Часть 1
23 мая 2017 г. в 23:06
Перед ним была темнота.
Она давила на легкие, не давая сделать и вдоха, сжимала горло, лишая возможности кричать. Он открывал рот, бился о пустоту, как выброшенная на берег рыба, но пустота имела силу, способную его сдержать.
Перед ним кадр за кадром простиралась его жизнь.
Запах яблочного пирога с корицей, вечно уставший взгляд матери, ее слабая улыбка и сдавленные рыдания по ночам. Смех сестер, отражавшийся от стен, их по-детски наивные взгляды и открытые в удивлении рты, когда мать в попытках их успокоить начинала рассказывать очередную небылицу. Отец там был тоже — неясный силуэт, освещенный солнцем суровый взгляд и морщинки вокруг глаз.
От воспоминаний истосковавшееся по дому сердце болезненно саднило.
Джон тянулся к ним, пытался вырваться из заточения, хотел оказаться рядом: прикоснуться к ним, улыбнуться, прийти на выручку матери, на выручку им всем, сказать, что все будет хорошо, как всегда пообещать это и выполнить, но не мог.
Желая помочь семье, желая быть к ним ближе, он неизменно обрекал себя на одиночество.
Спокойная, счастливая жизнь на его глазах сливалась в одно, вспыхивала пламенем и, подобно сожженной фотографии, пеплом осыпалась к его ногам, лишая света.
Его утягивала во тьму, где не было места спокойствию и теплу дома, где из собственной кожи прорастал виноград, а литры чужой пролитой наземь крови превращались в золотые монеты, ради которых Джон предал сам себя. Подсознание отчаянно кричало: «Не ради себя! Все ради них!» , но семья, ради которой он всегда пытался прыгнуть выше собственной головы, горела синим пламенем, отдалялась все дальше и дальше, смотрела с неодобрением и отворачивалась от него, оставляя одного в кромешной тьме.
Джон.
Голос, властный и настойчивый, звал за собой.
Джон дернулся, как зверь, пойманный в силки, и замер. Тьма вокруг него рассыпалась, неумолимо светлела и редела, как небо, когда на горизонте брезжал рассвет. Его ног коснулось что-то прохладное и мягкое, оно окутало его ступни, ползло вверх, перекидываясь на торс, и Джон чувствовал, как миллиметр за миллиметром он освобождался от оков, крепко держащих его тело.
Проснись, Джон.
Перед ним была темнота.
Она была мягкой и сквозь нее представлялось возможным рассмотреть силуэты вещей, заполнивших комнату: темное пятно комода и часы на нем, брошенная на пол сумка, висящую на стуле одежду. Изящно изогнувшийся в незамысловатую фигуру канделябр под потолком. Смятые белые простыни, застилающие кровать, и Лавкрафт, что сидел совсем рядом.
Так близко, что его длинные волосы щекотали обнаженные плечи и шею.
Чужие пальцы коснулись виска, мягко надавили на него, спустились к скуле и замерли где-то в районе губ. Джон шумно выдохнул — резко, враз лишившись воздуха в легких, будто ладонью стукнули в самое солнышко. Лавкрафт в ответ лишь поджал губы. Хмурая, почти незаметная складка пересекла его лоб, а рука, лежавшая на бедре, сжалась.
— От тебя веяло тревогой и отчаянием. Тебе снова снился дом?
— Ерунда, — собственный голос царапнул горло, заставил тяжело сглотнуть вязкую слюну.
Лавкрафт опустил руку ниже, провел ладонью по доверчиво подставленной, открытой шее; огладил плечи и грудь, окончательно прогоняя липкую паутину беспокойства, оставшуюся после сна, и фантомные касания бестелесного нечто.
Джон никогда ничего не говорил, но Лавкрафту это не было нужно. Он никогда не спрашивал, лишь наблюдал и смотрел так, что Джону казалось, будто его взгляд способен видеть насквозь. Джон не говорил, но Лавкрафт знал, а потому в разговорах не было нужды.
— Тебе не о чем волноваться, Джон. Ты делаешь все, что нужно, а большее было бы просто невозможным.
Его голос проникал в уши, успокаивал сумбурные мысли, метавшиеся в голове. Очищал сознание от скверны, как очищают зерна от плевел, оставляя лишь правильное, нужное. Джон чувствовал, как все внутри трепещет от силы, плещущейся в этом обманчиво мягком голосе.
Силы, которой нельзя было не подчиниться.
Джон подался вперед, прижался щекой к руке и замер, приоткрыв веки. Поймал взгляд чужих внимательных глаз, на дне которых было что-то, от чего по позвонкам пробежал холодок. Где-то там, глубже, за завесой древней обреченности, бликами мелькало заинтересованное беспокойство.
И от осознания того, что он Лавкрафту не безразличен, губы против воли дрогнули в улыбке.
— Тебе тоже не о чем волноваться, Лавкрафт.
Он коснулся ртом прохладных пальцев — робко, будто бы в первый раз. Казалось, что воздух вокруг них потяжелел и сжался, что глаза Лавкрафта стали на тон темнее. Внутри все сжалось в тугой узел от привычного потаенного страха, от волнительного предвкушения и нежности.
Чувства прорастали в нем, шевелились внутри, как лозы винограда, становившиеся продолжением его собственных вен. Они окутывали страхи в мягкий кокон, усыпляли бдительность, толкали вперед, прямиком в объятия неизведанного, чуждого этому миру.
В объятия Дьявола и Бога, в объятия моря, обретшего человеческую оболочку.
Джон прижимался к Лавкрафту, путался пальцами в его волосах, сплетал свои пальцы с чужими и ощущал, как беспокойство, терзавшее его, теряло смысл. Водовород событий и чувств, бешеный темп, на который он обрек себя когда-то, замедлялся, не в силах противостоять чужой силе.
Он больше не качался на волнах чужой заботы, пришедшей оттуда, откуда ее нельзя было ждать.
Он лишался опоры под ногами, тонул и захлебывался собственными и чужими эмоциями, отдавал себя — целиком и полностью, но, вместо привычной тьмы и одиночества, он обретал себя и обретал свободу.
— Ты не останешься один, Джон.
Голос Лавкрафта — перекатывающийся сухой песок, шум волн и рвущий парусы ветер. Ослепляющий путеводный маяк, дающий новый смысл, который нельзя не заметить.
— Тебе нечего бояться.
Голос Лавкрафта — пение сотен голосов, сплетающихся в чарующую музыку, которой нельзя не верить и сопротивляться нельзя тоже.
— Теперь ты мой, Джон.
Голос Лавкрафта — беснующееся море, оковы и тюрьма, из которой не выбраться.
Но выбираться Джон и не хотел.