Часть 1
17 марта 2017 г., 22:46
Примечания:
Резкие эмоциональные смены действий, исковерканные библейские мотивы, я вроде как попытался, попытка же не пытка, ебать. Это все мои злые, грязные мысли, которые кое-где очень плохо прожеваны, просто потому что мне резко становилось насрать. Херней занимаюсь, да.
upd: блять девчата я писал это в марте и это мой вымысел был поэтому там действия в 1703 и счет 3:0 Я НЕ БУДУ ИСПРАВЛЯТЬ НИЧЕГО МНЕ НЕ ХОЧЕТСЯ ТРОГАТЬ ЭТУ БЕСЦВЕТНУЮ ТРАГЕДИЮ
—… и победил Гнойный! — произносит Ресторатор, и весь 1703 взрывается дружным оглушающим гоготом и диким улюлюканьем.
— АН-ТИ-ХАЙП! АН-ТИ-ХАЙП! БРРРА! — скандируют за моей спиной парни, и эти вопли, крики, гулы перемешиваются и превращаются в звуковую оргию, рассеивающуюся по небольшому пространству бара.
Я устало сжимаю в руках пластиковый стаканчик с пивом, потираю вспотевшую шею, нащупывая покрасневшие рубцы от метафизической удавки, и с усилием заставляю себя взглянуть на оппонента напротив меня. На своего врага.
Встречает меня пронзительный, гипнотический, раскаленный взгляд, от которого становится тревожно и не по себе. Это взгляд умирающего хищника с распоротым брюхом, который не будет ни рычать, ни скулить, а лишь наблюдать за дырой от выстрела, из которой сочится горячая кровь.
«Господь во святом храме Своем, Господь, — престол Его на небесах, очи Его зрят; вежды Его испытывают сынов человеческих».
Ни примеси разочарования, ни обиды, ни удивления. Мирон не теряет своего блядского самообладания. Не протягивает мне руку в знак признания своего поражения, не говорит ожидаемое «ты хороший соперник и батол-эмцэ, спасибо за поединок», даже не лезет с кулаками — нихуя. Он будто бы заранее знал, что все будет именно так.
Конечно, я и не ждал, что он будет бить себя в обнаженную грудь и обливаться слезами или непринужденно болтать со мной как со своей шайкой. Но я только что распотрошил его публично, медленно вытягивая внутренности за кишку, да параллельно еще и рифмуя, поэтому я справедливо жажду реакции, любой реакции хитровыебанного жида по этому поводу. Но он молчит мне в лицо, и у меня закладывает уши.
Я не вижу в глазах Федорова ни выжигающей злости, ни ненависти, ни отчаяния, ни молчаливого протеста.
Лишь неприятный едкий огонек горит в его расплывающихся кляксой по глазному яблоку зрачках, и я верчу в мозгу характеристику этого взора, пытаясь дать ему название. Ледяное, несокрушимое безразличие и …насмешливое презрение.
Его лицо искажено этим равнодушием, красной нитью по его жидовской морде проходит пренебрежение, как будто бы он сокрушил меня в баттле, победил всухую и благосклонно кинул мне кусок хайпа с барского плеча. Это глумление над МОЕЙ победой выбешивает так, что я готов еще отбаттлить его фристиком, в лучших традициях Хабаровска, по-русски, чтобы он уж точно не оправился. Потому что я не хочу, чтобы он молчал, я хочу, чтобы он кричал, сука, от боли, наблюдая, как его империя расползается по швам. Потому что моя цель — не мирно разойтись, а содрать с него кожу, растоптать Бога в грязи, стать наблюдателем Его слез.
— Дядя, что насчет вискаря? Давай, там бар уже ломится! — вопит мне на ухо Федя, впиваясь в плечо, пока Ваня толкает всем горячую речь ака «наш мальчик вырос!», Андрей в очередной раз рассказывает о том, что значит пожирать фейм, а Миша блаженно улыбается, нащупывая зиплок в кармане кофты.
Мирон все так же неприятно наблюдает за мной, и мой мозг крошится от напряженности момента, и лишь когда Федоров вздергивает бровь, говорит «прощай, Слава» и уходит, протискиваясь через толпу, я выдыхаю с облегчением и легким разочарованием. За плечи его придерживает этот педиковатый мальчик на подпевках, и я не знаю, почему у меня это вызывает все то же омерзение и неудовлетворенность. Ну и иди нахуй. Не фиток же с тобой записывать.
Через пару часов я уже ухлюпался в сопли и бодренько ищу до кого доебаться с очередным планом, как теперь вертеть игру, в какую сторону и на чьем детородном. Я вдруг резко стал всем нужным, и это приятно, это льстит, я благодарно жму всем руки (как залупы в общественном транспорте), лучезарно улыбаюсь, делаю фоточки и размышляю о том, с каких подпольных низов я начинал, и на чей трон смог взобраться. Думаю о том, где сейчас Федоров, каково это — быть сверженным с престола сраным ноунэймом. Ладно, на самом деле, я думаю о том, как не быть отмудоханным копами, учитывая, сколько всего веселящего и незаконного в моем волшебном рюкзачке. Купили много, купили проверенного, осталось — добраться до хаты и пустить себя по новому витку кайфа. Потому что могу. Я ведь заслужил? Заслужил.
Весь увешанный медалями и орденами, я пробираюсь к двери, вырываясь из цепких лап рэперков и поклонников, спотыкаясь о чьи-то ноги, а на улице меня уже ждет такси и все наши.
— Ну чо, заводим колесницу, да рванули? — я залезаю в душный салон и машу рукой пацанам, которые курят у автомобиля. Машина — зверь, так и просится рвануть по грязным питерским дорогам, и мне бы самому скорее оказаться в своей квартире, а не тушиться в Мироновском баре, поэтому я ерзаю, ожидая, пока все усядутся и прижмутся. Во рту у меня привкус виски и, почему-то, крови. Видимо, цапанул себя за губу и не заметил.
— Чур, я сижу на Славиных коленках!
— Я у окна, приятели.
— А кто оплачивает?
— Да член КПСС и оплатит.
Ладно. Уселись горемычные. Едем.
Минут 15, и мы уже толкаем друг другу байки, стекаясь по водосточным трубам ко мне в квартиру. Сейчас-то будет пир, сейчас-то будет истинный кутеж, сейчас мне не нужно писать и продумывать невъебенные недвусмысленные панчлайны. Я победил. И без того плывущий образ Федорова расщепился и улетучился в мареве задымленной квартиры: чайник кипит, музыка играет, удовольствие щекочет мои оголенные нервы, и хоть я сейчас — сплошной объедок этого фатального дня, мне приятно, мне смешно, мне здорово. Теперь все будет по-другому? Я не думаю об этом. Я в легком трансе, вокруг меня лучшие люди России, а в воздухе пахнет травой и сладостью победы. Никакой Федоров не сможет помешать МОЕМУ триумфу. Когда тебя предает твой Бог, чьи мысли и поступки кажутся тебе эталонными, у тебя есть два варика: признать его величие над тобой и преклониться ему или восстать и возвести вокруг себя настоящий сектантский культ. В конце концов, свергнуть Бога с престола, заразить мерзейшим, глубоко внутренним сифилисом и позволить ему побыть в шкуре обычного грешника. «Но, по упорству твоему и нераскаянному сердцу, ты сам себе собираешь гнев на день гнева и откровения праведного суда от Бога».
А вообще, у Федорова такая фан-база, что никакие зашквары и проигрыши не заставят их перестать онанировать под «Девочку-пиздец» и жрать, причмокивая, то дерьмо, что он толкает. Хитиновый покров его дыряв, и заштопать такое решето он не сможет, ведь свалился ниц со своих небес, к нам, на замёрзшую, промозглую землю, и мне с этого весело.
И мне вообще заебись. Пьянка продолжается, набирает обороты, в крови бурлит градус и пыл, и под действием синьки и травки я совершенно забываю и о перевороте игры, и о каком-то там Оксибоге. Потом я с кем-то трахаюсь, потом еще пью, и лишь к утру квартира постепенно пустеет, только тела Вани и Миши разбросаны по разным комнатам. Я снимаю с себя заляпанную, помятую рубашку и шорты, и блаженно кидаю себя в постель, укутываясь в одеяло, слушая раскаты грома за окном. И пусть мою Петроградку сейчас трясет оргазм, и дождь обливает мои окна холодными струями, я буду спокойно дремать, надеясь не окочуриться. Зевая, я еще раз проворачиваю в голове сцену баттла. 3:0 в мою пользу, надо же, кто бы мог подумать. А ведь все в Мирона верили, действительно, ждали победы, ловили каждый панчлайн, обдумывая его хитросплетение, хватали каждое слово с голодным остервенением. «Слова Господни — слова чистые, серебро, очищенное от земли в горниле, семь раз переплавленное». А он не показал ничего, лишь что-то пресное и незначительное. Ах, какая позорная смерть как артиста, Мирончик. Да тебя взъебал юродивый, напичканный искренней ненавистью, как бы ты там пафосно не заламывал пальцы. Ну, ничего, профилактика тебе полезна, может, побитым и сломанным, песни хорошие напишешь, желая от позора отмыться, оклемаешься. Потом спасибо скажешь.
А ведь Мирон будто бы и не противился, не пытался себя защитить и выложиться на сто процентов. Ни разу за баттл он не ступил и шагу назад, не покачнулся, не приблизился, лишь буравил взглядом и зачитывал заготовку, без сбивок, без остановок, даже торопясь. Оксибог будто бы даже не пытался предотвратить свое распятие и уничтожение, а наоборот — подбрасывал дровишки и распылял меня своим презрительным прищуром. Ну, я и бросил на растерзание собакам и люду его безобразную голову. Ради Него же. Потому что распятые воскресают, а остальные — гниют.
Твоя фальшивая империя рухнула, мужик. И после этого меня будут называть бледной тенью Оксибога? Да я самый милосердный убивец. «Кто изнемогает, с кем бы и я не изнемогал. Кто соблазняется, за кого бы я не воспламенялся?»
Ливень усиливается, вбиваясь в стекла, я чувствую в этом хороший знак. Как хорошо, что все закончилось. Распяли, дескать, Господа, смешного такого, порубленного.
С этими мыслями я, ублаженный, проваливаюсь в приятное забытье. Однако через пару часов я просыпаюсь от оглушающего удара по крыше, в поту и с невыносимым чувством тревоги, с каким-то чудовищным сбоем в системе организма.
Резко поплохело. Бывает. Я разлепляю веки, зеваю, рассматриваю потолок, сжимаю-разжимаю кулаки. В них свинцовая тяжесть, будто надели кандалы, или вонзили гвозди, приковав к постели. Что за хуйня. Ничем не обусловленная паника накрывает меня так, что я задыхаюсь, стенаю, как если бы моя кровать превратилась в гильотину, и меня собирались казнить сейчас, в эту секундочку. Я стискиваю уголок одеяла одной рукой, а второй пытаюсь найти телефон, чтобы глянуть, который час, но в глазах резко мутнеет, и я бросаю эту идею. Будто некое наваждение обволокло меня, и я почувствовал, как игла необъяснимого, иррационального ужаса впилась мне в висок, врезаясь с хрустом в кость. Мне стало так холодно, такое трупное окоченение, будто бы я мертв, будто бы пульс тупо остановился, будто бы мне перекрыли доступ к кислороду, и я лихорадочно пытаюсь отмотать время назад, хватаясь за огрызки воспоминаний. Охваченный безумным страхом, я вцепляюсь в кровать, чувствуя в голове воспаленное и короткое «ЧТО-ТО СЛУЧИЛОСЬ».
— Блять, сука, что за жуть, — болезненно хватаюсь за тумбочку, кое-как поднимаюсь и иду на кухню отхлебнуть водички. Водички нет. Есть чашка забытого пуэра и пиво. Крепко обнимаю почему-то липкую банку Охоты, разбито шатаюсь до скромной комнатенки и плюхаюсь на кровать. Что это за паническая атака была только что? Черт возьми, чуть дух не испустил.
Я пью пивас, спасаясь свежестью из открытой форточки, рассматриваю влажные, взбухшие многоэтажки, и постепенно сердце восстанавливает равномерное биение. Через 10 минут я снова откидываюсь, признавая безоговорочную капитуляцию, и вскоре засыпаю, не вспоминая произошедшее. Мало ли. Перенервничал, перебрал.
Снится мне Федоров перед баттлом. Я прикасаюсь к его мертвенно-бледным рукам, нащупывая под рукавами швы, он слегка сутулится и кажется еще более худощавым. Я спрашиваю, готов ли Он к кровавой бойне. Он надменно смеется надо мною, смотрит исподлобья, отмахиваясь как от надоедливой мухи. Это притворное и приторное спокойствие вымораживает, и я клянусь себе, что должен убить его и провести ритуальное жертвоприношение. «Впереди его шёл один из двенадцати, называемый Иуда, и он подошёл к Иисусу, чтобы поцеловать Его. Ибо он такой им дал знак: Кого я поцелую, Тот и есть». Я хватаю его за угловатое плечо, кусаю его растрескавшиеся, шероховатые, сухие губы, заражая инфекцией, чувствуя Его боль и Его готовность умереть. Он мычит, пытается отстраниться и толкает меня кулаком в грудь, но я уже заношу заточенный кинжал, сверкая стеклами глаз. Рубашка его алеет, кровавое пятно просачивается сквозь ткань, обезображенное тельце бьется в припадке, он падает мне в объятия, плача, хватаясь за грудь, и я ласково говорю «Верь мне», сталкивая с обрыва.
На этом и просыпаюсь, чертыхаясь. Будит меня ор Вани «да куда ты льешь столько водки, сука, блядь, мне на опохмел, а не на пьянку», которому вторит загадочное «лучше тебя знаю, не выделывайся». Я смачно потягиваюсь, выкручивая руки как можно сильнее, и мрачно осознаю, что наваждение «СЛУЧИЛАСЬ КАКАЯ-ТО ХУЙНЯ» не спало. Вроде баттл прошел, все позади, но навалившееся, саднящее, тянущее вниз параноидальное чувство гложет, отравляя и без того похмельное утро. Видимо, словил овердоз. Да, естественно, нервы мои в последние дни — тугой оголенный клубок.
— Доброе утро, — заваливаюсь на кухню, вижу, как Ваня с Мишей, помятые и заспанные, все еще препираются. Я завариваю чай и щедро кладу три ложки сахара, жуя криво нарезанные бутеры.
— Как первый день в шкуре гения и абсолютного победителя? — интересуется Светло, выхватывая у меня из рук последний кусочек белого хлеба.
— Как обычно, я же родился поцелованный божечкой в темечко. А вообще я спал плохо.
«И мы видели и свидетельствуем, что Отец послал Сына Спасителем миру».
Ваня одобрительно кивает, продолжая трапезу, забирая у меня на этот раз последний кусочек ветчины и отдавая его Кохе. Она хрумает его, благодарно забирается Ване на колени, и мы втроем гладим ее серенькую спинку. Вдоволь наигравшись, напившись чаю, мы избавляемся от последствий вчерашнего квартирника, убираемся и моем посуду.
— Пойду прогуляюсь, наверное, — решаю я и включаю старенький телик, чтобы узнать, какая погодка на улице. Попадаю на какой-то канал, где передают новости, слушаю репортажи краем уха, пока одеваюсь, и уже собираюсь выключить, но Ваня просит оставить, пусть играет на заднем плане.
Ладно. Прячу в кулаке пачку сигарет, натягиваю джинсы, футболку и уже стою в коридоре, чтобы надеть куртку и улизнуть, как слышу дрожащий побыл полукрик Светло.
— Слав… иди-ка сюда.
— Ну что еще?
На экране телевизора изображены какие-то сцены ДТП. Две машины в ужасающем состоянии: просто куча искореженного металла, в мясо, в крошки, но я не совсем понимаю, почему Ваня такой бледный и испуганный.
«…по предварительной информации, водителем черной иномарки был ни кто иной, как рэпер Мирон Федоров или Oxxxymiron, который сел за руль в состоянии алкогольного опьянения. Не справившись с управлением, он выехал на встречную полосу и влетел в синий Митсубиши. Стоит отметить, что видимость была почти нулевой из-за ливня и отсутствия освещения на дорогах. В результате происшествия, Федоров был доставлен в ближайшую больницу с множеством переломов. Несколько часов врачи боролись за его жизнь, но в пять часов тридцать пять минут по местному времени он скончался ввиду остановки сердца. По факту дела ведется разбирательство, пробку, образовавшуюся на дороге, устранили через час. Как сообщается, Федоров Мирон Янович родился в 1985 в Ленинграде в семье физика-теоретика и…»
— Что это?
— Слав…
Я закашливаюсь, отплевываюсь, чувствуя, как мою грудь заполняет вода, бью себя в ребра, чтобы избавиться от образовавшегося кома, стараясь выхаркать. В голове всплывает недавнее «Убей Бога», и становится ощутимо жутко.
Этого не может быть! Я не хотел этого!
— Слав, ты только…
Эта внезапная новость прорубила мой череп на две половины, заставила лицо исказиться судорогой, и я молча оседаю на табуретку, испытывая головокружение. Ваня стоит рядом с потерянным видом, играя желваками и крепко стиснув зубы.
— Это подстава же, да? Мы виделись вчера, ничего не предвещало, нет, нет, этого не может быть…
Ваня постанывает и трет виски, его колотит, а я повторяю «нет, нет, пожалуйста» сдавленным хрипом. На самом деле, ведь я не желал ему смерти! Я хотел уничтожить его образ, увидеть его настоящего. Это ведь все было, ну, в шутку! Да я просто хотел его признания!
«Бог умер! Бог не воскреснет! И мы его убили! Как утешимся мы, убийцы из убийц! Самое святое и могущественное Существо, какое только было в мире, истекло кровью под нашими ножами — кто смоет с нас эту кровь?»
— Это я виноват…
— Нет, мэн, это…
— ЭТО Я ВИНОВАТ! ОН БЫЛ ПЬЯН, ОН НАПИЛСЯ ПОСЛЕ НАШЕГО БАТТЛА! ОН НАПИЛСЯ ИЗ-ЗА СВОЕГО ПОРАЖЕНИЯ!
Из меня будто бы что-то вырвали, выдрали сорняк из подгнившей почвы, длинный, с рваными прожилками, и теперь зияет насмешливая черная дыра, из которой лезут насекомые: склизкие опарыши и тараканы. Они ползают внутри меня, царапая внутренности своими лапками. Диагноз: заражен.
«Но вдруг Ангел Господень поразил его за то, что он не воздал славы Богу; и он, быв изъеден червями, умер».
На самом деле, я хотел добиться того, чтобы он заметил меня среди толпы своих рабов. Среди этих выблядков, облобызавших золотую икону, я хотел быть тем, кто изрисует изображенный лик, исчертит крестами и неприличностями, обмажет холст чернотой своих кишок, ядовитой желчью и слизью. Я хотел содрать с него кожу, но лишь для того, чтобы помочь нарастить новую. Я хотел целовать изрытый терновым венцом лоб, казнить, а после утешить казнимого.
— Слав, так просто вышло.
Дайте отмотать! Какая нелепость…
Глупое желание искромсать вилкой или стеклом свой пульсирующий рот, нарисовать острием ухмылку, и… оказаться в бесстыдной близости с Богом, забыть все претензии и обиды. Ты знаешь, его сейчас везут в катафалке? Или он все еще распластался в зловонном морге? А может ему полируют гробик? Как ты считаешь?
Я нечленораздельно что-то бормочу в трубку телефона, когда мне звонят ребята, но я понимаю, что никто так остро не ощущает ужас произошедшего, как я. Потому что, кажется, мы с Оксибогом так срослись, что погибли оба. На меня потоком хлынули мертвые, погаснувшие звезды, и я хохочу, надрывно, до колик, а потом рыдаю, рыдаю долго, и Ваня с Мишей оставляют меня одного на кухне, плотно захлопывая деревянную дверь. Со мной табак и яд, со мной «убил», а надо было спасать. Я лихорадочно крючусь над раковиной, намыливаю руки до локтя, надеясь смыть с них кровь. Убил, а жить с этим дальше не смог.
«Быть с Богом на равных — это ли не та мечта, которой ты сгубил себя?»
Так захотелось прикоснуться к манжетам Его рубашки, скрывающим свежие, одинаковой глубины, порезы, поискать другие недолеченные болячки. Нащупать дыры от гвоздей, которыми Он был прибит к кресту.
После двухчасовой истерики слезы кончились, и я прикасаюсь к своим израненным векам, закрываю их ладонями, боясь открывать глаза, боясь увидеть мир, в котором нет больше Бога.
«Благоволи, Господи, избавить меня; Господи, избавь меня; Господи! Поспеши на помощь мне».
Я, безбожник, я богоубийца, я предатель, я падаль, я Потрошитель, я Иуда, я теперь заместо Него.
И чего стоила эта война? Если проиграл-то я? Да еще и с таким стыдом. Ради чего нужны были эти публичные молитвы и проклятья? Если, как оказалось, это был тайный восторг и любовь на грани инцеста.
***
Бог мертв.
Я хочу вскрикнуть это, но слова впиваются шипами в гортань, я исхожу адским пламенем вины и боли, жареное мясо аппетитно пахнет, я отрывисто говорю «да, скоро буду», когда меня внезапно зовут на похороны на следующий день. Я ему не родственник, и не близкий, но я еду, злюсь на себя, чувствую, как за мной наблюдают устремленные глаза из ада. Из вспоротых ран моих хлещет, хлещет отравленная кровь, и этой жидкостью захлебнулся Бог, глядите, праведники.
На кладбище все обряды уже проведены, поэтому я не застаю ни гроб, ни момент захоронения, а лишь могилку, украшенную погребальными венками. Глубоко в разум западает фотография на памятнике. Мирон на ней улыбчивый и совсем молодой, он на ней смеется, искренне, не как Бог. Как человек. Из глаз предательски течет, я слышу чей-то пронзительный плач краем уха, и это, на удивление, не Рудбой, а Дима. Все уже рассаживаются по машинам, чтобы ехать на квартиру поминать, а мы как два дряхлых долбоеба вспоминаем Одного. Я никогда не видел Шокка воочию, но он всегда казался мне жестоким, вспыльчивым и злым. Такой, что был рожден в клетке, зачерствел, и теперь готов обломать каждому руки, кто попытается дотронуться до прутьев решетки. Здесь же он откровенно сыпался, такой же проткнутый и с лопнувшими глазами. Он тоже видел Бога. Он прикасался к Богу, и не чтобы убить. Он любил Бога. Он был предан самим Богом.
— Бестолковый, дрянной мальчишка, — говорит Шокк то ли сам себе, то ли мне, то ли картинке на мраморе, — говорил же, что люблю, а раз говорил, значит, не врал. Значит, был готов сражаться за Тебя. А ты убег от меня. Распущенный, непослушный Мирка. Я же жить без тебя не смогу, — он смеется, вытирая слезы рукавом, бросает цветы на холмик, а потом встает на колени и рядом с портретом покойного Мирона ставит черно-белую фотографию в рамке, на которой они оба.
— Ты как? — зачем-то громко шепчет Бамберг, поднимаясь, и по-моему телу разливается тоска, когда я вижу их фото, — как Ты-то мог его задеть? На что я был променян, вы поглядите. Нельзя брать чужое, ты в курсе? И где он теперь?
Скажи мне, Слава, где Он теперь?
«Как бы поражая кости мои, ругаются надо мною враги мои, когда говорят мне всякий день: „где Бог твой?“»
«Слезы мои были для меня хлебом день и ночь, когда говорили мне всякий день: „где Бог твой?“»
Шокк с хрустом ломает туго-сплетенную ветку, нависшую над могилой, и уходит, оставляя меня одного наедине с Мироном.
«Восстань на помощь нам и избавь нас ради милости Твоей».
Мирон умер на рассвете, среди скрежета металла и еще холодных капель весеннего дождя. Мирон обвис с сидения, впиваясь в руль, Мирон раскрошил каждую кость, покалечился, а я стою рядом: в шаговой доступности пригорок, а там и Мирон. Но уже не достать. Уже не спасти.
Рядом тоже кого-то хоронят. Я слышу лязг лопат и мужской говор.
Мирон больше не напишет ни единой песни, не прочтет ни одной книжки, не застанет вьюги, не будет наблюдать закат, не заплачет, не улыбнется.
Поднимайся! Он не воскреснет. Мы не в сказке. Бог поколеблелся. Мирон не сдался.
«Благодать со всеми, неизменно любящими Господа нашего Иисуса Христа. Аминь».