***
Исповеди не получилось. Зотов равнодушно отвернулся, отводя глаза от стройной фигурки, соблазнительно затянутой в красное кружево, и вновь потянулся к бутылке. Крепкий напиток жаром разлился по гортани, воском расплавляя душащий изнутри холод. На пьяные откровения не тянуло, в кои-то веки, — блядское равнодушие застревало в горле похлеще, чем нервные глотки алкоголя. Покупать понимание — идея, мягко сказать, хреновая. Открывать душу перед шлюхами — привычка тоже так себе. Так и невысказанные, слова тяжело зависли в смутном полумраке комнаты. Зотов знал: сейчас это не поможет. Ему не нужно отстраненное внимание напополам с притворной тактичностью или слащавое мурлыканье мне-похер-что-там-у-тебя каких-то общих фраз. Во всем этом не было смысла по одной простой причине — все равно не поймут. Зимина бы поняла. Болезненно врезавшаяся в подкорку, нелепая в непонятной уверенности мысль. Да, Зимина — насмешливо вскидывающая бровь, презрительно усмехающаяся, неприязненно припечатывающая его "позорным элементом" и еще невесть какими эпитетами, которые хватало ума держать при себе, — она бы поняла. Похожесть. Вот что заставило его тогда сорвать маску — не перед кем-то, а именно перед ней. Вот что позволило ей, пусть мимолетно, но совершенно искренне, понять и даже — удивительно — поддержать его. Эта похожесть — острые грани звезд на плечах; силой выбитые у всяких сволочей признания в преступлениях — неважно, выбитые собственными руками или руками своих подчиненных; попытки вершить хоть какое-то подобие справедливости; а еще — бесконечное море усталости, безысходности и отчаяния от всей грязи вокруг и внутри себя. И при всем при этом — полная невозможность жить иначе, так, как естественно и нормально для других. Иначе — это без хмурой деловитости казенных кабинетов и коридоров, без твердой сухости приказаний и попыток умело их обыграть, без множества ублюдочных лиц всякой швали, каждый день мелькающих перед глазами, без... Без своей работы, без смысла своей жизни, без своего дела. И каким бы поганым ты не был человеком, ты остаешься ментом, если ты — мент по призванию, по сути, по природе своей. Он и оставался: оставался, когда стал одним из палачей, ища подобие справедливости; когда вместе с Карповым и остальными искал больных извращенцев, в борьбе с которыми был бессилен закон. И только тогда он не чувствовал — точно знал, что находится на своем месте, делает то, что должен делать. Нарушая закон, он соблюдал нечто большее, чем бессмысленную правильность отчужденно-бумажной официальности. Которая, на самом-то деле, вне идеальной строгости страниц ни хрена не работает. И Зимина, так громко и показушно вещавшая про законность и справедливость; порицавшая оборотней в погонах и честно — охуенно смешно, правда ведь? — боровшаяся с ними, не могла этого не понимать. И не действовать не могла тоже. Зотов ничуть бы не удивился, узнав, что ее "ближний круг" — нечто вроде тех же самых "палачей", только в гораздо более скромном составе. И пятен на до блеска выскобленной, до рези в глазах вычищенной репутации полковника Зиминой на самом деле ничуть не меньше, чем у него. Вот только Ирина Сергеевна вряд ли бы согласилась с подобной истиной.***
Приказная четкость в голосе летела осколками льда, взрытого динамитом. Начальник спокоен — абсолютно, мать вашу, спокоен, — лишь в серо-синей хмари холодного взгляда — бурлящее раздражение. ППС-ники, не задавая ненужных вопросов, молча и слаженно вышли из кабинета, неосторожно вспарывая тишину лязгом скрипнувших петель. Начальству виднее, приказы не обсуждаются, наше дело маленькое и еще штук пять прописных истин, идущих в комплекте с формой, броником и автоматом. Старательное убеждение (самоубеждение, если точнее), что его это все не касается, что это дело Зиминой — решать, как и с кем поступать, как сильно жестить или не жестить вовсе — перебилось новым всполохом недовольства и разочарования. Зимина, на самом-то деле, решать не хочет ничего совершенно, прикрываясь, как щитом, какими-то фальшивыми до оскомины фразами, которым вряд ли верит сама. В рядах подданных намечается недовольство.