***
Вместе с ним в палату последовала медсестра, с улыбкой снова что-то вводя под кожу. Тае не возражал, неуклюже забравшись на постель, задышав натужно, часто, и с тем устало закрывая потяжелевшие веки, проваливаясь в душное тупое оцепенение, по ошибке звавшееся сном. Снова проснулся он только утром, найдя себя переодетым и укрытым. Кто-то светил ему в глаз фонариком, и он вяло помычал, ловя расфокусированным взглядом силуэт Александрии. Доктор что-то грустное вещал на французском, но Тае этого почему-то не понимал. Он понимал лишь то, что уже никогда не станет нормальным. И его переполняла тихая радость от ощущения неминуемого угасания. Его фитилёк блекнет. Скоро закрутится, сгорит… — Нейролептический синдром… — отрывками долетало до слуха. Возле Александрии вырос ещё один размытый силуэт, и он подсознательно знал, что они похожи. На фоне всего остального мама привиделась ему более чёткой фигурой: она смотрела на него тоскливо, исходя из его внутренних желаний — сожалеюще, сочувственно. Он понимал, что её здесь нет. Он понимал, что с ним происходит что-то нездоровое. В бредовой лихорадке текли мёртвые дни. Тае постоянно видел поблизости Александрию, но не разговаривал с ней и тяжело шёл на контакт с кем-либо вообще. Его просили принимать пищу, рокоча под ухо сладкие уговоры, и он безвольно слушался. За всё это время множество раз прокрутил в своей памяти события пяти лет. И, когда он всё осознал и принял, ему показалось, умереть можно только от грусти, для этого даже не придётся что-то делать. …Он зацепился за мысль, что ему нужно что-то сделать. Сочась в невыносимой ненависти к своей жизни, к нелепому себе, он страдал просто из-за необходимости через силу прожёвывать эти дни. Для него всё было ясно — он не хочет быть в себе. Ему претит собственная оболочка. Его любили… Любили ли?.. за то, что он чей-то сын и чей-то племянник. Родная мать пыталась от него избавиться. Дедушка всегда относился к нему по-особенному, потому что он был на него похож, похож на свою мать. Потому что он хотел считать его своим сыном? Кто любил его просто за то, что он есть? Он вошёл во взрослый мир как младенец — с криком, и ничего и не успел о себе узнать, постоянно порицаемый чьим-то мнением, тушил огонь интереса. Обжигаясь, отнимал руки. Каково это, признавать, что твоя роль в чужой жизни была лишь заменой? Александрия ещё недавно жгуче злилась: «Ты хоть представляешь?!» Он представил. Лишив человека интереса, ты лишаешь его всего. Унижения преподносились как уроки жизни. Тае ему верил. Он снова и снова верил ему и прощал, как дитя прощает своего родителя и вопреки всему тянется: они, созданные друг для друга в единичном экземпляре, всё равно ведь будут вместе. «Но что мне остаётся? Так мне было суждено». Он больше не станет заблуждаться. В конце концов, неважно от кого из них ребёнок, если они оба крови Дюран. Так? «Она родилась, значит, так было суждено». Так. Почему они сказали, что вся его жизнь — обман? Ночью Тае закрылся в ванной. Сидя в душевой, он катал мысли всё о том же. Мама заболела, когда попыталась от него избавиться в горячей ванне, и в ней же она избавилась от себя. Как никогда он её понимал. Он бы тоже себя оставил. Избегая отражения в зеркале, без какой-либо цели он встал у раковины, нечаянно уронив стакан. Случайности не случайны, осколки разлетелись по плитке. Заворожённо он засмотрелся на их блеск. Стекло было прозрачным — понятной фактурой, лишённой скрытых оттенков. Ещё одна картина Босха — «Искушение святого Антония». Стекло и кожа. Запретный плод. Он чувствовал силу, уверенность в руках, мотивацию. Усталость происходила из самой его души. Этот нарыв не выскоблить хирургическим путём. И, если боль его не покинет, он сам покинет боль. Кто-то же должен покинуть этот «корабль дураков»?* Сатиристически к себе, безразлично к окружающим. Глупый и красивый… Чьими глазами он смотрит на себя? Так все говорили. И голоса так говорят. Они просят его избавить себя от мучений. Удивлённо усмехаясь, Тае поворачивается к зеркалу прямо, приставляя осколок к щеке. — И сейчас похож? По диагонали измученного лица потёки крови, вспоротая рана, по диагонали зеркала — картина ада. — Ещё похож?! Горячая кровь струится по коже, капая на белый кафель. А он боли не чувствует. Балеринам не больно… Осколок оставляет порезы на руке, после чего он бесчувственно режет ноги, в бреду падая на холодный пол. В стыки плитки капают алые капли. Всё ещё слишком неглубоко, слишком несерьёзно. Слишком похоже. Новые порезы он наносит на старые, и уже тогда из недр оцепеневшего тела вырывается крик — вот что значит быть живым. Чем больше порезов, тем ему теплее. Смеясь до хрипа, словно от отличной шутки, роняет осколок. Стекло с любовью, как в поговорке, недолговечны. И кто же жертва?.. Сын обидчика, племянник предательницы. А он кто? А он чувствует мамино тепло и дедушкино дыхание. Он хочет домой… Он хочет разучиться плакать.***
«Птенчик, не плачь. Мы со всем разберёмся. Ты поедешь в клинику прямо сейчас». Огни Москвы, заснеженный Екатеринбург… Перед снегом ноет колено. Всё было простым тогда. «Нет! Я хочу домой». Когда же стало таким сложным? «Могут появиться осложнения, нельзя тянуть. Ларкин отвезёт тебя». «Я не хочу в их больницу… У меня почти не болит…» Болит. «Всё будет хорошо, верь мне». Но больше ни… «…Когда ты лишал меня девственности, ты хотя бы думал обо мне?..» Никогда. «Осознание того, кто ты, и что ты подо мной…» Ну а кто ты? Кто ты?.. «…Дослушай. Я уже считаю этого ребёнка родным. Он родится в любви». В любви к кому? «…Дослушай. Есть ласковое обращение m'amour…» И ты подумал о нём? «Я подумал о тебе». А он? «И море такое холодное… Словно так и шепчет: «Не надо». Не отвечай, о ком он.***
Кто-то гладит его прохладную руку — ему это нравится. Он чувствует сухость губ и так хочет откусить омертвевшую кожицу. Утром нет никакого рейса, Ларкин никуда его не повезёт, никто ни с чем не разберётся. Он пленник своих желаний. — Тае, ты проснулся? — журчит участливый соловей. Пробуждает голубку. У голубки заплывшие глаза и багровый росчерк на лице, пропитанный едким лекарством. До локтей бинты, под ними горит вспоротая кожа — вот что бывает, когда птица, лишённая крыльев, выходит на волю. Она бросается на терновый шип. Щеки касается тёплая ладонь — что хочет ему сказать? Как ручная птичка заскакивает на пальчик, чтобы донести чей-то секрет. Он знает наверняка, что не хочет его слышать. — Зачем ты это сделал? Тугие объятия повязок сдавливают бёдра. Раны долго будут заживать, останутся шрамы. …Что красят мужчин. — Прости меня, — сжимая его узловатые пальцы, — я поздно пришла. — Вы… зря пришли. — Ты больше не один, у тебя есть семья. — Семья? — спотыкается на слове. Звучит дико. — Почему? Только потому, что мы похожи? Этого мало, чтобы называться семьёй. — Нас связывает большее. Сквозь боль он усмехается. Всё ещё есть вещи, от которых ему смешно. Ведь и не поспоришь, их крепко связала постель с одним и тем же мужчиной. — Я твоя тётя, а ты мой племянник, и ничего это не изменит. Чтобы ни случилось, я тебя больше не оставлю. Анвар — близкий друг твоего дедушки. Мы не чужие люди. — Я болен. — Это лечится. — И кто вылечит? Время. — Ты сам. — Сквозящая в её словах уверенность подкупала. Он понял смысл выражения «держать всё в своих руках». Она не прячет взглядов, не бежит от ответственности, не боится будущего, как будто всю эту жизнь перемолола. Когда-то бросив его без сожаления, врывается к нему сейчас — сознаётся в слабости, косит правдой, говорит «прости». Кое-кого напоминает… — Если ты умрёшь, для тебя всё закончится, но тогда твоя дочь тоже будет обманута. Не поступай так с ней. — Как вы со мной? Открыто встретив его неподвижный воспалённый взгляд, только кивает. И пересаживается к нему в изголовье, прижав его макушку к груди, массирующими движениями унимая боль. Такая сильная и несгибаемая, как стальной прут, и такая же надёжная. На тумбочке у кровати в подставке тлеет щепка пало санто — священное дерево, дымок которого должен избавлять от тревоги. У подставки стояла фигурка ангела. Фарфоровый амур с улыбкой глядел на него, замерев в молитвенной позе. Он вспомнил Диану, тянущую свои маленькие ручки к парящим в гостиной бабочкам. Она забудет его, но он не сможет забыть о ней. Разве это можно назвать жизнью? Так будет выглядеть только ад. — Я бы выбрал ложь.***
После нанесённых увечий Александрия стала оставаться с ним на ночь — спала под пледом на диване. Днём уезжала по своим делам, чтобы вечером вернуться снова, принося очередную книжку, отобранную Сюркуфом из личной библиотеки. Тае позволял им проявлять заботу, но не благодарил и не заблуждался. Они чувствовали некую причастность к случившемуся и разделили ответственность, самолично возложив на себя бремя, но он их об этом не просил. Днём Тае посещал физиотерапию, арт-терапию, мануальные практики, и йогу — не посещал. На месте ран ещё были свежие рубиновые полосы. Александрия предложила сделать пластику шрамов сразу после заживления, но он отказался. Его «la beauté du diable» — красота дьявола, как говорили французы, стала для него проклятием. Не будь он красивым, и, должно быть, балетная карьера закончилась бы для него ещё в детстве, а Чонгук бы даже не взглянул. Как хорошо быть уродом. Нет ожиданий — нет разочарований. Никто не обманут. Мосты в обратную дорогу сожжены. С такими руками он никогда не вернётся в балет, с таким лицом он не будет желанен. Больше никто не посмотрит на него с вожделением, а он никого не захочет. Больнее, чем сейчас, уже не будет. Май подкрался незаметно, встал за его спиной и напугал — богатым цветением миндаля и теплом. Александрия пообещала следующей весной объездить с ним все уголки Франции, в первую очередь показав Прованс и Ривьеру. Было затруднительно жить в настоящем, не то что задумываться о будущем. Будущее — туман, он всё ещё блуждающий ёжик. Целый год — это целая вечность в его маленьком аду. Он до сих пор жил без какой-либо цели, а потому лечение протекало без видимых результатов — по большей части он создавал лишь его видимость. Не становилось ни лучше, ни хуже, и если бы его спросили, чем он занимался всё это время, он бы ответил, что волочением своего тела. Изучая его анализы, доктор как-то завёл разговор про наркотики, запретив о них даже думать, и предупредил, что с гипертонией это будет его последним развлечением. Тае действительно никогда об этом не задумывался. В балетных кругах не многие, но употребляли, разное. Балерины после тяжёлых травм могли закинуться прямо в раздевалке. Чимин поимённо знал, кто в Юнивёрсал и на чём сидит. Они не слишком скрывались, вслух жалуясь, что им всё так же больно. …Что вместо экстази им сунули аспирин, вместо кокса — тальк или китайский стиральный порошок, или вообще исключительно для балерин — тёртую канифоль прямиком из их ящика для пуантов и чешек. В Сеуле цены на психоактивные вещества были за гранью добра и зла. Чонгук бы никогда не допустил его зависимости, с зубами бы выбив всякую заинтересованность в этом направлении. Что же… теперь он свободен. Теперь он в Европе. Теперь это предупреждение — соблазн. Святой Антоний до сих пор искушён. Одним дождливым днём он заметил в холле рояль, будто увидел его впервые и подсел за него без всякой причины, ведомый бездельем. Дверь на улицу была приоткрыта, влажный ветер раздувал тюль, забирался ему под футболку, лаская длинные волосы, щекочущие подбородок. Несколько пациентов, тихо отдыхая, читали, глубоко погружённые в свои мысли. Он же прислушался к стуку дождя, устремив взгляд на окно, по которому размазывались капли. На миг он задался вопросом, какая сейчас погода в Корее. Там, должно быть, уже поздний вечер. Чонгук закрылся в кабинете? Оказывает ли на него влияние пасмурная погода? Ну почему Тае ничего не знает! …Он тоже отвлекается и смотрит в окно? С кем ложится в холодную постель? Злится? Ищет его? В балетной школе он учился игре на пианино, пусть многое и помнил смутно. Такие вещи почему-то забываются быстро, хотя им учишься долго и упорно, а всякие мелочи по типу любовных драм, слезоточивой сцены в кино запоминаются куда лучше. Левая ладонь падает на клавиши, с правой же он не спешит. Запястье ноет в непогоду. Даже сейчас он может услышать хруст кости в тот момент, когда Чонгук по-медвежьи вывернул его вялую руку. Неуверенно прикладываясь к инструменту, он хочет наиграть несложную композицию Сати «Je te veux». «Я хочу тебя», — так называется его вальс, написанный для женщины. Ничего не выходит. Миниатюра не драматическая, но грустно ему, нехотя звучит рояль. Мизинец на правой до конца не разгибается. Он смотрит на свой палец, как на смертельно больного. Но ведь это не так уж и страшно. Просто операция была сделана не вовремя, слишком долго летел самолёт. Он помнит текст — может, и не слишком точно. Уныло жав на клавиши указательным левой руки, бормочет себе под нос на французском: — …Я понял твою беду, моя дорогая. И подчиняясь твоим пожеланиям, ты будешь моей любовницей… Я стремлюсь к драгоценным мгновениям… Когда мы будем счастливы… Я хочу тебя… «А ты меня?» — спрашивает внутренний голос, и на его лицо снова лезет гримаса боли. Прелюдия заканчивается, так и не начавшись. — Грустно, — прозвучало за спиной неожиданно, и Тае, слабо вздрогнув, отнял бездарные пальцы от благородного инструмента. — Я не очень хорош в французском. О чём эта песня? — раздаётся ещё ближе. Тае неспешно разворачивается, поднимая глаза на неизвестного мужчину. Он говорит с ним на корейском. — О любви, — отвечает ему тихо, с нескрываемым недоверием. — Ваша любимая композиция Сати? «Он знает и текст, и музыку», — разочарованно думает Тае, мигом потеряв интерес к спонтанному диалогу. — В самолёте читал одну книгу. Могу поделиться с вами отрывком? Ему нет дела до чужих закладок, но он всё же парирует: — Я не очень хорош в корейском. О чём отрывок? — О любви, — крайне обаятельно улыбается незнакомец, цитируя его ответ, как секундой ранее это исполнил Тае. — Но к себе. — И потихоньку начинает, улыбки не снимая: — Я — камень. Раскали меня в огне. Я не поддамся, я — камень. Бей меня, что силы есть.* Он уже встречался с ним ранее — в аэропорту. Уже немолодой, но ещё не старый. Возрастом как Чонгук. По всей видимости, знакомый Сюркуфа и Александрии. — Мы знакомы? Господин Камень. Мужчина улыбнулся одними глазами, присев рядом с ним, погладив гладкую крышку рояля. А будто его. — Я — крепкий камень. — Это вовсе не ответ, но почему-то звучит так хорошо в этом месте. — Во тьме меня оставь кромешной. Засияю одинокой звездой, — продолжает он. Безмолвно просит его руки — ту, что дрожала над клавишами, так и не заиграв. Тае игнорирует этот жест. — Я — камень. Не сломаюсь, не стану пылью. Не обветшаю. Я выживу. — И, красиво протянув: — Я — алмаз. Закончив прозу, мужчина открыто засмотрелся на его шрам на лице, медленно спускаясь на тонкую шею, на жилистые тощие руки, не спрятанные под длинный рукав, пестрящие подзажившими рытвинами. Тае не стесняется своего уродства, ведь не только в этом месте, а вообще, как ни крути — каждый по-своему урод. — А кто вы, Мишель? — Не алмаз, — пронзительно глаза в глаза. «И не Мишель». — Турмалин параиба, — выбирает мужчина. — Что? Впервые за несколько месяцев Тае что-то зацепило, ясно и отчётливо. Ему хочется говорить, но не о сложном. Как человек с человеком. — Настоящее сокровище. Как камень с камнем. — Турмалин, — снова улыбнувшись, чуть склонил голову, — это голубой минерал, а параиба — разновидность, один из самых редких драгоценных камней. И знаете, в чём его особенность? — Не знаю. — Он сияет даже в сумраке. — Прямо сияет? — Так говорят. — И вы им верите? — Имел возможность видеть это своими глазами. — На этот раз он протягивает ему руку для рукопожатия в знак знакомства. Тае специально не даёт правую, как будто не понимает, и протягивает левую ладонь. Мужчина изысканно обхватывает его пальцы, не опуская заинтересованно прищуренных глаз. «Люди, которых привлекает уродство, — думает Тае, — такие же больные уроды». — Меня зовут Хан Дусан. Я поучаствовал в твоём освобождении, поэтому не стану скрывать, что немного о тебе наслышан. Можем перейти на «ты»? — И о чём же вы наслышаны? Тае своенравно выдёргивает руку, продолжая обращаться официально. Он явно на порядок старше, так с чего бы им переходить на неформальное общение? Даже во Франции они остаются корейцами со своими правилами приличия. — Один мой хороший знакомый не последний человек в правоохранительных органах. От него я узнал, что ты подал в суд, и, если не ошибаюсь, расспрашивал про убийство пятнадцатилетней давности на заводе Верфей. Недавно истёк срок давности. — Почему вы помогаете мисс Лепети? — Мы познакомились на выставке в Париже, в дальнейшем она выставлялась в моей галерее. Я проникся её историей и захотел помочь. — Она рисует? — глупый вопрос. — Пишет картины, — кивает, невинно поправляя. — Ты не знал? Большую часть жизни я прожил в Сингапуре, моя галерея в Гонконге, но сам я с Чеджу. С Женевьев нас связала любовь к искусству. — Вы любовники? — Ты ничего о ней не знаешь, да? Женевьев и Анвар повенчаны. Они вместе уже около пятнадцати лет. — Но зато вы знаете слишком много. Кореец из Китая… Вы работаете на Чонгука? Это он вас подослал? Вы поэтому сблизились с Женевьев? — Вовсе нет. — Я необразованный, но не тупой. — Резко встав, осмотрел его сверху донизу тем взглядом, которым сравнивают с асфальтом. — Хотя нет, если вы мне помогали, вас интересует сам Чон. Личные счёты? Или хотите в долю? Я для вас бесполезен. Можете только подороже загнать информацию о моём нахождении, но я бы не советовал заключать с ним какие-либо сделки. Так уж вышло, вырвалось на эмоциях, стоило чуть снизить дозировку, но мужчина не позволил ему нервозно уйти, осторожно поймав за локоть. — Он так сильно тебя обидел? Ты весь дрожишь. Тае ударил его по руке. — Проваливай, кто бы ты ни был. Читающие, что пребывали в нирване, уже недовольно косились на этих двоих, отвлечённые громким шумом. — Я только хочу помочь. Парень раздражённо схватил его за кашемировый тёмно-синий свитер, притянув к себе, дабы объяснить доступно. — Ты что, какой-то супермен? Если действительно хочешь помочь, пусти мне пулю в лоб, — швыряя словами, как вещами, натянул ткань на кулак. — Другая помощь мне не нужна. Дусан, ничуть не растерявшись, забавно крикнул ему вдогонку: — Я не умею стрелять!***
В следующий раз Александрия пришла со свежим хрустящим багетом в шуршащей обёртке и нотами «Этюды для начинающих». Тае это посмешило. Да он же не помнит нот… Мистер Дюран, мистер Дюпон… месье Дебюсси… А какой сегодня ты? Также у неё был с собой новенький томик из ближайшей книжной лавки, благоухающий типографской краской. — Гарриет Браун, — машет книжкой, — американская журналистка. Она написала книгу о том, как боролась с болезнью дочери. — С кусачим названием — «Смелая девочка ест». — Мне понравилась. «Закройте глаза и представьте себя в лучшей пекарне мира. В воздухе витает ароматом круассанов, булочек с корицей, эклеров и хрустящих багетов…» — машет багетом. — «И вы голодны, нет, вы просто умираете от голода. Вы мечтаете о кусочке нежного «наполеона», который тает во рту, но вы не можете… Потому что ваш страх сильнее голода», — цитирует запомнившийся отрывок и добавляет уже серьёзным тоном, без недавнего оживлённого восклицания: — Нервная анорексия имеет самый высокий уровень смертности среди всех психических расстройств. Давай поедим? — Простыми словами о сложном. — Я не хочу, чтобы ты однажды растаял. Хотя он и набрал несколько килограмм, о какой-либо поправке говорить было рано. Депрессивные эпизоды продолжались. Им сказали, что работу с психотерапевтом нельзя прекращать даже после выписки, а в ближайшем будущем ему не светит и она. Тае по-прежнему не признавал себя страдающим от анорексии. Это болезнь женщин, звёзд, моделей, с чего бы ему ею болеть? — Я не боюсь есть, я не хочу — это разные вещи, — безвкусно отфыркнулся, потеряв всякий интерес к научной литературе. «Смелая девочка ест, — проговаривает про себя, — смелый мальчик предаёт, — насмехаясь. — А очень смелый — бросает мистера Чона без сознания в крови». Трагикомедия. — В этом и проблема. — Нет никакой проблемы, мою жизнь поддерживают, как ты и хотела. — У тебя слишком много диагнозов для молодого парня. — Сыну Чона в этом месяце исполняется пятнадцать — вот он молодой парень, а с меня что взять? — Не понимаю, при чём здесь это. Соскучился по этой семье? А что тогда сбежал? — Тае паскудно натянул уголки губ. Да, так достаточно больно. Укор в самое сердце. — Ты зря нагрубил Дусану: он хороший человек и с чистыми намерениями. — И сама же молниеносно сменила тему. — Никто не хочет трахаться с чистыми намерениями. Алекс несколько удивлённо вскинула бровь, будто сама об этом не думала, отщипнув хлеб. — Он не по мальчикам. — А я не по девочкам, вот так совпадение. И на секунду замолкнув, разразилась хохотом с набитым ртом, показав ему большой палец. — Дусан много путешествует по миру, с ним есть о чём поговорить, и он благодарный слушатель. Пару разговоров с ним по душам — и сеансы с психотерапевтом не понадобятся. — Ты так легко нас сводишь. Откуда столько уверенности? Кто я такой, чтобы он мне бескорыстно помогал? — Я же тебе сказала, что он хороший человек — он основал фонд помощи жертвам насилия, открыл кризисный центр в Гонконге. Наверное, он уже рассказал, что там же владеет галереей. Я знаю, что он не по мальчикам, хотя я ни с кем никогда его не видела за все три года, что мы знакомы, но он мне симпатизирует — а у меня был плохой опыт общения с корейцами — однако: во-первых, он разбирается в искусстве — аристократ и эстет, во-вторых, у него большое сердце — он миротворец, пилигрим чёртов, да ещё и красавец как сам господь бог. Я в нём не сомневаюсь, отчего же? От добра? — Почему он ушёл в благотворительность? Должна быть причина. Алекс хмуро кивнула, снова посмотрев на него — вот уже осуждающе. — Из-за любимой женщины. — Устало мотнув головой, он всё сразу понял. Ещё одна из мира мёртвых, ещё одна печальная история. — Спроси его, он тебе сам всё расскажет. — А вот для этого нет причин.***
В июне Тае разрешили сменить обстановку — съездить домой, проветрить голову, в его же случае познакомиться с семьёй и их жизнью. Они жили в загородном доме в Бордо с видом на виноградник. Мистер Сюркуф, как заботливый отец, лично за ним приехал, всю дорогу добродушно ведя экскурсию. Они с Александрией то и дело смеялись, перебивая друг друга, погружая в атмосферу мира и добра. Тае невнимательно их слушал, не обронив и полуулыбки, отрешённо пропуская размазанный пейзаж за окном. Его не заразить смехом, не осчастливить свободным полётом… Он парит у земли, а всё силится взглянуть в небо… где кружит орёл. Сейчас его нет, и солнце обжигающе режет глаза. Он будто заново учится видеть. Зрачок сокращается до размера гравийной крошки, на свету турмалин параиба становится бриллиантом, бликующим в лучах пылкого горизонта голубыми гранями. Слышит… нет… он чувствует прикосновения, глубокий взгляд, дыхание на шее. Куршевель, Мерибель, Шамони… Он попросил выбрать курорт, но поездки не случилось. Чонгук так и не показал ему французские Альпы, Тае так и не выбрал курорт. Они не успели. Потом он попал в аварию, потом… Дотрагиваясь до губ, парализовано замирает. «Я не могу поверить, что мы закончим наши отношения вот так». Касается слов, пробует их отчаяние на вкус. Почему такие горькие? «Тае…» — этим нежным произношением — и в рай без очереди. «И я не хочу отпускать. Ты устал». «Я устал», — отвечает ему в своей голове. «Я понимаю. Но одному тебе будет хуже. Тае». «Хуже…» «Мне будет плохо». «Плохо?» «Кому мы сделаем лучше?» «Лучше…» Тае беспомощно откидывается на спинку, прикрывая тяжёлые веки. Перед ним всё ещё та картина: растерянно-раненые чувства, ещё влажные от слюны губы, сотни «почему» в лживых глазах. С тем же выражением он смотрел на своё отражение, раня лицо. Насколько же он болен, что до последнего верит в любовь. Признать, что всё хорошее было неправдой — то же, что подвести себя к стене. Завести руки за голову. И расстрелять. Ненавидя ложь, ещё больше он презирает правду. В случае счастья выбор будет неочевиден. «Тае», — всё шепчет сладкий голос у ушка, сводя с ума. В этот миг он хочет развернуться и босиком побежать обратно — по дотлевшим мостам, по воде, по полю. Вернуться и не уходить, и чтобы не отпускали. — Тае, — шум реальности доходит до него с опозданием. Это не та шелковистость слога. — Тае! Не те голоса.***
В машине он просто уснул, тем самым перепугав взрослых. Сюркуф его, как самого настоящего ребёнка, заснувшего перед телевизором, на руках отнёс в дом, уложив на постель в его новой комнате. Интерьер этой спальни похож на винтажный кукольный домик: кровать с балдахином, несколько пушистых подушек и валиков, бархатная банкетка у подножья, высокие окна и потолки, лепнина, сымитированный камин, цветущие белые орхидеи на туалетном столике. Александрия прилегла тогда с ним, заключив в кольцо рук, побоявшись выпустить это хрупкое тело. И с тех пор он часто находил их спящих вместе. Тётя лежала чуть выше, обхватив его макушку, а он спал, уткнувшись ей в плечо. В ночи, когда они были порознь, и он не нащупывал рядом живое, то обнимал подушку и страдал от сновидений, в которых к нему приходил тёплый и нежный Чонгук. По утрам Алекс закрывалась в своей мастерской, дядя Анвар уезжал по делам, а он бродил по просторному светлому дому с высокими потолками и широкими дверными проёмами, в конце концов причаливая к стеклянной террасе с плетёными стульями и одним креслом-гамаком. Как солнце встанет, она станет утонувшей в свете теплицей. Пепельно-белый, кремовый, жемчужно-белый, бежевый — этот воздушный французский шик, право слово, кружил ему голову. Кофе, птичье молоко, напевом Zaz. «Дадите мне Эйфелеву башню — что я буду с ней делать?» Papalapapapala… Уют в соседстве с роскошными вещами, похожими на экспонаты музея, создавали впечатление, будто он жилец Лувра. И этот краевед, слабо отбрасывающий тень, слонялся из угла в угол с чашкой горячего чая, бормоча себе под нос про замок в Нойшатель, Tour Eiffel и Chanel. Ранним утром тень выходила на террасу (а он за ней), забираясь в гамак, и встречала восход солнца. «Добpo пожаловать в мою реальность!» Papalapapapala. За ужином Сюркуф бесперебойно вещал, перебивая стук столовых приборов. Его живая мимика, нет, его живость приковывала внимание, притягивала внешность, исключительный лукавый прищур. Он был человеком интеллигентным и в то же время лёгким в общении, начитанным, но не заносчивым, победителем по жизни, вобравшим ум, красоту и удачу. И любовь. Алекс прекрасно готовила, а ещё смотрела на Анвара горящими глазами — так, будто только что влюбилась. С ним она расцветала, не переставая улыбаться. Можно было подумать, этот спектакль специально разыгрывался для него, чтобы вызвать зависть. Но ведь нет. Только ненормальные стали бы издеваться над психически нестабильным человеком — таким, как он, но всё же он им невольно позавидовал. Оказывается, можно любить вот так… Тае узнал, как и говорил Дусан, что в официальном браке они не состояли, но действительно повенчались. Когда Александрия бежала из Кореи, в этом ей помогал в том числе Анвар, которого дед попросил о помощи. Теперь они любовники, всё равно что супруги. В понимании Тае эта связь тоже не была здоровой, потому что друг отца должен заменить отца, но никак не стать мужем. Между ними большая разница в возрасте, и уж про кого ни говори, а вот они друг другу не чужие люди. Но разве их осудишь? Пути господни неисповедимы, и не Тае выносить им приговор. Также он узнал, что у Сюркуфа было двое детей от первого брака и тот, что помладше, часто наведывался к ним в гости. Настолько часто, что даже Тае с ним познакомился. Пасхаль был воспитанным и любознательным, а ещё очень энергичным — таким славным шестнадцатилетним мальчишкой, безумно напоминающим Йена. Наверняка поэтому Тае чувствовал себя рядом с ним некомфортно, вспоминая и Йена, и их конфликт. А вот старшему сыну Рафаэлю уже было за тридцать, и он редко проведывал отца, не отпуская в гости и своих детей, предпочитая самостоятельно заниматься их воспитанием. Но вот что не давало покоя: как в идеальном браке не появилось общих детей? Им хватало друг друга или это был глубоко личный вопрос? В домашних условиях ему стало значительно лучше, но его снова вернули в клинику. Наверное, нечто подобное чувствуют щенки, которых обратно возвращают в приют. В самом-то деле его никто не бросил, но отчего-то он ощущал себя в который раз оставленным. Алекс по-прежнему старалась оставаться каждый вечер и засыпала рядом с ним, не говоря ни слова об их этих странных ночёвках. Он — не ясельный ребёнок, а она — не его мать, так что поговорить было о чём, но степень неловкости просто не могла взлететь ещё выше. В его комнатах — и в клинике, и дома — по его просьбе убрали все зеркала. Он совсем не улыбался, но жил. По какой-то причине для него снова вставало солнце. В июле ему снова разрешили отправиться домой, а там он снова повстречал Хан Дусана. Вежливый и с иголочки одетый, добрый и не ненавязчивый, он, безусловно, располагал к себе. В белых брюках, что ему были ладно по фигуре, в ситцевой рубашке, с приятно уложенными волосами. У Тае к этому времени отросли волосы до плеч, став виться и не слушаться, свешиваясь спиралями на глаза. Ну а что, его всё перестало слушаться: и сердце, и голова — волосы за ними просто повторили. На нём же по приезде была футболка, рваная на спине в форме черепа, придающая ему какой-то совершенно бесстыжий шарм. На ключицах блестел тот самый крестик, на руках и лице сидели всё те же шрамы, порозовевшие к лету. — Мишель, — окликнул он его негромко в момент столкновения. И смотрит. Так пронзительно и бездейственно смотрит. — Давно не виделись, Мишель. Выглядишь намного лучше. Я рад. Тае замирает на месте, опять теряясь с ответом. Ноги не торопятся в дом, а он не торопит ноги. В компании этого… камня… ему спокойно. Это просто констатация. — Вы часто бываете во Франции. — А это не вопрос. — Я в поисках талантов, — с гладкошёрстной улыбкой. — Нашли? — Нет. Но видел самого Иисуса — это нивелировало убытки. Тае сдержанно усмехается. Они так и стоят на ступеньках у входа. — Он искусствовед? Где вы с ним встретились. Мужчина привлекательно улыбается, паутинка морщинок у глаз его совсем не старит и не портит. — Он самый обычный человек. — Как обычный человек может быть богом? — Вочеловечившийся. — Вы из тех фанатиков, которые разговаривают с богом? — Мишель Лепети… — добродушно над ним подшучивает, — сам «маленький святой»* надо мной смеётся. По христианскому преданию у Иисуса длинные каштановые волосы, светлая кожа, — сделав паузу, намеренно выделяет: — голубые глаза. — Христос воскрес, — саркастично подытоживает Тае, поняв, конечно, поняв аналогию. — «Я есмь». — Правда, больше не забавно. Когда Дусан начинает усложнять. Тае возобновляет ход. — «Он грехи наши Сам вознёс телом Своим на древо, дабы мы, избавившись от грехов, жили для правды: ранами Его вы исцелились».* Ранами. — Лучше бы вы усерднее искали таланты вместо изучения Библии. — Воистину, — безобидно прищуриваясь, выравнивает с ним шаг. Но они выходят во двор, как назло, минуя дом. Конечно, никто их не потеряет. Алекс спит и видит, как Дусан приберёт его к своим пилигримским рукам. — Ты когда-нибудь был в Иерусалиме? — Вряд ли. Вместе они добрели до беседки. Над полем опустились сумерки. Как только ему разрешили домой, он сорвался в этот же вечер, поэтому сейчас ночь и месяц ей — ночник. И Дусан ему собеседник. — Хотел бы в Арабские Эмираты? — Это какой-то религиозный тур? Или вы спрашиваете наобум? — Я скоро лечу в Эмираты. — Я там был. — Но не со мной. Да. С другим. Тот другой взял его с собой, как берут шлюшек, гуляющих на всю катушку только за счёт сопровождения клиента. И джиппинг ему, и кемпинг, и секс «пять звёзд». …Осуждающие взгляды, холодное отношение, вечно сытое чувство собственной никчёмности — вот чем ему запомнилась та поездка. Они были рядом, но порознь — Чонгук сам устанавливал границы. Не первые тревожные звоночки проявлялись в беспочвенной ревности, подавлении всякого мнения, в тычках и пощёчинах, угнетении. Чтобы шлюшка не плакала, ей дарили букеты. Чтобы снова верила в любовь — красиво трахали под шатром. В то время этот другой был женат, но почему-то репутацию ему портил Тае. Вот какие впечатления. — У вас какой-то фетиш? — Не понял тебя. — Интересуют уроды. Вы даже посвятили им фонд. Делаете мне комплименты, не пристаёте и предлагаете бесплатный отпуск. Или вас возбуждают психические расстройства? Но я не хочу быть очередным трофеем в вашей коллекции. Дусан прекратил беспочвенно сиять, не сводя с него задумчивого взгляда. — Мне не нужен от тебя секс. Я не делаю это с парнями. Твоя тётя поможет тебе лучше, чем мой фонд, но если всё же тебе понадобится юридическая или психологическая помощь, ты всегда можешь ко мне обратиться. Гендер, ориентация, вероисповедание и национальность не имеют значения. — Вашему фонду всё равно на гендер, а вам нет. — Почему ты злишься? — Одним вопросом Дусан подбил его заносчивость. Он ведь правда зол, но не на него. — Приезжай в Гонконг, я покажу тебе «Персиковый сад». — Персиковый сад? — Название моего фонда. — Больше подходит рекламе сока… Что оно означает? Мужчина помедлил, прежде чем дал какой-никакой ответ. — Бессмертие? Если бы не тётя, может быть, ты бы заинтересовался такой темой. Это не так уж забавно, если подумать. — Я не считаю это забавным. Но вы ведь не каждой жертве предлагаете отдых за свой счёт? И я бы предпочёл, чтобы меня не считали жертвой. — Я немного разбираюсь в психологии, хм… и мне интересно узнать тебя поближе. Что в твоём понимании означает уродство? Мне не совсем это ясно. — Невозможно скрыть несколько вещей, и я точно знаю, что одно из них — это уродство. Я не имею в виду только внешний недостаток, наивность и глупость — этого также не скрыть и это по-своему омерзительно. Человек наделён возможностью мыслить и рассуждать, но всё равно остаётся идиотом, неспособным пользоваться своей головой: кто он, если не урод? — По желчности его интонации, по презрительному отношению несложно было догадаться, что в уродстве он корил себя и осуждал тоже только себя: за наивность и глупость. — Страдать душевными заболеваниями — это тоже уродливо. Это как разбитая и склеенная чашка, только человек. Не убеждайте меня, что красота — это восприятие. Сломанная чашка будет сломана, даже если её склеить — это факт. На такое не хочется смотреть, трогать — тем более. — Слышал про «искусство золотого шва»? — Дусан бессимптомно выдержал его нападки, снова приободрившись, и живенько достал телефон, чтобы показать картинки. — Японская техника склеивания разбитой посуды золотом или серебром. Тогда нам следует в первую очередь посетить ЮАР. Или Китай. В Китае тоже много. — Чего много? — Золота. Тебе не хватает немного золота, — с улыбкой в бархатном голосе. — Для швов.***
После беседы с Дусаном Тае долго копался в себе. Бессонница насиловала его до рассвета, как раз в отсутствии под боком Александрии, и, когда он наконец-то смог уснуть, ему приснилась пустыня: гонимые ветром дюны, дым кальяна, рокот вертолёта, белые ориксы. В какой-то момент он подскользнулся и упал в бассейн, став захлёбываться. Он видел пузыри из своего рта, узорчатую плитку, видел… что его топят. Знал, кто. Из сна он выскочил резко, умываясь потом. И всё не мог унять дрожь, плавно переходящую в судорожную злость, а после — в удушающую истерику. В конце концов разрыдавшись, он начал бить себя по голове и груди, мучаясь от давящей изнутри боли. Это не физическая боль. Его мучает душевный недуг. Тае понимает, что болен. Психотерапевт говорил ему, что его голова сейчас, фигурально — комната с креслом, он сидит в кресле и ищет выход, но видит только одну дверь, которая ведёт через пожар, а всё потому, что не находит за спиной другого выхода. Сейчас Тае не в кресле, не ищет дверь — огонь снова охватил стены и пол, добрался прямо до мысков и взасос впился чёрным дымом. Невозможно находиться в такой комнате, поэтому он ищет способ выйти. Из себя. Так и находит — в ванне, с ножом, с текущей по локтям тёплой кровью. Как бы сильно он не хотел своей смерти, он причинял себе боль лишь ради боли — это защитная реакция его аутоагрессии. Будь то таблетки в диспансере или осколок стакана в клинике — это была не попытка умереть, а возможность перебить физической болью душевную. Тае сам пришёл такой распрекрасный в спальню хозяев: с ножом и окровавленными руками, замерев на пороге с видом побитой, выкинутой собаки. Первым его заметил дядя Анвар, а затем уже тётя, тотчас выпрыгнувшая из постели. Женские слёзы — это очень сложно. Он пришёл не за ними, а потому, что это была единственная дверь, за которой не свирепствовал огонь. В итоге он снова вернулся в клинику. На сей раз его рехаб* продлился до конца лета, и, когда он думал об этом в глобальном смысле, его пугало количество нулей за лечение, хотя оно того стоило. Благоприятно сказывались на выздоровлении интерьер, личная палата, телефон, телевизор, своя ванная комната, свободное посещение для родственников, прилегающие косметический салон, ателье живописи и лепки, даже, чёрт возьми, ресторан. Можно подумать, он попал в рай для психов… для зажиточных психов. И в этот рецидив он повстречал в стенах клиники одну некогда популярную корейскую певицу. Не то чтобы он любил её творчество, как и в принципе не проявлял особый интерес к музыкальной индустрии, но всё-таки о ней был наслышан, и её алкогольная и наркотическая зависимости стали для него откровением. За этот период Дусан посылал ему цветы с открытками: из Абу-Даби, Сингапура, Гонконга… Сеула. Александрия присутствовала в его жизни наравне с Ангелом-хранителем и медицинским персоналом, и, если разговор заходил о Дусане, болела за него, как за самого достойного наставника. Шутила, что чувствует себя мамой и готова отпустить своего ребёнка (то есть Тае) с ним куда угодно, потому что тот надёжный и мудрый человек и друг, и способен открыть ему мир с новой стороны. Или открыть мир. С нуля. Ведь, как оказалось, дожив до двадцати четырёх и став отцом, Тае мало что узнал о жизни и ещё меньше о себе. — Зачем он дарит мне цветы? — Помня слова Дусана о том, что его не привлекают парни в сексуальном плане, подобные знаки внимания вызвали у него диссонанс. Только Чонгук по поводу и без дарил ему цветы, поэтому это стало чем-то естественным для романтических отношений, но не для дружеских и не покровительственных, какими их пытался подать Дусан. — Может быть, он хочет этим сказать, что ты, как эти цветы — хрупок и нежен. — И скоро завяну. Алекс расхохоталась. — Для корейцев разве не в порядке вещей по любому поводу дарить букеты? — Но сейчас нет повода, — пожал он плечами. В нём не дремлет скептик. Когда приезжал дядя Анвар, они говорили о будущем. Каждый раз он задавал один и тот же вопрос: кем Тае хочет стать, будто ему ещё было пятнадцать, и предстоял тест на профориентацию. Собственно, каждый этот раз Тае ничем ему не отвечал, ведь, как и в пятнадцать, он не знал. Алекс пообещала ему в следующие «домашние» каникулы научить водить, а потом и отправить на вождение, но предупредила, что во Франции бумажная волокита занимает вечность, и ему предстоит долгое ожидание своих прав. А Тае даже не был уверен, что когда-нибудь выйдет из больницы и начнёт жить нормальной жизнью, по этой простой причине с опаской касался дум о будущем. Университет, машина, путешествия, новые знакомства… сейчас это казалось чем-то из области фантастики. Как он мог беспечно строить планы со всей своей психической нестабильностью, зная, что где-то его ждёт дочь, которую он бросил? Зная, что его ищет человек, которого он бросил, всадив нож в спину?! И кем ему было становиться, когда он самолично перекрыл себе путь обратно в балет? Чонгук не хотел и, скорее всего, не позволил бы ему учиться на какую-то иную профессию, потворствуя его неудачам в начинаниях. Конечно, методы его были гнусны, но цель, как говорится, оправдывает средства, и позже Тае решил, что всё было во благо: Чонгук не хотел, чтобы он тратил время зря — и это прямая цитата, а Тае снова полюбил балет, заполучив тёплый кров Тахры. Но вот он без Тахры, без Чонгука, без имени, с истощённым телом… Балет? Мёртвая мечта. Тае спрашивал и не раз задавался вопросом, что происходит у Чона в жизни, но ему ничего не рассказывали, маскируя своё нежелание его в это посвящать в обыкновенное незнание. А потом он просто потерял счёт дням, и не было в них ничего особенного, что отличало бы их друг от друга. Александрия чаще делилась историями о себе. «Папа назвал меня так, потому что он — Александр Македонский, а я его Египет». При упоминании Александрии, как портового города Египта, его замутило. «Роскошный парфюм». «Достойный тебя». Он с рекламы Инитио Парфюм смеётся, поправляя парик. Египетская тема просто совпадение? Он не хочет знать, он не хочет знать… Незаметно её откровение достигло берегов Кореи, и травматичное для них обоих прошлое застучало поваленными из шкафа черепами. — …Я приехала в Корею за папой. Мама обрубила с ним все связи, запретила мне даже говорить о нём. Мне было тяжело, и я чувствовала себя неполноценной. Конечно, я была молода, беспринципна, знаешь, глупа и бесстрашна. Я даже язык не знала, у меня не было денег, но я всё равно, дура, рванула. Сначала я работала хостесом. Это был мой первый контракт, и мне сразу не повезло: я попала в клуб, где был «тач» — то есть нас могли трогать, где и как угодно, а если мы отказывались, давали штраф в пятьдесят тысяч. Я недолго там проработала, босс под видом дополнительного выходного дал мне ключ от номера, отправил отдыхать… Там был мой первый клиент. Он насильно трахнул меня и потом бросил мне миллион. Не могу сказать, что сильно напугалась — я искала папу, и это всё, что меня тогда волновало. Этот ублюдок был одним из директоров Корейских верфей. — Тот, которого убили после тебя? — Да, он втянул меня в эту историю. Потом предложил пятьдесят миллионов за то, что я соблазню сына их председателя, а если у меня получится задержаться в его постели, увеличит сумму. Конечно, я согласилась, мне нужны были деньги, да и это не звучало, как что-то сложное. Я была далеко не невинна и вообще считала, что хороша в сексе… пока не познакомилась с Чонгуком. Честно говоря… у меня не укладывается в голове тот образ, которым ты его представил. Я не держала на него зла. Никогда. Мне даже было его жаль. Тае одеревенел от подобного признания. Жалость? Пройденный этап… Его невозможно жалеть, его категорически запрещено жалеть! — И чем же он тебя так поразил? — ненамеренно грубо, презрительно, как будто это было нечто нереальное. Будто он сам не знает, как легко попасть на этот крючок. — О нём всегда отзывались хорошо девочки из эскорта, как о щедром и страстном ВИПе. Я с ними потом согласилась. Я только тогда поняла, что такое заниматься сексом. Он всегда сначала получал разрешение, да, иногда перегибал палку, но ему прощалось. Он не относился к нам, как к шлюхам, в постели — да, ну в этом и была игра, но вне спальни он вёл себя как заботливый спонсор, почти как партнёр. Заботливый спонсор… Почти как партнёр. Знакомые ощущения. Тае смотрел сквозь неё стеклянным взглядом. Заметив его настроение, она нахмурилась, ненадолго замолчав. — Прости. Это моё прошлое, мне бы хотелось быть с тобой честной. Я к нему ничего не испытываю, кроме вины. Он подпустил меня к себе, и я причинила ему боль. А мне не за что было делать ему больно, я же всё знала: и что женат, и что ребёнка ждёт, и что импульсивен, и… в общем, у меня не было иллюзий на его счёт. — И почему предала? Александрия изобразила отвращение, очевидно, вспоминая причину. — Из-за его отца. Я и с ним спала. Сколько же можно удивляться… — Он заставлял, не думай, что хотела, — горько оправдываясь. — Я ощутила разницу между жестокостью и страстью, и вот он — конченый урод. Он знал мои цели, поэтому я защищала свои интересы. Мне пришлось стать дрянью: я рассказывала обо всех передвижениях, секретах Чонгука. Я хотела ему во всём признаться, я больше не могла так жить, но я боялась, что он меня сам убьёт. Убьёт? «Хочешь умереть? Я не доставлю тебе такого удовольствия, шлюха». «Думаешь, я заинтересован в твоей смерти?» — Думаешь, он бы смог?.. — Он многое мог. — Расскажи о нём, — просит, уводя тусклый взгляд в сторону. Больно. Ему ощутимо больно говорить о нём так, будто он никогда его не был. Будто они говорят о разных людях. — Что бы ты хотел узнать? — Всё. — Всё? Я не знаю всего. А мелочи ты и сам знаешь: что он любит собак, мм… стесняется своей глухоты, любит свою мать как ненормальный, финансирует детские дома. Нечто подобное он припоминает. — Кажется, у него этим занимается специальный помощник. Я один раз с ним работал. — Похоже на него. Это ему помогает. — Помогает? С чем? «Обелять свою репутацию», — было подумал Тае, а Александрия посмотрела на него ошарашенно. — Не может быть… Он тебе не сказал, — тихо констатируя с жалостью особого толка. Но он её не понимает. Что за взгляд? Что за тон? Что ещё он упустил?! — Не сказал что? — У него же мать совсем молодая, он тебе не показывал? — Показывал. — Они не похожи, неужто не заметил? — А он заметил. — У них двенадцать лет разницы. — С мамой?.. Как это возможно? — Именно, что невозможно. Чонгук из приюта. — Что?.. Это не шкаф со скелетами. — Отсюда издевательства приёмного отца, нездоровая любовь к доброй приёмной матери. Чонгука не принимала семья Чон — никто, кроме Ли Дадэ. Его усыновили в сознательном возрасте, не сомневаюсь, что для него это травма, а я по ней проехалась… Он мне даже могилу сделал, как человека похоронил… после всего. Думаешь, я его знаю? Я понятия не имею, что творится у него в голове. Никто не знает. Это костница. — Недавно истёк срок давности моего убийства, но ни тебе, ни мне нельзя возвращаться в Корею, потому что я — подделала свою смерть, а ты — напал на опекуна и сбежал. Я знаю одно — если он нас найдёт, то похоронит по-настоящему. …Поэтому ты должен принять предложение Дусана и начать жизнь с чистого листа.