ID работы: 5348187

К востоку от рая

Гет
PG-13
Завершён
75
автор
Natali Fisher бета
Размер:
14 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
75 Нравится 6 Отзывы 16 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Здравствуйте, меня зовут Гарри Поттер. Я муж. Отец. Счастливый человек. И вероотступник. Возможно, это означает, что моё место в Аду, но я всё равно не хотел бы встретиться ещё раз с теми, кто строит Рай. Уже девятнадцать лет мне это удаётся. Я мог бы назвать себя атеистом, но как это сделать, если даже история моей жизни начинается с рассказа о чуде? * * * В жаркий и пыльный день на исходе июля наша директриса, миссис Петуния Дурсль (а как мы называли её между собой, я умолчу), позвала меня в зал для встреч. Моё сердце подпрыгнуло — и тут же было схвачено рёбрами прямо в полёте: я не хотел разочаровываться и душил в себе непрошенную надежду. В тот год мне исполнилось одиннадцать лет. Кривая вероятности того, что меня когда-нибудь усыновят, уже пару лет подбиралась к асимптоте с отметкой «0%»: люди предпочитают маленьких щенков собакам, сегодняшний салат вчерашнему и новые вещи — секонд-хенду. С детьми та же самая история. Когда я был маленьким, то слишком много кричал по любому поводу (так мне рассказывали), а когда наконец сообразил, что пожарные сирены не очень популярны, — то был уже в возрасте «но он же сразу будет знать, что он приёмный». И это оказалось серьёзно. Я был восприимчивым и ласковым ребёнком, не нытиком и не ябедой. Если кто и не любил меня в детском доме, так это директриса и её муж — Вернон Дурсль, по совместительству наш учитель физкультуры. Впрочем, они вообще мало кого любили, если не считать своего безмерно пухлого и столь же безмерно тупого сына по имени Дадли. Он частенько крутился где-то поблизости, но наедине с детдомовскими родители его не оставляли: «чтобы не набрался всякого». Уже одно то, что у Дадли были родители, а у меня — нет, казалось бы, должно было намекнуть мне на то, что идея вселенской справедливости слегка преувеличена. Однако я жил мечтами, а потому каждый вечер, перед тем как заснуть, молился Богу и просил об одном — чтобы случилось чудо и меня забрали в семью. Моя молитва была услышана. * * * Войдя в комнату, я сразу заметил осанистого седоволосого старика, немного похожего на Санта-Клауса (и в точно таких же очках). Я завороженно смотрел на него, когда вдруг старик встал, а вслед за ним вскочила и директриса, которую я сначала не приметил. Выходит, старик и был тем посетителем, о котором меня предупредили. Когда он спросил меня: «Ну что, Гарри, как насчёт нового дома?», я не нашёлся, что ответить. Точнее, слова застряли у меня в горле комком сухой бумаги. Пауза затягивалась. Директриса, приклеив на лицо доброжелательную улыбку, которая смотрелась на ней июльским снегом, поспешно пояснила: — Он довольно стеснительный. Но вообще-то Гарри хороший мальчик. И даже совсем не грубый, — прибавила она, выразительно посмотрев на меня. Я наконец-то совладал с собой и произнёс: — Очень, — а потом так быстро, что даже не успел подумать, как это прозвучит: — Вы ведь не передумаете, верно? Старик сильно удивился, недоумённо нахмурив брови: — Передумаю? Да что ты, Гарри. Нет, конечно, — и прибавил, ухмыляясь в бороду: — Да я и не успею. Ты быстро соберёшь вещи? — Да, — всё ещё не понимая, к чему он клонит, осторожно ответил я. «Неужели укороченная процедура? — проносилось в голове. — Всего две недели!» Переминаясь с ноги на ногу, я рассеянно рассматривал узоры на ковре. — Мне и собирать особенно нечего. — Тогда едем! — хлопнул в ладоши старик. — Но документы... — слабо возразил я. — Документы уже в полном порядке! — заверил меня он, взял за руку и повёл навстречу сверкающей новой жизни, которая в ту минуту приняла незатейливый образ дорогого чёрного внедорожника, сверкавшего хромированной отделкой на детдомовской парковке. Последнее, что я помнил из старой жизни — это смущённое и какое-то отчаявшееся выражение лица Петунии Дурсль. * * * — Фил говорит, что документы нельзя оформить раньше чем за десять дней, — поделился я со своим новым... отцом? Дедушкой?.. спустя несколько часов поездки, беспечно болтая ногами. Профиль ненавистной худосочной директрисы, которой впервые нечего было возразить и явно пришлось смириться с судьбой под давлением компромата, авторитета, денег, угроз — чего угодно, на самом деле, — отпечатался на моей сетчатке воспоминанием настолько сладким, что позже мне часто было за это неудобно. — Как вам удалось перехитрить ду... миссис Дурсль? Это прямо какое-то волшебство! Мой попутчик слегка поморщился, но сейчас же вернул на лицо доброжелательное выражение и даже рассмеялся вместе со мной: — Мы не говорим «волшебство». Скорее уж «чудо», и как всякое чудо — с Божьей помощью, — он осенил себя крестным знамением, левой рукой придерживая руль. Возможно, тебе стоит знать сразу, — он коротко скосил на меня взгляд и снова обратил глаза к дороге. — Мы — божьи люди, и разговоры о волшбе у нас не в почёте. Я нормально к этому отношусь, но вот кто-то в общине может и не сообразить, что это шутка... Будь я старше, меня это, возможно, насторожило бы. Чуть младше — испугало, и я бы расплакался от обиды и непонимания (старик, так и не назвавший своего имени, говорил вроде бы мягко, но властно и холодно, а дети такие вещи чувствуют). Но мне исполнилось одиннадцать лет (я всё ещё привыкал к этому числу — мой названный день рождения был совсем недавно), поэтому просто удивился и даже имел наглость ощущать себя разочарованным. — Что, даже Хэллоуина нет? Старик расхохотался в голос: — Ну, ведьм мы не сжигаем, а тыквы просто едим, а не издеваемся над ними тупыми ножами. Но это День Всех Святых, как ни крути. Остаток пути мы провели в молчании, пока шоссе не сменилось вихляющей подъездной дорогой, над которой расцвели высокой аркой ворота с надписью: «Deus Caritas Est»*. Под ней, гораздо более маленькими буквами, было выведено: «Община воинства Божьего». — Твой новый дом, — тихо сказал старик, и моё сердце забилось гулко и часто, подражая звукам колокола, звонившего к вечерней молитве. Я так часто слышал эти слова во сне, что, сказанные наяву, они едва не убедили меня, что я сплю. Тем вечером я пожал десятки рук, заглянул в десятки глаз и искренне попытался запомнить десятки имён. Отходя ко сну (уже настоящему), я ощущал в голове приятный убаюкивающий гул, кровать будто качалась на волнах, неся меня в совершенно новый, доселе неизвестный мне мир. Меня поселили в спальне для мальчиков в доме одного из церковных старост. Кроме меня, в комнате было ещё шесть человек, но, едва прозвенел сигнал отбоя, они, закончив чтение вечерней молитвы, сразу же собрались и легли спать. Комнату окутала благостная тишина и покой, так непохожие на вечера в детском доме, наполненные яростной кипучей энергией, выливавшиеся в разговоры до поздней ночи, приглушённые, но яростные потасовки, карточные игры одной на всех замусоленной колодой... И вот тогда я встал на колени и впервые в жизни вместо отчаянных просьб просто поблагодарил Бога за то, что он дал мне. ____ * «Бог есть любовь» (лат.) * * * О своей новой жизни и о годах, пролетевших между моим усыновлением Общиной воинства Божьего и первыми знаками грядущей судьбы, я мог бы рассказывать часами. И только спустя страниц шестьсот самые внимательные читатели начали бы задаваться вопросом, на который я отвечу прямо сейчас: «А были ли в общине женщины?» Были. Конечно же, были, но сталкивался я с ними настолько редко, что постепенно они превратились в подобие пустынного миража: пленительного и обещающего, но вечно далёкого, как линия горизонта. Сейчас это представляется мне своеобразной компенсацией за годы детдома, где девочек было хоть отбавляй, но они старались вести себя как мальчишки и преуспевали до такой степени, что разницы я почти не чувствовал. Женщины общины были другими. Девочки до семи лет свободно играли с мальчишками и попадались на улицах и во дворах чаще всего. Но и они уже несли на себе печать мучительно-нежной женственности. Чего стоило уже то, что они никогда — слышите? Ни-ког-да! — не дрались с мальчишками. А ведь, как известно, для обычных девчонок четырёх-шести лет нет ничего слаще, чем затеять драку с мальчиками, которые в таком возрасте часто бывают слабее. Другой категорией женщин, чья жизнь не была отделена от нас невидимой стеклянной стеной распорядка и приличий, были замужние матроны. Такие, как Молли Уизли, жена того самого церковного старосты, в доме которого я жил с первого дня. Но и её мы лицезрели всего два раза в день — за завтраком и за обедом, когда она занимала своё место во главе стола, шурша жёсткими складками накрахмаленной юбки. У миссис Уизли был необычайно уютный вид, однако при этом она была столь молчалива, что каждое слово из её уст автоматически казалось высшей истиной. По воскресеньям и особым случаям к этому добавлялись походы в церковь. И вот там, именно там и выяснялось, что население Общины воинства Божьего включало в себя и девочек-подростков. Средние скамьи занимали семейные пары, а вот по бокам от них располагались дети: справа мальчики, слева девочки. Чудовищная дистанция, но самая близкая из разрешённого. Я рассказываю вам это вовсе не потому, что меня это волновало — сказать по правде, в те годы я почти не замечал девчонок, — но для того, чтобы вы поняли, насколько необычный мир меня окружал. Было время, когда я считал такое положение очень мудрым: ведь отсутствие противоположного пола лишает человека поводов для соперничества, а также всего, что растёт из него — зависти, ненависти, гордыни. Только в отсутствие иных можно искренне дружить с себе подобными. И я дружил. Что была мне Джинни, дочка Молли и Артура Уизли? Только размытое пятно, видимое раз в неделю на богослужении. Совсем другое дело — Чарли, Билл, Джордж, Фред и Рон. Был ещё и Перси, но с ним я дружбы свести не успел: всего через месяц после моего приезда в Общину воинства Божьего Перси покинул дом, чтобы стать «аналитиком». * * * Здесь следует сделать ещё одно отступление. Община воинства Божьего была замкнутым миром, построенным, как говорил Председатель, по образу и подобию легендарного Царства Израильского. Только вместо двенадцати колен у нас было всего четыре. «Землепашцы» обеспечивали общину продовольствием, тканями и мебелью. А «аналитики» занимались всем, что было связано со счётом. Прибыли и убыли, распределение ресурсов, ведение бухгалтерских книг... Их назвали бы «счетоводами», но некоторые «аналитики» были ещё и учёными. «Аналитиком» мог стать только одарённый ребёнок, а поскольку одарённость — знак свыше, то «Дом Аналитиков» был почти таким же благословенным, как наш — «Дом Слова Божьего», дававший приют священникам, проповедникам и учителям, толкователям жизни земной и небесной. Председатель в своих проповедях называл «Дом Слова» ещё и обителью воинов, подчёркивая, что миссионерство — всегда война за души. Мы все мечтали стать воинами, и когда Перси ушёл, я в первый и последний раз увидел, как Молли Уизли пускает скупую слезу. Перси же мужественно крепился и говорил всем о нём не переживать. Долгие годы я восхищался его самообладанием, но только сегодня мне в голову приходит, что, возможно, он был рад покинуть «Дом Слова». Как странно: понимание других приходит, когда ты недостаточно твёрд в понимании себя. Был и четвёртый дом, но о нём говорили шёпотом: «Дом Искушения». Люди, жившие там, делали необходимую, но страшную работу — обеспечивали связи с внешним миром. Без них община долго не протянула бы, но всё же каждый юноша и каждая девушка до дрожи боялись узнать, что их направили в «Дом Искушения»: ведь тамошние общинники выходили во «внешний мир». Где их вера подвергалась испытанию каждый день, а ещё... поговаривали, им надо время от времени нарушать законы общины, чтобы выглядеть «нормальными»: носить другую одежду, здороваться за руку или — о ужас! — не прерываться на молитву, если вдруг время застало тебя где-то в общественном месте. Моя новая семья считала попадание в «Дом Искушений» чем-то вроде репетиции геенны огненной. Надо ли говорить, что я боялся этого больше, чем побоев Дадли в детдомовские годы? Мне казалось, это висело в воздухе: «он пришёл из внешнего мира, он отравлен внешним миром — так пусть служит ему и дальше». Солнце меркло для меня, каждая травинка вызывала чувство мучительной слезливой ностальгии, кусок не лез в горло. Я уже чувствовал себя приговорённым. А вот мой названный брат Рон в день распределения веселился и шутил, глядя на колонны одинаково одетых детей, выстроившихся в очередь в исповедальню. Завидя кого-нибудь особенно неприятного, он заговорщически шептал на ухо: «Чур, эти попадут в Дом Змея!» Меня из-за этого мутило от ужаса. * * * В иных историях сложно определить, с чего всё началось, потому что едва ли не каждый шаг влечёт за собой какой-то другой и вытекает из предыдущего. Однако в моём случае всё просто: нити моей судьбы сплелись в тугой узел в день распределения. Никогда я не веровал в Бога сильнее, никогда не нуждался так в его милости. Но именно с того дня и началось моё падение. Распределение было простой и скромной церемонией: подростки один за другим входили в исповедальню и разговаривали там с нашим Председателем, он же верховный священник Общины, он же Альбус Дамблдор, он же тот самый человек, что забрал меня из детдома за четыре года до этого. Я верил в него, страшно сказать, больше, чем в Бога, а боялся так и вовсе гораздо больше: разум подростка плохо воспринимает абстракции, зато когда на тебя смотрят пронзительно-голубые глаза, которые, кажется, видят тебя насквозь — это очень, очень убедительно. И эти глаза смотрели на меня в тот день, день первой серьёзной исповеди, когда надлежало сказать без утайки обо всех своих грехах. Прошло всего пару месяцев, и я научился лгать этому неземному, нечеловеческому синему сиянию — но тогда я ещё был чист душой, а потому ни о чём не подозревал. — Ну вот мы и встретились снова, Гарри, — сказал он со своей добродушной интонацией усталого Санта-Клауса... А когда закончил говорить я, начал говорить он. Он рассказал мне историю моей семьи, одновременно пугающую, таинственную и трагичную. Но не буду врать — в тот момент меня волновало только одно: я один из Общины! Я не пришлый, не чужой, а родился здесь! А значит, Дамблдор не пошлёт меня в «Дом Искушений», а оставит в «Слове Божьем». Я вышел из исповедальни окрылённый, едва думая о своих родителях, которые, как мне сказали, погибли, когда мне был всего год от роду. Наверное, вы сочтёте меня жестоким. Но мне было лишь пятнадцать, а родителей я никогда не знал и не помнил. Более того, я приучил себя их ненавидеть: этих людей, бросивших меня на произвол судьбы. Узнать, что от родителей была польза, уже само по себе было новым и свежим впечатлением. И вот, радостный, буквально сияющий от восторга, я вышел из исповедальни — и чуть не столкнулся с рыдавшей девушкой. Её волосы, густые и волнистые, как у еврейских красавиц с полотен Климта, выбивались из строгой причёски. Рукава церемониальной мантии закатаны и смяты, лицо мокро от слёз. Я знал, что нам не следует заговаривать с девушками. Но она была так несчастна, а меня переполняла радость, которой я мечтал поделиться со всем миром сразу. Я решил её утешить. * * * Она выросла в «Доме Аналитиков», и её звали Гермиона. Гермиона Грейнджер. Дочка тамошних старейшин. Она любила науки, но и запачкать руки тоже не боялась: у её родителей была большая отара овец, и Гермиона с самого детства принимала, лечила и выхаживала ягнят, добившись в этом деле такого успеха, что каждый фермер общины, кому были дороги его овцы, чуть что посылал не за официальным ветеринаром, а за Гермионой. Она знала все школьные предметы назубок, разбираясь даже в таких бессмысленных с точки зрения Общины дисциплинах, как ядерная физика. Никто — и прежде всего она сама — не мог даже предположить, что её не оставят в «Доме Аналитиков». Но привычка учить всё «на отлично» сыграла с Гермионой шутку. Злую шутку, скажу сейчас я, хотя тогда это показалось мне скорее милостивым перстом судьбы. Гермиона очень волновалась перед исповедью и постоянно читала Священное писание. И Дамблдор решил, что человек, столь искушённый в Слове Божьем, может принадлежать только «Дому Слова». По крайней мере, так он ей сказал. И теперь вся семья, друзья, вся жизнь Гермионы Грейнджер осталась в другом Доме. Без шанса даже попрощаться с родителями, без возможности собрать вещи — после распределения между Домами могли путешествовать только мужчины. Её должны были принять люди, которых она никогда до этого не видела. Гермиона была в ужасе. — По крайней мере, у нас хорошо, — неловко попытался утешить её я. Как бы мне хотелось сказать, что я понимаю, как ей тяжело. Но я вряд ли мог понять, что значит вырасти в семье с самого детства. Что значит оставлять за спиной людей, которых ты не хочешь оставить. — Мне всё равно, — хмуро ответила она, поднимая на меня горящий мрачной решимостью взгляд. — О, почему я всегда такая послушная?! Что мне мешало сказать, что я считаю рассказ о Потопе глупостью? Или что я не верю в то, что море могло расступиться? Что воду можно превратить в вино? Это ведь была бы правда. Всё это... всё это лишь собрание глупых баек, в которые могут верить только невежественные и наивные! Её слова, хлёсткие и тяжёлые, развернулись в вечернем воздухе, словно удар бича. Я ощутил нечто вроде ужаса. Как будто кто-то выдернул землю у меня из-под ног. То, что, а главное — как — она говорила, граничило с кощунством. В этих стенах? В «Доме Слова»? Я попытался что-то сказать, чтобы справиться с растерянностью, и с моих губ невольно сорвалось: — «Гордыня — один из самых тяжких грехов, ибо именно он был в основе падения Люцифера». То, что я учил раз за разом, готовясь к исповеди. Гермиона вымученно улыбнулась: — Что же, возможно, в «Доме Искушений» мне было бы не так одиноко. Наполовину шутка, наполовину правда. Простые фразы, за которыми крылось такое сложное содержание, что не выразишь никакими словами. Как я отвык от таких речей! В «Доме Слова» каждый гордился простотой речи и простотой помыслов, не оставлявших места для лжи и утаивания. И теперь я бился в сетях этих фраз, не в силах выплыть на поверхность. Они были и вправду достойны «Дома Змея». Но... ведь она просто устала и напугана. «На самом деле она совсем другая», — думал я, глядя в ясные карие глаза, смотревшие прямо и честно, скользя взглядом по худым и тонким, но жилистым рукам, привыкшим к работе. Девушка Общины, не одна из вертлявых и двуличных «змей». — Не говори так. Ты... не такая, как они! Слова вырвались с неожиданной горячностью. Но раньше, чем я успел об этом пожалеть, она впервые искренне рассмеялась — и меня затопило ласкающее ощущение, что я всё сделал правильно. — Неужели? — спросила она, всё ещё улыбаясь. — А почему? Ты же меня почти не знаешь, а «судить поспешно и действовать опрометчиво — не дело людей Божьих, ибо спешка — иное имя суеты, а суетность — приют греха». Я смутился. Но отчего-то решил не сдаваться: — В «Доме Искушений» девушки носят брюки. И не опускают глаза, если случайно проходят мимо мужчины. Сам я этого, конечно, не знал. Но Чарли, который много ездил на своём грузовике между землями Домов, по вечерам часто рассказывал Фреду и Джорджу о «змеях». Уизли шептались и недоверчиво смеялись вполголоса, а я делал вид, что сплю, пытаясь уговорить себя, что это вовсе не праздное любопытство, а... что-то вроде урока. Информация о мире, которая может быть полезна. Втайне я рассчитывал слегка испугать Гермиону или хотя бы смутить. Я даже был готов, что она отнесётся к моим словам с недоверием, так странно звучало всё это, произнесённое вслух. Но Гермиона только снова улыбнулась. — Ну, для работы в саду брюки и правда иногда удобнее, — парировала она. — И... я тоже не отвожу глаза. И правда. Не отводила. Никогда не отводила. Ни тогда, ни потом. — Но это ведь признак распущенности! — запротестовал я. — Или чистоты души, — равнодушно пожала плечами Гермиона. — Ибо сказано было: «Почему же ты не отводишь глаз от этой женщины, Учитель? — Потому что в мыслях моих нет греха, когда я смотрю на неё, и мне не надо закрывать глаза, чтобы оградить свою душу». Она и вправду знала Писание лучше меня. Каждое послание, каждую притчу, любую проповедь. Всё, что было у меня — ставший вдруг неповоротливым язык (так бывает во сне: хочешь крикнуть, а из горла не вырывается ни звука) и горячечное желание выбраться на твёрдую почву из мерцающего лабиринта танцующих слов, которыми она опутывала меня. — Но... — у меня уже начал ломаться голос, то и дело отказывая в самые неподходящие моменты. Вот и сейчас я произнёс это слово еле слышным хриплым шёпотом. — Ты опускаешь взгляд не из-за себя. А из милосердия к другим. Из милосердия к нестойким духом. Потому что... — я с трудом сглотнул, глядя на неё, глаза в глаза, всего в полутора метрах от меня. — Потому что поддаться искушению просто. Но большая вина на том, кто искушает. Не в этом ли смысл первородного греха? Она еле слышно вздохнула и потупилась, вновь став серьёзной и печальной. Провела коротким ногтем по деревянной балке в стене. И тихо произнесла: — Ты прав. Мне бы радоваться этой маленькой победе. И как иначе — ведь я был новым воином Слова Божьего! Но её печаль ранила мне сердце. * * * Жизнь после распределения — как поезд после пересадки или поход после привала, — вроде бы ничуть не изменившись, воспринималась совсем по-другому. Возможно, так было потому, что Гермиону определили в наш дом. На женскую половину, разумеется, но всё же. И как-то незаметно оказалось, что девушки: Джинни, Гермиона и перешедшая из «Дома Землепашцев» Анджелина Джонсон — начали попадаться нам на глаза куда чаще, чем до этого. Вот они складывают бельё: пододеяльники и огромные скатерти они снимали вдвоём, держа попарно за углы и двигаясь будто в танце. Вот поливают цветы в саду и смотрят на пёстрых красно-чёрных бабочек, кружащих над кустами. Сколько же в них было грации и красоты! Три девушки в одинаковых простых платьях из небелёного полотна, три грации посреди ленивого и тёплого полудня, наполненного гудением пчёл. Такими они и остались в моей памяти навсегда, отпечатанные на сетчатке моментальным снимком далёкого лета. Осенью Фред и Анджелина поженились и переехали в отдельный флигель. — Надо же, как интересно получилось, — наивно поделился я тогда с Роном. — Как будто Анджелину распределили к нам именно для того, чтобы она нашла свою судьбу. Рон удивлённо приподнял брови: — Что значит «как будто»? Когда в доме есть девушки, не приходящиеся кровными родственницами живущим там мужчинам, жён принято выбирать именно из них. Старейшины это поощряют, — он двусмысленно усмехнулся. — Так получается естественнее. Предыдущие годы были не очень удачными в этом смысле, но в этом году отец настоял, чтобы девушек приютили у нас: уж больно хорошие у них данные. Так что... Можно сказать, кроме Чарли он всех пристроил. Я прослушал его монолог, как речь на китайском. Слова отказывались складываться в предложения, а их отголоски бились в барабанные перепонки перепуганными мотыльками. «Пристроил»... «Естественнее»... «Поощряют». «Настоял». «Хорошие данные». Но первым с моих губ сорвалось другое: — «Выбирать»? — тупо повторил я. На этот раз Рон поднял вверх только одну бровь: жест, скопированный им у отца. — Гарри, а как, ты думаешь, создаются семьи? Люди растут, люди мужают, обучаются профессии, начинают работать — и женятся. Все, кроме моего старшего братца, разумеется, — хмыкнул он. — Дом не поднимешь без жены. Ну и вообще... — он ещё раз ухмыльнулся. — Сам понимаешь. — Да, но... — я затруднялся сформулировать это даже для себя. — Просто взять и выбрать? Никаких там... ну, помолвок, совместных прогулок, ещё чего-то там? Рон хитро прищурился и облокотился на плетень, огораживавший поле. — Ишь чего захотел. «Просто взять и выбрать». Пары выбирают наши родители, а старейшины ещё и утверждают. Это хорошо, что мы на хорошем счету, да и отца все знают. А были бы раздолбаями — и пришлось бы жениться на какой-нибудь у... девушке хозяйственной, но не очень симпатичной. — Эм... то есть... Раз ты сказал, что мы «уже пристроены»... Значит, я... На секунду перед глазами возник туманный образ Гермионы. Как она поворачивается, держа на плече большую корзину с бельём, и локон, снова вырвавшийся на свободу из тугого узла на затылке, бьётся и трепещет на ветру. — Ну да, — кивнул Рон, видимо, всё ещё не понимая, что меня так удивило. — С тобой как раз всё было понятно с самого начала. Папа даст за Джинни хорошее приданное, а вот поселитесь вы, скорее всего, на участке твоих настоящих родителей. В доме никто не живёт последние четырнадцать лет, но женщины Общины раз в неделю там убираются, так что проблем быть не должно. Джинни. Один образ стремительно сменился другим. Джинни. С волосами огненно-рыжего, почти красного оттенка. На год младше меня, стройная и ладная, с фигурой, уже приобретшей девичьи черты. С белоснежной кожей, не знающей загара: никто не мог упрекнуть Джинни, что она специально отлынивала от работы, но всё же как-то так получалось, что под палящим летним солнцем она никогда не оказывалась. Тщеславие. Но невинное и кокетливое тщеславие, плотно упакованное в оболочку кротости. Аккуратно уложенные косы, скромно опущенные глаза. Ах, я даже не знал, какого они цвета, настолько старательно Джинни прятала их, если мы случайно сталкивались у дверей гостиной или где-то в саду. Джинни без труда завладела моими мыслями, как золотая цепочка приковывает внимание сороки. Ближайшие несколько лет я и не вспоминал о Гермионе, вместо этого исподтишка приглядываясь к своей «будущей жене». И вы, вероятно, вновь сочтёте меня поверхностным или равнодушным. Но прошу вспомнить — мне было пятнадцать. А младшая Уизли и вправду была красива. Уже одна мысль, что её обещали мне — мне, бывшему подкидышу, — заставляло сердце биться чаще. И старейшины это утвердили! И мистер Уизли согласился! Гордость и радость мешались в моей душе, заставляя её воспарять. Я ощущал себя как никогда дома. Я готов был расцеловать линию горизонта, прижаться щекой к каждому холму общинных земель, бежать по петлявшей меж полей дороге, раскинув руки и радостно хохоча... А Гермиона должна была выйти замуж за Рона. Наверное, вы и сами уже догадались. Что она думала об этом браке, я не знал тогда, не знаю и сейчас. Но их свадьбе не суждено было состояться. Грянула катастрофа. * * * Двоюродную сестру Гермионы увезли в больницу в конце апреля. Ничто так не контрастировало с пробуждающейся жизненной силой земли, с акварельной радостью природы, как встревоженное и осунувшееся лицо в обрамлении растрёпанных волос. Анна была так больна, что у нас её вылечить не смогли, а послали в госпиталь во внешнем мире. Её сопровождали люди из «Дома Искушений». Они возвращались несколько раз, говорили с родственниками, и те с каждым разом всё больше бледнели, готовясь к худшему. Анне было необходимо переливание крови. Кровь родителей не подошла. Кровь отца Гермионы — тоже. Но оставалась маленькая возможность, что совместима кровь самой Гермионы. Она поехала, сдала анализы и вернулась. А на следующий день Общину сковал промозглый ветер слухов. «Третья группа, отрицательный резус». Спустя девятнадцать лет я помню эти нехитрые слова, разбившие мир на куски. Ах, будь мы свидетелями Иеговы, мы бы так об этом и не узнали. Будь мы амишами, мы не смогли бы сделать выводы. Но Община воинства Божьего гордилась своим образованием. Мы не могли объяснить это «чудом» или «проклятием». Это было нечто более невероятное, чем первое, и более разрушительное, чем второе. Это была ложь. Гермиона не была дочерью своих родителей. Разыскивая подходящего донора для Анны, врачи проверили чуть ли не всех родственников с обеих сторон генеалогического дерева — и нечаянно обнаружили засохшую веточку. Фальшивую ноту. Эхо старой истории, внезапно зазвучавшее громко и отчётливо, отскакивая у всех от зубов. Позже выяснилось, что названная мать Гермионы была бесплодна. Опасаясь, что муж — видный старейшина — воспользуется своим правом на развод, она симулировала беременность. Последние месяцы подгадала к длительной командировке мужа в Австралию: там он изучал новые способы разведения овец. Ребёнка отыскала и усыновила заранее. Аналитики очень умны и умеют оперировать цифрами. Аналитики умеют налаживать отношения — матери Гермионы наверняка понадобилась помощь кого-то из «Дома Искушения». Аналитики умеют молчать — если бы не болезнь Анны, никто бы так ни о чём и не догадался. Но теперь мать Гермионы должна была покинуть Общину. А сама Гермиона... — Её, наверное, оставят здесь, но переведут в «Дом Искушения», — предположил Чарли, лучше всех осведомлённый о ходе разбирательств. — Но она же ничего не сделала, — возразил я. — «Дурная кровь», — пожал он плечами. — И «дурное воспитание». Община предполагает, что человек, воспитанный во лжи, несёт её в себе, как бы ни старался это изжить. — Тогда почему её не изгоняют совсем? Как мать? — Потому что, как ты и сказал, она ни в чём не виновата. Ей дадут шанс исправить свою жизнь работой над собой и послушанием, — пожал плечами Чарли. — Но свадьбу с Роном, разумеется, отменят. И вообще... — задумчиво продолжил он, — не думаю, что ей позволят как-то устроить свою личную жизнь: после такого скандала её будут сторониться даже в «Доме Искушения». А к тому времени, когда она снова завоюет доверие... ей будет уже поздно замуж. Я не подал тогда вида, но в моей голове что-то щёлкнуло. И щёлкнуло ещё раз в день, когда Чарли отвозил Гермиону на своём грузовике в ненавистный и презираемый «Дом Змея». Никто не вышел с ней попрощаться. Никто не помахал вслед. Не попытался утешить. Анджелина и Джинни, ещё недавно бывшие с ней неразлучны, старательно делали вид, что не знают Гермиону. Они смотрели на отъезжающий грузовик из окна на лестнице. Я делал то же самое — только на пролёт выше. Да. Я тоже не вышел, придавленный свинцовым грузом вины, осознающий свою беспомощность. Зато услышал кое-что, повлиявшее на мою дальнейшую жизнь. — И всё же жалко её, — заметила Анджелина. — Ей уже не помочь, — возразила Джинни. — Одно хорошо: всё произошло до свадьбы. А представляешь, если бы у неё и Рона был ребёнок? От ребёнка мы не смогли бы отказаться. Но воспитывать его, зная, что он наполовину из «внешних»... — Председатель Дамблдор не одобрил бы твои слова, — упрекнула Анджелина. — Внешних можно принимать, если они принимают наши законы. Так сказано в Библии. «И не делать различий». — Можно, но нужно ли? Я считаю, это бы бросило тень на нас всех... Я сбежал по ступеням так стремительно, что они не успели укрыться на женской половине. И я был в ярости. Вся тяжёлая мутная злость на катастрофическую случайность этого мира, способного внезапно отнять всё, чем ты владел, вылилась в пронзительный вопль: — Замолчи! Замолчи немедленно!!! Дамблдор в день распределения сказал, что моя мать была из «внешних». Студентка теологического факультета, она приехала в Общину писать диссертацию — и осталась. В тот день я в первый и последний раз увидел, какого цвета глаза у Джинни. Светло-карие с тёмными точками на радужке. И они были расширены от шока. Анджелина пришла в себя первой и, заведя Джинни себе за спину, ровным, нарочито спокойным голосом заметила: — Гарри, ты же знаешь, что тебе нельзя с нами разговаривать. — Да?! Разумеется. Нельзя говорить, нельзя думать, нельзя мечтать. А вот обсуждать других людей за спиной — можно! Никто не помнит, что говорится о злословии?! — Я приношу свои извинения за эту беседу, — всё так же спокойно продолжила Анджелина. — На правах старшей, я должна была быть убедительнее. Это больше не повторится. Всё? Её тон и непробиваемое ощущение собственного достоинства охладили мой пыл. Я утратил тот импульс отчаянья, который заставил меня одолеть лестничный пролёт за считанные секунды, и смешался. — Да, всё, — я опустил голову. — Извини. И кинулся прочь без дальнейших объяснений. Но в голове пульсировала одна простая мысль: «Я не могу здесь остаться». Жениться на Джинни, принимать законы Общины и научить им своих детей. Законы, которые позволяют разлучить человека с семьёй. Законы, которые лишают его права на новую семью и заставляют отвечать за чужие преступления. Законы, в которых так много рационального, но так фатально мало любви. Итак, мне было почти восемнадцать, и я решил бежать. * * * Без плана и, разумеется, без денег. С другой стороны... я умел обрабатывать землю, водить машину и ухаживать за скотом. Не так уж и мало, правда? Я был уверен, что на какой-нибудь ферме обязательно найду работу. А нет — стану воровать, как меня когда-то обучил в детдоме Фил. Мысль о допустимости греха пришла просто и буднично. Стоит разочароваться в добродетелях, как на свободное место устремляется грех. А следом за этой мыслью пришло удивительное ощущение свободы: я мог делать что угодно. Да, я пересёк общинные земли за одну ночь, прячась в придорожных канавах и среди пшеничных колосьев. Да, я боялся каждого шороха. Но я был свободен. Странно, не правда ли? Если бы не то опьяняющее чувство, я никогда не решился бы перед уходом завернуть в «Дом Искушений», чтобы последний раз (как я думал) повидаться с Гермионой. На новом месте она должна была работать в аптеке. Я прокрался переулками и постучал в заднюю дверь. Она мне открыла. Мы проговорили всю ночь, но главные слова были произнесены за полчаса до рассвета. Я сказал: — Я ухожу из Общины. Навсегда. Сегодня. А она попросила: — Возьми меня с собой. * * * Сейчас мне тридцать семь. Я пережил возраст Христа и выжил, возможно, потому, что не представляю из себя ничего особенного. Мой единственный подвиг я совершил девятнадцать лет тому назад, когда взял за руку Гермиону и шагнул вместе с ней в неизвестность. Я работаю на заправочной станции, а она стала ветеринаром. У нас всё хорошо. Сегодня мне по почте пришёл плотный конверт. Внутри было толстое письмо и фотография. Имя отправителя — Северус Снейп. Аптекарь. В то утро он поймал нас, когда мы собирались сбежать. Мы были твёрдо уверены, что он сейчас позвонит охране, а он, не глядя, открыл кассу, всучил нам пачку купюр, ключи от своей машины и коротко бросил: — Убирайтесь. И поживее. Аптекарь слыл человеком неприятным, желчным и замкнутым. Странным даже по меркам «Дома Змей». И ни я, ни Гермиона никогда так и не смогли понять, почему он нам тогда помог. Как и того, почему за нами не было погони. Сегодня я читаю письмо лист за листом, и моя жизнь снова совершает оборот, такой головокружительный, что в желудке сжимается комок. На фотоснимке — смеющаяся рыжеволосая женщина и темноволосый юноша, явно не любящий фотографироваться. Есть из-за чего. Однако, как ни плохо он получился на снимке, видно, что это всё тот же Снейп, только много лет назад. Подпись: «Северусу от Лили на вечную память». Лили звали мою мать. Это Снейп, будучи на стажировке во внешнем мире, пригласил её в Общину. Почему — понять несложно, стоит только посмотреть на мамино фото. Она была красавицей. Но в общине Лили познакомилась с моим отцом. Они поженились, Снейп остался её другом... хотя о какой дружбе может идти речь в мире, где замужним женщинам запрещено разговаривать с мужчинами без особой нужды? Потом родился я. А через год что-то произошло. Снейп не стал уточнять, сказал только, что Лили прибежала к нему ночью, с ребёнком и с просьбой помочь ей сбежать. Он помог, но вместе с ней не поехал, хоть она и просила: мать ясно дала понять, что на иное отношение, чем дружеское, Снейп рассчитывать не сможет. Никогда. А он не пожелал сняться с места ради женщины, которой он был не нужен. Довёз до автобусной остановки, высадил и попрощался. Мой отец отправился в погоню. Дамблдор сказал, что машина с родителями просто столкнулась с грузовиком. Но Снейп всю жизнь считал, что Лили посадили в машину насильно. Что она пыталась вырваться. Что они с отцом боролись за рулём и поэтому не заметили грузовик. А я выжил. Спасатели нашли меня, отогрели, оформили документы и отправили в приют. Снейп всю жизнь прожил с тем, что, будь он в тот день с Лили — и она осталась бы жива. Он защитил бы её, не позволив отцу нас забрать. Эта мысль отравляла жизнь общинного аптекаря день за днём и год за годом. Поэтому, когда пришёл мой черёд бежать, Снейп сделал то немногое, что мог: дал денег и направил погоню по ложному следу. Он сохранил свою тайну до конца жизни, завещав адвокату отправить это письмо. Значит, теперь и он умер. Как бы мне хотелось иметь другое прошлое! Похожее на то, что я узнал в день распределения. Или то, что долгими бессонными ночами рисовал в своём воображении, будучи в приюте. Но зато моё настоящее и будущее у меня никто не отнимет. Как и мою свободу. Мою любовь. Моих детей. Не так уж мало, не правда ли?
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.