Часть 1
24 марта 2017 г. в 22:40
Он глядит на меня искоса глазами жёлтыми, янтарными — отродясь я таких не видывал.
А зубы-то, зубы — белые, острые, волчьи.
Койот ли, волк ли выл не так давно тут, в холмах у Сэндс-Крик: тонко, протяжно, будто северный ветер в ущелье.
Уата, как краснокожие говорят.
Вот и этого бродягу северным ветром сюда занесло, не иначе.
Вышел к моему костру из темноты и бросил, будто пролаял:
— Дай погреться, парень.
Не попросил — потребовал.
Сам без ружья, без кольта, даже ножа на поясе нет.
Грешно безоружному в тепле костра отказать, когда стоит ноябрь, и прерия леденеет под северным ветром.
— Конягу где потерял? — спрашиваю, как могу беззаботно.
Мои-то одры при мне, пасутся, остатки травы щиплют у оврага.
Его глаза из-под спутанных прядей смеются, а волосы бурые, словно опавшая листва.
И всё молчит, не отвечает, тянет руки к огню, косится сторожко.
Ладони узкие, пальцы длинные, не похоже, что работяга, как я.
— Зовут тебя как? — опять спрашиваю, сердито уже.
Если ты к чужому ночлегу вышел, так расскажи о себе хоть что-то, верно?
Чтобы тот, кто костёр разжёг, понял, что неопасен ты.
А этот молчит, зубы скалит белые.
Прогнать, кольтом пригрозив, так зла от него я никакого не видел, чтобы гнать.
Одежда на нём — сплошь лохмотья, свисают вниз, будто кора с дерева, и голое тело сквозь них светится.
— Скажи же, кто ты? — требую, но голос дрожит, и злит это меня — не передать.
Бродяга, доходяга, которого соплёй перешибить легче лёгкого, уставился на меня с насмешкой, а глаза горят, и щёки у меня под этим взглядом тоже пылать начинают.
А его тонкие пальцы вдруг касаются моей руки — сперва почти невесомо, а потом запястье как тисками сжимают.
Ни крикнуть, ни отпрянуть, когда глаза эти — раскосые, медовые — совсем рядом, а горячий язык губы мои лижет.
Оттолкнуть бы, отшвырнуть в жухлую траву лёгкое тело, что змеёй к моему льнёт… но нету сил.
Враз кончились, и в груди колко, и руки опускаются.
— Дай погреться, парень, — шёпот в самое ухо, и смех гортанный, рычащий, и когти царапают кожу, одежду раздирают, и зубы на горле, на яремной вене — острые, острей бритвы.
Но не грызёт он меня, а целует, тянет вниз, на одеяло, скулит едва слышно, но повелительно, нетерпеливо, становится на четвереньки, как зверь, через плечо на меня оглядываясь.
Прости мне, Боже, но и я бросаюсь на него зверем, наваливаюсь сверху, по одеялу распластав.
А он всё скулит пронзительно сквозь отрывистый смех, на лай похожий, и дёргается подо мною, мне навстречу, ни боли не боясь, ни стыда не ведая, пока я беру его, как пёс — суку.
И сжимаю его в руках так, что у него кости хрустят, но он знай себе смеётся.
Но, как бы крепко я его ни держал, он выскальзывает, несётся прочь — когда я без сил валюсь на одеяла, словно подрубленный.
Мутная пелена заволакивает глаза, но я вижу, вижу, тараща их до боли, как мелькает в овраге его бурая шерсть.
Как он оборачивается на бегу и смотрит на меня своими раскосыми янтарными глазами.
И улыбается, скаля белые зубы.
* * *
Сколько бы я потом ни разводил костёр там, возле Сэндс-Крик, ни разу его не встретил.
Хотя ночи стоят холодные.
Но я всё надеюсь, что когда-нибудь он снова выйдет к моему костру.
И я больше не стреляю в койотов.