в классики: — Раз ведьма, два ведьма, три ведьма… Мама уже ждёт его на первых ступенях лестницы. — Ты задержался, Криденс. — Я… Да, мама. Прости… Я прошёл два лишних квартала и поэтому долго шёл обратно. Но смотри, я раздал все листовки. Он заставляет себя посмотреть ей в глаза, но не может поднять головы. Он похож на загнанного в угол трусливого зверька. — Ты думаешь, это искупает твою вину за порванную штанину? — Она кивает в его сторону и грустно улыбается. — Нет, мама, но… — Ты знаешь, что делать. Она поднимается и идёт наверх, в его комнату. Модести перестаёт считать, все смотрят на него. Криденс вжимает голову в плечи как можно сильнее и делает первый шаг на лестницу. Нужно шагнуть с крыльца в жёлтое море. Давай же, мальчик, вперёд. Он поднимается выше. Криденс, вспомни теплое солнце, его закатные переливы… Ещё выше. …шелест сухой ржи и волны своего жёлтого моря. У тебя получается, осталось совсем чуть-чуть… — Криденс, ты заставляешь меня ждать. Он останавливается на середине пути наверх. Пустота. Внутри него ничего нет, ему негде спрятаться, некуда сбежать из своего отвратительного тела. Оставшуюся часть пути до комнаты он преодолевает почти бессознательно.***
Мама ждёт его, мама уже всё подготовила. Она уже аккуратно убрала бельё с кровати на стул, заботливо сложив его так, чтобы оно не упало и не испачкалось. Теперь она просто стоит ровно по центру комнаты — она всегда так стоит, когда ждёт его, — и улыбается. Он входит как можно тише и притворяет за собой дверь. Он смотрит себе под ноги, всё равно зная каждое выражение маминого лица, снимает пиджак и начинает медленно расстёгивать рубашку. — Ну что же ты? Хочешь, чтобы я помогла? — спрашивает она, когда он снова, как на лестнице, останавливается на половине пути. Хрип в его горле должен быть похож на отказ, но мама не слушает. Она делает шаг к нему и принимается сама расстёгивать каждую пуговицу, будто случайно касаясь каждого шрама на его коже. — С этим закончили. Порванные брюки снимай сам, ты уже большой мальчик. Да, мама… Криденс остается полностью беззащитным. Он знает, что она смотрит. Мама всегда сначала с упоением смотрит на его шрамы, её маленькие творения, а уже после позволяет — не приказывает, а именно позволяет — лечь на деревянную кровать в высохших кровяных разводах. Он всегда подчиняется. Криденс в последний раз пытается отыскать море за церковью, но натыкается на всё ту же черную пустоту своей несчастной души, которая вдруг не может сбежать из тела. Он надеется, что в комнате ничего не вспыхнет, ведь дерева, которое он обычно сжигает у себя внутри во время наказаний, у него теперь тоже нет. Сначала мама медленно, чуть касаясь, проводит пальцами по его спине вниз, останавливаясь у самых ягодиц. Она любит, когда он вздрагивает от этого «извинительного» жеста. Раньше она при этом говорила, что ей не нравится это делать, но необходимость и долг перед Криденсом её вынуждают. Теперь она молчит. После мама берет ремень и начинает его наказывать. За порчу одежды полагается пять ударов. Он всегда получает в два раза больше. За каждые пять минут опоздания полагается один удар. Он задержался на двадцать минут, значит, должно быть четыре, но мама дарит ему десять. Мама его любит. Поэтому после наказания начинается воспитание. Криденс уже не считает. Он слышит каждый новый взмах и затем щелчок, когда кожа ремня встречается с его собственной, мокрой от крови, выступившей из старых, ещё не заживших и новых ран. Он мамин любимчик. Потому что после воспитания следует закрепление. Мама садится рядом и касается каждого алого росчерка на его спине. Это уже не те лёгкие прикосновения-извинения, сейчас она водит пальцами совершенно уверенно и целенаправленно, размазывая кровь по всей спине и ягодицам, рисуя на нём целую картину, полную его боли и её наслаждения и удовлетворения от праведного поступка. Бог видит, она не хотела делать ему больно, но бог знает, что боль — лучший проводник истины. Значит, её дети будут страдать, пока не избавятся от греха и не впитают в себя всю истину; страдать им даже полезно. И пусть лучше они страдают от её рук, чем от рук этих грязных магов… Только от её собственных рук. Криденс старается терпеть. Он зажмуривается и упорно прорывается сквозь черноту внутри, пытаясь сдержать рвущиеся наружу желания. Ему нужно, нет, жизненно необходимо его жёлтое море, его закатное солнце, его горящее дерево... Боль приходит раньше, чем он ожидал. Он думал, что привык к маминым методам, но сегодня он не может выдержать всего того, что она делает. Всхлипы чередуются со стонами, и маму это только заводит. Она проникает в его раны ещё глубже, разводя края в стороны, наслаждаясь реакцией своего птенца. Кажется, ей это никогда не надоест. В дверь робко стучатся, и маме приходится остановиться. По ту сторону Модести говорит, что пришёл некий джентльмен и спрашивает миссис Бэрбоун по срочному делу. — Нас снова прерывают, Криденс, — вздыхает она и встает, одергивая платье. — Но ты не бойся, мама вернётся. Когда дверь за ней закрывается, Криденс ещё долго не открывает глаза. Он старается не дышать и не думать, но темнота внутри напоминает ему о себе.***
Мама так и не приходит. Криденс позволяет себе осторожно подняться после полуночи, когда дом уже точно заснул и ни один звук, кроме биения его собственного сердца, не слышен, медленно одевается и спускается вниз. Везде темно, но ему уже давно не нужен свет. Он подобен вору, который крадётся к двери. Криденс выходит на центр улицы и смотрит в слепое небо. Сзади раздается резкий гудок клаксона, и его с визгом объезжает машина. Но он не шевелится. «Я лишь кролик в свете ваших фар. Вы не замечаете меня… А зря». Он навсегда забывает про своё солнечное поле. Обскур разрывает его изнутри и уносит вперёд.