Лик твой не страшен

NC-17
Завершён
190
Пэйринг и персонажи:
Размер:
9 страниц, 3 915 слов, 1 часть
Метки:
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
190 Нравится 13 Отзывы 19 В сборник

Лик твой не страшен

Настройки
      Шум стих, оставшись где-то за пределами мира, принадлежащего только им двоим, — даже маленькая дрожащая ручка Кристины едва чувствовалась в его ладони. Он всматривался, не смея оторвать взгляд, в это бледное растерянное лицо с его влажными приоткрытыми губами, из которых вырывалось горячее хриплое дыхание, с тёмными пушистыми ресницами, обрамляющими янтарно-карие блестящие в ярком свете свечей глаза. Воистину — дитя дьявола. Человеку не дано владеть такой совершенной красотой, и Бог никогда не одарит его этим олицетворением греха во избежание искушения.       Маска, вероломно скалящаяся обнажённым черепом, словно мертвец, пролежавший не одно десятилетие на дне необъятного океана, мертвец, чьи кости сточили непокорные тёмные воды, начинает жечь тонкие аристократические пальцы. Она словно раскаляется в руках виконта. Сквозь мелкие трещинки и неровности, придающие этому маленькому произведению искусства неповторимую схожесть с ликом самой смерти, кажется, просвечивает буйное пламя. Жар поднимается выше, охватывая дрогнувшее запястье, расползаясь по венам, как вода просачивается сквозь непреодолимую стену, призванную хранить самое сокровенное, и ударяет по рёбрам, сгущаясь где-то глубоко внутри.       Металл выставленной в защитном жесте шпаги холодит разгорячённую кожу не хуже взгляда золотистых глаз Ангела — или Призрака? Остриё, начищенное заботливым хозяином до блеска, заточенное не хуже хирургического скальпеля, способное в одно мгновенье прекратить его существование, заманчиво, почти влекуще поблёскивает, отражая мириады огоньков. Здесь всё: и отблески бриллиантов, украшающие изящные шейки богатых дам, и далёкие огни оплывших свечей, ждущих своего последнего часа далеко под куполом огромной богато разукрашенной залы, и хрустальный блеск слёз в глазах его хрупкой испуганной невесты. Всё это непостоянное сокровище сталь бросает к ногам своего господина, превращая преломление света в драгоценные каменья, превращая сломленного уставшего человека в кажущуюся эфемерной статую вечного Птаха*, сжимающего в твёрдой руке не смертоносную шпагу, но Уас* — власть.       Пальцы неуверенно, почти боязливо скользят по идеально наточенному лезвию, оставляя бледно-алый след, мгновенье спустя густеющий, собирающийся тяжёлыми каплями на краю и нетерпеливо срывающийся вниз, пачкающий заботливо начищенный старательной прислугой до блеска пол одной из зал Парижской Оперы. Виконт делает шаг — полный ярости взгляд пронзает его не хуже сотен игл, будто ему не достаточно колдовского жара, овладевшего им и не дающего уже вздохнуть полной грудью. Израненные кровоточащие пальцы касаются чёрной кожи перчатки, медленно ведут, очерчивая изящную ладонь, сжимающую это равнодушное орудие убийства — Призрак словно един с ним, так напряжено его тело. Кажется, стоит коснуться плеча, скрытого под украшенной золотой вышивкой багряной тканью, и замершую в тишине залу огласит мелодичный перезвон. Сталь прекрасна, сталь бесчувственна.       Бесчувственное и прекрасное, словно выточенное из мрамора рукой умелого скульптора, того же, кто создал «Похищение Прозерпины»*, подчинив себе мрамор и сделав его мягким и уступчивым, словно воск, лицо Ангела не выражало прежнего беспокойства, лишь свет глубоких, цвета солнечного камня глаз, делало его по-настоящему живым. Прикоснуться к нему казалось кощунством, словно осквернить светлый образ, не опороченный багряным бархатом костюма и серебряными, ледяными гранями шпаги, сохраняющей в себе всё увиденное, как хранит воспоминания зеркальная гладь.       Виконт касается руки Призрака, медленно переплетает пальцы — ладонь тёплая, вопреки ожиданиям, тёплая и мягкая, с чуть выступающими костяшками пальцев, затянутая в бархатистую чёрную кожу — Рауль хочет верить, что кожа Ангела такая же гладкая на ощупь, он медленно оглаживает, избегая смотреть в лицо мужчине, чувствуя на себе пронзительный внимательный взгляд. Маска касается ладони хозяина, ложится в неё, как нежный розовый лепесток опадает на эбеновую темноту стола, но терзающее жжение никуда не исчезает, наоборот, лишь усиливается, растёт, мучает ещё больше, не давая отпустить — касания Призрака приносят странное облегчение, но и они, в отличие от поселившейся в душе смуты, не вечны — огонь охватывает всю фигуру Ангела, огонь скользит по его безупречному костюму, огонь оказывается повсюду, и виконт отшатывается, испуганный этим действием. Отшатывается, выпуская из рук и упуская момент, когда Ангел исчезает, словно его и не было. Но жар в груди остаётся — и именно поэтому виконт не сомневается в реальности произошедшего.       Люди молчат, люди не смеют нарушить установившийся покой, достойный древних могил, своими грубыми голосами, не смея осквернить храм сиятельного Апполона, что был воспет лебедями над Делосом, своим кощунственным невежеством, достойным лишь черни. И в этой совершенной, абсолютной тишине ему чудится тихий напев, лёгкая, летящая мелодия, медленно наполняющая залу, как ветер наполняет морскую бухту, тревожа светлые прозрачные воды, приглашающие окунуться в их притягательную глубину с головой, блестящие и переливающиеся в лучах алого восходящего над нетронутой человеком землёй светила. Мелодия, сплетающаяся из множества голосов, напитанных глубоким звучанием. Музыка, достойная херувимов, проникающая извне, наполняющая собой неподвижно стоящие уже много лет стены, просачивающаяся сквозь них, струящаяся в пространстве подобно воздушным потокам, прохладными струями слетающих с крыльев перелётных птиц, приносящих с собой знойную жару и беспощадные морозы, проникая в трепещущее от страха и восторга сердце, завладевая разумом.       Виконт прижимает саднящую руку к груди. Ему почти нестерпимо, почти до боли хочется не слышать этого удивительного многоголосья, этого порожденья страстей и пороков, сравниться с которым достоин лишь орган — король инструментов, чьи одухотворённые песнопения невозможно перепутать ни с одним другим инструментом, будь то скрипка, фортепиано или тонкая хрупкая флейта. Всё великие певцы прошлого, возводимые их современниками на пьедестал искусства, меркнут по сравнению с этим призрачным воплощением Орфея, чей голос, чьё мастерство, чья музыка способны были умилостивить даже самого царя мёртвых, Аида, рождая в себе страсть и любовь, которые способны были покорить даже безразличие Тартара, окружённого мраком вечного Эреба*.       — Пойдём, скорее, — виконт едва слышит собственный сбивчивый шёпот, слишком тихий, чтобы его могла услышать и Кристина, больше похожий на сдавленный всхлип, стон, мольбу о помощи, но маленькая, девичья, словно фарфоровая ручка послушно и несколько боязливо ложится в его протянутую ладонь, чуть сжимая тонкими аккуратными пальчиками. Теперь он сам был Орфеем, убегающим из царства Аида и уводящим за собой свою нимфу Эвредику. К чистому небу, к яркому солнцу, к людям. Но теперь греческий певец смертельно боялся оглянуться назад, оглянуться, чтобы увидеть повелителя мёртвых, чей божественный голос напитывал каждую клеточку его естества. Оглянуться, чтобы не посметь уйти. Если они не успеют, если этот ангел смерти вновь встанет у них на пути, Эвредика превратится в Персефону, а Орфею будет уготована участь Харона.       Голос не стихает за пределами замершей в страхе залы — наоборот, лишь набирает силу, становится громче, заполняет собой всё пространство, лишённое иных живых свидетелей, и, вдохновлённый их отсутствием, — отсутствием самой жизни — вдохновлённый собственным одиночеством, взлетает ещё выше, под самый купол, расписанный яркими крикливыми красками.       В лицо им ударяет порыв ледяного ветра, принёсшего с собой сноп колючих, обжигающих холодом снежинок и мокрого снега, липнущего к одежде, хлюпающего под ногами, вмещающего сделать новый шаг к свободе. Эта зима выдалась на удивление мерзкой — должно быть так свою ушедшую дочь оплакивает Деметра, мечтая вызволить её из лап похитителя.       И, как Деметра страдала по любимой дочери, Кристина оплакивала потерянную свободу, сидя в тёплой уютной спальне, в тишине и покое, далёкая от бушующей за окном стихии, слишком похожей на неспокойный, ревнивый нрав её Ангела.       Она касалась дрожащими руками заплаканного раскрасневшегося лица, припухших век — тонкие пальцы всё ещё хранили холодное прикосновение маски слишком — слишком! — похожей на скалящуюся ей в лицо старуху с косой. Только вместо старухи был её падший, изранивший свои крылья о шипы людского безразличия и жестокости так, что чернильная кровь отобрала их кристальную белизну, вожделеющий месть всему роду человеческому, поклоняющийся лишь ей и искусству Ангел. А вместо заточенной всеми ветрами косы — шпага, какая непременно есть у каждого уважающего себя парижского аристократа, украшена черепом в привычной ему мрачной манере. Эта шпага едва не оставила яркий сочащийся кровью след на её нежной шейке, ровно в том месте, где на тонкой золотой цепочке висело обручальное кольцо Рауля.       А потом Ангел исчез, сорвался в разверзшуюся по его воле бездну, полную непроглядной тьмы и зеркал, был поглощен адским пламенем. Она успела издать лишь вздох, хотя знала — ничто в действительности не могло случиться с этим дьявольским порождением преисподней в его собственной крепости, состоящей из многочисленных тайных ходов, ловушек и зеркал, простирающейся на много ярусов вниз. Должно быть, так и выглядел Люцифер, потерявший свои ангельские крылья, но не прекрасный облик, исполненный красоты и соблазна. Дьявола нельзя любить, но она — любила, любила так, словно была Клиодной, а он — смертным красавцем Клиабном, ради которого целомудренная богиня готова была покинуть землю богов. И покинула, чтобы быть возвращённой другими богами, равнодушными к их любви.       Ничего не происходило. Ни в этот вечер, полный слёз отчаяния, ни в эту ночь, ни в следующие кажущиеся бесконечными дни. Театр был мёртв, из храма искусств превратившись в молчаливую груду каменных блоков, покорно держащую крышу над головой нескольких сотен суетившихся здесь людей — не больше. Людей, которые жили теперь в ожидании неизбежного рока, в страхе и надежде, что, быть может, дьявол простит им их зрячесть, простит наглой девчонке — вчерашней хористке — этот порыв — сорвать застывшую, словно лик коченеющего мертвеца, маску, обнажая его уязвимость, обнажая мнимое уродство, так старательно описываемое Буке, который — кто бы сомневался? — видел негодяя в лицо.       Страх одолевал, сжимая сердце стальными тисками, когда виконт медленно, словно в неясном сне, шёл по пустынным теперь коридорам театра, сжимая в руках лишь щедро заправленный маслом фонарь. Ни шпаги, ни спрятанного в кармане револьвера — ничего. Ничего, что могло бы причинить Призраку Оперы вред и спасти жизнь Рауля. Ничего, что могло бы представить угрозу для зверя в его логове.       Рауль с необыкновенной, почти сверхъестественной точностью помнил каждое, даже едва уловимое, движение этого Ангела преисподней, каждый его осторожный неторопливый шаг, каждый мимолетный взмах руки, затянутой в тугую черную перчатку. Помнил так, будто побывал в Театре Памяти, выстроившем его ум и душу, создавшем внутри него окно, в которое затем хлынула эта неповторимая, словно полный драматизма облик Лаокоона и его сыновей, отчаянно и безысходно сопротивляющихся змеям, музыка. Как он — единственной своей партией затмивший лучшее сопрано Парижа, Софи Арну, насколько вообще можно было сравнивать по-девичьи ангельский голос с божественным звучанием его баритона — оказывается ровно в центре мозаики, слишком напоминающей теперь колдовской ведьмин круг, верный переход в иные миры — делает медленный скользящий шаг назад и исчезает.       Темнота поглощает почти мгновенно, смыкается над головой, словно холодные волны мирового океана, увлекающие ещё глубже в неизведанную человеком бездну, которую он по глупости своей осмелился назвать покорённой — виконт успевает лишь покрепче сжать в руках небольшой фонарь, второпях снятый с кареты, прежде, чем сорваться вниз, оказаться в совершенно чуждом мире, полном неясных сумрачных звуков, ощутить сильный запах тины, почти выбивающий воздух из груди.       Он оказался посреди длинного коридора, бесконечно тянущегося в обе стороны, освещаемого лишь тусклыми лучами фонаря — настолько быстро исчез призрачный диск солнца, закрылся портал, отрезав его от привычного и понятного мира, от света. Проход был так узок, что два человека, встреться они в этом забытом Богами мрачном месте, с трудом могли бы разойтись. В конце длинная галерея плавно, почти незаметно сворачивала в сторону, уводя крутую винтовую лестницу, местами покрытую мхом и плеснью, ниже, в непроницаемую, не поддающуюся тусклому лучу света, кажущуюся неестественной тьму, к подземному озеру, к хозяину Оперы. К алым, горящим во тьме потусторонним огнём, красным глазам подземных демонов. К высоким стенам с циклопическими сводами и множеством арочных проёмов.       Усталость охватила виконта уже сейчас, в начале пути, когда он не столкнулся ещё с обитателями подземелий, с его чудовищами, если угодно, когда пройденный путь легко сохранялся в памяти, но высокие каменные своды, теряющиеся в непроглядной темноте, уже давили неподъемным грузом, грозя обрушиться на плечи, похоронить под гнётом мрака и отчаяние. Даже самому уродливому и порочному, лживому и жестокому, но живому человеку не должно существовать в таком месте, где столь явно чувствуется близость смерти, где её гнилостный запах пропитывает воздух и стены, отравляет воду и всё живое.       Спуск становится всё круче, уходит глубоко под землю. Бесконечные коридоры, разветвляющиеся, уходящие далеко за пределы парижской Оперы, тайные ходы, ловушки — всё это напоминает прочную сеть, сплетённую умелым опытным пауком, засевшим в самой середине паутины и жадно ждущим свою жертву. Или, скорее, прячущимся от алчущих его смерти и гения наземных крыс, возомнивших себя подобными Богу.       С каждым шагом запах тлена становится всё сильнее, он исходит от самих грубо оточенных стен, стоящих здесь не первую сотню лет, вырывается из-под плит, плотно уложенных под ногами. Виконт уверен — он ходит здесь уже не один час, блуждает в этом бесконечном лабиринте, изредка находя новый, неизведанный ещё ход, отчаянно нуждаясь в спасительной нити Ариадны, — или волшебном голосе Ангела — касается влажных стен, болезненного мха на них. Подземелья молчат, слышится лишь тихое хлопанье крыльев летучих мышей, отвратительный крысиный писк и всплески воды, в кажущемся одновременно близким и недосягаемым озере. Руки неприятно проскальзывают по влажному склизкому камню, замирают на мгновенье, ощутив что-то гладкое и округлое, не похожее на грубо отесанный монолит стен.       Тусклый умирающий луч фонаря выхватывает из темноты бледные стены, сплошь состоящие из пожелтевших от времени человеческих останков, аккуратно, с особым, неведомым трепетом уложенных друг на друга, образующих ровный, несколько чарующий узор из костей и черепов, принадлежавших, вероятно, потерявшимся здесь людям — в точности, как сам Рауль — сошедшим с ума в этом проклятом безмолвии, умершим в полной темноте и одиночестве. Тишина здесь казалась другой, незыблемой, нерушимой, и она создавала гнетущий вакуум, сжимающий виконта в своих тисках.       Хотелось обхватить голову руками и бежать. Бежать, пока не упадёшь замертво, испустив последний тяжёлый вздох, пока уставшие покрасневшие глаза не резанёт яркий дневной свет, проникающий даже сквозь нависшие над городом тяжёлым покрывалом грозовые тучи. Пока не увидишь тусклый свет свечей, в обилии расставленных в подземном гроте.       Должно быть, он обошел подземное озеро вокруг. Он словно оказался на сцене Шатле, театра, первым представлением которого стал спектакль «Rothomago», исполненный в присутствии императрицы Евгении — столь искусно, с непередаваемым трепетом, который мог быть присущ лишь человеку, находящему в театральном искусстве единственную отраду, была создана каждая частичка этого подземного дворца, исполненного мрачной торжественности, напоминающего собой «Последний день Помпеи».       Шаги сопровождались тихим шелестом ткани, разбросанных по полу нотных листов, исписанных мелким витиеватым почерком — других звуков здесь, в этом благословенном склепе, словно и не существовало. Совсем недавно смолкшая скрипка — один из самых изысканных и утонченных музыкальных инструментов, с чарующим певучим тембром, очень похожим на человеческий голос — лежала здесь же, на холодных влажных камнях, поблёскивая порванными струнами, окроплёнными алыми капельками застывшей крови.       Спальня представляла собой зрелище не менее занимательное. Скрытая от основной комнаты, полной горящих свечей и запаха горячего воска, занавесом из плотной тёмной материи, она была полностью погружена во мрак — виконту пришлось вернуться в грот за свечой, чтобы хоть что-то разглядеть в кромешной темноте, скрывающей в себе, казалось, нечто страшное. Маленький огонёк свечи, щедрый подарок Прометея людям, осветил небольшой участок комнаты, неровный каменистый пол, усеянный мелкими осколками разбитого зеркала, край кровати, — огромного чёрного лебедя, сложившего крылья и покорно склонившего голову — такой же театральной и кажущейся ненастоящей, как и всё остальное.       Как и скрытый от его любопытных глаз полупрозрачным чёрным пологом человек, лежащий на белых, словно похоронный саван, смятых простынях. Пальцы коснулись лёгкой и тонкой, словно крылья бабочки, материи, бережно и почти нежно отвели в сторону — теперь ничто не скрывало от взгляда виконта ни гладкой светлой кожи, почти светящейся в окружающей темноте ровным бледным светом, ни прижмуренных в глубоком сне век, ни длинных тёмных ресниц, бросавших на скулы спящего хозяина Оперы ажурные тени. Ни ярких, глубоких, слабо кровоточащих порезов на тонких запястьях призрака.       Рауль коснулся засохших ручейков крови, прижался к ним похолодевшими губами, желая едва ли не кричать от сжимавшего его замершее сердце страха и нежности — жжение, кажущееся вечным и неизменным жжение, исчезло, сменившись чем-то абсолютно невыносимым, стоило коснуться длинных, гибких, музыкальных пальцев.       Белая ткань ровно ложилась на шрамы, покорно впитывая в себя медленно уходящую из Призрака Оперы жизнь — виконту оставалось лишь замереть в ожидании, когда несостоявшийся мертвец откроет глаза и скажет… что-то, от чего ему, наверное, станет легче и уже не захочется лишать душу тела, а тело — умения творить, чудесным образом родившегося в нём.       Время существовало только на земле, там, где были люди, придумавшие его, где они сновали, заботясь о чём-то мелком и несущественном. Здесь же, глубоко под землёй, вдали от любого света, за исключением, пожалуй, церковного, времени не существовало вовсе — день не сменялся ночью, вечность не тревожила спящих в гробах и просто рассыпавшихся по чуть влажному полу горсткой бренных останков людей — даже единственного живого из них.       — При всём моём уважении к Вам, дорогой виконт, я не смел представить Вас в лице моего спасителя, — голос звучал болезненно и хрипло, но это был он — тот самый волшебный, неземной голос, заставивший множество равнодушных людей замереть, преклоняясь перед его силой и красотой, и ещё несколько дней существовать в ожидании рока. — Мадмуазель Дааэ уже покинула меня, и больше не вернётся, а Вам не стоит портить хрупкое здоровье здешним отвратительным воздухом.       — Я здесь не ради мадмуазель. И даже не ради мести, — Рауль взглянул в эти опалённые солнечными лучами золотые глаза без страха утонуть в их янтарной глубине.       — Я не понимаю. — Очаровательное неосознание и лёгкая обида, проскальзывающая во взгляде Призрака, в том, как нервно и взволнованно он покусывал губу, едва не лишили виконта самообладания.       — Я Вас люблю. Со всей своей страстностью. Прошу Вас покинуть это мрачное прибежище смерти вместе со мной. Вы для меня то же, что и Бог для любого верующего человека.       — Глумиться над поверженным врагом — так в наше время люди проявляют благородство?       — В наше время люди не приучены лгать о чувствах, верно? Я не лгу Вам. Все эти несколько дней я жил с ужасным гибельным чувством в груди. Оно не давало мне дышать, не давало видеть солнце, не давало вспомнить прежние чувства — даже любовь. Быть может, это Вам ничего не скажет, — или скажет слишком много — но послушайте, что если бы Вы враз лишились возможности чувствовать музыку, что если бы голос, не оставляющий меня, ни на мгновенье, заставляющий чувствовать себя живым и… близким Вам, что если бы он исчез? Вы бы остались в полном безмолвии, Ваша жизнь была бы кончена. Так не заставляйте меня пережить это. Выберите меня, как выбрали некогда Кристину, сделайте своим инструментом, но не покидайте. — Рауль не почувствовал сопротивления, когда коснулся чёрных, словно смоль или воронье перо, волос с редкими серебристыми нитями седины, с удивлением понимая, что его руки мелко дрожат. — Назовите мне ваше имя.       — Эрик. — Имя кажется слишком простым. Простым настолько, что виконт готов рассмеяться от собственной глупости, — каким ещё может быть имя человека, лишённого всего, даже элементарной возможности выйти к людям с самого детства, проводящего свою жизнь в облике вечного проклятия парижской Оперы, наедине со своими страхами и множеством мертвецов, ждущих за пределами его маленького уютного мирка? Но вместе с ним это имя было полно невысказанной нежности, по-прежнему жившей внутри этого невозможного мятежного создания, лёгкого перезвона маленьких колокольчиков, притягивающих взгляд свой серебряной хрупкостью.       — Эрик, вы пойдёте со мной? — Пытливый взгляд обжигает не хуже раскаленного добела металла, но на сей раз в нём нет ни слепой ярости, ни ядовитой злости, только глубокая задумчивость, превращающая золотистое марево в причудливо застывший нектар.       — Вы хотите видеть рядом с собой убийцу. Человека, который впервые лишил жизни другого, будучи ещё ребёнком, и до сих пор не испытывает ни малейшего сожаления за содеянное.       — Я хочу видеть с собой человека, которого я люблю. Вас, Эрик, — чёрная лайка перчаток, какой бы мягкой и дорогой она не была, никогда не сравнится с прикосновениями этих влажных прохладных рук, шероховатых, словно змеиная чешуя, с их бережными летящими прикосновениями, исполненными боязни ненароком сломать или нарушить красоту. Рауль на мгновенье прижался к изящно выпирающей косточке запястья губами, прежде чем привлечь к себе желанное тело, облаченное лишь в белую рубашку и простые кюлоты, не украшенные в привычной аристократии манере вышивками и бисером, поднять его на руки, почувствовав биение заходящегося волнением сердца.       В подземельях была своя непостижимая прелесть — теперь, когда тьма, скапливающаяся здесь веками и безраздельно владеющая каждым дюймом скалистой поверхности, невольно отступала под безжалостными яркими лучами керосиновой лампы, они казались оплотом спокойствия, крепостью, полной молчания, хранившей в себе любого, кто искал спасения от грязного шумного мира и готов был платить тишиной.       С их печальным очарованием мог сравниться лишь предрассветный мир, укрытый тяжёлой пеленой снега, словно похоронным саваном, молчаливо застывший в ожидании боя башенных часов Сорбонны, чей мелодичный звон оставался лишь утончённым воспоминанием уже многие годы.       Звон этот, исполненный лёгкости и торжественности, воспевающий знания и их обитель, прозвучал над вечерним городом лишь спустя несколько лет после того рассвета. А может быть, прошло лишь несколько дней — так, вопреки человеческой натуре, делающей моменты счастья ничтожными во времени и растягивающей грусть едва ли не на вечность, долго тянулись вожделенные минуты вблизи друг друга.       Этим вечером Париж, чурающийся ложного авангардизма, не приемлющий никаких формальных изысков и превыше всего ставящий раскрытие мысли и чувства, чествовал оперу лишенную и любимого народом сантимента, и грубого фарса. «Торжествующий Дон Жуан» был исполнен чем-то, стоящим между Богом и преисподней, исполнен страсти и любви к жизни, создать которые могло лишь абсолютно музыкальное существо — воплощение музыки, если угодно.       Эрик был чувственен и страстен, и чувственность его проявлялась не только в музыке, исполненной соблазна и величья, не только в пении, когда он, пылая праведным гневом или же наоборот — испытывая глубокую нежность, стоящую сотен жизней, испытывая то, что было вложено автором в мелодию, что давало ей жизнь, с трепетом и преклонением выводил каждую ноту.       Раулю нравилось касаться его чувствительного тела, так часто скрытого под плотной тканью костюма, проводить кончиками пальцев по напряжённой, словно натянутая тетива, пояснице, чувствуя, как вздрагивает маэстро. Они — оба — погружались в жизнь, даруемую им музыкой, начиная новую любовную дуэль, позволяя танцу делать с ними всё, что заблагорассудится — и подстёгивать, и пьянить, и вести за собой, — но неизменно он отдавал их в объятия друг друга.       Опьянение, рождённое пленительным сладковато-терпким ароматом разгорячённого тела, распростёртого и дрожащего под его умелыми прикосновениями, нещадно кружило голову, в кончиках пальцев зарождалось успевшее стать привычным и желанным жжение, постепенно поднимающееся выше и охватывающее всё его естество. Виконт касался губами мягкой бледной кожи, испещрённой множеством шрамов, покрывая соблазнительные изгибы тела пылающими поцелуями, наслаждаясь прикосновениями прохладных рук, бесстыдно ласкающих его, заставляющих вожделеть большего.       Подрагивающие пальцы молодого аристократа коснулись нежной шёлковой кожи, скользнули меж бедер. После стольких раз, наполненных страстью и нетерпением, медленно сжигающими обоих, Эрик всё ещё выглядел чистым и невинным, тело его всё так же неискушённо вздрагивало при каждом интимном шёпоте или касании, жадно и послушно принимая долгожданную ласку, и это будило самые низменные желания — выпачкать в грехе, превратить ангела в прекраснейшего из демонов.       Сердце, казалось, готово было выскочить, когда влажное прикосновение к чувствительной головке исторгает стон из напряженной под прикосновениями груди. Рауль разминает, массирует, скользит внутри умелыми движениями, наслаждаясь тихими стонами, тонущими в вязком полумраке спальни, теплом разгоряченного и податливого его ласкам тела, собственными ощущениями, растекающимися сладкой болью внизу живота.       Виконт прижимался к горячему возбуждённому телу, беззастенчиво открытому ему, любуясь каждым его изгибами, ловя тяжёлое дыхание, тихое, почти неслышные, но полное затаённого наслаждения. Стон полон невыразимого восхищения — виконт чувствует, каким узким и влажным успел стать Эрик, и готов заставить любовника кричать и содрогаться от нестерпимого удовольствия, принимать его в свою горячую, непозволительно тесную дырочку.       В золотистых глазах причудливо поблёскивали прозрачные слёзы, напитываясь светом теплящихся в помещении ламп, но когда Рауль, сделав пару медленных и осторожных движений, позволяя немного привыкнуть к острым ощущениям и боясь ненароком причинить ещё большую боль, вдруг схватил любовника за бедра и глубоко вошёл, Эрик не сдержал откровенного стона, исполненного глубочайшего наслаждения, перемешенного с лёгкой болью. Едва ли молодой виконт услышал его — голова его гудела, каждый толчок отдавался потрясающим наслаждением во всем теле, и Рауль уже не мог думать ни о чем, кроме этой восхитительной тесноты, сжимавшей его член.       Непривычно горячие руки Эрика обвились вокруг его шеи — они казались странно слабыми сейчас, эти руки, что совсем недавно без труда затягивали удавку и могли легко переломать человеку ребра. Каким нежным и податливым стало вдруг его дрожащее, сгорающее от возбуждения, требующее к себе постоянного внимания и ласки, тело, каким гибким.       Вот он, этот момент, когда один из них сдается, не в силах больше растягивать эту сладостную мучительную игру. Рауль с неудовольствием замечает, как Эрик скрывает свой стыдливый взгляд под густыми ресницами. Его Ангел всегда не выдерживает первым — он весьма нетерпелив и жаден до ласки, которую молодой мужчина готов дарить ему едва ли не вечно.       Смущённый собственной несдержанностью, Эрик тянется к единственной и привычной своей защите — простой белой маске, скрывающей всё лицо без остатка, не оставляющей места для ласк и превращающей его в пустую фарфоровую куклу. Рауль не хочет этого — он хочет снова и снова касаться Эрика, касаться его лица, поражающего совершенством своих черт, целовать его, чувствуя губами тонкую, бледную, нежную кожу, видеть лихорадочно алеющие щёки, заливающиеся стыдливым румянцем.       Виконт мягко касается его руки, притягивая к себе, целует тонкое запястье, украшенное остро выступающей косточкой, и чувствует, как покорно расслабляется его любовник, услышав такие простые, но от того не менее желанные слова.       — Лик твой не страшен.
Примечания:
190 Нравится 13 Отзывы 19 В сборник
Отзывы (13)