ID работы: 5528964

Кокаинетка

Слэш
R
Завершён
45
автор
Размер:
6 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
45 Нравится 2 Отзывы 8 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Моя кокаиновая меланхолия похожа на огромную черную птицу. Даже закрыв глаза, я вижу ее тень, холодным покрывалом наброшенную с высоты на мое лицо. Я слышу мерный шорох ее тяжелых перьев, грудной хриплый клекот, разрывающий плотную, душную тишину, окутавшую меня коконом. Она следует за мной неотступно в серой высоте парижского неба. Я слежу за ней с того самого дня, как впервые заметил в небе крохотную черную точку, и знаю: ее когти нацелены в мое сердце, клюв — в мое горло, а взгляд устремлен мне в душу. Она наблюдает за мной свысока, но с каждым днем неумолимо спускается чуть ниже. Этим утром она влетела ко мне в комнату и села в изголовье моей узкой кровати, царапая когтями отполированную деревянную спинку. Я знаю, что однажды, открыв глаза, не увижу проблеска серого дневного света в тени ее широких черных крыльев, распахнутых над моей постелью, и это будет значить лишь одно: для меня солнце уже никогда не вспыхнет снова. — Мне больше нравилось смотреть на тебя издалека, — говорю я, закрывая глаза, и изможденно выдыхаю, чувствуя на себе влажный блеск ее внимательного взгляда. Она никогда не набрасывается на жертву, не изучив ее придирчиво в предвкушении, просчитывая наперед шаги мечущегося в отчаянии духа. Что будет, если ей вдруг вздумается разыграть обманное отступление и подняться немного выше? А если она решит внезапно спикировать, замирая у самой земли, чтобы снова взмыть в небо? Насколько быстро схлынет краска с лица, если, пролетая лезвием рассекающего воздух маятника, она коснется губ краем пера? Оцарапает стальным зазубренным когтем скулу? Я бы спросил ее, что она видит, склоняясь надо мной, если бы уже сам не знал ответа на этот вопрос на два взгляда вперед. — Тебе нечем поживиться здесь. Кокаинисты — скупая падаль. К тому моменту, когда ты можешь вонзить в них когти, в них остается слишком мало человеческого, чтобы это того стоило. Взгляни. Я с трудом поднимаю руку, тощую, бледную, перевитую синими змеями вздутых вен, всю в синяках и кровоподтеках от неловко всаженной иглы, и протягиваю ей худое запястье. С последнего укола прошла, кажется, вечность, а следы так и не сошли, я все еще чувствую их плотную тянущую боль, волнами прокатывающуюся по моим изможденным мускулам до кончиков пальцев. В те минуты, когда мой разум еще неуклонно отказывается сдаваться и гневно, истово борется, утратившее контроль тело уже готово к полному и безоговорочному принятию. Мои бастионы сдались, все мои силы сконцентрированы в черепной коробке под недостаточно развитым лбом. И все-таки, при всей вере в собственный мозг, я должен признать, что моей воли едва хватает даже на то, чтобы удержать руку поднятой достаточно долго. Но темное крыло подхватывает мою ладонь, прежде чем я позволю ей упасть. — У вас не рассасываются синяки, мистер Холмс, — клёкочет черный ястреб над моей постелью, и я вижу, как хмурятся его густые брови. — И так и не спадает воспаление. Полюбуйтесь, до чего вы себя довели. Пальцы профессора плавно проводят дорогу измученных вен по покрасневшей исколотой коже предплечья. Воспаленная плоть вновь отзывается отвратительно знакомой мне болью. Еще несколько дней назад она позволила бы мне пробудиться и заглушить свой голод, и я умышленно терзал руки, но теперь же ее не хватает даже на то, чтобы заставить меня открыть глаза. Другая, острая и резкая, могла бы меня отвлечь, но профессор следит за тем, чтобы в моей комнате не было ни ножей и ножниц, ни иных других лезвий. Но даже если бы он был менее внимателен, я все равно не сумел бы заставить себя подняться и взять то, что меня спасет. — Неужели же я переоценил вас и ваш блестящий ум, мистер Холмс? Вы меня разочаровываете. — Мне не нужно открывать глаз, чтобы знать, какой издевкой всесильного горят его глаза, когда он так наигранно опечаленно усмехается: не впервые. Под весом опускающегося тела протяжно скрипит кровать, как будто неумелая рука царапает смычком скрипку. Омерзительный звук царапает по барабанным перепонкам, словно кусок проржавевшего металла по оконному стеклу, и я морщусь от совершенно реальной боли, скручивающей и без того туго свернутые извилины моего мозга. К моему бедру вплотную прижимается острое колено, и его жар я чувствую даже через два слоя брючной ткани и белья.  — Неужели же я позволил перейти мне дорогу обыкновенному наркоману? Хотя нет, я должен отдать вам должное. Вас точно нельзя назвать обыкновенным… — Над моим пылающим лбом веет шелковым платком прохладный ветерок, и тень протянутой ладони на мгновение застит сочащийся через сомкнутые веки красноватый свет. Каждый раз, когда профессор вот так, одними кончиками пальцев, прикасается к моему лицу, я готов одновременно вспыхнуть и растаять, и каждый раз в растерянности я упускаю момент сделать то или другое. В итоге остается лишь анализировать и осмыслять, но сейчас у меня совершенно нет на это настроения и сил. Разве что я не могу не заметить, что из его кожи впервые за долгое время выветрился густой запах мела и чернил. Он уже несколько дней не был на университетских занятиях. — Нет, никак нельзя обыкновенным… — Я почти вижу, как медленно и с величавым снисхождением он качает головой, как вдруг он отвешивает мне звонкую, хлесткую пощечину и злобно цедит: — Наркоманом — можно. Пульсирующая щека горит огнем, и что-то поднимается в глубине моей скорбящей души попыткой восстать, но запекшаяся ссадина на скуле снова саднит, и этого хватает, чтобы этому порыву остановиться. Три дня назад, когда профессор отказывался выдать мне очередную дозу кокаина, я окончательно утратил чувство реальности и бросился на него, совершенно озверев, пытаясь вырвать склянку у него из рук. Но к тому моменту мое тело уже слишком ослабло и отказывалось мне подчиняться. Он отшвырнул меня в сторону одним движением руки, как новорожденного слепого котенка, навзничь опрокинул одной-единственной оплеухой, ссадив острым краем своего кольца кожу под левым глазом. А затем под каблуком его ботинка тонко хрустнул раздавленный пузырек с раствором, так коротко и пронзительно, что я взвыл… — Вы ничтожество, Холмс, — презрительно шипел профессор, свысока следя за моими беспомощными попытками подняться на подкашивающихся от слабости и бессильной злобы руках. — Как далеко еще вы готовы зайти ради укола? На что вы готовы пойти, чтобы только пустить себе по вене эту дрянь? Скажите же, мне интересно, — он буквально выплевывал слова мне в лицо, крепко держа меня за подбородок, не давая уклониться от его тяжелого пронизывающего взгляда, — есть ли хоть какой-то предел, который вы еще не осмелитесь переступить? Или я могу отдать вам любой приказ…абсолютно любой?.. — Вы это заслужили, Холмс, — устало говорил он уже много позже, склонившись над моим раскрасневшимся лицом, стирая собственным платком кровь с моей скулы. — Вы забыли свое место в этом доме, и я вам его великодушно напомнил. Я считаю, что был достаточно мягок. Теперь ваша очередь. — Сложив платок в карман домашнего сюртука, он резко дернул меня за подбородок вверх, всматриваясь свысока в мои глаза пристально и холодно.  — Скажите, что вы это заслужили. Я судорожно сглотнул, силясь не отводить от его лица прямого взгляда с претензией на дерзость, неожиданно смелой даже для меня самого. Еще в первую нашу встречу на Бейкер-стрит я с удивлением обнаружил практически непосильной задачей поддерживать зрительный контакт с профессором. Глубоко запавшие под тяжелыми дугами бровей, выступающими на покачивающемся из стороны в сторону черепе, эти черные глаза казались одновременно разожженным горнилом и холодным засасывающим омутом. Никогда прежде я не видел такого взгляда, ни в ком, даже в собственном отражении, и тем заманчивее была цель бросить ему вызов, столкнуться с ним и в этом столкновении победить, а если и нет, то хотя бы доказать собственное равенство… И все же долго выносить этот тяжелый, вытягивающий нерв за нервом твое существо через зрачки взгляд было невозможно. Я вздрогнул и опустил глаза, закусив сочащийся кровью уголок губ:  — Да, профессор. Я это заслужил… —…Холмс, откройте глаза. Посмотрите на меня. Плавая в сером тумане размытых воспоминаний, я не сразу понимаю, что профессор зовет меня из настоящего. Мне стоит немалых усилий воли поднять потяжелевшие веки и все-таки взглянуть на него. Отвыкшие от не приглушенного слоем кожи света зрачки режет светло-серый луч, бьющий в щель зашторенного окна, но я силюсь не дать себе моргнуть: я могу уже не открыть глаз снова. Лучше я позволю себе отдохнуть на погруженном в темный сумрак собственной тени лице, нависающем надо мной. С того момента, как я последний раз увидел профессора три дня назад, он как будто осунулся, и его бледная кожа еще больше потеряла в цвете, сливаясь с серыми облаками, нависающими плотной пеленой над не просохшим после дождя городом. В последнее время у меня всегда идет дождь, не прекращаясь ни на минуту, и на узкой полоске оконного стекла, которую я вижу в неплотно задернутых шторах, не высыхают бегущие мощным потоком дождевые капли, а в ушах ровным шумом стоит его мерный, плотный гул.  — Вы заслужили эту пощечину, Холмс. Признайте. — В его голосе мне слышится почти родительская укоризна, которая пристала бы скорее классному наставнику, чем тюремщику, и в этом есть что-то унизительное. Мои глаза вспыхивают гневом, его взгляд моментально леденеет в ответ, коротко саднит скула, и я проглатываю унижение. — Да, профессор, я это заслужил, — мне стоит определенного труда разлепить сухие искусанные губы. Мой голос, хриплый и дребезжащий, потускнел и выцвел, и я бы не узнал его со стороны, если бы не чувствовал, как воздух царапает мою гортань. Но по тому, как щурится профессор в ответ и как приподнимаются в усмешке вечно опущенные уголки его тонких губ, я понимаю, что он услышанным вполне удовлетворен. — Очень хорошо. — От его одобрительной усмешки у меня каждый раз сводит спазмом горло и саднит кровоточащая язва изнасилованной гордости. Когда я вижу в его глазах искру удовольствия, в моей душе загорается ответный теплый костер, который тут же гаснет под волной холодного, липкого стыда. Я не уверен, что это именно стыд, но я слишком устал для того, чтобы препарировать собственные чувства. Сухая и горячая ладонь ложится мне на шею поверх измятого воротника, и я против воли запрокидываю голову, подставляя бледное худое горло. Длинные теплые пальцы плавно обводят дороги пульсирующих сосудов, фаланга большого пальца с нажимом оглаживает ямку под кадыком. Комок болезненно распирает гортань, и поджавшиеся колени сводит мерзкая дрожь, но только теперь, когда в мой серый зыбкий мир вошло живое, уверенное тепло знакомой руки, карающей и дающей, я чувствую себя по-настоящему спокойно и это состояние анализировать не хочу. Боюсь. — Вы умный молодой человек, Холмс, и всегда им были. Умный и безвольный. И общество вашего компаньона не пошло вам на пользу. Оно вас расслабило, почти развратило. — Худые длинные пальцы мягко гладят мое горло, обводят по дуге сверху вниз остро выступающий кадык. Под подбородком у меня уже успела нарасти короткая, жесткая черная щетина, и мне приятно думать, как она колет изнеженные пальцы, когда профессор почесывает меня снисходительно, как приблудного кота, и одновременно с удовольствием, словно британскую голубую кошечку; мне приятно думать, как он это делает; мне приятно хоть на момент почувствовать ясность мысли, вернувшуюся ко мне по мановению чужой руки, пусть и ненадолго. Чистый разум — наркотик сродни кокаину. Хуже кокаина. Но мне мало одной инъекции или краткого ослепительного озарения: по одной капле воды я угадываю Атланический океан, и теперь, когда меня раздразнили глотком свежего воздуха, я хочу вдохнуть так глубоко, чтобы услышать, как треснут по швам волокон мои легкие. Я хочу все — и не могу ничего. — Вы намерены заняться моим воспитанием? — сипло цежу я с издевкой, и рвущийся следом хриплый смех застывает на полпути к губам, когда железная, тяжестью налившаяся рука внезапно сдавливает мне горло, пережимая артерию. Удушье накатывает резко, тяжелой, гулко вибрирующей волной от саднящего кадыка, разливается под кожей, сводит тянущиеся за вдохом губы. Сжимая стальные когти на полупрозрачной шее, моя черная птица пристально смотрит с высоты в мои широко распахнутые глаза, читая их, как открытую книгу. — Arteria carotis communis, Холмс. Вы знаете, что можно с этим сделать, — сквозь густой плотный шум крови в висках я еще слышу голос Мориарти. Его глаза держат меня цепко, не позволяя отвернуться. Я знаю, что он видит, я знаю, с какой жадностью он пожирает взглядом судороги моего распятого асфиксией тела, как голодно пьет отчаяние и панику из моих зрачков, пока от невыносимой тяжести не закатываются мои глаза. Он смотрит на меня, не может не смотреть; его пальцы сжимаются чуть крепче всякий раз, когда я, судорожно извиваясь в рефлекторной попытке высвободиться, притираюсь бедрами к его бедру; изо всех сил — изо всей слабости — я закидываю руку, впиваясь ногтями в пульсирующее горячее запястье, и через самую плотную пелену тумана слышу его глухой, шипящий, восторженный рык. — Видели бы вы себя сейчас, Холмс... — Я хочу его ударить, но собственное тело панически бьется на измятых простынях, как под действием мощного электрода, пересохшие искаженные губы судорожно хватают воздух. — Вы прекрасны в деле, но беспомощность Вам идет не меньше. Скажите мне, Шерлок, — жар нависающего тела палит кожу через тонкую рубашку, он ловит мой взгляд, вытягивает по капле запоздалую панику, цедит ее, смакуя, несдержанно кусая губы, — что это такое — чувствовать, как вас лишают последнего, что у вас осталось? А ведь вы можете это вернуть, все в ваших силах… Попросите меня. Мои глаза заволакивает серебряной фольгой. Вселенная — огромный черный водоворот, закрученный переворачивающим мир с ног на голову вертиго. — Попросите меня, Холмс, пока можете. Хотя я всегда хотел увидеть вашу агонию, мне кажется, это прекрасное зрелище, не одно, так другое… Я не хочу его слышать, не хочу его просить. Бездна распахивается навстречу крыльями черной птицы. Все, чего я хочу, — это наконец-то в нее сорваться и разбиться об острые камни на дне своего внутреннего Райхенбахского водопада, так и не испившего обещанной ему крови. Я уже накренился над обрывом и смотрю в темноту... …и словно чья-то железная рука отдергивает меня от зияющей пропасти, когда воздух холодной волной бьет в раскрытое горло, затапливает раскрывающиеся до боли легкие, безотчетно и голодно, и судорога разливается до кончиков пальцев пляской святого Витта, так же, как по горлу бежит пульсация от наливающихся бордовым меток разжатой ладони — снятого ошейника. Меня сотрясает дрожь. Я смеюсь, давлюсь собственным смехом, и смеюсь снова — от бесконечного облегчения и в попытке заполнить разверзшуюся в душе пустоту. И только когда большие, теплые черные крылья сгребают меня в охапку и глухой клёкот разносится над виском, я понимаю, что это уже не смех, но, впервые за бесконечно долгую сознательную жизнь, слезы. Тяжелое хриплое дыхание палит мой утихающий висок. Черная птица сыта, черная птица пьяна. Я молчу, он молчит — мы молчим, читая мысли и реакции друг друга бесконечной цепочкой последовательных отзывов. Наши мысли — игра в открытую, и я почти слышу, как в густой тишине сумрачной спальни глухо лязгают медленно проворачивающиеся шестеренки механизмов на чердаке тесно прижавшейся к моему виску черепной коробки. — Вам настолько нужна доза, что проще умереть, чем сознаться в этом? — А вам? В повисшем молчании глухо щелкают кости на счетах. Один-один. Теплые пальцы вплетаются в мои растрепанные, всклокоченные волосы. Профессор почти треплет меня за ухом, как покорного пса, по-свойски ощупывает горло, и я позволяю себе не сдерживаться и коротко зашипеть, когда его руки проходятся по свежим следам. Это уже тянет на белый флаг, и явно не я один слышу, как хлопает белоснежное полотнище, потому что профессор приподнимается и протягивает руку к прикроватному столику. Я не видел, как он оставил на нем раствор и шприц, но отчего-то теперь совершенно не удивлен. И эта инъекция, и моя жизнь — все это он оставляет мне по одной причине, о которой мне сложно думать слишком громко. Ведь тогда придется и мне, по закону джентльменской честности, вытащить из рукава карту, которую я прячу в манжете не столько от чужих, сколько от собственных глаз. И все-таки, когда моя голова оказывается у профессора на коленях, а его ловкие, опытные пальцы прокатывают между подушечками яремную вену, я неосторожно позволяю показаться картонному уголку рубашки, расслабленно прикрыв глаза. — Внутренняя? Профессор качает головой:  — Наружняя. Я не хочу вас убить, мистер Холмс. Сейчас это было бы несправедливо. Но, думаю, вы и без меня понимаете, что умрете вы лишь от моей руки. Вашу смерть я не отдам никому. Полупрозрачную кожу на моей худой шее холодит влажное острие иглы, на кончике которой притаилась эйфория, и я замираю в предвкушении. За свой долгий опыт обращения с кокаином я уже понял, что истинная ясность наступает в тот момент, когда иголка прокалывает стенку вены и первые частицы яда разливаются в кровь. Это катарсическая слепящая вспышка, сменяющаяся сладостной безмятежностью, подхватывающей на свои волны, как раскрытые руки, принимающие в объятия после долгожданного голодного вдоха. И в этот момент я, неосторожно качнув запястьем, роняю потайную карту на ломберный стол. Это пиковый король, единственный, кому я позволю оборвать свою жизнь прежде срока.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.