Часть 1
27 мая 2017 г. в 22:33
Окно было распахнуто настежь, и тепло-нежный ветерок лениво ласкал лицо, укутывая в весеннюю легкость, душную и сладкую. Лео ворочался на боку, обнимая подушку крепче, жмурясь и вздрагивая, глотая кусками пропитанный запахом весны воздух, чтобы хоть как-то отвлечься. Тело уходило из-под контроля, сознание то гасло, то вспыхивало, ослепляя чем-то глупым и густым, липким. И оно жгло в теле, вычерчивая животную вязь инстинктов в каждом малейшем движении, в легком касании к спадающим на лицо волосам, выводило диким, необузданным желанием по рукам и ногам, крепко стиснувшим подушку. Лео вздыхал манерно, всем видом показывая, что ему не по силам вынести, выстрадать, но Элиот смотрел в книгу, нахмурившись и закусывая влажную губу.
Лео чуть прошибло от этого естественного жеста, и, нахмурившись так же серьезно, как и Элиот, Лео выдохнул расплавлено-вязко, кусаясь искристым, открытым желанием в голосе:
— Может, продолжишь уже? Читать разучился?
— Заткнись. Я потерял абзац.
Как отрезал. Приподнял голову, смотря на разгоряченного омегу со вниманием и осторожностью, загибая длинным пальцем страницу и прикрывая книгу.
— Тебе хуже? Что-нибудь принести?
Заботе Элиота не будет конца — он говорил тихо, мягко касаясь словами, встал с пола тягуче и лениво, явно этого не желая, но глаза его резанули аккуратным, нежным светом, будто рассекая ту едко-горячую боль, окутавшую тело Лео.
— Принеси мне воды.
— А таблеток сколько?
— Я попросил только воды, — Лео вздрагивал мелко-мелко, притягивая обнаженным бедром подушку, и смотрел на Элиота то ли как на предателя, то ли как на бога.
— Так сколько? — Элиот слегка выгнул бровь, ничего из скрытого, потаенного не отобразилось на его броском, недовольном лице, он лишь нахмурился сильнее, борясь с желанием замотать бессовестного Лео в одеяло и спокойно пойти прогуляться на воздух. Закрыв комнату на ключ, разумеется.
— Три, — бросил Лео, утыкаясь носом в подушку и дыша её запахом — и слегка отпускало.
— Ого. Опять хочешь словить глюк, как в прошлый раз? — отозвался Элиот, наливая в стакан теплой воды из графина, руки его чуть дрогнули, отображая сжатое изнутри волнение. — Хотя это было весело.
— Я чуть не умер, — фыркнув, Лео обиженно и робко смотрел на Элиота, крепко, неотрывно, следил за каждым твердо-уверенным шагом, чувствовал эту странную, непонятную ему мощь, исходящую от тела Элиота, биение живой жизни, наполнявшей его от края и до края.
— Попробуй не умереть и сейчас, — Элиот опустил стакан на тумбочку возле кровати Лео, а затем аккуратно, чтобы не рассыпать, вскрыл пузырек, отмеряя ровно две продолговато-белые, блестящие таблетки. — Больше не получишь. Хоть загнись, но теперь они у меня, и следующую порцию ты возьмешь только с моего разрешения.
Лео фыркнул, ничего не говоря, только смотрел дико и нежно одновременно, цепляя и цепляясь глазами — прямо за голубые кусочки неба, весенние, спелые и яркие, яркие. Тело пробирало обрывками мыслей и желаний, щеки болели, краснели влажно, зрело, до тяжелых вишен, а руки дрожали, когда Лео поднес стакан ко рту, выпивая, впитывая в себя воду, обжегшую пересохшее горло неприятной липкой жижей. И не было сил даже сглотнуть, слюна вязкая, клейкая, чересчур. Еще и Элиот, травящий запахом, до абсурда желанным и сильным, пробирающим до запрятанных, первобытных инстинктов. Желание вспыхивает, как огонь, горит ярко и обволакивающе — Лео хочет, ему надо, но Элиот смотрит на него равнодушно и простодушно, даже не скрывая своего безразличия. Лео жмет подушку сильнее, обнимая обнаженными ногами ее беззастенчиво, и смотрит, смотрит.
— Ты чего? Пытаешься меня соблазнить? Ты в курсе, что кости и натянутая на них кожа выглядят отвратно? — Элиот смотрит в ответ насмешливо и усаживается на кровать, складывая руки на крепкой груди.
— Не зазнавайся. Тебя я хочу не больше, чем кактус в кабинете математики.
Лео буркает против воли, считает совершенно иначе, и даже самому себе признаться в этом — трудно. Поджимает ноги, пряча их за подушкой и устало смотрит, готовый и спать, и продолжать философско-светскую беседу с Элиотом с одинаковым желанием.
— Конечно, нет. Но омега внутри тебя явно иного мнения.
Элиот это говорит просто, ничуть не стесняясь, и Лео принимает это — просто, ничуть не стесняясь. Ведь это было таким обыденным и нормальным, прикрытым разве что общественной моралью, завуалированное в книгах так, что не разберешь, а проверить на практике — тяжело, неловко и не с кем. И никуда от этого не деться, не спрятаться, от этого естественного и необходимого — и как бы они не старались, скрывая это необъятное и первобытное, оно пробивалось и накатывало болезненной дрожью, марая тело изнутри яростно-дурным жаром, пачкая и пачкая мысли.
Это не было для Лео чем-то слишком интимным, он делился с Элиотом спокойно, и тот принимал — спокойно и со вздохом. Открывал окно, если была хорошая погода, торопливо бегал за таблетками и сторожил — по-другому не скажешь — Лео все свободное время. Лео уже и представить не мог подобные периоды без Элиота. Он был рядом не как назойливый друг, не как желающий развлечься альфа, он был рядом — просто и необходимо, кутал тепло заботой, лечил словами и — черт возьми — срывал все ориентиры своим мучительным, сильным запахом, выводящим трепет по телу. Пропитывает полностью, скручивая невидимый твердый комок где-то в горле, груди и в паху, выводит грешным «хочу» полувыдохом по губам, но вслух — Лео колется словами и бурчит заведено, потому что ни одна книга не отвлекает, слова сбиваются в кучу, в мутный мазок, падают и падают в совершенно пошлые фразы, вспыхивающие под пальцами огнем. И Лео говорил — много, торопливо, жадно — выговаривался, притуплял желание хриплым голосом, наговаривался на месяца три вперед, а затем засыпал — Элиот укрывал его одеялом и исчезал незаметно.
— Думаю, что не корректно было селить нас вместе, — фыркает Лео, цепляя длинными пальцами край подушки, зажимает влажной ладонью, вздыхает и смотрит сквозь Элиота. Тот фыркает и усмехается безнадежно.
— Почему нет? Мы прекрасно дополняем друг друга — дефективный и бешенный.
Лео лишь скривился, ощущая жгучую и рваную боль, глухо трепыхнувшуюся в сердце.
— Ты сейчас только одного человека описал, — Лео пережимает болью горло до хрипло-насмешливой фразы, прикрывает глаза и обнимает подушку крепче, надеясь в нее впитаться.
— Могу и себя, если хочешь.
— Оно подходит нам обоим, так что заткнись, — Лео бросает недовольно, словно перерубает, а затем чуть морщится, поглядывая на Элиота спесиво-глубокими глазами, темными, влажными и горячими — Элиота почти обжигает, но он лишь пожимает плечами, отводя взгляд.
— Ты вообще был недоомегой, когда попал сюда. Но если я тебя не устраиваю — ты вполне можешь переселиться.
— Так и знал, что ты хочешь от меня избавиться, — ворчит притворно Лео, вздыхает и открывает рот, чтобы добавить что-то весомое и нужное, но не может вытянуть ни слова из пересохшего горла — таких просто не находилось.
— Если бы хотел — переехал бы сам.
Элиот тоже ничего не добавляет, но Лео чувствует это недосказанное, повисшее между ними нитью паутины, и стоит им отойти, стоит отдалиться хоть на шаг — порвется, порвется без шума, но с оголенной, бьющей болью. И Лео буквально видит, как эта нить натягивается, когда Элиот стаскивает пиджак, на мгновение повернув голову вбок, режа глаза заостренным, упругим кадыком и горячими полуоткрытыми губами, дыша тяжело от разморившей теплоты. Горит. Тело горит в этом безумной, пляшущим изнутри огне, а чертово, низкое вожделение прошивает по сосудам, выбивая горько-невыносимое смущение за свою реакцию. Лео прорезает только в такие острые моменты разницей между ними, такой, вроде бы незаметной, несильной — разве что в запахе и физиологии — но к Элиоту влечет просто чудовищно, цепями не удержишь, и зубы сжимать до скрипа — было бесполезно. Лео сам знает — стоит только сорваться, стоит только зайти дальше пустых намеков — сорвет тормоза не у Элиота, у него самого, и то хрупкое, еле удерживаемое в рвано-бьющемся сердце, лопнет страшно и быстро, тонкими осколками вопьется в окровавленное нутро, рассекая тело до агонии. Но страшнее — презрение в глазах Элиота, такое сильное, нескрытое, разочарование — Элиот будет смотреть не на Лео, Элиот будет смотреть на омегу, и пожары льда в его глазах сменятся тихой бурей.
Это было так сложно — любить и желать Элиота одновременно.
Это было — запретно, неловко, но выше всех преград — хотелось. Хотелось, закрывшись от мира дурманом страсти, целовать губы с привкусом сырой стали, с невинностью, голову кружащей, и терять. Терять такого до безумия правильного и чистого Элиота. Хотелось замарать, согрешить именно с ним, а что дальше — разберутся. Так отвратительно, низко — до ужаса — потрясает собственным бесстыдством. Но Лео в своем желании, инстинктивном, животном — поверх разума и совести — нуждался в Элиоте. Близко и до одури — до хрипоты и дрожи в коленях, так, что бы притягивать ближе, ближе и задыхаться этим спесивым, вольным запахом, бьющим каждую клетку тела. Так вообще возможно реагировать на альфу? Лео никогда не верил в истинных, но запах Элиота, сложенный из мозаики тысячелетнего благородства, разнотравья полей и гулкого зова свободы, смазанный смущением и яростным порывом грозы, проникал в сердце, заполнял его, раздувая и наполняя приятной легкостью. Такой… родной и приятный, что Лео мог бы дышать им вечность, задыхаясь и наполняя себя до краев. Лео знал, думал — стоит только, отбросив гордость и стыд, жгуче и хрипло попросить Элиота, он наткнется лишь на отторжение, и в лучшем случае Элиот нахмурится и уйдет, а в худшем — приложит об стенку головой так, что очнется Лео лишь после окончания этого периода. И поэтому Лео подавлял эти желания, натягивал боль на копья, а душу — на иголки, и пытался отвлечься, сдерживая подошедшие к горлу склизким комком слезы — не хотелось, чтобы Элиот видел его слабость. Неприятно было и так.
— Эй, ты не уснул? — Элиот вырывает его из мыслей мягко, слегка касается плеча, прожигая этим слабым прикосновением насквозь, а затем тонет в звездах, сгорает дотла в этих бликах солнца, поселившихся в топкой ночи — в больших и темных глазах Лео, смотревших на него с жаром, со вниманием и смущением. Такие красивые глаза — мягкие и живые, несмотря на то, что в них отражались мертвые звезды. Глаза, утягивающие на дно, на дно всех терзаний и мук, в мир, где есть только свет, исходящий от этих всполохов. Элиот утонул на пару секунд и, словно спасаясь, поднимаясь с глубины, буркнул ошалело и скомкано: — Пойду-ка я в столовую. Тебе чего-нибудь принести?
— Отнеси лучше себя. И подальше.
Лео хмурится и прикрывает глаза, Элиот фыркает рассерженно, но все еще выглядит смущенным и потерявшимся. Уходит быстро, топая недовольно и обиженно, а Лео смеется тихо, прохватывающе, дышит остатком от запаха Элиота, позволяя себе расслабиться. Тело плавилось изнутри, и никаким облегчением из-за таблеток пока не накатывало. Накатывало, почему-то, сном: Лео подозревает, что в этот раз Элиот выдал ему снотворное, но таблетки были одинаковыми, закругленный край — к закругленному краю, вроде бы помогавшие; но в его случае полностью помочь мог лишь Элиот, делавший вид, что понятия не имеет, как это сделать. И от этого очевидно наигранного непонимания кружилась голова, а полыхающий во всем теле огонь не желал освобождать мысли, не ослаблял тиски давящего жара, толкал плоть к плоти и горячил движения — но это было ничтожное и пустое, по сравнению с тем восхищением, что испытывал Лео, окунаясь взглядом в чистую и непорочную синеву неба глаз Элиота. Он был незнаком с этим низким и грешным миром даже понаслышке, он был глух к его зову и оставался светлым, ярким, поражающим и завораживающим. Элиот — словно свет, разрезающий тьму, и Лео было так неловко толкать его к таким грязно-душным мыслям, трогать хрустальное сердце скупыми, непристойными словами и ловить живое, теплое, излечивающее понимание и правильное бездействие. И от этого — восхитительного и потрясающего — билось сердце в сладкой боли, дрожали пальцы и улыбка, а теплота выливалась из горячей души и обнадеживала, согревала застывшие звезды в глазах Лео. Они сгорали от счастья, глушили инстинкты и воспламеняли сильные, неподдельные чувства. Лео было больно от своей любви, но боль эта была — сладка и прекрасна, а слезы были горячими и нежными, и чаще всего — без повода.
Без повода была и любовь, и боль, и улыбка, когда торопливо вернулся Элиот, держа в руках что-то аппетитное и пахнущее ванилью — Лео чуть закусил губу, борясь с желанием подбежать и выхватить, но вместо этого глухо простонал, привлекая внимание.
— Ты не спишь? Сегодня были твои любимые булочки — я не мог не взять.
Элиот смотрел на него робко и растеряно, будто извиняясь, осознавая, что в Лео при всем желании войдет не больше половины, а вторую он будет пожирать глазами, глядя на нее жадно и грустно.
Перестав улыбаться, Лео приподнялся, усаживаясь и вздрагивая от неприятных ощущений, прижимая скомканную подушку к животу, рубашка измялась и сбилась, обнажая острые ключицы. Лео, прикрыв глаза, тянул зевок, пытаясь придумать благодарность — но Элиот чем-то шуршит, привлекая внимание, а затем подает в серебристо-блестящей фольге плитку темного шоколада, отрезая категоричным:
— Бери.
Лео смотрит на шоколад так, словно он мог его спасти от непонятного удивления, чувствуя себя неловко и сбито, и берет — не задумываясь.
— Мне кажется, я объедаю и без того разоряющееся семейство Найтрей, — вместо «спасибо» тянет Лео, поджимая губы и пытаясь усмехнуться. Такие действия Элиота пробивали до боли, стесняли сердце до трепета, а руки — до мелкой-мелкой дрожи. Лео ведь очень любит сладкое.
— Ох, заткнись, идиот, — недовольно хмурится Элиот, отворачивается и фыркает, пряча сжатые в кулаки руки в карманы, и отходит к окну. Ничего серьезного не пробивается в его стальных, твердых глазах, он замирает лишь на миг, думает о чем-то своем и смотрит слегка уязвлено.
— Нет, серьезно. Потом напишут о тебе в родословной книге, что ты спустил все наследство на булочки и шоколад для дефективного омеги, — Лео этого не замечает, пачкает руки о плавящуюся плитку, откусывает и греет во рту, катает языком и сглатывает, прикрывая тепло-радостные глаза. Вылизывает неаккуратно острые кончики пальцев, перехватывает насмешливо-чистый взгляд Элиота, подходящего к своей кровати.
— Буду удивлен, если вообще напишут, — говорит он тихо, не глядя на Лео, и тот вздрогнул, чувствуя себя неловко и совестно. Элиот зарывается в волосы тонкими, крепкими пальцами, будто изгоняя мысли. — Ладно. Забудь.
— Эй, что у тебя с рукой? — Лео перехватывает взглядом содранные костяшки на красиво-сильных руках, голос его струится волнением таким жидким и палящим, что Элиот вздрагивает.
— Ничего. Ободрал где-то.
— Ты, что, опять подрался? — Лео не верит ни одному слову, смотрит выжидающе и напряженно. — Ну, и что на этот раз?
— Я же сказал — ничего. Это не твое дело, — режет словами так, словно пытается отрезать Лео от себя. Но тот только фыркает и усмехается.
— Опять какие-то альфы задирали тебя тем, что ты общаешься со мной, — монотонно тянет Лео, опираясь на стену спиной и стискивая подушку ровными бедрами.
— Ты следишь за мной, что ли? — недовольно бросает Элиот, отводя взгляд. — Это ведь не их дело, а мое. Мне плевать, что ты дефективный, мне плевать, потому что и я такой же — но, черт побери, никто не давал им права так говорить о тебе!
Бескрайнее небо в глазах Элиота — будто светлое море, Лео тонет в этом чистом и теплом, тонет, тонет, ни о чем не думая. Элиот поражал и вытеснял весь мир, а в глазах его, твердых небесно, плескалась эта необъяснимая и свободная душа, и чувства полыхали в каждом жесте, в каждом слове. Лео дрожит озябло, почти до хрипа, колким, метким:
— А мне плевать на твою заботу. Потому что я не хочу, чтобы ты чувствовал боль из-за меня.
— А мне плевать, что ты там хочешь.
Свет в глазах Элиота режет грубо и больно, и Лео вздыхает, закрывает глаза — у него нет сил терпеть еще и это. Это чертово упрямство, переплетенное крепко с искристой, обволакивающей заботой — Элиот кутает и кутает его в объятия, сотканные из нежности и опеки, делая это небрежно, просто, будто так и надо, и никакими силами не вытянешь из него самолюбование и потешенную гордость, потому что все в нем — чисто и прямо. Лео дышит сбито, злится, но сказать ничего не может — хмурится, хмурится и распалено, влажно смотрит в глаза Элиота, но тот фыркает и отворачивается.
— Прекрати.
Элиот выдыхает хрипло, плотно сжимает губы, сведя их в тонко-розовую линию, боясь сказать что-то лишнее и что-то нужное с одинаковым страхом. Лео бесил, но бесил — правильно и жгуче, до той дрожи, потаенной и крупной, проходящей где-то внутри и только рядом с Лео. Элиоту не нравилось, что сейчас Лео цеплял его так легко, и вместо привычного раздражения, он испытывает липкое, неприятное желание, зудящее в кончиках пальцев, губах и тянущее в паху — и думать об этом совсем не хотелось, но с каждым разом, этот проклятый омега тянул сильнее, бесстыдно и слепо. Элиота это смущало, совсем не нравилось — но Лео сводил с ума каждым изгибом худого тела, выгибался отчаянно, вяжуще и липко, то ли пытаясь найти точку опоры, то ли изощренно и бессознательно соблазняя — и такое желание, терпко вспыхнувшее румянцем на щеках, мог испытывать лишь альфа, не познавший еще этого кружащего голову греха.
— Сам прекрати. Ты прекрасно знаешь, что мне плевать на их мнения, — Лео говорит сипло, дышит вяжуще, через тяжелые вдохи, и, прикрыв глаза, добавляет: — Мне намного важнее знать твое.
— Ты его знаешь, — Элиот замирает на миг, смотрит с удивлением — непонятно когда Лео перескакивает с пошло-открытого на доверчивый тон: он делает это резко, словно боится того, что сказал, торопливо сбивает себя и, кажется, не вспомнит, что сейчас говорил. Лео почти напуган неконтролируемым телом, сжимает подушку в руках так яростно, что Элиоту кажется — он ее разорвет. Поэтому почти судорожно просит: — Отдай её мне.
— Ох, нет. И не проси — Элиота я не отдам.
— Подожди, — Элиот хмурится и смотрит на Лео удивленно, — ты творишь какие-то непотребства с подушкой, которую зовешь моим именем? И после этого ты говоришь, что совсем не делаешь мне намеков?
— Конечно, нет, — беспечно отмахивается Лео, смеется тихо, в край мягкой подушки, добавляет осторожно-весело, — просто она твоя.
— Ты, что, стащил мою подушку? — Элиот хмурится и оглядывается назад, режет взглядом по изголовью кровати, фыркает насмешливо: — Теперь тобой вонять будет.
— Ты все равно не почувствуешь, — Лео колется не хуже кактуса, но Элиот только скалится, обнажая острые, ярко-белые клыки — Лео точно сказать не может, кто из них кого поддевает, но делают это оба осторожно и мягко, так, как привыкли.
— И что? Тебя не учили не брать чужое?
— Я рос в приюте — там все общее.
Элиот складывает руки на груди, прикрывает аккуратно глаза дневного неба и тяжело вздыхает. Ему хотелось придушить Лео, несмотря на то, что принципы не позволяли бить омег — возможно, для Лео можно сделать исключение.
— Может, ты просто ревнуешь? — Лео улыбается лукаво, слегка мило-яблочно, сочно и спело, и Элиот замирает на миг. — Так и скажи.
— Совсем сдурел? Жаль, что я не могу тебе врезать.
— А я могу. Обидно, правда? — Лео улыбается шире, уже не дрожит, лишь сжимается весь, будто высыхает, — то ли от боли, то ли от беззвучного смеха.
— Ты уже когда-то ударил альфу, а теперь торчишь в школе для дефективных, — насмешка в глазах Элиота легка и необидна, но Лео поджимает губу и фыркает. — Нравится?
— Зато я встретил тебя.
После этих слов Элиот теряется, смотрит на Лео, раскрасневшегося, взлохмаченного сильнее, чем обычно, и по губам скользит нечто предательское, красивое и слабое:
— Знаешь, это… самое лучшее, что случалось со мной.
Напрягается Лео лишь на миг, смотрит с разлившимся по лицу смущением, прикусывая полные губы, чтобы не сказать чего-то лишнего, обидного и ненужного — он глотал колкости, ранящие горло, и впитывал слова Элиота, лечившие сердце. Лео было больно оттого, что он ничего не мог сказать в ответ — ничего такого же легкого и необходимого, того, от чего сердце сжалось бы у самого Элиота. Но Элиот смотрел на него доверчиво, открыто, обнажал душу и топил в ней животное желание Лео — тянул и манил, своим гордо-густым запахом пробиваясь до самого сердца, заставляя его сжиматься болезненно и мягко. Лео вздрогнул, кутаясь в невидимый, но такой сильный, влекущий запах, улыбался дрожливо и прятал блестящие, распухшие от знойной ночи глаза.
Элиот смотрел на него, и что-то внутри не давало покоя, кусалось и ворочалось липко и грязно, прохватывало по рукам жаром и пьянило голову до безрассудства. Он хотел сбежать от этого, хотел укрыться, чтобы не ощущать этого странного огня, чтобы не видеть такого пленяющего и тянущего Лео. Таких, как он, создают лимитированными выпусками, словно кукол ручной работы, такие сходят со страниц старых книжек, пленяют и обжигают своей красотой. Такие вызывают зависть, сводят с ума беззастенчиво и крадут сердце верно и полностью из замершей в восхищении груди. Лео прячет лицо, потрясающе красивое, и ни один омега, ни один бета не мог соперничать с ним. Хрупкие, фарфоровой белизны личико и запястья — только тронь, только сожми посильнее — рассыпятся жемчужными осколками, обратятся в легкие облака — и до скрипа зубов — страшно даже касаться. И волосы его, богатые густотой и блеском, растрепаны сильнее, чем обычно, и щеки его, воспаленные, мягкие — тянуло просто невообразимо. И дыхание. Тяжелое, неосторожное, хрипло-вяжущее, стонущее, через раз, будто он пытался выдохнуть все то желание, засевшее в теле и овладевшее им. Элиот пронизывает этим доступным и запретным, этим Лео, но он гонит и гонит от себя это пустое и глупое. Элиот не тот, кто смотрит лишь на льстящее богатством тело, Элиот не тот, кто ведется на клич инстинктов, Элиот не тот, кто гонится за красиво-глупыми омегами, но за этим несносным придурком, который прятал то, что имел, Элиот бы погнался — без раздумий.
Лео был рожден, чтобы блистать на балах и приемах, носить роскошные и дорогие вещи и ловить взгляды восхищения — но был словно заброшенный на чердак шедевр безымянного автора. Лео был достоин самого лучшего, он был рожден для этого, и тело его, хрупкое лживо, мягкое, гибкое, все, словно вылеплено из холодного снега, было создано в насмешку, для гибели за него — Элиот никогда не встречал таких омег. Никогда и нигде, и на приемах, проводимых в его родном поместье, видел лишь пошлость, вычурность и спесь, натянутые и жидкие, а в Лео все было просто, естественно — и от этого удивительно и потрясающе. Но такие, как Лео, даже в высшем свете — перлы, драгоценность, блеснувшая ярко и спрятавшаяся вновь в тени, такие сходят лишь раз и только до избранного, такие подчиняют, а не подчиняются — таким бесполезно заявлять о правах альфы, они будут насмехаться, и падать к их коленям будут сильнейшие мира сего. Лео манил и влек, но возле него Элиот чувствовал себя еще более неправильным, еще более ненормальным.
Ведь меткой для такого омеги должна была быть корона, а не укус дефективного альфы.
— Эй, Элиот, — Элиот на секунду всплыл из своих мучительных мыслей, глядя на Лео, смотревшего в ответ весело и вольно, — слышал о том, что Эдмунд недавно переехал в комнату Джорджа? Об этом все говорят. Знаешь, им влетит — они ведь нарушают правила.
— Они ведь оба альфы? — Элиот нахмурился, явно не понимая, к чему завел этот разговор Лео — но если тому так хотелось просто поговорить, то Элиот совсем не собирался возражать.
— Ага, — Лео кивнул спокойно, смотря своими удивительными глазами, в коих свет смешивался с тьмой, исчезал и вспыхивал вновь, плавно кружась по темно-синим радужкам, рассыпался на тысячи отблесков, что тут же тонули в тугой ночной топи. Элиот смотрел заворожено, слушал неаккуратно и дышал осторожно, словно боясь спугнуть — в этих сладких глазах, помимо звезд, плавало отчаянное желание, крупное, сильное, и Элиот никак не мог прекратить смущаться под этим взглядом. — Они ведь абсолютно нормальные, не понимаю, что они делают в подобном заведении.
— Тебя, видимо, не смущает, что они испытывают влечение не к омегам, а к альфам? — Элиот усмехнулся, прикрывая глаза и вздыхая. — Ладно, я сам не понимаю — почему они здесь. Они неплохие ребята, и всегда хорошо относились к тебе. Ты ведь поэтому за них волнуешься?
Отвечать Лео не нужно — Элиот сам все понимает. Лео трудно сходился с людьми, но если он привязывался, то делал это крепко, сильно и надолго. Да Элиот сам потратил на Лео уйму времени — запах у него был слабый, и многие принимали его за бету, по ошибке переведенного сюда, и Элиот, беспомощный и слепой к запаху, отродясь не видевший таких омег — тем более принял. Омеги выставляли свою бессмысленную красоту на глаза, а Лео прятался от этих глаз по своим уголкам. И Элиоту приходилось выискивать его, вытаскивать: они долго сходились, но, живя в одной комнате, невозможно было не сделать этого. Лео был занозой — Элиот ни сидеть, ни лежать, ни говорить спокойно не мог, подозревая, что Лео застрял не в коже или горле — в сердце. И сердце это билось так горячо и терпко, не пытаясь вытолкнуть нечто инородное, наоборот — подпитывая это.
— Да, волнуюсь. Они всегда поступали по совести, никогда не высмеивали меня за мой… дефект, — Лео прикрывает свои темные, блестевшие меж ресниц глаза, сдавливает измятую подушку тонкими, худыми пальцами — Элиота с головой окатило желание обнять и защитить непонятно от чего.
— Если бы я мог, я бы любил твой запах, даже если ты пахнешь, как бесчестье и предательство, — но вместо пустого желания Элиот выдыхает хриплым и почти отчаянным голосом, прячет взгляд и думает о своей глупости.
— Но ты понятия не имеешь, как я пахну, — Лео улыбается так безнадежно, болезненно, будто его мир рушился, а обломки давили на хрупкое сердце. Лео было больно от этого — от этого неправильного, несправедливого, словно удар ножа в незатянувшуюся рану, словно раскаленная сталь прямо в горло, как стрела, пронзившая насквозь оголенную плоть. Ничего не дрожало в его спелых, больших глазах, ничего не кипело от негодования, ничего-ничего — да только болью окатило с головы до пят, словно кипятком.
— Думаю, ты пахнешь как первая любовь — и горько, и сладко, — Элиот говорит дрожаще, неуверенно, что совсем ему не свойственно, прячет взгляд и пугается той тишины, что повисла меж ними. Это было или злой насмешкой судьбы, одарившей Лео столь пробирающей до дрожи красотой и забравшей самое важное, то, чем Лео должен был влечь альф, или благословением небес — своим течным, наполненным и спелым запахом он отталкивал, вызывая желание отойти, не прикасаться.
— Фу, и где ты столько пафоса берешь? Аж тошнит, — Лео усмехается и дерзит против воли, прячет от смущения лицо в подушку, обнажая красиво-ровные бедра, прикрытые мягкой рубашкой, и Элиот ведет по пересохшим губам языком настолько нервно и жадно, что думать о словах Лео — нет никакого желания.
— Ты меня, конечно, крепко бесишь — но это ничего. Думаю, это правильно. Иначе между нами был бы лед, а не искра как сейчас, — от этого глупого и неумелого рвало на куски, Элиот закусил губу, шумно вдохнув. Элиот и дня не мог представить без этого смелого нахальства, вьющегося в высоком и смущенном голосе — не мог. И без Лео он тоже — не мог.
От этого смущенного и робкого Лео пытался отвлечься, вдыхая запах, невероятно пьянящий, от него полыхали легкие, еще сильнее распалялся огонь желания, а тело Элиота — искушение, соблазн, запретно и больно, но Лео им любовался, дышал всем этим терпким и горьким, наполнявшим его изнутри сладкой истомой.
— Лучше ты ничего не мог сказать, — фыркает Лео, приподнимая голову и мутно, вяло смотря на Элиота. Он не знал, куда деться от этого стеснения, как вылить его в слова.
— Ты вообще говорить нормально не умеешь, так что заткнись, — Элиот сжимает губы и смотрит зло и обиженно, сжимает руки в кулаки и отворачивается, будто старается этим жестом перерубить разговор.
— Ах, вот как? Тогда поговори со своей подушкой, — Лео злится, так до конца не растаявшее смущение путало мысли и действия — он вскочил с кровати, ощущая, как поплыл из-под ног пол, кинул подушку в Элиота метко, с приглушенным звуком и почти успел дойти до двери.
Элиот перехватывает за запястье крепко, не дает вырваться, сжимает совсем не слабо, рычит недовольно и подхватывает на руки так, словно Лео — не тяжелее подушки.
— У тебя почти получилось убежать и картинно хлопнуть дверью, как в самых отвратительных романах. Прекрати разыгрывать представление! Куда ты вообще собрался в одной рубашке и… на тебе хоть что-то еще есть?! — вскрикнул Элиот, от смущения усаживая Лео на свои колени и закутывая торопливо в собственный пиджак, чтобы хоть как-то прикрыть бесстыжего омегу.
— Не трогай меня, идиот! — Лео ворчал и вырывался, сдергивал пиджак снова и снова, пока не вцепился в плечи Элиота с силой, до боли. — Прекрати! Если ты меня не хочешь, это не значит, что и я тоже тебя не хочу!
Хватило этой нагло брошенной в лицо фразы, чтобы зажмуриться до белых пятен пред глазами, чтобы весь мир полоснуло ярким, ядовитым смущением, а внутренности сжало то ли от боли, то ли от жуткого счастья, переливавшегося через край. Лео никогда не говорил это так открыто, так яростно-правильно, так… словно между ними не было недосказанности, нелепости и глупости. Элиот дернулся, замер, отводя взгляд и проговаривая совершенно спокойно:
— Я тоже тебя хочу. Но не так — по-другому. Хочу обнять тебя, видеть каждый день, чувствовать твои объятия. Мне неважно, что ты дефективный — ты самый правильный и настоящий для меня, поэтому я хочу быть с тобой рядом — до конца.
Такие честные и правильные слова Элиота ранили в открытое сердце, прошлись дрожью и притупили инстинкт. Лео сжался в его объятиях и наполнился стыдом и счастьем. Ему казалось: он должен стать маленьким, чтобы поместиться в груди Элиота, занять место сердца и стучать, стучать, разгоняя по любимому телу жизнь. Лео почти задыхался этим сплетенным из прелого солнцем неба и весеннего дурмана яблонь запаха, почти коснулся неба, почти вздохнул полной грудью, но Элиот перекрыл жестким, болезненным:
— Но тебе не нужен такой альфа. Я никогда не смогу дать тебе того, что ты хочешь. Твой дефект можно скрыть, и ты сможешь найти того, кто подарит тебе все. А я нет. Никогда не пойму тебя, никогда не узнаю, что с твоим запахом, никогда не смогу сказать тебе, как сильно он кружит мне голову.
Мир для Лео сжался до этого отвратительно-болезненного «никогда», перетянул горло, заставляя задыхаться, и Лео выдохнул сам:
— Никогда…
Элиот смотрит на него с удивлением, и немое «что» режет ему губы.
— Никогда я не оставлю тебя, придурок! И даже не смей отталкивать меня этими глупостями! — хриплые слова резали глотку до кровавого сплетения неясных, булькающих звуков, как будто Лео собирался рыдать. — Ты просто трус, Найтрей! Ты боишься, боишься, что я отвернусь от тебя в будущем, что брошу тебя, посчитаю позором, как твой отец! Трусишь? Так, да?! А обо мне ты подумал?
Лео плевался словами, словно кипятком, не думая о той боли, какой отзовутся они в груди Элиота. Он вздрогнул, ничего не говоря, опуская глаза — в груди кололо остро, сильно, но Лео был прав. Элиот перегорел за два года, проведенные здесь, вдали от родного дома, перегорел — дотла. Ничего не волновало его, не трогало — и честь, и гордость аристократа, привитые с молоком матери, сгорели в пожаре души, разбитой и горькой, обманутой. Чувства и инстинкты притупились, стерлись, а слова отца жгли болью во всем теле — он называл Элиота просто и грубо «дефектным», посчитав наилучшим выходом — отослать эту ошибку, этот позор в закрытую школу. То слово резало слух и сердце, и мир звенел в ушах — «дефектный». Вещь. С браком.
И пепел, гноящийся и серый, смрадом затянувший всю душу, и боль от прошлого, и братья с сестрой, любившие его так крепко и верно, и дефективное тело, не воспринимающее запахов с самого рождения, словно обоняние перекрыли намертво, ничего сейчас не волновало. Хватало боли и попыток, произнесенных в высоком голосе, хватало боли и гордых насмешек друг над другом, хватало боли и дрожания в пальцах от случайных прикосновений, хватало боли и сильных, отчаянных объятий Лео — хватало аж через край. Элиот прижался к губам Лео с поражающим незнанием, понятия не имея, что делает, но губы жгло от неопытности и любопытства, но больше — от счастья, безграничного и горького. Голова шла кругом, губы зудели, тело била сладковатая дрожь, в груди тянуло вязко — больно-больно, от поцелуя, от чувств, которыми Элиот задыхался. Элиот чувствовал это горячее и робкое, идущее от сердца к кончикам пальцев и заставлявшее их сжимать Лео крепко, прижимать к себе до боли. Они целовались жгуче и спешно, обжигаясь губами друг друга, и от счастья забывали о том непонятном и страшном, что ждало их впереди.
А затем было «Лео» — ослеплено-сладко красивыми губами Элиота — тихое, робкое и отдающее приторной болью в голову, в пах, в центр всех центров — сердце. И сердце Элиота, распятое на фамильном кресте Найтреев, продолжало биться кровью и жизнью, выплескивая их в неправильное, дефективное тело. Оно билось всего в нескольких сантиметрах от сердца Лео, завораживающе и тепло, слишком близко и пронизывающе. Лео дышал хрипло и тяжело, оказываясь на крепком плече, и разорвать объятия сейчас — все равно, что перерезать вены и себе, и Лео, подрагивающему под ладонями. Его темные локоны приятно щекотали губы, когда Элиот прикоснулся к ним, ведя по спине Лео твердой ладонью, прижимая ближе и позволяя обнять собственную талию острыми коленями, принося невыразимую болезненную радость. И душа, окунувшись в беспредельное небо, пела громко о чем-то призрачном, легком, и втиснуть все то, что Элиот испытывает к Лео в простое «люблю» — было невозможно.
— Можно? — Элиот тянет тихо, проводит носом по оголенной шее Лео — эта кожа, бледная и тонкая, сладко-саднящая на губах, до дрожи нравилась ему.
— Идиот, — выдыхает Лео, кусает шею острым, режущим дыханием и вяжет сладким, сильным: — Пожалуйста…
Лео обнимал крепко и верно, кусал губы от боли и сжимался, будто стараясь уйти от нее, когда Элиот неопытно прокусил спелую, бархатную кожу на шее, оставляя метку в красной-красной крови, жегшую стыдом сильнее, чем самые яркие, самые красивые слова о вечной любви. Укус болел, и смешавшиеся запахи кружили Лео голову, накрывали до самой макушки и расползались по телу легкой панацеей — и метка на коже была серьезнее, чем клятвы до гроба, интимнее, чем самое грязное, дикое соитие. И небо в глазах Элиота было признаком слова «всегда», а не «только на месяц». И Лео верил ему, верил его глазам, его улыбке, его горячим губам, его телу, ему всему. Без повода. Без обетов вечной верности.
И Лео был только для Элиота, принадлежал лишь ему — ему одному, принадлежал не как вещь, а как собственное сердце, бившееся глухо от счастья и радости. Элиот путался в мыслях от близости Лео и впивался в манящие сладостью губы, жадно, распалено; по-хозяйски притягивал к себе, сквозь тонкие пальцы попуская мягкие, темные локоны, укравшие ночь. Без низменной похоти — с голодным желанием, без отвратительного вожделения — с мучительной жаждой чужого тела. Лео отзывался дрожью и созревшими, чистыми чувствами, и губы у Элиота были, словно мед, сладкие, сладкие.
Лео любит сладкое. И Элиота.