ID работы: 5521525

Тьма у неё внутри

Джен
NC-21
Завершён
71
Пэйринг и персонажи:
Размер:
5 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Работа написана по заявке:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
71 Нравится 83 Отзывы 12 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
      Лишь бы никто не увидел.       Сознание держится за эту мысль, вцепившись отчаянно и страшно; ей кажется, будто в голове сейчас — бешеный пёс скалит смрадную пасть, роняя клочья пены с жёлтых клыков…       Лишь бы никто не увидел…       …тьмы у неё внутри.       Элисиф спускается всё ниже по узким крысиным норам тайных ходов, источивших древние камни. Под изящным ботинком — мышиный помёт и пыль; паутина липнет к щекам, рукам, волосам — не спасает широкий плащ с глубоким капюшоном.       Затхлый воздух оседает на губах гнилью и пылью; он липкий, как клочья паутины. Элисиф хочет смахнуть его с себя, хочет вынырнуть из тошнотворной жижи густых запахов. Ей бы вдохнуть ещё раз, напоследок, чистого и свежего — но чистый и свежий остаётся наверху: она же спускается всё глубже.       Нельзя позволить себе брезгливость, невозможно. Иначе не пережить, сломаешься, если будешь вздрагивать от каждого мерзостного, гнойного — не касания даже — взгляда. А ей надо пережить эту ночь. И не думать, не сметь думать о горячей воде, о губке, что до скрипа отмоет кожу, о цветочном — без мертвечины сладком — запахе духов.       Тьме, которая внутри, надо отдаваться безраздельно. Как первой сумасшедшей скачке верхом наперегонки с ветром, как первому мужчине, как пьянящему танцу в мерцающем свете тысяч свечей.       Выпустить тьму, раствориться в ней и поверить, что — навсегда.       Меньшего Госпожа не примет.       Элисиф не доходит до двери — низкой, тёмной, неприметной двери в глубоких подземельях под Солитьюдом — нескольких шагов. Кладёт на пол свёрток, оставляя вместе с ним на грязных камнях хрупкую возможность передумать. Замирает, прислонясь к стене. Ей нужна эта минута, последняя перед тьмой. Не чтобы надышаться, нет. Напротив, она прикрывает глаза, выпуская тьму из себя, кутаясь в неё, привыкая.       …Торуг целует. Губы у него влажные, мягкие, светлая бородка щекочет кожу. Элисиф думает: как гусеницы. Губы-гусеницы, жирные, зелёные, покрытые щетинкой. Извивающиеся. Торуг целует её гусеницами. Гусеницы ползут, перебирая лапками, в её рот, раздвигая место языку. А язык — слизень. Он втискивается между зубов, живя своей жизнью. Он влажно и липко шевелится, толкаясь, и хочет пробраться в гортань и глубже, в самое нутро.       Почти хорошо.       Элисиф тошнит, желудок сжимается в спазме. В горле — горечь.       Ещё один шаг воображения, ещё немного тьмы наружу: Элисиф вспоминает, что её муж мёртв.       К губам-гусеницам она прибавляет запах. Изо рта Торуга пахнет сладко — разложением. Тухлятиной. Его кожа расползается под пальцами, сочится липким и густым. Из-под ввалившихся век вытекают глаза, а в глазницах копошатся белые слепые черви.       — Люблю тебя, — говорит Элисиф мёртвому мужу. Нет, не так: не Торугу. Чудовищу. Кошмару. Выблядку воображения, от которого тошнота уже стоит во рту. — Люблю тебя.       Стоя у двери, в липком смраде, во тьме внутри и снаружи, Элисиф выворачивает себя наизнанку. Выворачивает, освежевав самое себя, меняя местами любовь и мерзость, уродство и красоту. Её ноздри трепещут, втягивая вонь, а желудок не сжимается больше. Элисиф видит Торуга как наяву: в лохмотьях кожи и чёрных пятнах, раздутого, синюшного. Из-под век сыплятся на оплывшие щёки белые черви. Элисиф касается воображаемого Торуга поцелуем подлинной любви — и черви переползают на неё, ползут в уши, в ноздри, в рот. Она улыбается, облизнув губы: готова.       Вот теперь она готова встретиться с Госпожой.       Но к тому, что ждёт её за дверью, нельзя быть готовой.       Затхлая вонь тайного хода — лишь лёгкий бриз; воображение и вовсе бессильно. Запах Логова сбивает с ног, он обрушивается штормовой тяжёлой волной. Он гнойно-сладок и резок, как застарелая моча; он кислит на языке и выжигает лёгкие сернистой вонью; он вливается в нос, в рот, в поры кожи; кажется, он теперь будет бежать по её венам вместо крови. Элисиф сражается с собственным телом: тело не хочет дышать, бьётся в спазмах. Она раскрывает рот, закусывая кулак — чтобы не дать зубам схлопнуться. Впускает вонь внутрь себя, наполняет лёгкие. Из-под зажмуренных век текут слёзы, по подбородку — слюна. Элисиф дышит, считая по восемь: вдохнуть-выдохнуть-вдохнуть… И только потом, когда пропитывается, как ядом, этим воздухом изнутри, открывает глаза.       Чадящие факелы милосердны: в их дрожащем зыбком свете существа, пришедшие поклониться Госпоже, не кажутся людьми. Жуткие химеры из ночного кошмара, гротескные тени, чудовищные создания Обливиона — так проще, чем признать, хоть на миг допустить своё с ними родство, принадлежность к одному виду. Элисиф смотрит, и взгляд выхватывает лишь детали. Чья-то рука хватает её за полу плаща — и на ладони слишком много пальцев: семь? Восемь? Лишние пальцы шевелятся, скрюченные, птичьими когтями. Элисиф сбрасывает плащ, оставляя пальцам их добычу, и шагает вглубь пещеры. Кто-то протягивает кубок — и над кубком на миг, выхваченное светом, появляется безносое лицо, темнеет провал между щёк. Элисиф принимает кубок. На грубой глине — кровавые следы губ. На полу, под ногами, совокупляются; жирная свиноподобная туша мужчины скрывает его партнёршу, но Элисиф из-за его синюшного дряблого плеча успевает заметить её раскрытый в безмолвном крике рот — три сточенных жёлтых зуба и чёрный провал гортани.       Элисиф идёт, и по ней елозят липкие взгляды полуслепых гноящихся глаз; беззубые рты кривятся в ухмылках; беспалые, трёхпалые, семипалые ладони тянутся к ней, приветствуя. Тонко, на одной пронзительно-высокой ноте воет безногое существо в лохмотьях — к нему Элисиф наклоняется, касаясь губами лысой головы, покрытой коричневой коростой, целуя гноящееся рваное ухо, когда-то бывшее эльфийски-острым. Госпожа принимает всех.       Уродливых снаружи… и изнутри.       Голый карлик на кривых коротеньких ножках выходит, по-утиному переваливаясь, в центр пещеры, туда, где свет безжалостен. Его крупное бочкообразное тело покрыто шрамами: белыми старыми, багровыми свежими. На безобразном лице — ещё более безобразный, омерзительный в исступлённом фанатизме экстаз. Карлик ведёт на поводке горбатого уродца, ковыляющего на четвереньках, покрытого косматой шерстью; если бы не пальцы, Элисиф приняла бы его за зверя, жуткую насмешку над человеком.       — Танцы, танцы, танцы, — голосит карлик. — Танцы в честь нашей Госпожи!       Уроды встречают его слова нестройным воем и визгом. Кто-то лупит по-дикарски в барабан, кто-то дудит, свистит, рычит, топает ногами. В дикую какофонию вливается тонкая, печально-пронзительная флейта; она плачет жалобно и так красиво, что даже вой на миг смолкает, давая флейте тишину… И, пока звенят под сводами жалящие в сердце звуки — вой и визг снова накатывают, поглощая флейту уже безвозвратно. Уроды пускаются в пляс.       Элисиф скидывает туфельки. Под ногами — грязный каменный пол, дикая песня уродов захватывает, как волна, как шторм. Чья-то липкая, склизская рука сжимает её ладонь, увлекая в хоровод кошмаров, утягивая за собой. Элисиф, зажмурившись, ловит ритм… отсутствие ритма. Даже музыка тут уродлива, убога, она хрома, глуха и слепа — но она живёт вопреки всему, живёт своей безобразной жизнью, изливаясь из беззубых-безгубых ртов с хрипами и визгом пополам. Босые пятки бьют об пол, Элисиф кружится, скачет и трясётся в конвульсиях со всеми вместе, отдаваясь жуткой пляске. Её хватают за подол дорогого платья, за рукава, за корсаж. Она и сама, полубезумная, помогает — срывает с себя платье, срывает с себя образ, облик, красоту — и видит будто со стороны: белоснежная среди извививающихся гнилостно-серых тел, лицо искажает гримаса, золотые волосы спутались, намокли от пота, залапаны, захватаны чужими лапами-руками. Её резко, больно хватают за предплечья, заставляя кружиться в чужих зловонных объятьях, и Элисиф сквозь дурман видит древнюю каргу напротив себя. Крючковатый нос, огромная бородавка на щеке, седые патлы змеями вокруг головы. Ногти у карги — как когти, длинные, коричневые, толстые; царапают нежную, молочно-белую кожу на руках. Старость — омерзительнейшее из уродств, думает Элисиф, втягивая едкий запах.       — Стойте, убогие, хватит! — снова вопит карлик. Голос у него скрипучий, шершавый, такой, что даже посреди всего этого кошмара заставляет морщиться. — Хватит танцев, Госпожа довольна!       Мало-помалу хаос усмиряется, дикие конвульсии сменяются вялым копошением. Одни падают на пол, дыша тяжело, с хрипами, с присвистами; другие по их телам бредут-ползут ближе к карлику, уже зная… Элисиф тоже бредёт к нему, спотыкаясь о чьи-то культи, наступая на пальцы и тряпьё.       — Теперь будет пир! — возвещает карлик. — Пир во славу Госпожи!       Грязные, вонючие тела движутся на него будто волна, одной сплошной массой, и карлик пятится. Кажется, он напуган. Элисиф — часть этой волны, она тоже ползёт со всеми вместе туда, где за спиной карлика, на каменном саркофаге, накрыт стол для пиршества.       Печальная флейта снова тонко плачет, прорываясь сквозь хрипы и рык, и вместе с флейтой просыпается на миг в Элисиф что-то прежнее, что-то из мира за пределами пещеры. На саркофаге — девушка, почти девочка. Редгардка. Тёмная кожа гладкая, как полированное дерево, и блестит. Головка, увенчанная копной смоляных кудрей, повёрнута набок, и Элисиф видит бессмысленные широко распахнутые глаза. Одурманена или — робкая, непрошенная надежда — мертва. Элисиф прохватывает ледяным ужасом, но она уже бессильна что-то менять… Она уже и над собственной тьмой не властна.       Карлик рычит, отгоняя от жертвы толпу, и уроды замирают, признавая его право первым вкусить от пиршества. Следят жадно, по-звериному втягивая воздух ноздрями — у кого есть ноздри, — как распорядитель праздника обходит каменный саркофаг. Его толстые узловатые пальцы оглаживают щёки девушки почти ласково, проникают меж полуоткрытых губ, заставляя бессознательную жертву шире открыть рот. Элисиф кажется, что карлик целует, долго и страстно, как любовник. Но вдруг тёмное тело выгибается дугой, бьётся о пиршественный стол; тонкие пальцы скребут камень, а из гортани прорывается отчаянный крик. Карлик поднимает голову — и в зубах у него что-то багровое; кровь стекает на подбородок, на широкую голую грудь.       Во рту у карлика — два языка.       Элисиф застывает, не в силах отвести взгляд от закатившихся глаз урода. Жуткое, чудовищное блаженство преображает его безобразное лицо — не в красоту, но в ещё большую безобразность; поистине божественное уродство. Чудовищность такую запредельную, что сознание отказывается принимать это. Карлик жуёт откушенный язык жертвы, медленно, смакуя, наслаждаясь — и Элисиф чувствует кровь на своих губах. Сладко-солёную кровь жертвы. Наконец карлик глотает в дикой, неестественной тишине; его кадык тяжело опускается. И это — будто сигнал для остальных. Человеческая волна накатывает, почти захлёстывает саркофаг. Каждый в этом хаосе и безумии успевает вырвать кусочек тела жертвы, уже не бьющейся в агонии, уже утратившей всякое сходство с человеком… Элисиф в свой черёд касается губами окровавленного месива; кажется, ей достаётся бедро, маленький кусочек с нежной, как бархат, внутренней поверхности. Она сжимает зубы на куске кем-то уже надорванной кожи, отгрызает совсем немного и проглатывает, не жуя. Желудок подступает к горлу, пытаясь вытошнить страшную пищу, и Элисиф не успевает даже почувствовать вкуса человечины: горькая желчь заполняет рот. Она сжимается в комок, пытаясь удержать в себе ритуальную трапезу. Кто-то тычет ей в лицо бутылкой, и она с благодарностью обхватывает губами стеклянное горлышко, жадно глотая кислое вино. Карлик-распорядитель, окровавленный, смотрит насмешливо и жутко; Элисиф кивает ему, отворачиваясь — ей видятся два языка у него во рту.       — Госпожа… довольна, — говорит карлик вечность спустя. Негромко, но его слышат все. Перестают жевать, рычать, визжать и драться за еду. Слушают благоговейно, будто в храме. — Госпожа довольна, уроды. Зовите — и Она придёт.       Все вокруг Элисиф падают на колени — у кого есть колени, конечно; падает и она. Всяк зовёт Госпожу по-своему: визгом и рыком, бормотанием и пением, шёпотом и криком. Тонко плачет проклятая флейта; Элисиф отчаянно, бешено ненавидит флейту за то, что она так красива посреди кошмара.       — Намира, Намира, Намира, — бормочет Элисиф, закрывая руками уши, чтобы не слышать флейту. — Намира, Намира, Намира…       В этот раз Госпожа приходит к ней прикосновением к обнажённой спине.       Элисиф выдыхает — и больше не может вдохнуть. Мохнатые лапы царапают спину, карабкаясь выше, добираются до левого плеча. Страх сковывает тело ледяным панцирем, парализующий ужас, такой, что даже крик замирает в гортани. Элисиф медленно-медленно поворачивает голову.       И смотрит прямо в фасетчатые глаза огромному пауку.       Мохнатые лапы с тонкими, игольно-острыми когтями впиваются в кожу. Раздутое брюшко слегка вибрирует, и паучий бок касается её щеки. Элисиф сжимает кулаки, и ногти вонзаются в ладони; всё её тело крупно дрожит.       — Ты снова звала меня.       Голос — везде и нигде, или, быть может, в той тьме, что внутри её головы. Бесстрастный и бесполый, лишённый интонаций голос Госпожи.       Элисиф прикрывает глаза на долю секунды, только смаргивает слёзы ужаса — или облегчения?.. И через миг уже смотрит на Намиру.       У Госпожи — снова — её, Элисиф, лицо.       Ясные голубые глаза блестят из-под пушистых ресниц, бледная кожа на скулах тронута нежным румянцем, яркие полные губы легко улыбаются, а золото волос рассыпалось по точёным плечикам. Элисиф будто смотрит в зеркало… В самое честное зеркало. Улыбка-оскал приоткрывает мелкие острые зубы, и неземной жутью веет от прищуренных ледяных глаз. Гениальный художник словно рисует поверх идеальных черт уродливое, пугающее выражение, мимолётное, но такое страшное, что всякий увидевший это прекрасное лицо обречён на кошмары. Тьма внутри один раз в год вырывается наружу.       — Я снова звала, Госпожа, — непослушными губами шепчет Элисиф. — И я прошу всё о том же.       У неё затекает шея и ноют колени: тяжело стоять, глядя снизу вверх, запрокинув голову. Ещё тяжелее — не отводить взгляда от жуткой насмешки над своей красотой. Но Элисиф стоит.       — Ты просишь, чтобы моё благословение тебя не коснулось, Элисиф Прекрасная, — всё так же бесстрастно говорит Госпожа, но в её голосе проступает издёвка. — Но ты и так моя. Смотри же, смотри!       Лицо Госпожи — лицо Элисиф — расплывается, будто в тумане. Кожа сереет, выцветая. Паучьей сетью под глазами ложатся морщины, глубокие, как шрамы. Дряблые щёки брылями опускаются ниже, тускнеют и редеют волосы. Губы трескаются, нос загибается вперёд, желтеют и выпадают зубы. Грудь в вырезе роскошного платья обвисает пустым бурдюком, пальцы загибаются узловатыми корявыми ветками, и спина — дугой, горбом…       Безнадёжность, неотвратимость, неизбежность этого кошмара могильной плитой ложится на плечи, и Элисиф глухо, будто издали, слышит собственный крик. Голос не слушается, он хриплый, каркающий, жуткий… А пытка всё длится и длится.       Намира приближается — приближается отвратительное, чужое, древнее лицо. Выцветшие глаза смотрят из-под седых кустистых бровей, зловонное дыхание тяжело вырывается из беззубого расплывшегося рта… Рта, тянущегося к Элисиф с поцелуем.       Всё напрасно, всё зря — мысль делает Элисиф стеклянной внутри и тут же разбивает на тысячи осколков: ей никогда не полюбить, как ни выворачивайся, собственное уродство. Госпожа знает её суть и пытает безжалостно самым страшным из кошмаров: не мертвечиной, не прикосновениями гноящихся пальцев, не пауками даже.       Тем, что тьма изнутри прорвётся наружу.       Смех Госпожи — как копошение дюжины пауков в голове. Как личинки из мёртвых глаз Торуга. Как откушенный язык жертвы, застрявший в горле. Как вкус гноя на языке, как пожатие семипалой ладони.       — Ты уродливее всех моих слуг, Элисиф Прекрасная, — шепчет Намира. — Совершенна в своём уродстве. Иди отсюда, женщина, ты развлекла меня достаточно. Моё благословение не коснётся тебя ещё один год.       На негнущихся ногах Элисиф уходит из пещеры. Трясущимися пальцами развязывает свёрток, загодя оставленный за дверью: новое платье, новые туфли, новый плащ. Они, конечно, не помогут почувствовать себя чище — но отведут глаза, если кто-то случайно увидит девушку, бредущую на рассвете по крысиным норам тайных ходов Синего дворца. Стать чище не поможет ни ванна, ни душистое мыло, ни до красноты скребущая кожу жёсткая мочалка…       …Молоденькая служанка, подавая ей полотенце, завистливо вздохнёт и зардеется румянцем, глядя искоса. Не сдержит восхищения, подавая новое — так идущее к молочной белизне юного лица — платье. Всплеснёт руками: ах, до чего жаль, что у вас нет зеркала! Вы бы увидели, как вы сегодня прекрасны, лучше, чем весна за окном…       Элисиф Прекрасная давно не смотрится в зеркала — из зеркал на неё смотрит тьма, которая внутри.       Лишь бы никто не увидел эту тьму.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.