ID работы: 5514932

Прозак

Слэш
PG-13
Завершён
256
автор
Размер:
9 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
256 Нравится 21 Отзывы 59 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста

Это нездоровое, болезненное стремление — копаться в себе. Патология какая-то. Джон Фаулз, Коллекционер

Флуоксетин, впервые зарегистрированный в 1974-ом учеными из Elli Lilly and Company, корнями проник в сознание Коуши и душит его изнутри, душит — а Суга принимает это за спасение. Коуши больше нравится называть лекарство прозаком, так у него, знаете, появляется особая романтичность, как название картины Дали или, например, Пикассо; как псевдоним неизвестного поэта из предыдущего столетия; как-то красиво, по-особенному — как искусство. Будто синоним к до безумия излюбленному Сугой слову — постмодернизм. Прозак — как направление в литературе; прозак — как тире между ты и я. Прозак — чувство стыда за то, что испытываешь. Прозак. Elli Lilly and Co. Сугавара истерически смеялся с минуты три, не меньше, когда открыл статью в википедии, дабы ознакомиться с новым другом и составить о нем какое-никакое мнение, ибо название, это глупое Elli Lilly, будто имя любимой дочери президента или ее собачки (неважно, правда) несет в себе столько фальшивого, детского тепла, что становится не по себе, когда узнаешь, чем там на самом деле занимаются эти умные люди из Америки в халатах и очках в прозрачной оправе. В тонкой оправе, в очках из дорогого стекла за пятьдесят долларов, с антибликом и еще неизвестным набором всяких полезностей — прямо как у Ойкавы. Папа ведь недаром говорил всегда: Америка ничего хорошего не принесет нам, нет. Сплошной хаос, а все под маской социального обеспечения, благополучия или на самый крайний случай — нейтралитета (вооруженного и не очень). Папа не любил Америку, он говорил всегда: эти люди убили за то, чтобы пустить корни новой нации, которую и нацией-то прозвать язык не поворачивается. Только слова его иногда звучали так величественно, что Коуши тоже хотелось стать непослушным ребенком среди континентов: нарушать правила и все равно оставаться хорошим, искренне верить, что действительно делаешь все как надо. Потому Суга всегда, всегда мечтал попасть туда хотя бы на несколько дней; потому Суга всегда — всегда с благоговейным трепетом слушал рассказы о том, что день благодарения — очередной обман; издевательство над цивилизаций. Только папа ушел однажды. Тогда Суга, отвечая на телефонные звонки, произносил тихо, почти шепотом: да, отец. Когда мама нашла себе другого мужчину (подобрала), Суга сказал, что хочет поступить в Токио и обустроиться там, будет работать и помогать ей и этому, как там его, новому папе; и настоящему папе тоже будет помогать, только он, как жаль, теперь всего лишь отец. Суга любил контрасты, особенно его привлекали различия между синонимами, такие разные и невероятно похожие оттенки слов превращали одно в другое; подобно тому, как папа (когда он ушел) превратился в отца. Стало холодно, и детская радость в слове из четырех букв уступила место сдержанности, присущей только Коуши, в новом слове — тоже из четырех букв. Суга просил денег на первое время, обещал стать отличником и работать не покладая рук. Сказал, будет совмещать умственный труд с физическим, он ведь такой способный, отец всегда говорил об этом! Итог: он здесь, в Токио. Учится, получает стипендию, даже работать пробовал, только расписание не позволило, пришлось ухватиться за что-то одно, и Коуши без угрызений совести поставил на образование. У него есть друг: хороший, наглый, симпатичный, нет, нет, — красивый. Ойкава красивый, Суга в отчаянном бешенстве признавал это, пусть и было страшно вообще думать о Тоору, когда того не было рядом, когда никто не мог вырвать Коуши из лабиринта сравнений прикосновения теплых пальцев Ойкавы и шероховатых листьев грецкого ореха. Сугу Ойкава иногда раздражал так, что хотелось рассказать ему все о психотерапевте и выведенном непонятным почерком антидепрессанте. Коуши держался, прятал таблетки под ковром и раз в неделю угощал Тоору лапшой в соевом соусе, когда тот заявлялся в единственный выходной. Ойкава работал на фабрике производства тканей, считал там что-то до позднего вечера: прибыль, расходы, проценты. Это, говорил Тоору, семейное дело. Фабрика, производство — это жизнь. Бетон. Корни деревьев. Да, отвечал Суга, да: корни звука твоего голоса в моей груди. А внутри у меня так пусто, что приходится слушать, как эхо ударяется о стены «Оно» и остается за пределами «Я». Порою Коуши очень, очень хотелось сломать Ойкаву, но никогда он не смел прибегнуть к самому гнусному способу из всех — правде. Среди сверстников модно было болеть чем-то с крутым названием: Осгуда-Шлаттера, Паркинсона (редко), инсомнией или гиперсомнией; последним Коуши, собственно, и страдал. Круто было приходить на пары (этим засранцам) и говорить: о, я, знаешь, так плохо сплю. Бессонница. Да, это от нервов. Бабушка говорит, все болезни от нервов, и вообще… Гиперсомния — хуже, гораздо хуже всяких там недосыпов и прочего, ибо бессонница в некоторой степени даже спасает от тяжкого увядания, ведь теперь у страдающего появляется больше времени хотя бы на то, чтобы помечтать или послушать музыку. Когда же ты спишь дни и ночи, будто несколько суток к постели не приближался, понимаешь, как бессмысленно твоя жизнь прожигает себя: сама. Подносит руку к керосиновой лампе, за спичками или зажигалкой, а в глазах так мутно, что не замечаешь, как комнату — твой душный внутренний мир — охватывает ярко-оранжевое пламя. Красиво, смотришь себе и утопаешь в море огня. Тоору выводит из раздумий зевающего друга. — Ты что, не высыпаешься? — Ойкава стучит ложкой по столу. — Мы видимся всего-то пару раз в неделю. — И? — Суга отворачивается и достает из шкафа тарелки. — Я не могу уследить, что с тобой творится, Суга-чан. Я уже как-то привык к тому, что ты вечно усталый и все такое. Тяжело с учебой, да? Через неделю сдавать самостоятельные. — Ты подготовил все? — Давно. Ты не высыпаешься? — Я высыпаюсь, Тоору. — У тебя… глаза, — Ойкава встает из-за стола и прикасается к подбородку Коуши. — Будто говорят мне: помоги. Будто просят меня. — Тоору носом проводит по щеке Коуши. — Суга. — Тоору. — Суга. — Ты мой друг. — Я тоже засранец. — А? — Коуши отстраняется и заглядывает в теплые глаза: больно от этих искорок в коричневой радужке. — Тоже? — Ты ведь называешь этих засранцами. Ребят из группы. — Нет, ты другой. — Я активен в социальных сетях, ты должен бы меня ненавидеть. — Тоору вновь касается острыми пальцами подбородка. — Я не против. — Целует в ухо. — Я не хочу быть… — Ты мой друг, Тоору. — Коуши пытается оттолкнуть Ойкаву, но тот прижимает его к столу. — Тоору. — Суга. — Ойкава выдыхает в шею и поднимает челку Коуши. — Скажи мне, что с тобой? — С чего ты взял? Если я не отвечаю на твои домогательства, значит, со мной что-то не так, а? — На этот раз Суге удается избавиться от обжигающих прикосновений Тоору. — Смотри, — Коуши указывает на ширинку своих брюк. — У меня на тебя не встает. Сейчас ты вернешься за стол и будешь есть лапшу, которую я для тебя приготовил. Ясно? — Я бы тебе поверил, если бы ты меня не любил. И Тоору, черт бы его побрал, был прав, прав, тысячу раз прав. Суга любил его, но мириться с чувством, непослушно разрастающимся в легких колючим сорняком, боялся до боли в висках. Легче было зарыться в подушку и уснуть, нежели признаваться Ойкаве, что у Суги от прозака сексуальная дисфункция, а бросить он не может. Потому что врач — тот самый, в белом халате и в дорогих очках, только японец — прописал принимать препарат всего-то четыре недели, но Суга затянул до пяти месяцев. Это срок. Коуши боялся, что Ойкава уложит его на футон, будет целовать возле паха, а Суга так и останется лежать бревном, потому что ему безумно хочется впиться губами в Ойкаву и растрепать это его гнездо на голове, но страшно, так страшно чувствовать собственную слабость, зная, что нужный орган подведет в тот самый момент. И придется объяснять, почему это в двадцать один Суга превратился в импотента. «Это обратимый эффект. Никогда не поздно завязать.» Такое однажды уже случалось. Три месяца назад, когда Ойкава попросился переночевать у Коуши: родные уехали, а оставаться одному в большом доме было одиноко и немного страшно. А еще — Тоору попросил не рассказывать никому — он боялся темноты. Ойкава тогда сказал, что не может спать на диване, спина болит от этих пружин, пусть Суга пустит его к себе. Нет, нет, Суга не должен меняться с ним местами, Тоору хочет лечь рядом и обнять его со спины. Коуши поначалу сопротивлялся, но в итоге пришлось согласиться. Разве возможно переспорить Тоору? Разве возможно отказать ему, когда он нежно проводит тыльной стороной ладони по щеке, а его неровное дыхание опаляет так, что еще немного — и слезы выступят оттого, как легкие охватывают сорняки, оттого, как приятно смотреть в его глаза, когда за окном ночь, а фонари украдкой заглядывают в комнату; оттого, что от Ойкавы веет цитрусовым парфюмом. Коуши согласился, и Тоору стал целовать его в шею, пока Суга застыл, не зная, упиваться ли ему тем, что чувствует, или вскочить с футона и наорать на Тоору, чтобы тот не забывал, что они — друзья. Коуши тогда оттолкнул Ойкаву и спросил, что это он такое вытворяет, эй, эй, нельзя так безжалостно пользоваться его доверием, но Тоору шептал что-то в ответ и старался заткнуть Сугу поцелуями. — Ну что ты ломаешься, словно малолетка, господи… — Голос Ойкавы дрожал. Он расстегивал рубашку Суги, шумно вдыхал его запах. — Хочу — и все. Хочу… Будешь… Будешь моим. Суга. Коуши тогда оставил Тоору одного, среди мятых простыней, и сам вышел из дома, все бродил по скверам и переулкам — то была его последняя бессонница. Возвращаться домой не хотелось, а зря. Сейчас Суге думается, что стоило в ту ночь, пока было еще не совсем поздно, позволить Тоору творить, что вздумается, и плевать на мир, Ойкава бы точно спас его, точно… Теперь же Суга слишком труслив для того, чтобы определить, когда все это началось и какие у него вообще перспективы относительно конца. Да и настанет ли он, этот конец? Когда Суга вернулся домой наутро, нашел лишь записку от Тоору: «Прости за то, что я устроил ночью.» Но этот взгляд Ойкавы, который проникал в Сугу по самое оно всякий раз, когда они виделись в университете на редких парах, заставлял Коуши не раз жалеть о несделанном — и не ради себя, нет; просто Тоору смотрел на него так, будто знал все, а на самом деле и додуматься до истины не смог бы, чего уж там. Потом, со временем, Ойкава смягчился, и они успешно делали вид, что не было между ними той ночной перепалки, но разве такое забудешь? Тоору доедает лапшу и говорит что-то о соевом соусе. Просит салфетку, тщательно вытирает рот и встречается взглядом с Сугой. — Неловко, знаю. — Тоору выдавливает улыбку. — Мне тоже неспокойно. Не потому что ты меня динамишь уже второй раз, не подумай. — Боже, я… — Заткнись, Суга. Знаешь, это ведь взаимно? Поэтому я клянусь тебе: я все выясню. Когда-нибудь, обязательно. — Нечего тебе выяснять. Можешь приходить ко мне и съедать всю лапшу, не лезь только. — Я клянусь, не опоздаю. — Что? Тоору кладет тарелку в раковину и осторожно приближается к Суге, видимо, чтобы не спугнуть, но Коуши отходит по мере того, как Тоору делает шаги навстречу. Страшно. Ойкава кладет руку на плечо Суги и сжимает так, что согнуться хочется от боли, но Коуши держится (в его-то состоянии!) и взгляд Ойкавы тоже выдерживает, ибо если проиграет сейчас, сам же при Тоору доползет до ковра за таблетками, чтобы уйти подальше отсюда, туда, в сон, туда, к Дайчи, к Дайчи, к Дайчи… Дайчи. Не у каждого хватает смелости принимать себя таким, каков он есть. Дайчи всегда говорил, что уважает тех, кто не переступает через собственные желания ради того, чтобы соответствовать построенной из него — для него — модели. Дайчи любил, когда все было просто, очевидно, легко. Плохо — так и скажи, Савамура всегда поможет. Суге эта философия безумно нравилась, и вообще все в Дайчи ему очень, очень нравилось, от его темно-карих глаз и жестких волос до массивных бедер и щетины, которую Савамура порой не успевал сбривать. И вообще… хотелось просто гладить Дайчи по щеке и говорить ему о том, как душно на переменах, когда Савамура кладет голову Суге на плечо и случайно касается руками колен. Коуши любил наблюдать за ним, слушать его, равняться на Дайчи, и тогда, до той роковой метаморфозы, Суга был совершенно другим: вечно улыбался и поддерживал всех, и плевать, что душу изнутри разъедало от собственного бессилия; у Суги тогда, несмотря на всякую дрянь, все было светло и забавно. Папа тогда еще не превратился в отца. Коуши тогда еще не признался Дайчи. Вот что было по-настоящему неловко. Ойкава стоит перед Сугой и сжимает его плечо сильнее, а Коуши держится изо всех сил (оставшихся), лишь бы не заорать и не броситься к ковру, и не выдать Ойкаве: меня тоже динамили, и вообще, трудно быть геем, а?! Дайчи сказал ему тогда: — Э-э… Суга, — Савамура прикоснулся рукой к той щеке, что Коуши осторожно поцеловал. — Мы ведь друзья? — Да. А потом Суга решил, что не может все так продолжаться, потому что Дайчи отдалился от него на невообразимо бесконечное количество миль, потому что Дайчи не мог ответить взаимностью, и ничего с этим уже не поделаешь. Савамура любил друга, но вся соль была в том, что Коуши так и остался для него лишь другом. И вообще, Дайчи нравились девушки. Так что Суга хотел спросить у Тоору, каково же ему живется в голубом свете тусклых прожекторов мнимой толерантности и как Ойкаве удается быть таким смелым, чтобы открыто лезть в постель к лучшему другу? Суга решил сбежать и поступил в Токио. Сбежал от Дайчи, от его взглядов, доброжелательных и стеснительных до тошноты, а когда Коуши начал улавливать нотки жалости в его голосе, и вовсе противно стало; Суга сбежал от матери и нового папочки; от старого папочки. От всех, сюда, в Токио, к Ойкаве, но прийти в себя не удавалось, что-то вроде подростковой травмы, так ведь? С Тоору он начал общаться на третьем курсе: на первом году обучения потоков вообще не было, на втором Суга упорно игнорировал Тоору, ибо ореол пафоса вокруг персоны Ойкавы приводил в отчаяние. Суга не любил таких. Был слеп и не любил, пока Тоору не подсел к нему в начале третьего курса, чтобы переписать лекцию. Потом понеслось. Суга не любил Дайчи; смотря на Тоору, всякий раз понимал: не любил. Потому что у Тоору ноги, наверное, покруче тех, чьи мраморные статуи рассекал Микеланджело; покруче всяких там аполлонов; круче прозака. Суга видел Ойкаву в шортах еще в мае прошлого года, но молил себя не думать, ни в коем случае не думать об этом, ибо парни и вся эта любовь в животе и с грязью под ребрами — табу. Потом мама помогла. Позвонила по скайпу, спросила, как он там, её Коуши, почему у него вид такой, будто его лицом — о мраморный пол. Посоветовала номер знакомого психотерапевта в Токио, того самого, в ослепительно белом халате и с дорогими очками, как у Тоору. Мама направила к врачу, и тот написал на рецепте мелким непонятным почерком: флуоксетин; 20 мг; после завтрака. Суга пил больше, по две таблетки за день. Спасибо, мама. Тоору отпустил плечо Суги и направился к выходу. Коуши тут же бросился к ковру за таблетками.

***

Флуоксетин стимулирует активность. Людям, страдающим бессонницей, он противопоказан. Потому Суга решил когда-то, что одной таблетки в день недостаточно, и незачем снова наблюдаться у врача: не хотелось, чтобы его отругали, как в детстве, когда он разбивал что-нибудь хрупкое и ценное. Его не отругали, когда он разбил себе жизнь: вроде бы хрупкая, но цена ей — грош, раз Суга охотно разменял её на глупые сны и так называемое удовлетворение. Впрочем, пора бы ему и «развидеть» Дайчи, этого до проклятия правильного и хорошего парня, в своих снах, ведь Ойкава еще с того раза, как попросился списать у Суги лекцию, умело опутал внутренние органы Коуши своей паутиной: вязкой, липкой. Суга теперь даже если захочет, от Тоору не избавится. С Дайчи такой номер прошел — ценой собственной потенции, но с Ойкавой… Суга не хотел видеть Дайчи во сне. Он снится ему вот уже третий год, но всякий раз, закрывая глаза, Коуши молится своему богу: Тоору, прошу, сегодня Тоору. Тоору. Коуши записывает лекцию (руки немного трясутся) и косится на дверь аудитории: ждет, когда объявится Ойкава. Тоору никогда не опаздывает, не в его это стиле, слишком уж интересна ему жизнь и все, во что он ввязывается, чтобы упустить ненароком что-нибудь интересное. Но Тоору не появляется. Суга облокачивается о стол и с глухим стуком ударяется о дерево парты. Теперь внимание лектора и этих засранцев приковано к нему, славно! — Простите, я… Можно мне выйти? Прямо в дверях Суга сталкивается с Тоору и ударяется носом о его плечо — больно. — Эй! — Тоору хватает Коуши за локоть и выводит из помещения. — Чего это ты? — А ты чего появился так резко? Опаздываешь! — Что, злишься на меня? — Ойкава лукаво улыбается. — Значит, я на правильном пути. — Может быть, — Суга отводит взгляд. — Мне надо идти. — Куда? — Отлить. — Коуши усмехается. — Хочешь со мной? — В другой раз, пожалуй. В туалете Коуши умывается холодной водой и считает, сколько дней осталось до первого марта. Умножает часы на дни и считает снова: Суга твердо верит, что с фактическим наступлением весны что-то обязательно изменится. Суга знает, прекрасно знает, что он — один из них, из этих людишек с расшатанной психикой на пустом месте, которые раздули свои проблемы до невообразимых размеров и не умеют справляться с примитивными понятиями стресса и депрессии. Что ж, пусть, да, он один из них. Он слабый, ненавидит себя за это, не хочет, чтобы ему помогали, но в то же время безумно хочется, чтобы Ойкава расстегивал его рубашку, как в ту ночь, чтобы пахло цитрусами и потом. Таких, как он, ломают обстоятельства, таким, как он, лучше прописывать плацебо, а не настоящие антидепрессанты. Эти врачи ничего не понимают, иначе ему бы давно, очень давно прописали Тоору. Коуши возвращается в аудиторию, и Тоору уже устроился поудобнее с правой стороны от него, не сводит взгляда с преподавателя и не обращает на Сугу никакого внимания. Делает иногда заметки в тетради, вырисовывает карандашом неравномерные торнадо и хаотичный танец в пересечении линий и бесформенных фигур. После звонка Ойкава поспешно прощается и буквально бегом покидает аудиторию: на работе завал, а производство ждать не собирается.

***

Суга перечитывает лекцию, и как-то не верится, что это он записывал. Буквы незнакомые, почерк — не его, только оттенок синего узнает — его ручка. Хочется спать. Коуши рассматривает пачку с таблетками и вытаскивает аннотацию: показания к применению, способ дозировки, противопоказания. Хочется снова улыбаться, искренне, как тогда, с Дайчи. Может, дело и не в прозаке вовсе, просто Коуши пришлось внезапно повзрослеть, и он путает теперь одно с другим. Заполняет чайник водой и зажигает конфорку; во внезапном приступе бешенства бросает таблетки на стол, и одна пластинка перелетает на пол. К черту их. К черту. Хочется, чтобы у него снова вставал. Хочется секса. Спать. Потрахаться с Ойкавой и уснуть к черту, а наутро снова потрахаться, заказать пиццу и разобраться, что он там написал на лекции. Суга открывает ноут и усаживается на стуле за кухонным столом. Тут уютно, кажется, будто до сих пор пахнет одеколоном Ойкавы. Печатает: сексуальная дисфункция при приеме флуоксетина. Сексуальная дисфункция — частый побочный эффект ингибиторов обратного захвата серотонина. В частности, он может включать в себя трудности сексуального возбуждения, эректильную дисфункцию, потерю интереса к сексу и аноргазмию (невозможность достижения оргазма). Также возможны генитальная нечувствительность[18], утраченный или сниженный ответ на сексуальные стимулы и ангедония при эякуляции. Хотя побочные эффекты в сексуальной сфере обычно обратимы, они могут длиться месяцами, годами или даже постоянно после прекращения приёма препарата[19]; такая ситуация получила название пост-СИОЗС-сексуальной дисфункции. Суга выругался и захлопнул крышку ноутбука. Посмотрел на таблетки: на столе, на полу. Ну же, Ойкава, побудь немного плохим мальчиком, чтобы хотелось иметь тебя и можно было бросить ради одного лишь желания эту дрянь. В дверь настойчиво постучали. Коуши судорожно схватил таблетки со стола и с пола и спрятал их под ковер. За дверью никак не унимались, и Суга знал наверняка: помянешь черта, а он тут как тут. Коуши открыл дверь и слабо улыбнулся переводящему дыхание другу: — В аду сегодня работы ма… Ойкава со всей мощи ударяет Коуши по лицу, так что Суга чувствует вкус крови во рту, и как звон отдается в ушах, а Тоору снова хватает его за ворот рубашки и ударяет теперь в другую щеку. Суга рад бы ответить, но сил нет даже спросить, что такое случилось, что Коуши удостоился чести носить на себе следы физической силы Тоору: пусть и не так, как им обоим наверняка хотелось бы. Ойкава ударяет еще, и еще, и еще. Прижимает Сугу к стене и целует в разбитые губы: судорожно, будто Суга вот-вот увернется и сбежит от него навсегда. У Коуши все лицо горит и уж точно опухло, и жадные прикосновения Тоору отдаются дикой болью в костях, но Суга отвечает на поцелуй, гладит Ойкаву по волосам, по щекам, мол, тише, хватит, хватит. Тоору нехотя отрывается, но расстояния не сокращает. — Ублюдок, — Ойкава проводит рукой по лбу Суги и старается стереть кровь с лица, но напрасно. — Мать твою, Коуши. — А? — Суга пытается привести дыхание в норму — тоже напрасно. Хочется упасть, уснуть, где там его таблетки, ну; только Тоору его крепко поддерживает и даже двинуться не позволяет. — Что? — Вот, — Ойкава достает из кармана пальто скомканный лист бледно-желтого цвета. Суга узнает в нем свой рецепт с флуоксетином. — Нашел сегодня в твоей сумке, пока ты торчал в туалете. — Тоору поправляет очки и кладет бумажку обратно в карман. — Не хотелось рыться в твоих вещах, — Ойкава гладит Сугу по щеке, затем резко ударяет кулаком по стене. — Давай отнесу тебя к футону, поспишь? Суга посмотрел через плечо Тоору на уголок футона, выглядывающий из комнаты, пытаясь сообразить, что Ойкава только что сказал ему, и, когда через несколько секунд Коуши понимает, что его разоблачили — его и его прозак, прозак, прозак! — у Суги от охватившей ярости и досады появляются силы ответить Тоору, ударить его в солнечное сплетение, пусть и слабо, ничего. Коуши замахнулся, чтобы испортить Тоору красивую мордашку, но тот его вовремя останавливает и поваливает на пол, а сам устраивается сверху, прижимаясь грудью к спине Суги, и Коуши слышит, как собственное сердцебиение не поспевает за Тоору. Ойкава целует Сугу в шею и шепчет тихо: — Ну ты и сукин сын. Коуши пытается подняться, сбросить с себя Ойкаву и эту его нарочитую заботу — бог знает, откуда он ее достал; не оттого ли, что Суга просто-напросто не хотел его? По крайней мере, Коуши думал, что хорошо играет, но актер из него, оказывается, никудышный, раз Тоору хватило ума догадаться и даже пренебречь некоторыми принципами. Может, все дело в том, что Тоору любил его, тоже любил его. Когда Ойкава еще раз поцеловал его в шею, Суга резко поднял голову, чтобы врезать Тоору по лбу, и услышал, как что-то хрустнуло: очки, наверное. Ойкава выругался и поднялся с Суги, схватил его за рубашку и повел к футону. Коуши оказался прав: он сломал очки, и Ойкава в бешенстве отбросил ставший бесполезным предмет к дивану, а сам рухнул на футон на колени перед Сугой, осматривая рукава пальто, измазанного в крови. Тоору стянул с себя пальто и подполз к Суге: — Давай сделаем это. — Ойкава положил руку Суге на бедро. — Переспим, а? — Ты конченый, — Коуши стирал кровь с лица рукавом домашней сорочки. — Вали отсюда. — Давно? — Вали, Тоору. — Говорю же, на меня не вставать не может. — Ойкаву охватывает истерический смех. — Вылечимся, Суга, и ты… Коуши не выдерживает. Ударяет Тоору по носу, и тот от неожиданности не успевает увернуться, но тут же ориентируется и снова прижимает Сугу лицом к постели. Коуши от бессилия начинает орать, громко-громко, в попытке высвободиться от того, что разъедало его все эти месяцы; Суга кричал и плакал, чувствовал, как Тоору стирает слезы с его лица, пока крик не сменился на рыдания и содрогающиеся плечи, в которые Ойкава вцепился крепкой хваткой; Суга плакал, пока Тоору шептал ему, что все поправимо — все. — Давно? — Ойкава приподнимает Сугу и обнимает со спины. — Хочу, чтобы ты исчез. Чтобы не было тебя, — Суга выплевывает кровь на футон, да и ладно, постель и так пора было менять. — Проваливай, Тоору. — Я дико злюсь на тебя, Суга-чан. — Ойкава пальцем проводит по щеке Коуши. — Я, наверное, не оправдал доверия за все эти месяцы. — Тоору берет палец в рот и шумно вдыхает. — Вкусная у тебя кровь. — Проваливай. — Чтобы ты бросился за препаратом?  — Тоору… — Не знал, что ты такой глупый, Суга-чан, — Ойкава смеется. — Кто же в наше время страдает зависимостью от антидепрессантов? — Тоору устало вздыхает. — Но с тобой все совсем странно, ты, видимо, не на шутку злоупотребляешь. — Ойкава целует Сугу в висок. — Не страшно. Тут и лечиться нечего, просто снижаем дозу, а потом рай: никакого прозака, да здравствует оргазм и оральный секс! Суга теперь тоже смеется. Почему у Ойкавы всегда все так просто? Почему Ойкава прав — как всегда, как всегда, как всегда?! Коуши зевает, и Тоору осторожно укладывает его на футон, накрывает пледом и сам устраивается рядом, расстегивая ремень и крепко, крепко прижимаясь бедрами к Суге. Они засыпают, и сегодня Суга впервые за три года не видит Дайчи во сне.

***

Прозак — как линия между строк; прозак — как вино, которое отпиваешь с горла; прозак — потому что деньги не имеют значения; прозак — как Тоору и тропический лес. Прозак — как запах каштанов на запястьях; прозак — вкус отчаяния на губах; прозак — симпатия длиною в станцию метрополитена; прозак — глиняный идол и сын божий, мраморное изваяние у креста; прозак. Это эмоции и способность чувствовать. Это меньшее зло, которое приходится выбирать, чтобы ненавязчиво улыбаться знакомым. Это жертва и сострадание. Жалость — к самому себе. — Прозак — это, в конце концов, не наркотик. — Ойкава крутит трубочкой в коктейле, и лед приятным звуком ударяется о стенки стакана. — Он стимулирует счастье, но таким неудачникам, как ты, всегда мало. — Прозак не учит терпению, Тоору. — На тебя возымел обратный эффект. Знаешь, все оттого, что ты слишком умный, замечаешь то, чего не надо, и потому не умеешь отдаваться надвигающейся волне. Принимал бы я прозак, был бы, наверное, тем еще счастливчиком. — Как же. — Сугавара недовольно хмыкает. — У тебя с собой? Ойкава молча протягивает Суге таблетку. Сегодня сорок четвертый день весны, почти два месяца прошло с того момента, как Тоору ворвался к Суге и впечатал его в стену со всей страсти. Поначалу договорились хотя бы на одной таблетке в день, потом — одна в два дня; в три; в четыре; в неделю. Коуши почти привык, он в тот вечер готов был поклясться Тоору, что вообще не будет принимать препарат, никогда, никогда. Ойкава сказал только, чтобы Суга поменьше болтал и усерднее слушался папочку. Теперь Ойкава ночует у него каждую ночь — дома, конечно, тяжело было объяснять, что у Тоору на попечении маленькая заноза в заднице в виде серых волос Сугавары и неудачно придуманной болезни. Но Ойкава справился, у него вообще эта раздражающая способность будто в крови — всегда справляться со всем. Суге иногда кажется, что если почва под ногами треснет и океан обрушится на них волной, Тоору только улыбнется по-своему хитро и спасет безнадежное человечество. Так же, как спас его, Сугу. Тоору — как осень в холодных руках; Тоору — как темное небо без мертвой звезды; Тоору — как океан, в который погружаешься, и тонешь, позабыв о бремени бытия; Тоору — шипы на стебле и пули; Тоору — грех, совершенный не раз. Тоору — как плацебо, пилюля от увядания. Тоору — как пропасть в другую жизнь; Тоору — как смех по ночам и смешанный запах пота с каштановым и лимонным; Тоору — прикосновения шероховатых пальцев; Тоору — руки на бедрах и между ними; Тоору — стоны под рёв машин; Тоору — потому что любовь страшнее секса; Тоору — плавные движения в темноте; Тоору — толчок, поцелуй и шепот в ночи; Тоору. Тоору — круче прозака и лекарств.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.