Часть 1
7 июня 2017 г., 18:00
Это было не первое плаванье, в которое он пошёл в должности старпома. Но первое — на атомном ледоколе и первое с капитаном Соколовым. И настолько далеко на север, вглубь доисторических, скорее даже вневременных льдов — тоже первое.
Старпом искренне верил, вернее, так оно и должно было быть, что он является не только смягчающей прослойкой между капитаном и командой, не только помощником и управляющим, но ещё и самым ответственным лицом на корабле, то есть тем, кто первым и единственным имеет право заметить, что что-то идёт не так и что капитан, занимающий на корабле должность, сравнимую с должностью бога, может ошибаться.
Не было точных инструкций на тот случай, если бы этот казус действительно произошёл. От старпома в таком случае требовалось бы объяснить капитану суть его ошибки. Заставить его взглянуть на ситуацию под другим углом. Понять свою неправоту. Вот только это было априори невозможно, ведь слово капитана — закон. Особенно на огромном атомном ледоколе. Особенно посреди вечных льдов. Не допускается ни малейшее неповиновение. Любые споры и разногласия запрещены. Всё должно держаться на совершенной дисциплине и чётко скованной советской иерархии подчинения. Без этого всё пойдёт прахом.
Капитан — непререкаемый авторитет. Старпом должен этот авторитет всеми силами поддерживать среди высшего офицерского состава. Те должны контролировать своих подчинённых, и так всё ниже и ниже, вплоть до кормовых отсеков. Так должно быть, ведь в условиях постоянной опасности любая крохотная ошибка какого-нибудь засомневавшегося матроса, начавшего не в добрый час думать своей головой, может привести к гибели всего судна.
Старпом понимал это как никто другой. Он всё понимал. Он ведь был хорошим моряком. Вернее, он хотел им быть. Но не хватало опыта.
Отчасти из-за этого он сам хотел быть капитаном. В свои тридцать пять лет он, как ему казалось, вполне мог на это рассчитывать. Конечно не капитаном атомного ледокола, но капитаном хоть чего-нибудь, пусть даже сухогруза или тральщика, только бы не на этой должности, которая намного тяжелее и нервознее капитанской, но при этом значения и уважения от неё значительно меньше. Нет, конечно это здорово, быть правой рукой бога, быть поверенным во все его замыслы и руководить от его имени, стоять рядом с ним на мостике, на шаг позади него, но всё же с ним рядом. И быть его другом и коллегой, разделять всё происходящее по-братски и находить удовольствие в общении с ним. Наверное это здорово.
Но на всех трёх кораблях, на которые старпом бывал назначен, с капитанами у него не складывались отношения. То ли эти люди видели его насквозь, причём видели в нём то, чего он сам не видел (пусть и догадывался смутно об этой своей подлой, завистливой и мелочной сути, которую не хотел в себе признать и которую всеми силами отторгал). То ли сами по себе по капитаны оказывались самовлюблёнными и излишне самоуверенными гордецами, зачем-то каждый раз желающими подтвердить свою безграничную власть каким-нибудь словесным издевательством. А кому капитан может что-либо начистоту высказать? Только старпому. Вот и приходилось выслушивать дешёвые очевидные мудрости, терпеть унижение и чувствовать как болезненно горят краешки ломких лисьих ушей, как краешки белоснежного льда, оттого что он снова ненароком вывел капитана на такой неудобный, но закономерный разговор, в котором очередной капитан указал старпому на его место, снисходительно обратив его попытки наладить контакт в пепел.
Впрочем, Баринов понимал, что всё это глупости. Понимал, что должен вести себя по-человечески, не искать дружбы, но быть богу другом, просто и честно, по совести и по правилам, как обычные герои-моряки ведут… Вот только у него вновь и вновь происходило так, что честь и правила шли разными путями. Он хотел как лучше, а получалось плохо. Получалось так, что он, вольно или невольно, оказывался в какой-то странной и всесторонне ущербной оппозиции капитану и вместо того, чтобы помогать ему во всём, перечил ему и противоборствовал, чем заслуживал только большее неуважение.
Ну не мог он взять и заставить себя предано влюбиться, вооружившись рыцарской преданностью и слепой отвагой из песен, историй и кинофильмов. Не мог он взять и заставить себя выставить своё сердце на самоотверженную службу постороннему, досадно несовершенному человеку, на которого сам обижался и в чьём поведении дотошно выискивал изъяны… Но разве дотошно? Разве это его вина, что он видит и не может закрыть глаза, когда видит, что капитан поступает неправильно? Если бы закрыл, стал бы он предателем собственной совести? Пожалуй что так.
Его вина, разве что, в том, что в нём не воспитано священное уважение к непререкаемому авторитету всего прошлого. Но и тут он не виноват, что вырос вне уважения к предкам и вне веры. Далеко от тех людей, которые могли бы её в него вложить. Далеко от достойных примеров или же на этих примеров вытоптанных руинах.
В его дни подвиги былых героев только лишь оспаривались и разрушались, обрастали оговорками и дополнениями, расшатывались и в итоге нередко низвергались. То же самое происходило с первыми атомными ледоколами. То же самое происходило со всей многострадальной, огромной, но слишком рано одряхлевшей и обессилевшей страной, которая к концу столетия дожгла своё сердце и стала медленно скатываться в пропасть. Медленно, не больше пяти узлов, но всё же она шла туда, где ей суждено было затеряться во льдах или затонуть, и путь её был усеян сомнениями и предателями, как раз теми, кто растаскивал по кусочку её непререкаемую когда-то мощь.
Старпома выпроводили с двух кораблей, но оба эти раза имели реальные обоснования, поэтому его, в очередной раз провалившегося, отправляли дальше. Он плавал по морям южным. Плавал по западным и восточным. А теперь его отправили на север. Конечно не в первый для него раз, но в первый раз на атомный ледокол и в первый — в должности старшего помощника к капитану Соколову.
Встретились они в припортовом Мурманске, как и ожидалось, укутанном в крики чаек, в седой туман и в белые молчащие промышленные городские просторы. Они были в официальной обстановке друг другу должным образом представлены. Коротко пожали друг другу руки и обменялись сосредоточенными взглядами.
И серый и светлый, как море, взгляд, и сильные жёсткие руки были у Соколова усталыми, холодными, обесцвеченными морозом, одним словом похожими на его корабль. Ледокол Северный ветер был такой же, как капитан: старый, своё уже отслуживший, боевой, седой и величественный, с трудом волочащий за собой свою историю и невыносимый груз славного прошлого и ещё более невыносимый груз безответной любви ко всему тому, чему он отдал своё драгоценное сердце. Корабль и его капитан никогда не сворачивали со своего пути и были одинаково невыразимо душевны, вернее, один душевен, а другой таинственно и явно одушевлён. Но последнее старпом пока не мог всерьёз ощутить, хоть эта особенная капитанская порода, горделивая, понурая и снисходительно-добрая, сразу была видна.
Сразу было видно, что капитан Соколов романтик. Что он бесконечно самодостаточен, что он плавал и видал столько, сколько ему хватило, чтобы быть не просто винтиком в людской атомной машине (пусть даже винт этот гребной, основной и самый важный), а быть самим собой. То есть стариком, прожившим всё в этой стране, но вопреки этому самостоятельно научившимся знать библию, знать Екклесиаста, любить Максима Горького и его легенды, уметь складывать кораблики и уметь никуда не торопиться и по-пёсьи тосковать…
В этом человеке ощущалась всё та же самодовольная командирская значительность, нападки которой старпом так не любил на себе испытывать, но всё же в капитане не было злости. Не было стремительности и истинной суровости. Не было решительности и способности на гнев, способности рявкать и в трудный момент брать ситуацию исключительно в свои руки и одной своей неизмеримой волей поворачивать ход морей вспять. Старпом не знал, было ли всё это раньше. Может быть было. В те времена, когда Северный ветер был молодым и незаменимым. В те времена, когда подвиги были неприкосновенны и никто не посягал на божественное происхождение послевоенного величия.
Вот только величие это начало рассыпаться почти сразу, как только возвысилось. Его стали разворовывать и портить всё более неприкрыто с каждым годом. Сильные люди, такие, как капитан Соколов, его берегли, как могли, но и их самих и их пылающие сердца тоже разворовывали по чуть-чуть и надламывали. И Соколов, и его ледокол, и их одно на двоих погибающее величие — всё было уже на последнем издыхании и погибало от тоски и бедности в тот момент, когда старпом их всех в нём одном увидел. В тот момент, когда этому триединству суждено было, рассыпавшись на искры, окончательно угаснуть, не оставив по себе даже воспоминания.
Старпом был из слабой и нелепой породы людей-разрушителей, пусть сам этого не хотел. А капитан был из породы людей настоящих, но под конец затихающих.
И конечно основным мотивом этой медленной благородной деградации капитана была его постепенно увеличивающаяся тяга к мистицизму и одинокой философии. Тяга к рисованию угольком на холсте, к написанию никому уже не нужных морских рассказов и едва ли не стихов, тяга к библейским легендам и к красивым жестам. Туда же шла тоска по былым подвигам. И совсем уже не актуальное желание испытать трудности, преодолеть их и этим якобы что-то доказать. Раньше первые полярники, зная, что их почти наверняка ждёт смерть, хотели покорить полюс. Отважные альпинисты поднимались на мировые вершины. Мореходы отправлялись в неизведанное никуда, пряча свои шаги в волнах тумана неизвестности.
Но теперь белых пятен на картах совсем не осталось. Риск оказался не в чести, как и излишнее труды.
*
Северный ветер был одним из первых в своём невероятном роде. Огромный, сильнейший и мощнейший. Он был построен и спущен на воду в Ленинграде в конце пятидесятых. Его первый и единственный капитан все двадцать лет занимал свой пост. Менялась только команда, состоящая из полутора сотни отважных людей. Цели почти не менялись — сопровождение грузовых судов по Северному морскому пути или самостоятельная доставка грузов в отдалённые точки.
И вот, теперь, двадцать лет спустя, ядерный ресурс ледокола ещё не был выработан, но многое на нём пришло в негодность. Вопросы касаемо дорогостоящего переоснащения и трудоёмкого ремонта решались, скорее всего, не в пользу дальнейшей службы, а в пользу всеохватной потери этой страной всего, что у неё было.
За двадцать лет вместе Соколов стал со своим ржавым корытом одним целым. Навеки разбитое капитанское сердце срослось с сердцем корабля, не менее больным, продутым и израненным, но пылающим, способным и желающим вести за собой сквозь льды и трудности своё неблагодарное и тёмное, склонное к предательству и к саморазрушению, но всё же стоящее великой любви племя.
Капитан хотел, чтобы в него, так же как в Северный ветер, верили. Это работало на протяжении двадцати лет, в которых были и приключения, и опасности, и закаляющие характер трудности, и милые вечера с музыкой на патефоне, и рвущие душу мысли о ком-то оставленном на берегах. А теперь всё. Корабль своё отплавал. Теперь он устарел и износился. Теперь ему пора бы уже на вечную стоянку или просто на утиль.
Старпом это понимал. Понимал это и капитан. Поэтому он и хотел последних великих трудностей. Поэтому он и хотел, может быть, не сдавать родной ледоход на металлолом, а погибнуть вместе с ним, навсегда растворившись во льдах или на тёмном недосягаемом дне морском. Домой возвращаться капитан не желал. Может и не было у него дома. Может не было семьи. А если и была, то всё равно всю свою жизнь и любовь он отдал нелюдимому морю.
Одно дело всё это понимать, а другое — действовать по обстоятельствам.
Старпом видел, что капитан ведёт их навстречу большой опасности и считал своим долгом отреагировать. Донести до капитана, что благородное дело риска больше ничего не стоит. Опасный участок лучше обойти. И уж тем более необходимо обойти его, раз уже произошли едва не погубившие корабль поломки.
Откуда у старпома было взяться безотказной вере в чужое ненужное геройство? Конечно, капитан тосковал, капитан хотел своё, возможно, последнее плаванье, сделать особенным, но ведь это так глупо — из-за своих неудовлетворённых стариковских амбиций подвергать риску других. Даже если всему, что ты любил и мог, суждено пойти на свалку, это ещё не повод…
Хотя, старпом признавал, что капитан не мог поступить иначе. Тернистый путь сквозь трудный ледяной участок был целиком в его характере. И этот характер не был лишён своей особой красоты. Он был ею даже переполнен.
Красота корабля, красота капитана, внутренняя и внешняя, всё это слилось воедино: его пристрастие цитировать Екклесиаста с его царственной внешностью, идеально иллюстрирующей моряка из героических повестей. Благородные и беззащитно правильные черты лица, стальная седина волос, глаза, неожиданно оказавшиеся тревожными и мягко-синими…
Где-то здесь, вырываясь из печального прошлого дней юности, в которой не вспомнить ни о создателе, ни о радости, и возвращаясь из мятежного будущего, тяжёлые дни которого не принесли бы удовольствия, крылась причина, по которой старпом так и не отдал капитану радиограмму, появления которой сам добился.
Не отдал, будто отвела от этого бессердечного поступка судьба или чья-то добрая воля. Или же это было его собственным решением, пусть не самым предсказуемым, пусть для него самого внезапным, но зато неожиданно приятным.
Он не сразу понял значение слов про «гору с плеч» и про «с глаз долой», и что-то ещё, про веру и про верность, зовущуюся честью.
Ничего ведь уже нельзя было изменить. Старпом уже накляузничал. В штабе уже знали о недопустимых действиях капитана и о полученных ледоколом повреждениях. Уже было принято решение о демонтаже корабля. Уже сталось, что этот поход последний. И радиограмма уже пришла. Осталось только одно. Наступить ногой на и без того угасающее сердце.
И старпом мог убеждать себя, что его вины в этом нет. Что он руководствовался только благими намерениями и желанием защитить команду, а вовсе не отомстить капитану. Корабль и без кляуз скоро признали бы негодным, ядерный потенциал Северного ветра уже никуда не годился, сам корабль подыхающей родине обходился дороже, чем те несчастные грузы, которые он на себе носил…
Выбор был лишь в том, чтобы не разбивать сердце капитана раньше крайнего срока. Выбор был лишь в том, чтобы в эти тяжёлые дни быть его другом, а не врагом.
Старпому казалось, что он на это решение не способен. Что все дальнейшие действия скованы переменчивой злой судьбой в одну цепь и ничего изменить нельзя.
В тот роковой час листочек радиограммы, как тайный приговор, старпом держал в своих, как никогда холодных и будто бы даже дрожащих от какого-то нетерпения руках. Капитан сидел к нему вполоборота за столом, смотрел снизу вверх зачарованной синей далью и немного хмурил седые брови, щурил ставшие морскими камнями глаза. Снова называл, только ли ласково, то ли раздражённо, то ли насмешливо подчёркивая их разницу в возрасте, то молодым человеком, то мальчиком, в этот раз строго, даже чуточку грубовато, только это было иллюзией. На самом деле за его строгостью лежало официальное безразличие.
В этот самый момент старпому показалось, что замученное безразличие капитана было бы хуже, чем если бы он ещё более явно потешался над молодостью, которая кажется ему наивной и тем самым вызывает лёгкую грустную зависть.
Как просто было отдать ему радиограмму, за секунду подкашивая его, как ножом, и посмотреть, как он возьмёт её в свои руки, как уставится на неё и как замолкнет. И как замрёт. Как его сердце, рассыпавшись на искры, угаснет. И как он потом, оставшись один, вздохнёт, может, уронит голову на руки, а может пойдёт, едва ли не пошатываясь, по своему кораблю, принимая новые удары алчущей судьбы. У лучшего друга — инженера из энергоблока — он не получит поддержки, а только ругань. Комендант, хоть и будет ему сочувствовать, всё равно ничем не поможет и проигнорирует его боль. Матросы будут роптать. Все на него ополчатся. Корабль, как и его капитан, завязнет в ловушке льдов. Навсегда. Все они здесь останутся.
И маленькая бумажка с блёкло-красным гербом ничего не изменит. Не спасёт затопленные отсеки и не потушит пожары. И уж точно не улучшит отношение капитана к своему старшему помощнику, спорщику, подлецу и предателю, посягающему на его священную власть, сравнимую с божественной. Ну, а как иначе, раз ослабевший капитан позволяет таким неподобающим образом с собой разговаривать? Будь он настоящим капитаном, он нашёл бы силы резко пресечь любое неповиновение, особенно заключающиеся едва ли не в оскорблениях от разошедшегося младшего по званию…
Этот момент был решающим. Не было у старпома в сердце ни любви, ни доброты, ни веры, ни каких бы то ни было надежд. Однако в нём вдруг проснулось немного жалости. Буквально щепотка, но, да, пожалуй это была холодеющая и тянущая в груди жалость к этому великому человеку, чьи идеалы и чьё доброе сердце все топчут и жгут. Жалко старика. Только и всего.
Бросив последние возмутительные слова, старпом вышел из комнаты. Злосчастную не отданную радиограмму он держал в холодной от горя руке. От горя или от радости. Или от жалости, всё-таки не давшей ему взмахнуть бумажным ножом. И вовсе ему не стало легче. И он пока ещё не успел ничего понять о преданности или о благородстве, или о любви или вере. Или о том, что это и есть его тайный священный долг — защитить самого сильного, сильнее всего нуждающегося в защите.
Как и велел капитан, старпом спустился в нижний отсек. Радиограмму он бросил куда-то, она вскоре затерялась. Пришлось снять и шинель, и шапку, и рукава закатать, и, наскоро познакомившись с работягами, кое-как научиться управляться с самыми надёжными приборами.
*
Вскоре они вышли на чистую воду. Капитан оказался прав и в итоге, ценой риска и жертв, вывел свой корабль из смертельной западни. Но никто уже не любил его больше прежнего. Авторитет его был окончательно подорван, как и здоровье, как и величественная красота пострадавшего ледокола и жестоко порезанного осколками стекла лица капитана. Зато он, перебинтованный и напоминающий мумию, мог быть доволен теми действительно серьёзными трудностями, которые силой своего характера напоследок преодолел.
Всё вернулось на свои места. Повреждения были устранены, болезни излечены, погибшим отдана какая-никакая честь. Северный ветер, подобрав Александра Нестерова, пошёл своим дальнейшим курсом по долгой дороге домой.
Старпом, окончательно перепутав свои прямые обязанности, капитану на глаза старался не попадаться. Капитан сам его нашёл в его комфортабельной офицерской каюте (по соседству с каютой капитана, даже соединённой, невесть зачем, с ней дверью) в один из тех предутренних светлых часов, когда старпом вместо исцеляющего сна сидел перед захлёбывающимся яркой белизной иллюминатором в кресле, сам не зная о чём напряжённо размышляя и прикусывая краешки отмороженных пальцев.
Дверь старпом не запирал и по неспешным шагам узнал вошедшего не оборачиваясь. И не стал ничего говорить. Любой разговор с капитаном снова вернулся бы к бессмысленным пререканиям. Да и не хотелось видеть его замотанное в бинт лицо. Хотелось представить его в прежней доблестной морской породе, обветренной как скалы.
Старпом просто прикрыл глаза и постарался нащупать внутри тот маленький острый шип, колясь о который он понимал, что его крохотное решение не раскрывать своего уже свершившегося предательства было верным.
Чья-то тяжёлая рука опустилась на его плечо. Старпом не открыл глаз. Страха не было.
— Ты не отдал мне радиограмму, — усталый голос капитана, голос не совсем капитанский, а скорее голос писателя и рассказчика, был знаком до последней градации звука. Старпом немного сжался, ожидая услышать и о том, что вместе с радиограммой раскрыт и её подстрекатель. Вот только пальцы на плече мягко дрогнули и немного прошли вбок и вверх, почти до утлой линии, где тёмный ворс накрывал край рубашки, а та находила на белую как полотно кожу. Стало чуточку страшно, но не успели загореться стыдом кончики ломких предательских лисьих ушей, как в темноте мелькнуло вспышкой спасение: «А ведь он не знает! Пока. А может и никогда не узнает, что радиограмма пришла из-за доноса…» Затем рука и вовсе поднялась и внешней стороной, согнутыми суставами двух пальцев, легонько и смешно, так, как обращаются с милыми внуками, прихватила краешек ледяного уха. — Спасибо тебе.
Старпом сидел, кусая губы, дрожа угольными ресницами и не двигаясь. Обрадовавшаяся было своему фальшивому вознесению совесть тут же затвердила ему, что он сейчас же должен раскрыть истину, должен признаться, что это он, из зависти, жажды справедливости и злости, радировал в штаб жалобу на капитана, который и так был у руководства не на лучшем счету, и именно поэтому наверху было принято решение утилизировать корабль…
Вот только разум и всё та же спасительная жалость оказались вернее. Они прошедшимся по замеревшему сердцу холодком напомнили, что сейчас сказать правду и довести всё до конца — то же самое, что отдать радиограмму в тот тяжёлый час, когда она была получена. Это убило бы капитана тогда. А сейчас правда сделала бы капитану просто больно. Никто ничего не отнял бы и не умер бы от сердечных ран. Но признание своей низменной вины разрушило бы эту душевную отеческую доброту к тому, кого капитан, оказывается, тоже любил, как одного из своего слабого племени, и только лишь ждал, пока этот молодой человек совершит хоть какой-то достойный поступок. Даже если достоинство в том, чтобы утаить то, что принесёт горе. В этом тоже свой подвиг. И он строится лишь на маленькой жалости. И ещё на благодарности за веру в ложь.
Подвиг был совершён и теперь. Старпом тихонько кашлянул, поёрзал в кресле, сцепил тонкие замёрзшие руки на коленях в замок и, так и не поняв, что только что был раз и навсегда спасён, нечаянно подался вбок, вверх и навстречу этой гладящей всезнающей и всепрощающей хозяйской руке, невольно превращая едва произошедшее касание в ощутимое, тёплое и родное, дотронувшееся до чёрных мягких волос и выступающей лобовой кости.
Капитан легонько потрепал его по голове, пропустил сквозь пальцы вороные кошачьи прядки, снисходительно усмехнулся и сказал, что нуждается в его помощи на мостике. И нуждается в нём и в его лозе, чтобы проложить дальнейший курс. И чтобы донести указания до команды. И чтобы разрешить дилемму, почему у них витрина, предназначенная для чучела белого медведя, стоит пустой. И почему убежали коровы и как вылечить собак. Как ещё не раз поиграть в шахматы, как понять странный кинофильм о пустой комнате и как выслушать мнение по поводу своих фантасмагоричных рисунков и мистических сказок об айсбергах и алых цепях, оковывающих землю. И всех своих мыслей. Многих надежд. Несбыточных или вполне оправдавшихся. И ещё не раз поговорить о море, о его песнях и о его величии и сердце, отданном его роковому простору.
Старпому выпала-таки честь стать капитану помощником и верным и преданным другом. Который, как пёс, моложе, стройнее, чернее и выше и который стоит на шаг позади капитана, но с ним рядом. И говорит с ним, и простодушно улыбается ему, и ловит каждое его слово, каждый его усталый взгляд. Защищает его всеми силами, отстаивает его интересы, обожает его, уважает и предано любит. И нисколько не мечтает занять его место. Ни здесь, ни на каком бы то ни было другом корабле. Вот бы вечно ходить вместе в море.
Их последнее славное плавание подходило к концу. Оставляя бескрайние льды позади, они шли в мурманский порт. Старпом успел узнать, какая есть на свете радость и как можно грустить, любить и ждать, без зависти и без злости (разве что, с чуточкой покладистой, по-собачьи ворчащей ревности, направленной к другому дорогому другу капитана из энергетического отсека), дружески-божественного откровения, и в библейских выдержках, и в эскимосских легендах, находить и перенимать мудрость, которую не получить ни от отца, ни от учителей, ни от родины, ни от книг, только от него, когда он, единственный и неповторимый в своём роде, рядом, и когда солнечный северный ветер касается его волос и нежностью вырисовывает черты лица, теперь украшенного яркими шрамами глубоких порезов, но этими отметинами не испорченного.
Смежная дверь в их соседствующих каютах не закрывалась. Капитан сказал, что на своём веку навидался всякого, в том числе и такой любви, единственно возможной в море. И в ней нет ничего плохого и предосудительного, как и в других вещах, которые не опасны, покуда сохраняются в тайне. Старпом даже рад был отдать ему свою не такую уж драгоценную, но счастливо-хрупкую, чёрно-белую и тоже подходящую к концу молодость. Надрываемого с ледяного краешка сердца тоже было не жалко, впрочем для старпома эти отношения на момент их свершения значили не так уж много. Это потом пришлось помнить и помнить.
А всего-то и нужно было — не отдавать чёртову радиограмму. Неужели так просто? Один раз промолчать и за это получить то, что уже не будет отобрано обратно, даже если выяснится неактуальная больше истина о наушничестве, от которого старпом отказался после его совершения? Но всё же отказался искренне, и потому не страдал и угрызениями совести не мучился, хоть был и остался тем человеком, по вине которого капитан потерял свой корабль. Правда никогда не выплыла на поверхность, а если и выплыла, капитан её отпустил). Ведь капитан задолго до последнего захода в мурманский порт и задолго до выяснения отягчающих обстоятельств, уже назвал старпома по его простому русскому имени — не раз. Уже, всё ещё имея слабость называть мальчиком или молодым человеком, похлопал его по плечу, а то и потрепал по волосам — как казалось, раз бесчисленное множество, хоть это не совсем соответствовало должностной субординации, но ведь в последнем походе можно… Под конец эти прикосновения превратились в сплошную ласку. Жалось и благодарность к затихающему капитану дополнились у старпома такой нежностью, что капитанское звание едва-едва с ней справлялось.
Она требовала открывать перед капитаном все двери и не сводить с него блестящих карих глаз. На любое его слово отвечать так, как он хотел бы услышать ответ, и в исполнении его воли доходить до крайности. И смотреть из-за его широкой спины на море, и всегда ждать повода подтвердить свою соткавшуюся из самого лучшего, что в человеке есть, преданность, которой, оказывается, нет ничего приятнее. Нет ничего приятнее, чем принадлежать кому-то и душой, и телом, и знать, что этот человек достойный. И знать, что он в этой верности нуждается. А ещё ласково жалеть его, невидимо благодарить за оказанную честь возвыситься в его сиянии, за позволение любить и за то, что одно доброе слово действительно способно перевернуть мир. Не даром ведь говорят, что и сотне праведников так не радуются в царствии небесном, как одному раскаившимуся грешнику.
В конце концов они благополучно вернулись в мурманский порт. Навсегда. Вскоре выяснилось, что у капитана есть-таки семья, вот только из-за его принадлежности морю с семьёй у него мало общего. Старпом заверил его, что будет навещать его как можно чаще. Каждый раз, когда будет сходить на берег, будет навещать, ведь теперь он узнал, что никого не встречал такого же хорошего. И таким же хорошим, благородным, увлечённым и честным быть хочет сам (разве что, не таким безрассудным и самоуверенным, ведь в нынешний ужасный век это уже никого не восхищает). Так и было. Старпом отправился плавать дальше. В должности капитана на своём (на который его назначили!) маленьком дизельном ледоколе (с которым всё же не получилось срастись всем сердцем, ведь времена уже не те). Он всегда считал, что обязан этим капитану Соколову, который научил его быть настоящим.
А сам капитан Соколов настоящим остался. Ему пора уже было выходить на пенсию, да и без этого он бы свой Северный ветер ни на что не променял. Он остался жить в Мурманске и до конца безуспешно боролся за то, чтобы ледокол не утилизировали, а превратили в плавучий музей или хоть во что-нибудь, в чём сохранилась бы душа.
Семья уважала его и сторонилась. Они жили недалеко от портовых доков, укутанных в крики чаек и в предрассветный туман. У него был небольшой частный катер, на котором он возил необязательные грузы и иногда рыбачил, а большей частью наслаждался своей родной стихией, пусть и пойманной в зубастые берега.
Страна действительно погибла, но люди, преодолев все трудности, остались жить. И ждать, вот и Соколов всё время с радостью ждал приятной скорой встречи со своим милым другом, которого сам создал благодаря его секундному мужеству, со своим мальчиком и молодым человеком не стареющим и не светлеющим от лет, не теряющим кошачьей стройности и тоже ставшей чем-то по-своему по-капитански неповторимой аристократичной повадки. И, кроме всего прочего, сумевшего не совершить роковую ошибку и спасшего тем почти целый мир.
Когда они встречались, то пили чай и говорили о разном. Пусть эти встречи становились год от года всё более редки, пылающее сердце не было растоптано. Оно само потихоньку угасло, а его чуть тёплый пепел с нежностью и заботой унёс на себе другой герой. Всё было прекрасно в Мурманске. Никто не страдал и никого ни в чём не винил. Иногда по весне пели птицы, а когда воздух пустел, их заменяли пластинки.