2 сентября
Я готов поклясться – жарко настолько, что впору умереть. В таких ситуациях говорят, что жарко, как в Аду. Хотя в иных ситуациях говорят, что холодно, как в Аду. Мои родные края слишком часто сравнивают с Адом. Но это не меняет того, что на улице настоящий конец света. Некоторые особо яростные фанатики твердят о том, что это кара Господня за все наши грехи. Люди мрут, как мухи. Меня уже тошнит от запахов вокруг, и хочется только уехать как можно скорее. Но порты перекрыты, а долг зовет. Сегодня уже семьдесят восьмой. Веду счет и ныне, но чувствую, даже с этими записями скоро с него собьюсь. Я перестал запоминать имена. Только ты запомнишь одного пациента, а он – раз – и подохнет через пару дней, и никакое лечение ему не поможет.3 сентября
Самое отвратительное в моей работе – это чертов гной. Я не считаю себя бесхребетным, но при каждом вскрытии видеть этот гребаный гной, вытекающий из бубонов так обильно, этого омерзительного желто-зеленого цвета, уже осточертело. Ей-богу, пора повышать цену, я больше не могу смотреть на эту погань. Иным часом кажется, что гной пахнет сильнее, чем любые специи, чем ладан, и от этого не спасет даже маска. Сегодня скончался пациент, с которым я работал двадцать пять дней. Самый живучий. Родственники были уверены, что он вылечится. Помнится, его даже целовали при мне несколько раз. Не стал их отзывать и объяснять что-то – проще забить цену повыше, все равно они не жильцы. А так у меня появятся хоть какие-то шансы на побег. Славный был пациент. Лежал и всеми днями молчал. Даже не стонал, как другие зараженные. По крайней мере, работать в тишине мне нравилось куда больше. Последние несколько дней подавал признаки жизни, пару раз приподнялся, попросил еды. А сегодня умер. Никак не возьму в толк, где я допустил оплошность: все бубоны прижигал лично, следил за температурой тела, даже молоко просил поставить,4 сентября
Бабье лето. Стоит жуткое зловонье. Нестерпимая, особенная вонь. Я вот что заметил: когда я думаю, что я в Аду, когда думаю, что хуже уже некуда, когда я думаю, что не будет ничего гаже этого полумертвого города с людьми, сходящими с ума, рок судьбы бросает очередной вызов. Потому что случилось худшее из всего, что только могло произойти. Хотя, наверное, худшим вариантом было бы заражение этой дрянью. Или нет. Я не уверен. От него пахло смертью. Мне казалось, ни один мой пациент не выглядел настолько умирающим. Болезненная бледность кожи, воспаления размером с кулак, кровоподтеки. Он выглядел так, будто уже одной ногой в могиле. Сверкающие нездоровым блеском черные глаза метались из стороны в сторону. Он не узнал мой голос. И, видит бог, у меня подогнулись ноги. Никогда не ощущал подобного. Их будто лишили костей, всякой опоры. Казалось, выгнутся в обратную сторону. Я не хотел, но ухватился за подножье его металлической кровати, чтобы дурнота не свалила меня навзничь. Бог будет милостив, если мне удастся забыть эти впавшие, высохшие щеки, потерявшие цвет, сильно вздрагивающие губы, крупную испарину на высоком лбу. Бог будет великодушен, если Олегу не придется мучиться долго. И все-таки это хорошо знакомое лицо было прекрасно. Давно я его не видел. И пока я смотрел, моя нервная дрожь переросла в лихорадку. В маленькой комнате было так жарко, что меня стал разбирать ледяной озноб. Осмотр удалось сделать, когда перестали трястись руки. Пришла тогда в голову мысль, что я Харон. Все же никого до сих пор спасти не удалось. Так и чудится мне с самого утра эта лодочка, тихо поскрипывающая на глади реки, над которой висит густой туман. Утро. Не видно другого берега. Пахнет тиной и камышами. Заворачиваю штанины до колена и захожу в воду, чтобы забраться на посудину. А в ней лежит усохший Олег в белой рубахе и портянках. Он покрыт цветами, из них на его голове венок. Пора в путь. Я отталкиваюсь от песчаного дна веслом и начинаю грести, распрямив плечи со вздернутой головой на корме лодки, нос которой прорезает воды и туман. Температура падает все ниже. Мне зябко. От лица отливает кровь. Так тихо, потому что Олег не дышит. А я сам задыхаюсь, как подстреленный зверь. Из-за бесовского видения не мог работать весь день. Со мной что-то случилось, сомнений нет.5 сентября
Сегодня дикие ощущения вчерашнего дня кажутся мне смешными. От того легкого приступа безумия не осталось и следа. Я не схожу с ума, я в полном рассудке. Ничего нового. Сделал обход. Олег еще жив. На этот раз он выглядел почти здоровым, только был особенно угрюм и рассеян, не раскрывал рта и все время смотрел куда-то сквозь меня таким взглядом, будто пытался прочесть огромные буквы, которые вот-вот смоет дождем с песка. Вот бы пошел дождь. Эта духота, эта пыль, забивающаяся в нос, глаза и поры, уже невыносимы. Дома моюсь с мылом, подхожу к зеркалу и уже не могу отвести глаз от отражения. В такие гнилостные дни я часто его рассматриваю. Единственное, что мне в нем нравится, – волосы. Ярко рыжие. Моя голова словно горит в толпе на солнце. Грива почти достает до лопаток. В длинных легко заводятся человеческие блохи. Уже несколько раз моя рука тянулась к ножницам, но я так и не решился их отстричь на свой страх и риск.6 сентября
Твердо не снимаю маску. Только дома. У меня, кажется,7 сентября
Сегодня, разделывая жабу, я вдруг задумался, почему все до сих пор верят нам, раз мы настолько бесполезны. И ответ я нашел довольно быстро, можно сказать, мгновенно, когда жаба в моих пальцах зашевелилась, и я одним движением прекратил ее страдания (как, пожалуй, этой маленькой твари было страшно очнуться ото сна и обнаружить себя со вспоротым брюхом): никто не знает о том, что мы не можем никого спасти. Никто не знает того, что мы не более полезны, чем те фанатики, торчащие в церквушках с утра до ночи, отбивающие лбом пол и ждущие, когда их Господь спустится до них и сжалится. Никто не знает, ведь чертовы трупы мы сжигаем, а сжигаем вместе с ними и тех, кто сможет рассказать о нашем позоре и жадности. Но они догадываются, догадываются, я клянусь. Они ведь видят эти полуразложившиеся тела по сторонам от мостовой, они ведь сами, своими руками, хоронят тех, кого не хоронят даже за деньги, но они идут к нам и протягивают нам свои гроши, рассчитывая на то, что в этот раз мы справимся. И только сегодня я осознал, что не брал до сих пор с Олега ничего. И только сегодня осознал, что за него попросту некому платить. И я пытался вспомнить, как я нашел его, пытался вспомнить, что завело меня в эту богом забытую комнату, но каждый раз сталкивался лишь с его истощенным бледным лицом. Я осознал, что таких пациентов я бросал всегда. А сейчас просто не могу. Сегодня я прижигал его рану и своими глазами видел этот поганый гной. Но испугал меня вовсе не он, а то, как закричал Олег. Я отпрянул, и на секунду – вновь на проклятую секунду – в моей голове возникла мысль, что лечу я не от того. Пациенты не кричали – стонали от боли, а я до сих пор слышу этот вопль, сравнимый с ревом медведя, у которого бешенство. Но воспаления и безжизненный вид говорили о том, что все мои надежды не более чем помутнение рассудка. Я пытался заговорить с ним – снова, – и на мгновение он посмотрел на меня своими почерневшими глазами с таким нескрываемым гневом, словно это я был виновен в распространении эпидемии. В то мгновение я ясно понял, что в нем все еще есть тот человек, которого я знал всю свою сознательную жизнь. Но этот взгляд потух так же быстро, как и явился, и я вновь решил, что мне тоже скоро понадобится лечение, если хотя бы один мозгоправ до сих пор жив. Я почти уверен в том, что лишаюсь рассудка.8 сентября
Забирая деньги у женщины, на руках которой умер один из пациентов, я вдруг подумал о том, что меня проклинали столько раз такое множество людей, что сам факт моего здоровья до сих пор поразителен. Возможно, Господь, на силу проклятия которого они рассчитывают, не может разглядеть моего лица сквозь бронзовую маску. Так я думал всегда и хотел бы думать и дальше, но не могу. Сегодня он начал говорить. Голос хриплый и усталый, как у путника после долгой дороги. Но он все-таки говорил. Все спрашивал, чем он сможет расплатиться со мной, что именно я краду из его опустелого дома в качестве платы, пока он не может пошевелиться. Признаюсь честно: он заставил бы меня засмеяться в любой другой день (как в тот, когда сам лично украл для меня серебряные ложки из лавки, которые я заложил за неделю до начала этой чертовщины), но в тот миг я попросту не мог даже усмехнуться. Не оттого, что не видел насмешек судьбы, но оттого, что слышал в его голосе полное безразличие. Он, казалось, смирился, и это совсем не было похоже на Олега. Я помню его, драчливого и живого, с горящими глазами и громким голосом. Я помню его, говорящего о том, что мы обязательно покинем эту проклятую страну, подальше от этих душевнобольных властей9 сентября
Я совершил ошибку. Непростительную, глупую, безбожно бездарную ошибку, за которую проклинал бы себя, оставайся у меня после городского обхода силы. Да и отнимать хлеб у тех, кто проклинает меня ежедневно, я не посмею. Олег узнал меня самым глупым из всех возможных способов. Но то, что я увидел в его глазах ту самую искру, которую я так хотел, то, что я увидел самую малую толику надежды, вселило теплые чувства и в меня. Но, как и все, что случается со мной, все это длилось лишь секунду. Признаюсь, утром я спешил. Ночью приснилось мне, что Олег вовсе не умер и совершенно здоров. И все как наяву: ровная загоревшая кожа, взъерошенные волосы воронова крыла, звонкий голос и эти его глаза, говорящие даже громче него самого. Я подскочил и сразу же метнулся к нему, решив, что это дурной знак. Судьба никогда не посылала мне счастливых снов, а это означало, что беда уже стучится в мою дверь. И в спешке я, как самый бездарный, глупый остолоп, допустил ошибку. Он сказал, что ни у кого во всей стране нет таких волос, как у меня. Прядь торчала из-под капюшона, и я теперь во всех своих снах вместо смерти и ее жужжания мясных мух буду слышать лишь его голос, хриплый и такой недоверчивый: «Сергей?». Возвратившись домой, я отрезал эту проклятую прядь и сжег.10 сентября
Невыносимый груз давит на шею (удивительно, как она еще не сломалась с диким хрустом дробления черепа упавшего тела под несущийся локомотив). (Длинный, протяжный гудок «Тууууууууууууууууууу!»). Я вдавливаюсь в стол до боли в ребрах, так, что в нераскрываемых глазах пляшут белые пятна, выбивая перо из пальцев. Чернила мажут ладони. В городе уже давно не ходят поезда. Он закрыт на карантин. Нельзя отправить даже письмо. Он больше не заговаривал. Олег больше не заговаривал. Он снова молчит. Молчит и все. Но я-то знаю. Водил мокрой тряпкой по его горячему телу, чтобы как-то унять заново распространившийся жар. Пробыл у его постели около четырех часов, пытаясь облегчить страдания. А вода высыхала слишком быстро. Пот блестел на лбу Олега и его густых, косматых бровях, когда я быстрым движением сделал крестообразный надрез воспаленной кожи на новом бубоне повыше колена – хлынула кровь и густой гной. Пришлось перемолоть чеснок во рту прямо при нем. К горлу подступала рвота. Совсем плох я стал, нервы – больными. В маске и плаще чертовски жарко, и все тело чешется, как если бы все блохи оставшейся животины в скотных дворах перекинулись на меня. Пытался его покормить, супом из луковых корений и говядины. Я зачерпнул ложкой наваристую жидкость из кастрюли, которые принес из дому, и по капле влил в его приоткрытые губы. Тогда по комнате разнесся хриплый, болезненный звук – Олег глотал. Его глаза оставались закрытыми. Уходя вылил на него остатки воды из ведра, но он даже не пошевелился. Вода впиталась в одежду и матрас.11 сентября
Сегодня довелось снова видеть во сне Олега, и я не могу сомневаться в том, что это и есть мое проклятие. Меня и вправду прокляли, обрекая видеть то, как умирает человек – единственный важный во всем этом городишке, – видеть, и желать конца света за то, что ничего не в силах сделать. От прошлого бежать бесполезно, и я это хорошо усвоил нынешней ночью, когда увидел улыбающегося Олега возле реки, найденной нами еще в то время, когда о профессии лекаря я и не задумывался. В тот день нам удалось поймать несколько рыбин, но главным было то, что Олег выловил ондатру. Как сейчас помню то, как светло он улыбался, держа в руках зверька, который сбежал от него сразу же, стоило Олегу склониться к реке обратно. Я даже не помню, сколько лет нам было, но я помню то, какие эмоции оставил нам этот зверь, об убежище которого мы так никому и не сказали, посчитав, что его не найдут. Нынче на этой реке, пожалуй, такой же смрад, как и в той, что рассекает наш город. Тем, кому посчастливилось оказаться вдали от городов, пожалуй, легче переносить эпидемию, но что-то в душе моей подсказывает, что незначительно. Я говорил с Олегом, и он сказал, что помнит этот день до сих пор. Только, говорит, то была не ондатра, а бобер, но я не стал спорить с ним, решив списать все на искаженную временем память. Мне хватало того, что Олег просто мог говорить, пусть и слабо, пусть и прерывистыми предложениями. Я вижу, каких усилий ему стоит оставаться в сознании, и, признаться, будь мое сердце хоть немного мягче, я бы заплакал от осознания того, что старается он не только ради своей жизни. Он говорит, что узнает меня даже сквозь маску, и говорит, что мне не скрыть своих глаз за красными стеклами. И хочется мне верить в то, что он говорит правду. Сегодня он даже пытался смеяться. В те секунды я мог думать лишь о том, что его лицо не сможет испортить даже смерть. А сейчас меня буквально трясет от этой мысли. Я сбился со счета тел, потому что перестал видеть иные.12 сентября
Я пробую лечить его всеми способами, которые только знаю, но чувствую, что отчаяние мое становится от этого лишь сильнее. Кожи жаб практически не осталось, как и самих мелких тварей – передохли все и растасканы по домам моих коллег, паника которых с каждым днем становится лишь более явной. Один из докторов, с которым мне довелось быть знакомым до эпидемии, боится всего настолько, что запах чеснока исходит от него даже сквозь маску (и я боюсь представить какофонию запахов, творящуюся под ней). Он даже не вспомнил моего имени, когда я спросил его, могу ли одолжить одну тваринку для лечения. Кожа земноводных и впрямь помогает, но не настолько, насколько мне бы хотелось. Покраснения спадают местами, и, судя по моим наблюдениям, это действие длится всего пару часов, вымываясь вместе с потом. Олег не верит в то, что выживет. Но он не говорит об этом мне, наверняка считая, что это обесценит мою заботу о нем. И я понимаю, что вся моя забота и мои жалкие попытки не более чем топтание на месте, сравнимое тушением пожара с помощью кастрюли, на дне которой бульон, будь он неладен. Сегодня он не смог есть даже тогда, когда я начал вливать еду ему в рот. Чуть не подавился, и я было испугался, что он скончается раньше положенного. Но мне все больше кажется, что чем бесполезнее мои потуги спасти его, чем меньше у него шансов, тем ярче его почерневшие глаза, тем больше в них желания жить. Я вижу это желание в самых зрачках и не могу не продолжать. Сегодня он спросил меня, помню ли я тот день, когда он пообещал мне сбежать из этой проклятой страны. И я понял, что не помню ничего, кроме самого обещания. Не помню ни того, что это произошло у меня дома под покрывалом, не помню ни того, что в тот день Олег впервые заговорил со мной о том, за что нас обоих в этой гнилой стране убили бы даже без суда. Но помню я то, что в тот момент больше всего на свете я хотел, чтобы Олег онемел. Я понял, что знаю его всю свою жизнь. Вернее, знал об этом я всегда, но в полной мере осознал только сейчас. У нас никогда никого больше не было, кроме нас двоих, и от осознания того, что со дня на день я навсегда – снова – останусь один, мне захотелось взвыть. Я пишу эти строки и не могу избавиться от мыслей о том, как жалко выгляжу со стороны. О, великая ты моя страна, согнувшаяся под гнетом неведомой болезни, хочешь лишить ты меня последнего, что оставляло меня человеком. Тошнит от самого себя.13 сентября
Тошно мне. Я знаю, что такое отчаяние. Я видел его каждый божий день с момента поражения болезни. Я знаю, что такое видеть смерть в чужих глазах, и знаю, как эта самая смерть пахнет. Запах смерти не перебить даже ладаном и специями, привезенными из других земель. Я все чаще задумываюсь о том, что не вижу счастливого конца для целого человечества. И, если честно, все чаще думаю о том, что чихал я на все человечество. Олегу сегодня снова стало хуже. Ни черта не помогает. Ни прижигание, ни кожа земноводных, ни тем более изначально бесполезное молоко. Он истощал, но в его глазах, в самых зрачках, я до сих пор вижу то самое желание жить. Я не отходил от его постели с самого утра. Он едва дышал, а я не мог сделать ничего, чтобы облегчить его участь. Я истратил все свои запасы идей, все, с помощью чего я пытался лечить всех своих предыдущих пациентов. Я даже пробовал скормить ему чеснок, но от него стало только хуже. Я сбился со счета времени и упустил тот час, когда он задал мне всего один вопрос: «Почему ты не снимаешь маску при мне?». Я ответил ему, что ношу костюм для того, чтобы самому не заразиться. И в тот момент его глаза снова вернулись к жизни, и в них я увидел насмешку и тоску: Олег видел, что я тоже смирился. Олег видел, что я оттягиваю момент. Никто не выживет. Не спасут меня ни плащ, ни кожаные перчатки, ни эта бронзовая маска, ни бесполезный воск по телу. Но, все-таки, тошно мне не от судьбы моей, а от вида дрожащей руки Олега, которую он тянул ко мне. Я знал, сколько сил требуется больному на то, чтобы просто пошевелиться. А он смог поднять руку в тот момент, когда я решил его покинуть. И это будет мой новый ночной кошмар: Олег, тянущий ко мне свою белую дрожащую руку, говорящий едва разборчиво и едва слышно: «Останься со мной». В тот момент я был сам не свой. И я только молча ушел из его дома, надеясь, что глаза щипать мне начало от запаха чеснока, который я вдыхал целый день. Я пишу эти строки только сейчас и только после остатков рябиновой настойки, найденной в шкафу. Дрожь в руках наконец унялась, и буквы больше не скачут.14 сентября
Уже давно глубокая ночь. Но стоит мне закрыть глаза, как перед ними плывут белые пятна, да несмолкаемо грохочут поезда, и уснуть не получается. Во рту так горько, будто меня намедни тошнило. Я отчетливо, клянусь, слышу свисток паровоза, хотя бог знает когда по рельсам в последний раз проходил состав. Я ездил на поезде всего однажды, но хорошо это запомнил. К моему рукаву рубашки была приколота бумажка с именем и фамилией крупными буквами – Сергей Разумовский – и место назначения. Такие бумажки были на каждом ребенке в вагоне. Несмотря на то, что он был полон детьми, все сидели притихшие и только мяли свою одежду в руках. Кто-то жевал булку, кто-то хрустел огурцом, но никто не подавал голос. Я не знал, куда я еду и на какое время, я лишь пытался представить, когда снова увижу родителей, облик которых я ныне не помню совершенно. Не могу быть уверенным точно, был ли я так догадлив еще в самом своем детстве, или же только сейчас на мои воспоминания начали накладываться чувства, но в тот момент я не ощущал ничего, кроме тяжкой тоски. Что-то в глубине души мне еще тогда подсказывало, что это был поезд в один конец, но я старался выкинуть тревожные мысли из головы, погрузившись в неглубокую дрему. И как сейчас я помню взорвавшийся гул голосов после спавшего первого оцепенения в вагоне. Стоило мне только уснуть ненадолго, как все нашли себе друзей. А я снова был один, все это время обнимавший плетеный мешок с пожитками. Ко мне никто не подсаживался, и никто со мной не заговаривал. Страшно хотелось домой. До приюта было неизвестно сколько времени. И даже больше. Помню свои мысли о том, что надо сохранять «обычный» вид, и, если повезет, со мной никто так и не заговорит. Но тогда я испугался, что кто-нибудь примет меня за тихоню и будет задираться. Мне пришло на ум: а что, если меня уже кто-нибудь таким считает? Я тут же нахмурил лоб и стал сидеть с неприветливым взглядом, которым обводил каждого вокруг. Как сейчас помню, что в углу дремал старик, напомнивший мне в тот момент луковицу. А напротив меня сидел мальчик с очень темными глазами и жевал ломоть хлеба с черт-его-помнит-чем намазанным поверх. Приглядывался я к мальчишке с невольным интересом, а когда почувствовал, как уходит с лица недружелюбное выражение, вновь насупился и уставился на соседа уже исподлобья. И в тот момент я заметил – пишу, а самого пот прошибает – бирку на его манжете. На ней было такими же большими буквами, как и на моей, написано Олег Волков. Олег сразу мне понравился. Он не приставал, не считал меня тихоней, а еще у меня не выходило смотреть на него с «обычным» выражением своего лица, хмурым и нелюдимым. С Олегом это не срабатывало. Ехать было еще долго, а потому я отвел глаза от того щуплого, долговязого мальчика, который подсел ко мне спустя несколько мгновений, протягивая свой надкусанный ломоть. Наверное, именно с этого все и началось. С обычного ломтя хлеба с черт-его-помнит-чем. Легкие жжет, горло будто бы сдавливают в цепких руках. Знакомых руках... Я не дышу. Просто не могу. И продолжаю неподвижно сгибаться над столом. В комнату врывается порыв ветра, шторы поднимаются, задевая меня. Распахиваю глаза, окно глухо закрыто. Тяжелая тоска наполняет все тело до кончиков пальцев, которые всякий раз безвольно замерзают по вечерам. Я закрываю лицо холодными ладонями и вслушиваюсь в темноту под ними. Одиночество сдавливает сильнее. Чувство, будто бы лечу вниз головой, но так и не достигаю пола. Все лечу и лечу, только внутри неизменно грохочут поезда. Я записываю каждую свою мысль, однако совсем не кажется мне, что записи мои однажды кто-нибудь сможет прочесть. Пожалуй, в этом и есть та моя толика остатка гуманизма: мое нежелание того, что люди в будущем узнают о том, что есть истинный Ад на земле. Что если поколения переживут эпидемию, не будут знать они о том, что значит одна маленькая болезнь, уничтожившая всех людей, которых знала земля, и любимых их. В голову мою закрадываются самые дурные мысли уже не первый день, но сегодня они кажутся мне не такими уж и дурными. Если же этот конец света близок, я обязан его принять. Возможно, близится моя последняя запись, ибо принял я решение из тех, что не дай бог кому-то принять хоть раз за всю свою жизнь.15 сентября
Наверное, будь я более религиозен, я бы впал в отчаяние от мысли, что ждет меня на Страшном суде, о котором говорят все те фанатики, голоса которых я в последнее время слышать перестал. В кругах моих коллег принято говорить, что огонь исцеляет. Порой мы даже шутливо говорим это, высекая его над очередным телом. Но загвоздка в том, что даже огонь не всесилен. Сегодня я совершил то, о чем должен жалеть. Однако не испытываю я и капли вины, и это несколько грызет меня изнутри. Будь я слабее, я бы давно сломался, но что-то внутри меня заставляет стоять на ногах, словно стержень в позвоночнике, который – я чувствую – уже рассыпается песком. Я сидел возле Олега и думал о том, что со стороны, пожалуй, выглядело это так, словно мы были последними оставшимися на руинах этого города. Я слышал голоса постоянно, – слышу и сейчас, – но не мог ручаться, что это не из-за моего рассудка, помутневшего за последние сутки. Он был совсем плох этим утром, но я позволял ему сжимать свою руку, сквозь толстую кожу перчаток даже не ощущая его хватки. Его губы были совсем бледны, и я понимал, что оставалось ему жить мало. Глаза прикрыты, а ресницы подрагивают, над верхней его губой заметны капли пота. У него едва хватало сил на пребывание в сознании, и я, глядя на него, не мог не думать о том, как жизнь била ключом в нем все то время, что я его знал. Олег был самым драчливым мальчишкой в месте, где мы с ним росли, и я слукавил бы, если бы умолчал, что не участвовал в драках вместе с ним. Олег всегда бросался в самую гущу драки, а я всегда думал, что у него кожа точно из железа, и ничто и никогда не сможет его сломить. Оттого и тяжелее рок судьбы, настигший нас в этой мелкой комнатушке. Я снял свою маску – так просто, словно она никогда и не была мне нужна, – стянул капюшон, позволяя волосам, обкромсанным, неровным и пожидевшим, опасть на плечи. И склонился к лицу Олега, в последний раз прижимаясь к его губам своими. И в ту секунду я не думал ни о болезни, ни о запахах, ни о том, что в последний раз позволяю себе подобную вольность. Я сжимал свои пальцы на его шее и смотрел на то, как Олег задыхается в моих руках. Мои глаза словно застилал туман, и сейчас я с трудом вспоминаю, как выглядел мой дорогой Олег в те короткие секунды. Будь мое сердце хоть немного мягче, я бы заплакал. Но все чувства мои давно смешались с запахами специй, ладана и смерти. Я дописываю эти строки, а за спиной моей лежит тело единственно важного мне человека. Я не знаю, что я буду делать дальше и куда я пойду, но знаю, что конец мой достаточно близок. Возможно, я вернусь после всего этого домой и выпью мышьяка, если смогу его найти. А возможно, сейчас я выйду из этого дома и узнаю, что порт снова открыт, что денег у меня хватает и что я навсегда покидаю эту проклятую страну. Исход один – я не жилец. Еще совсем немного, и я поставлю точку, и высеку огонь, и брошу его прямо к постели моего дорогого Олега, и уйду, оставив чертову птичью маску на столе. Плох тот доктор, что болен сам. Я чувствую, что мне уже пора. И думаю, что это последняя моя запись. Я не хочу, чтобы записи мои кто-либо прочел, и не хочу вспоминать о них более. Прощай, моя маска из бронзы, и прощай, мой дорогой Олег. Огонь все исцелит.С.Р.