***
Он прекрасно помнит, как Лукас первый раз подарил ему краски. Валденбек тогда втайне от отца сбыл раритетные часы деда и бормотал что-то глупое, нелепое про то, что вытянутая коробка напомнила ему корабль из «Звездных Войн», а под ее крышкой – внезапно, правда, – оказались разноцветные кюветы, а не фигурки клонов-штурмовиков. Да, действительно, так и было. Филипп не поверил ни единому слову, но честно притворился, что прокатило. А дома долго и с благоговением рассматривал, едва касаясь, потому что, черт, от радости даже дыхание сперло и чуточку кружилась голова. Это была акварель – хорошая, явно не на первой же барахолке купленная. Филипп разглядывал ее, боясь поверить своим глазам. Такую он хотел давно – чтобы закончить один карандашный эскиз, сделанный еще в начале их знакомства. Начерченный быстро, на скорую руку, но с душой, он аккуратно лежал в ящике его стола. Словно дожидался своего часа. На том эскизе, конечно, был Лукас – одно лицо посреди розовых бутонов, выплывающее из темно-зеленой тени махровых лепестков. Филипп любил этот набросок каждой клеточкой, но красить боялся до дурноты. Там линии были ровные, внимательные глаза, волнистые пряди и острые скулы. Рваная линия подбородка и воротник клетчатой рубашки. И родинки трогательные на тонкой шее. Раз, два, три, четыре… Там был Лукас – живой, будто дышащий по ту сторону измятого немного листа. И рука не поднималась класть на выверенные штрихи те краски, что были у Ши – акриловые, старые и никуда не годные. Но без них удивительная жизнь, что чудилась Филиппу в рисунке четыре на три с половиной дюйма, не играла всеми оттенками и цветами.***
Филипп погружен в живопись, словно в воду. Когда он творит – время для него исчезает, становится неважным. Есть только он, заточенный идеально карандаш и девственно чистый лист. На нем при прикосновении стержня распускаются – словно сами по себе – розы. Они крошечные, но вся страница усеяна ими. Они падают, стелются по прямому краю, обрастают лозами вокруг джинсовой куртки и поднимаются выше, к опущенным устало плечам. В этот раз на бумаге не только лицо – Лукас смотрит вдаль, и брови его чуть сведены на переносице. Волосы прохладный ветер треплет, забирается за шиворот и рождает волну мурашек по хребту. Лукас на листе снова фантастический, изумительный – почти такой же, как в реальности. Филипп увлекается настолько, что не замечает чужого дыхания в шею, и оживает лишь тогда, когда на его колено ложится холодная ладонь. Молниеносный, незаметный практически штрих, довершающий челюсть, не выходит предельно аккуратным. Ши судорожно выдыхает и краем глаза цепляет заинтересованный, взволнованный, восхищенный взгляд. – Это невероятно, – Лукас шепчет, придвигается вплотную, обвивает руками, обнимая. – Тебе нравится? – Безумно. У тебя талант, детка. Пальцы щиплют играючи икры и нежно гладят чувствительную кожу. Филипп смущен и озадачен одновременно. – Знаешь, был еще один рисунок. Давно – еще до всех… событий, что произошли с нами. Ты был тогда с Роуз, а я только перевелся в вашу школу... Он замолкает, словно ему трудно говорить. Лукас не торопит – лишь мягко греет его ноги своими, натягивает на них покрывало. И смотрит, смотрит с бесконечной любовью на донышке голубых глаз. – Детка?.. – Я изобразил тебя среди роз. Я проторчал за эскизом несколько дней, весь пастелью перемазался, шею защемил, но он мне на самом деле нравился. Потому что ты был там такой волшебный, что словами не описать. Ты… был ты. Веришь или нет, но в моих рисунках раньше не случалось такого сходства... – И? – Валденбек выжидает, губами касается щек, и Филипп чувствует его мерное сердцебиение. Лукас так близко, настолько рядом, что от ощущения единения в этой маленькой комнатке, которую они уже давно делят на двоих, топит остатки здравого рассудка. И хочется прижаться, прильнуть, чтобы сердцем к сердцу, чтобы в унисон и навсегда. – Я порвал его, когда Райан тебя… когда он попал. Ты лежал в больнице, под этими жуткими капельницами – умирающий, слабый, и я смотреть не мог, как ты улыбаешься на альбомном листе. Зубы сводило и руки тряслись. Погромил тогда половину комнаты и рисунок изодрал в клочья, сжег на заднем дворе. Думал, больше за мольберт в жизни не сяду. К чертям всю эту мазню. Лукас молчит с минуту, а потом сглатывает – так, что Филипп чувствует, как дергается кадык, – и растягивает губы в улыбке. Самой искренней из всех, что Ши видел. – Сейчас все хорошо. Сейчас, – он голосом выделяет, будто акцент ставит на том, что они все уже пережили, справились, смогли, – все в порядке. И я – вот он, здесь, держу тебя за руку. Хочу, чтобы ты рисовал. Потому что, детка, у тебя настоящий дар. – Я не «детка». Филипп фыркает ему куда-то в сгиб между шеей и плечом. – Нет, ты детка, моя детка. Детка, у которой вечно болит живот. Лукас находит его губы, проникает языком в рот, творит что-то поразительное, проходясь по небу и кромке десны. И, боже, как же сильно Филиппа ведет. Ладони шарят везде, выводят замысловатые узоры на бедрах, чуть надавливая на косточки-остовы, зарываются в отросшие локоны, тянут, заставляя запрокинуть голову назад, подставиться под жалящие, мокрые поцелуи. – Ведь так? – Лу-у-укас, с-с-с… – Отложи рисунок, малыш. Ты раскрасишь его вечером. А пока я проверю твой – словарный – запас. – Мгмх, господи-и… – Что, уже позабыл все прилагательные?***
Быть художником – совершенно непросто. Быть влюбленным художником – хуже в сотни раз. Вечером, когда закат ляжет на верхушки сосен и невдалеке заревет мотор байка, Филипп легким росчерком кистей довершит не законченное утром творение. И розы полыхнут нежно-багровыми краями, и Лукас по ту сторону плоской страницы взглянет на него привычно-маняще, неповторимо-заботливо. Кольнет взором льдинок-глаз. Заиграет на матовых щеках румянец, нанесенный тонкой-тонкой кисточкой. Бликами, смешениями возникнет синий цвет на рукавах куртки. Блеклые тени осторожно подчеркнут скулы, нос и линию подбородка. И точками-крапинками появятся из пустоты тяжелые пуговицы. Последним – ехидным намеком – ляжет филигранными мазками лазурного фон.