Во сне мы снова будем рядом,
А утром где ты?
©Lumen «Не надо снов»
Вместе с болью пришёл свет. Он не смог его увидеть, но точно знал, как он пахнет. Воздуха катастрофически не хватало. Голова, казалось, с каждой секундой всё больше распухала, наливалась кровью и угрожающе дрожала, собираясь взорваться. Перед затянутыми бельмами глазами застыло сумеречное небо с какими-то грязно-лавандовыми облаками. Что может быть ужасней лаванды? — Не дёргайся. Лежи смирно. Радовало (если можно было радоваться в таком состоянии), что хоть пахло не ей. Пахло гречишным мёдом, а особенно сильно от того, чьи руки копошились в густой чёрной шерсти, выискивая пряжки сдавливающих горло ремней. — Мы всё снимем, дыши. Мёд он не любил не меньше лаванды, поэтому всё ещё сомневался, что вообще хуже — надышаться и до лёгких пропитаться этой невозможной сладостью, или задохнуться. Стоило только подумать об этом, и всё вокруг начинало звенеть. Точно десяток хрустальных колокольчиков. Приятный такой звон. Слегка усыпляющий. Он бы уснул. О, больше всего он бы хотел сейчас просто уснуть. В этой мягкой траве, под руками, ерошащими шерсть на загривке, но удушье этому всячески мешало. Удушье, и периодически появляющееся копошение под курткой, в ране на боку. Оно было неприятно, а в какой-то момент стало даже болезненным. — Оставьте его в покое, он здесь не для того, чтобы вас кормить. Прочь! — Голос звенит, и сквозь этот звон он слышит трепет десятков, а может даже сотен маленьких крыльев. Зуд прекращается. Воздух слишком сладкий. Хочется пить. Жажда такая сильная, что язык вываливается на бок сам собой. И на него тут же кладут что-то ещё более сладкое. «Мерзость», — думает он и, зарычав, бьёт по пальцам, которые норовят залезть прямо в пасть. Пальцы оказываются сильнее и вцепляются в челюсть мёртвой хваткой. — Глупое создание, глотай! — Зовите пауков! «Какие к чёрту пауки?» — вырванная из потока мыслей фраза настолько ошарашила, что он перестал сопротивляться. — Прямо в бок! Вы в конец ебанутые?! Точно, бок. Бок изрядно кровоточил. Ног он не чувствовал и вовсе. Только приторное нечто на языке и голос, еле пробивающийся через какофонию в голове: — Съешь это. Она затянется. — … ты меня слышишь? Эй! — Слышу, слышу, — вырывается из горла хриплым рычанием. Липкое и сладкое стекает по горлу. Рана снова зудит и чешется. Но ноги дёргаются. Наконец-то дёргаются. — Иди. — А? Перед глазами быстро мелькает крыло. Вряд ли он видит это в самом деле. Первая ассоциация с голосом и чем-то очень мягким, мазнувшим по сухому носу. Пушистое, присыпанное серебристой пыльцой крыло оборванным краем. И такие же пушистые белые волосы, в мгновение скрывшие лицо. — Иди! — Куда? — Иди… — Моль? — Ремень! Ремень, твою мать! Очнулся Ремень после пощёчины, которой очень удивился. Казалось, именно от удивления и очухался, и с тем же удивлением уставился на столпившихся вокруг него состайников. Крысы, от которой он несколько минут назад яростно отбивался, нигде видно не было. — Встать можешь? Костыль одолжить? — Валет, сидящий рядом и белый как интерьер учительского туалета, смотрит на сидевшего возле стены мальчишку как на ожившего покойника. — Себе одолжи. — Как бок? Бок, судя по ощущениям, проткнули точно воздушный шарик.Он был щедро испачкан кровью и украшен не более чем царапиной. В который раз он застаёт такую картину? Ремень нервно усмехается. — Х-херня. И тут же получает подзатыльник. Ну да, перепугал всех. Ну да, подумаешь, чуть не прирезали. Ну в самом деле, херня же. — Где Моль? — Он спит. — Он только что был тут, я его видел. Куда он ушёл? — Тебя по ходу и головой приложили. — Валет хмурится и, опираясь на стену, поднимается. — Спит он, Ремень. Спит. — Это понятно, это его нормальное состояние. Его во время драки вырубило или сразу после? — Неделю назад. Вместе с болью пришёл свет. Он не смог его толком увидеть, но точно знал, как он пахнет, и даже духан подвальной сырости и ещё чёрт знает чего не мог перебить этот запах — запах сна, таблеток и шампуня. В кромешной темноте подвала глаза, — точнее, глаз, который ещё не успел заплыть, — разглядели белое пятно, медленно спускавшееся по лестнице и будто зависавшее над каждой ступенькой. В состоянии, когда не можешь сосчитать, все ли зубы на месте, охотно веришь во всё, что угодно, даже в приведений. — Если ты сожрёшь меня, то жри вместе с курткой, — сипло прохрипел Ремень. Думал, что смеётся, но получилось как-то совсем не весело и без всякой храбрости в голосе. Пятно замерло на середине пути. Моль до холодного пота боялся лестниц. Падение с них за все бесчисленные разы, увы, не вошло в привычку. Это было на грани фобии.Они точно выслеживали его и нарочно бросались под ноги во время его неосознанных ночных прогулок, а те, которые вели вниз, были сродни чудовищам, которые выползают под покровом ночи и только и ждут, когда ты потеряешься в темноте. Лунатики для лестниц самая лёгкая добыча, в которую они вцепляются с первой ступеньки, а потому Моль боялся их даже днём, потому что никогда не знал, на которой именно сон вдруг решит забрать его. Пройти по лестнице без поводыря было чем-то из области фантастики. Поводырём оказаться мог любой, совершенно не подозревая об этом. Моль выжидал, когда кто-то будет спускаться или подниматься, и держался рядом, торопливо ковылял по ступенькам следом или нарочито медленно плёлся впереди и будто бы не слышал ни вопросов, ни оскорблений, ни «чего ты увязался, белый, вдруг это заразно?!» Страшнее лестниц нет ничего. С ними не сравнится даже непредсказуемая темнота. Разве что балконы и открытые окна: при мысли о них колени слабеют и нестерпимо ноют. Сейчас ноги тоже ныли и совсем не хотели слушаться. Моль умел прятать страх, но такое полезное в Доме умение при виде испачканных кровью ступеней и раскрытой настежь двери подвала испарилось, будто его никогда и не было. Лестница подвала — самое неудачное место для того, чтобы провалиться в сон. В подвал редко заходят, а значит, вряд ли найдут. Именно поэтому, опираясь на стену трясущейся рукой, он всё же решил спуститься. Ремень не питал к Моли ни симпатий, ни неприязней. Он просто уже был в стае, когда Ремень оказался на пороге шестой. Говорящий на одном ему понятном языке. Источник бесконечной зевоты. Слабый. Белый. Он либо спал (в больших количествах и всегда просыпал завтрак), либо бродил по Дому (чаще ночью и по велению какой-то неизвестной силы), либо возился с неразумными и успешно сливался с ними. А сейчас стоял прямо перед ним. Это же он? — Ну? Ты съешь меня? — Ремень усмехнулся снова, и смешок, мгновенно ударяясь о рёбра волной боли, перешел в какой-то нервный икающий звук. — Или отведёшь меня туда, откуда не возвращаются? — Это было бы смешно… Лежа на боку и стараясь не шевелиться, потому что даже от неосторожного вздоха болело всё, Ремень вздрогнул. Вдали от звуков Дома и несмолкающей болтовни Псарни, в тишине и еле слышном шепоте подвальных сквозняков голос альбиноса звучал слишком отчётливо. Ремень словно услышал его впервые: вкрадчивый, глуховатый. — … но, пожалуй, ты угадал. Сейчас попробуешь встать. И обопрёшься на моё правое плечо. — Удобнее было бы на левое. Моль не то вздохнул, не то тихо засмеялся: — При всём моём желании, оно тебя не удержит. А ещё я не умею оказывать первую помощь. — Смотри, чтоб не пришлось оказывать последнюю. — Мои извинения. — От такой вежливости Ремня перекосило. — Пошли. — Куда? — Сам же сказал: туда, откуда не возвращаются. В Могильник. Могильник встретил холодом, кричащей белизной и тишиной. Маскирующиеся под стены Пауки лениво переползали от палаты к палате. Даже глубокая царапина на боку и обилие крови на футболке почему-то не вызвали активного шевеления в их логове. — Кто тебя так? Надо принять меры. — Так я видел что ли? Паучихи перестали задавать вопросы и в напряженном молчании занялись обработкой раны. Ремню каждый раз казалось, что в любой момент они, защелкав щипцами хелицер, вдруг зашевелят своими длинными лапками, в которых чего только не было — начиная от бинтов, пластырей и зелёнки и заканчивая жуткими проводками, трубочками, зажимами и бог весть какой ещё пыточной аппаратурой. Они спутают руки, ноги и голову, и только тому, сидящему в самом углу и знающему, кого и как держит каждая нить в этой сети, известно, сможешь ли ты выпутаться. С Янусом Ремень предпочёл бы встретиться случайно, и всё же он облегченно вздохнул, когда, заглянув в одну из палат, никого не обнаружил. Моль он тоже заметил, по обыкновению, ни сразу. Слишком уж он сливался с больничным бельём, и только уходящая в сторону трубка капельницы указывала на то, что кому-то предназначалась. — Ты опять дрыхнешь, да? — Ремень плюхается на край койки и вытаскивает из кармана штанов маркер, открывая его зубами. — И не надоело тебе? На кой-хер ты меня бросил так не вовремя, а? — Пальцы левой руки, лежащей ладонью вверх, холодные. Ремень стискивает их и тянет к себе, укладывая без преувеличений ватную конечность себе на колено. — Я теперь ёжик резиновый с дырочкой в правом боку. Левая рука у Моли похожа на календарь, летопись — от плеча, скрытого больничной рубашкой, до костлявого запястья. Как кусок коридорной стены. Дат там нет, там есть дни недели, приблизительные часы, ругательства, «Тут был Ремень» и много совершенно случайных фраз, которые Ремень писал на потерявшей чувствительность конечности каждый свой визит в Могильник. — Шебе бужет ошень вешело, когжа ты прошнёшься, — комментирует, сжимая зубами колпачок маркера и то и дело стирая тыльной стороной руки слюни, — пошому што он першманентный. «Вторник, давали запеканку, я съел твою», «пятихат Крысе. Сразу как проснёшься», «Мне снились сны», «Гибрид сожрал твои краски», «Конь лох», «Урвал стервятниковскую текилу, оставил тебе чуть-чуть», «Хошь в капельницу залью?» «Четверг. В Среду ввалил Гибриду», «Вчера не пустили, завтра не приду», «Одному в подвале стрёмно», «Проснись пожалста». Их гораздо больше. — Мне кажется, я для себя всё это пишу. — Хмыкает Ремень, убирая маркер обратно в карман и несколько раз мазнув пальцем по свеженькой надписи «Я снова выжил в драке с Шаболом». — Спасибо. Некоторые написаны не маркером, а иглой.Ему казалось, Моль это разбудит. Ремень приносил ему нашатырь, жёг в палате полынь, пел, щекотал альбиносу пятки, но не прокатило ничего. — Не целовать же тебя, в конце концов. — Усмехается он, рассматривая раскрытую ладонь. В гороскопах, эзотерике и другой подобной ерунде Ремень ничего не смыслит, но почему-то ему кажется, что с линиями на руке у Моли творится форменное безобразие. Непонятно откуда взявшийся свежий шрам у большого пальца Ремень тоже заметил. Когда выйдет из Могильника, он обязательно подумает о том, почему он выглядит так, как будто кто-то срезал с руки кусочек кожи, кто это сделал и зачем, почему в палате вдруг пахнет мерзким гречишным мёдом и почему ему внезапно как-то не по себе. Ремень очень старается быть спокойным. — Разберусь смеялся, что ты засыпаешь всегда, когда мне пытаются что-нибудь отбить. Говорит, что ты боишься или просто не хочешь потом со мной возиться. Так вот, во-первых, я и сам что хочешь отбить могу. А во-вторых, я знаю, что ты не трус. Ты грёбаный мазохист. Рассказывал мне, расписывал, что не можешь там убежать от кого-то и ла-ла-ла, а сам взял и какого-то хрена туда упёрся. — В пересохшей глотке появляется еле ощутимая вибрация, и Ремень шумно сопит. Разговаривать со спящим Молью весело, потому что можно нести любую ерунду, а он не будет вступать в полемику. Но от монологов перед его спокойным белым лицом — слишком уж белым без рисунков и знаков, которые он сам на себе рисовал, — почему-то становилось страшно. А страх для Ремня — непозволительная роскошь. — Блять, сказал бы хоть, зачем ушёл! Видимо, сорвалось это слишком резко. И потому что внутри что-то зазвенело, и потому что в дверях появилась пухлая фигура старой паучихи. На контрасте с хлоркой, которой потянуло из коридора, запах мёда стал ярче и душнее. — Молодой человек, закругляйтесь с визитом. У нас скоро отбой, да и у вас тоже. — Можно я ещё чуть-чуть посижу? Я тихонечко. Рука, спрятанная в кармане куртки, непроизвольно и до дрожи сжалась в кулак. От того, как стиснулись зубы, чуть задрожал и подбородок. Вид, кажется, в убогости не уступал внутреннему состоянию. «Как ребёнок сопливый», — усмехнулся кто-то в голове. Ремень в челюсть бы дал за подобный комментарий. Распахнутая дверь выглядела слишком убедительно. Под выжидающим взглядом он поднялся, стряхивая с руки зацепившиеся за мизинец пальцы. Помедлил. Решил не оглядываться. В ревущем надписями коридоре стихло всё: чужое дыхание, застрявшее в ушах, прилипший к носоглотке запах мёда, все голоса и все вопросы. Через какое-то время исчез свет. Ремень тоже исчез. Остались только тяжелые и громкие штампующие шаги. Они спугнули кого-то на перекрёстке, неоднократно прошли через весь коридор и пропали на лестнице в подвал. Там снова не было света, а воздух был сырой и душный. Куда идти, на что наступать, как узнать, что следующий шаг не сорвётся в бездну, и как она выглядит сегодня? И кто там впереди? Под ногами что-то захрустело. Он знал этот звук, так хрустят кости. Крыса. Она была слепа на один глаз, яростна и явно под чем-то. Она грызла собственный хвост и скребла когтями. Металась вокруг себя, раскидывая черепки, на которых сидела. Там, где он бывал раньше, крыс не было и не могло быть. Значит, он к кому-то сбежал. Здесь он спрячется, здесь его не найдут. — Верни мне её, верни! — Крыса пищала и затравлено глодала хвост. Бегала за ним, била им по костям, разбрасывая их вокруг, и снова грызла. Силуэт всего на полтона отличался от темноты. Ему казалось, крыса всклокоченная, может даже линяющая. Но, шире распахнув глаза, он понял, что она почти лысая. — С-с-сучёныш, верни, моя! Смешок вырвался непроизвольно, и он был замечен. Кости забряцали и застучали, дробясь и разлетаясь в стороны. Крыса искала, принюхивалась и определенно двигалась в его сторону. Идти назад было нельзя, потому что дороги там уже нет. Можно попробовать в сторону, или кругами. Крыса проворна, а ещё сильна. От ударов её хвоста пол под ногами дребезжит. Нужно напугать её, тогда она уйдёт. Стоит только подумать — и яркий свет бьёт прямо в видящий глаз. Тварь верещит, мечется и пытается спрятаться, но прятаться тут негде. Ему тоже. Сквозь крысиный визг и стук костей он не расслышал скрежет ржавого металла и звон цепи. Погасил свет и рванул наугад, но было уже поздно. Он нашёл его. В нос ударило гнилым запахом, а на плечо закапала вязкая, мутная слюна. Вперёд или назад — только один шаг, только один шанс. Вперёд. «Не угадал». Он уже давно не кричит в такие моменты. Только вздрагивает и в один вздох задыхается, когда кривые зубы насквозь протыкают живот. Могильник встретил холодом, кричащей белизной и тишиной. Маскирующиеся под стены Пауки лениво переползали от палаты к палате. Моль невольно тоже маскировался, причем настолько успешно, что когда он, сидя в углу на стуле, шевельнулся, то кто-то из пробегавших мимо молоденьких паучих запищал от испуга. — Святый боже! Извини, дорогой. Ты за таблетками? — Да. Если можно. И от живота. Сильный спазм, от которого он проснулся, оставил после себя какое-то мерзкое ощущение неуютности и тошноты. Таблетки его немного облегчают, однако не избавляют ни от слабости в мышцах, ни от зуда в глазах, ни от головной боли. С чувством тревоги они перестали справляться в принципе. Моли тревожно с того самого момента, как он узнал, почему человек, которого он вытащил из подвала пару-тройку лет назад, оказался там. — Я стащил у Шабола куртку. Моль услышал это первым. Об этом знали все, а тем, кто не знал, Ремень с гордостью сообщал это лично. Самое сильное впечатление эта фраза производила в женском крыле. Ремень в принципе любил хвастаться своими шрамами, травмами и победами, но украсть что-то у Шабола и вообще связаться с ним как-то, кроме распития одной бутылки на двоих, было самоубийством для всех и каждого. Впрочем, Ремень всегда казался Моли немного суицидником. Только ступив на порог Дома, он, ещё не зная законов, будто бы из принципа пытался нарушить сразу все и вляпаться везде, куда можно. Не он первый, не он последний, способов познакомиться с этим местом было множество. Некоторые наблюдали, кому-то доставались участливые состайники, терпеливо всё объясняющие и наставляющие на путь истинный. Кто-то плыл по течению или находил, за кого зацепиться. Ремень не нуждался ни в ком и всячески это подчёркивал. В Шестую он влился быстро. Из кучки битых перешёл в кучку тех, кто бьёт, не отказывался пробовать любую бурду, которую предлагали, на «слабо» мог сделать всё что угодно. За несколько месяцев на глазах у Моли он изменился: проколол уши, отрастил волосы, несколько раз перекрасил их в самые чумные тона, но в итоге остановился на чёрном. Всё это с рвением диабетика, который нашёл мешок конфет и вокруг никого, кто мог бы запретить ему съесть это всё здесь и сейчас. Однажды Моль не сдержался в комментариях, — «прямо как маленький», — и хорошо получил по носу и совет не отсвечивать. Моль и не отсвечивал. Несмотря на свой яркий внешний вид, он умел сливаться с воздухом и исчезать из шумной жизни стаи, но когда дело доходило до синяков, ссадин, кормёжки неразумных и прочих бытовых моментов, он появлялся сам. Ещё ему были рады в кругу с гитарой — псов с хорошим слухом было немного. «Поёт неплохо, носит в карманах обезболивающее и зелёнку и ещё какие-то пилюльки, постоянно спит и делает это невовремя» — вот вся необходимая информация, которая нужна была Ремню и всё, что он знал о человеке, который тащил его на себе до Могильника. В тот день его ноги перестали чувствовать пол. — По-моему, это круто, как считаешь? — Сидя на больничной койке, Ремень рассматривал конечности, будто видел их впервые. Шевелил ими так и эдак, возможно, сделал бы что-то ещё, но свободно двигаться мешали перебинтованные рёбра. Визиту Моли он был рад как никогда, потому что такой грандиозной новостью надо было с кем-то поделиться. Моль восторга не разделил. — Ты их совсем не чувствуешь? — Прикинь? Но шевелить могу, очень даже. — И как ты будешь ходить? — Каком кверху, блять. Ногами конечно. Обзаведусь ботинками. На платформе. Тяжелыми, с кучей крючков для шнурков. А ещё можно ходить по снегу… — Ты заболеешь. — Совать ноги в огонь или ходить по гвоздям… — Не узнаешь о ране и всё закончится очень плохо. Может, побережешь себя? Всё это совсем не круто, на самом деле. Так что можешь рассчитывать на мою помощь, если… Моль делал правильные вещи. Он навещал состайника, он скрашивал одиночество тому, кто не был ему даже другом, он нашёл правильные слова. По его мнению, правильные. Моль не знал, что это был удар под дых. — Не смей. Меня. Жалеть. Ремень не знал, что Моль нельзя ронять. Особенно на голову. Не знал, что левая рука у него не просто слаба, а воистину бесполезна. Не знал, что Моль не всегда спит тогда, когда хочет. Моль представлялся эфемерным и прозрачным, ненастоящим,, но оказался вполне осязаемым, живым и очень хрупким. И именно это стало настоящим знакомством. Стыдно Ремню не было, но он извинился: «Не думай, что мне по приколу бить слабых. Я что, девчонка что ли?» На этом, казалось бы, стоило закончить. Но Моль почувствовал, что именно это — больное. Он знал о больных местах каждого в стае, будто бы видеть это было его святой обязанностью. Чужие сны рассказывали Моли многое, он мог их ловить и умел их читать. Иногда он ходил по ним. И это причина того, что спать на втором этаже его кровати было не самой лучшей привилегией. Если спишь над Молью — ловишь Моль по ночам. — Ты проебал пересменку. — Какую нахрен пересменку. — Ремень обреченно глядел на раскрытую настежь дверь комнаты. В левом углу храпели, в правом хихикали. «Пропадать меньше надо». «Иди, лови». Он плывёт по коридору как призрак, в своей огромной спальной футболке непонятного выгоревшего цвета. Еле слышно шуршит шерстяными носками. И даже во сне идёт вдоль стены, еле касаясь её пальцами. «Боится упасть», — думает Ремень и чуть ускоряет шаг, всеми силами стараясь не топать. Получается из ряда вон плохо. Но его штампующий шаг не идёт ни в какое сравнение с походкой Логов, с цокотом каблуков и звоном шпор на их начищенных сапогах. Идиотизм у них тоже поголовно несравненный. — Съебал, куда шёл. — Шипит Ремень, как оказалось, на Москита. К хорошей подлянке он всегда готов и рад присоединиться, но сейчас совсем не тот случай, и Ремень прекрасно знает, почему альбиноса, который уплывал всё дальше, нельзя трогать. — Ты мне мечту детства гробишь. Я всегда хотел его шугнуть и посмотреть что будет. — Сейчас я тебя шугну, а утром все посмотрим, что будет. — Шутки заканчиваются. Хочется спать, а не бить морды в коридоре ночью. Но выбора, кажется, нет.– Уйди, блять. Ещё несколько шагов кажутся семимильными и особенно тяжелыми. Но обогнать лунатика всё-таки удаётся. Обогнать и, когда он подходит ещё немного ближе, взять его за руку, скользящую по стене и от того сухую и холодную.Костлявую, с отросшими ногтями. — Хороший пёс. Ремню даже интересно, что в голове у Моли. Там и так всё время чёрт знает что, но в данной ситуации это, пожалуй, не самое страшное, а даже наоборот. — Вуф. Кем он только не был, когда укладывал в кровать одну из младших сестёр. Какой-то ненастоящий альбинос по сравнению с маленькой девочкой должен показаться сущей ерундой. Но именно слово «ненастоящий» почему-то стопорит. Это и глаза, как две серые луны плавающие из стороны в сторону. «Всё настоящее. Всё ещё более реальное, чем кажется», — бормочет Ремень и для проверки, не выпуская руки Моли, аккуратно касается пальцами его лица: щеки, лба, виска. — Люблю собак. — Ну твою же мать. Попытка упростить задачу лишь усложнила её. Приступ понемногу отпускал, и Моль легко поддался тому, чтобы его взяли на руки. Но кости у него, вопреки ожиданиям, оказались отнюдь не птичьими. Надо бы идти быстрее, но быстрее теперь не получится вот совсем никак. Если только облегчить ношу и отбросить почки. Путь до Шестой кажется бесконечным. От Моли пахнет тёплым, нагретым одеялом. Наверное, сон пахнет именно так. И ещё чем-то сладковатым. Может, шампунем, потому что этот чистоплюй моет голову каждые два дня. Может чем-то ещё, но в какой-то момент этот запах начинает настойчиво забиваться в легкие. Уложив состайника на кровать, наверх Ремень не забирается, а идёт на перекрёсток и курит там до утра. Там снова не было света, а воздух был сырой и душный. Куда идти, на что наступать, как узнать, что следующий шаг не сорвётся в бездну? Ремень не меньше Моли ненавидел ходить по ступенькам. Это было совсем не сложно, когда ступеньки было видно. В темноте же он не просто не видел, куда ставить ноги. Он не знал как их ставить. «Хрен с ним, господи», — Ремень щелкает зажигалкой, до напряжения в груди затягивается и идет вперёд. Каждый шаг как забитый гвоздь. Может, в крышке ящика. Может в голове. Стук. Стук. Стук. Стук. Он заваливается боком на стену, собирая на рукав мешковатой кофты всю пыль и паутину. Стук. Стук. Стук. Стук. Он мысленно считает ступеньки и с ужасом осознаёт, что не знает сколько их. В этот же момент он понимает и то, что никогда, никогда до этого момента не боялся ни темноты, ни лестниц. Стук. Стук. «Это вообще не мой страх». Стук. Стук. «Я ничего не боюсь». Стук. «Мне больше нечего бояться». Стук. — Так дай мне хоть что-нибудь! Тяжелый ботинок ломает лежавший в углу деревянный ящик пополам и отшвыривает в сторону. Где-то в глубине, там, куда уходят трубы, зашевелились крысы или кто-то ещё. Звуки подвала на мгновение стали слишком громкими: звон капающей воды, шуршание лысых хвостов, чьё-то сопение, шепот сквозняков, частое чирканье зажигалки, стук собственного сердца. Ремню ужасно хочется кого-нибудь избить, что-нибудь сломать, напиться в слюни и бить бутылки. И никто не остановит его, рано или поздно. Не схватит за шиворот, не пнёт под колено, не даст хлёсткой отрезвляющей пощёчины. И не упадёт в безумие вместе с ним. «Это нормально», — думает Ремень, — «это нормально — переживать о том, что кто-то слишком долго спит». Нормально думать о том, что с тобой будет, если завтра ты вдруг, по чистой случайности, останешься один. Нормально бояться завтра. Нормально бояться темноты. Нормально признавать свою слабость. Плакать тоже нормально. И совсем не по-девчачьи. Ремень сидит на единственном уцелевшем ящике и левой рукой ощупывает стену, которую только что исцарапал ножом. Что он там нацарапал, он сам предпочел бы не знать. Что-то внутри взорвалось и теперь, успокоившись, густо дымит, прямо как три или четыре бычка, валяющихся под ногами. Ещё один выпадает из пальцев и тихо шипит. Шипит слишком долго, и Ремень, широко раскрыв глаза и приоткрыв рот, пристально смотрит на него. Точнее сказать, туда, куда, как ему показалось, он упал. Окурок скорее не шипит, а шумит. Тихо и даже приятно. Так шумит высокая трава. Светлая, будто присыпанная пудрой. Её шелест так близко, что включи фантазию, и будет казаться, что она щекочет тебе лицо. И кто-то зовёт. По имени. И руки от этого звука леденеют и дрожат. Такой сон Ремню уже снился. — Бля-ать. — Он смеётся, ещё шире раскрывая глаза, точно пытаясь либо увидеть то, что кажется, либо убедиться в том, что ничего нет. — Мне не снятся сны. Мне не снятся мои чёртовы сны хер знает сколько времени! Ремню не снится ничего интересного. Ему не снится даже темнота, которую так часто видит Моль. Ему не снятся ни чудовища, ни радужные единороги, ни заоблачные миры. Никаких впечатлений. Никакого бреда. Ни кошмаров, ни мокрых снов. Ему не снятся младшие сёстры и старшие братья, не снится мать — так давно не снится, что он не помнит её лица. Не снятся ни голос отца, ни бляшка его ремня, ни его зычный голос, решающий, как и что надо есть, как спать, как дышать, как сидеть и как стоять. Что ерунда, а что нет. Что по-мужски, а что нет. Что нужно, а что не нужно. Ремень закрывает глаза ночью и открывает их утром. Либо не закрывает вообще, а третьего варианта нет, и как будто бы никогда не было, но он снова слышит своё имя у самого уха и плечи начинают трястись. Он зажмуривается. — У тебя что-то болит? Открыв глаза, он не видит ничего, кроме света, и пугается. Скулит, ловит себя на этом, и скулёж переходит в тихое рычание. Двинуться в какую-либо сторону вот так наугад может быть опасно. Он выставляет вперёд руки, и пальцы тут же зарываются в высокую, густую траву, от которой на коже остаётся какая-то пыль. Пыль сладко пахнет. Душно, так, что он чихает. Уши, дёрнувшись и встав торчком на макушке, улавливают еле слышный звон. — Иди сюда. Тебя тут не тронут. — Как бы я кого не тронул. — Он усмехается. Становится чуть спокойнее, но стояние на одном месте напрягает. Незнание местности и невозможность её увидеть только усугубляют напряжение, особенно в ногах, где-то в области колен. Дикое чувство, он уже и забыл, когда ощущал их последний раз. Показывать неуверенность — это не по-мужски, но он не двигается с места. Ощупывает траву вокруг себя, карманы штанов, все свои ремни, которые висят на них, куртку, шерстистую морду, даже собственные зубы. Точно проверяет, всё ли на месте. Собачья голова. Что за бред. — Лучше ты подойди. — Это не мы потерялись, а ты. Издевательство. Какие к чёртовой матери «мы»? Голос смутно знакомый. Смутно знаком и удушающий приторный запах, и что-то, щекочущее ладонь. Похоже на бабочек. Судя по звукам, их тут тысячи. Если не больше. — Я найду тебя, звенелка, и сожру. — В горле клокочет рычание, но он по-прежнему не делает ни шага. Бок живым напоминанием начинает зудеть. Да, там теперь небольшой шрам, это он помнит. Помнит, откуда он, и помнит, что был в подвале. Но на подвал здесь нет ни малейшего намёка, а значит, это какая-то галлюцинация. Всю маломальскую уверенность кто-то выдергивает из головы с корнем. Затылка что-то касается. Он резко оборачивается, но руки хватают воздух и пару мотыльков, которые тут же оказываются раздавленными. — Не бойся. — Заткнись. — Если заткнёмся, ты не выйдешь отсюда. Трава рядом шуршит. Это точно были шаги. Лёгкие, но всё-таки слышимые. Он делает рывок наугад и застывает. Что-то касается лба. Рука. На пальцах есть когти, довольно длинные, они остры, но осторожны. Они приятно чешут лоб и ещё приятнее между ушей. Нечто не подходит ближе. Не даёт себя рассмотреть, но он отчего-то и так знает, как оно выглядит. Оно похоже на большого мотылька. С пушистой белой спинкой, такой же пушистой головой и усиками на макушке. Большими такими, как перья. Усики. На макушке. Отличные были сигареты, надо заказать у летунов ещё таких, пару блоков. — Я и так не выйду отсюда, потому что я ни черта не вижу. Дотронуться нельзя, он это просто знает, и, сжав руки в кулаки, убирает их в карманы. Несмотря на то, что очень хочется. Свалить в траву, примять всем весом. Остаться здесь. Ничего не видеть и никуда не двигаться. Здесь, кажется, рады. Здесь, наверно, не страшно. Или всё-таки страшно. «Страшно. Нельзя. Тебя не должно здесь быть». Рука исчезает тогда, когда глаза начинают слипаться. — Не надо видеть. Просто иди. — Куда?! Куда, чёрт возьми, мне идти?! — Иди. — Сейчас пойдёшь ты, по адресу. Что, раз малохольный, всё можно что ли? Не забывай, я из тебя душу в пару ударов могу выбить. — Я помню. Пойдём уже. Процесс спуска в подвал по лестнице самостоятельно был малоприятным. Но теперь было необходимо спустить туда ещё и Ремня, который отчего-то растерял всё своё бесстрашие. — Здесь нет бабаек, будь спокоен. — Хуяек. Ты, умница, закрыл дверь, сполз, гад паскудный, и теперь стоишь там внизу и бесишь меня. И я не могу тебе навалять. Знаешь, мать твою, почему? Потому что я нихрена не вижу и не вижу ни тебя, ни ебаных ступенек. — Так ты не смотри. Просто иди. — Куда идти? Могу пойти нахер, могу даже тебя туда проводить. — На голос. Я на самой нижней ступеньке. Их всего четырнадцать. Моль терпеливо ждёт, слушая льющийся бесконечным потоком мат и обещания того, что этот подвал станет могилой им обоим, коротко комментирует каждый шаг и по мере того, как Ремень через «блять» считает ступеньки, отходит на шаг. После победного «ну и где ты» включает фонарик. Ремень первый раз настолько ненавидел альбиноса. Подвал был ужасным местом. Слишком тёмным и слишком сырым. Наличием темноты и лестниц он категорически не подходил им обоим. И именно поэтому стал идеальным убежищем. Здесь Моль лучше всего мог объяснить, что он видит, когда засыпает. Здесь Ремень мог пить и курить что угодно и ни с кем не делиться. Здесь обсуждали девчонок, рисовали гвоздём на стене, заклеивали ссадины. Отсутствие света компенсировала возможность сидеть близко друг к другу так, как удобно, отсутствие тепла — куртка Шабола, в которой при желании можно было уместиться вдвоём. Ремень обожает её. Он готов в ней спать. Моль восторга не разделял, до поры до времени. В конечном счёте, он признал тот факт, что так же, как бывают родственные души, бывают и родственные вещи. С курткой Шабола примерно такая ситуация и получилась. «Кто же знал, что она попадёт к тебе раньше, чем появится Ремень. В конце концов, родственным душам следует быть вместе, а ты не печалься. Иди, накати с кем-нибудь». Моль мог говорить такое, прекрасно понимая, что в каждом слове есть прямая угроза его жизни. Но Шабол с чего-то считал его заразным, а потому не горел желанием даже дышать рядом с ним. — Ходи со мной, и он не будет на тебя наскакивать. Я серьёзно, когда-нибудь он тебе все кости переломает. Закончит начатое. — Тебя он переломит двумя пальцами. Так что это ты ходи со мной. Сам Моль ни за что не взял бы чужого. Это было выше его. Но прецедент, ежедневно проедающий полусонную голову, уже был. О нём не знал никто. Даже Ремень. Особенно Ремень не должен был о нём знать, потому что ещё выше для альбиноса был факт невыносимости того, что он слышал по ночам. Ночью, если доводилось не уходить в крепкий сон, Моль слышал многое. При желании и концентрации он мог это даже увидеть. Сны неразумных чаще всего были красивые и яркие, как детские раскраски. Дурацкие мультики без сюжета, но с красивой картинкой. Помпей во сне хозяин Дома, и иногда его атакуют все его покойные летучие мыши. Он часто интересовался, бывают ли сны в самом деле вещими. Моль говорил, что если снится хороший сон, то у него, как правило, дурное значение. У Кролика сны как урок географии. У Валета иногда мелькал странный парень с седой чёлкой. Сны логов такие же шумные, как и они, только без прыщей. Все поголовно. Ремню во сне больно. И это далеко не физическое ощущение. Он много ворочается, иногда стонет и очень часто забивается куда-то к стене. «Это не по-мужски», — бормочет, хмуря густые брови, — «я не девчонка», «отец, я больше не буду», «простите, папа не разрешил». Забравшись на верхний этаж койки и усевшись на ногах, которые, в данный момент к счастью, ничего не чувствовали, Моль, склонив на бок голову, долго смотрел на то, как часто сменяют друг друга гримасы на живом, подвижном и щедром на эмоции лице. На сдвинутые и напряженно дрожащие брови. На сжатые губы и ходящие желваки. Моль никогда не брал чужого, но в тот момент он решил, что выбора у него нет. Прохладная ладонь разглаживает морщины на лбу в одно движение. Подушечки пальцев еле касаются глаз, очерчивают линию губ и рисуют на щеках узоры. Пальцы с длинными ногтями хорошо вычёсывают взлохмаченные волосы, отплетающие словно паутина. Только вот это совсем не волосы. Бесспорно, ощущение весьма приятное, поэтому Ремень, вздохнув, поворачивается на бок, подставляя под руку затылок. Именно это и нужно. На затылке их больше всего. Ноготь легкой щекоткой рисует на виске невидимый полумесяц. Осталось совсем чуть-чуть. Повернуть к себе, накрыв ладонью щеку. Склонится к самому уху. Позвать по имени. Собрать с руки всё, что на ней есть, и сжечь во дворе. — Знаешь, я сегодня так крепко спал, что мне совсем ничего не снилось. — Ремень до хруста в спине потягивался и не без ухмылки смотрел на Моль. Альбинос спит не меньше двенадцати часов в сутки, а иногда дни и ночи напролёт. Вот только выспаться от этого ему не суждено. Моль не высыпался никогда и всегда выглядел так, будто вот уже неделю у него стоят спички в глазах: красные белки, воспалённые тяжелые веки, синие, стремящиеся в чёрный синяки. — Не удивил. Как правило, высыпаешься именно тогда, когда не видишь снов. — Судя по твоей морде, с тобой такой радости не случалось. — Соображаешь. Я, правда, рад, что ты хорошо себя чувствуешь. Моли стыдно. Скоро Ремень забудет о снах всё. Снов не будет совсем — ни будущих, ни прошлых. Исчезнут образы, исчезнут ощущения. Рано или поздно он заметит это, и вот тогда станет по-настоящему тяжело. Моли в том числе. — Всегда бы так. — Да, наверное. У Моли слишком усталый вид. Он бледнее обычного, без аппетита и то и дело норовит привалиться в каком-нибудь углу. Ремень предпочёл бы свалить в место с более активными жителями Дома, куда-то, где атмосфера погромче, где воздух более заряженный. Он знал, что собой представляет Моль и почему он в Доме. Он видел, как тот валится спать во время чистки зубов, в душе, в столовой. Сейчас был тот же случай. На перекрестке было тихо, и если не кантовать Моль с дивана, то никто бы его тут не потревожил. Надо было просто попрощаться и идти по своим делам, но Ремень всё-таки спросил: — Ты собираешься спать? — Вероятно. — Я посижу с тобой? Если хочешь. — Жалко меня? — Бледные губы растянулись в усмешке. Глаза сонно моргали и постепенно закрывались. — Если хочешь. «А я у тебя разрешения не спрашивал. Набей мне как-нибудь морду, пожалуйста», — подумал Моль, укладываясь головой на подставленное плечо. — В моих лёгких Мёртвое море. Мои бронхи забиты солью. Их не пробить. Гитара не строит катастрофически. Ремень и не собирался её настраивать: в таком расшибленном и разболтанном состоянии она была слишком похожа на него самого, а родственная душа сейчас была жизненно необходима. Ремень вернулся из подвала, но не вернулся в себя. — Ни металлу, ни дыму, ни дохлым рыбам. Они собрали весь воздух, который смогли найти, они слепы от страха, им не найти пути. Они хлещут друг друга хвостами. В Кофейнике сегодня аншлаг, Кролик не успевает с заказами, а потому нервничает и картавит больше обычного. Всё, что находится на расстоянии вытянутой руки Ремня, нервничает и дребезжит: Кролик, стаканы, пузырьки со спиртным и лекарствами, колясники, гиений смех логов, расстроенная гитара, осипший голос. — Рефлекс. Механическое движение. Рыбы плывут, потому что привыкли плыть. Есть в этой песне вообще смысл? Скорее всего, он только кажется, точно так же, как и всё округ, все предметы, лица и голоса. И ещё кто-то, активно тыкающий рукой в плечо. — Иные цели в пути утеряны. — Слышь, певец! Самое мерзкое, говоришь? — У Кролика передышка, а потому он суетится ещё больше, чтобы успеет сделать за это время всё, что откладывал. — Чтобы вынесло. — Под твою ответственность. — Утянуты с воздухом, закрыты железной пробкой, — её бряцанье слышно из горла. Оно очень мешает спать. «Под твою ответственность, — Ремень разглядывает маленькую стопку, в которой что-то накапано на самое донышко. — А под чью же, блять, ещё. Кому ещё за меня отвечать?» Выпивает он не глядя, не дыша и не думая. Штука вязкая, поэтому приходится буквально слизывать со стакана. Горькая до слёз и жгучая до мгновенных спазмов в лёгких. Это точно должно хоть чем-нибудь разбавляться, но он сам так захотел. На горло как будто бы наступили. От кашля почти мгновенно начинает кружиться голова. Легкие то раздуваются как пакет, который собираются хорошенько хлопнуть, то сдуваются до состояния вакуума. В какой-то момент кажется, что глаза уже вылезли. Гитара норовит сбежать из трясущихся рук, но он пытается её поймать. Кофейник пытается притихнуть. Логи напряженно следят и комментируют, им важно запомнить последовательность событий и финал, чтобы максимально достоверно разнести всё это по Дому. Птицы, пришедшие «со своим», скорбно молчат. Справа беспокоятся: «Эй, Кролик! Может ему водички?» Слева тянется чья-то рука. Или лапа. Хрен её знает. Но рухнувший инструмент всё-таки задребезжал, а вместе с ним — всё. Голова. Кофейник. Пыхтящий и нервничающий Кролик. Качающий головой Мертвец. Душенька и Дракон, пьющие, кажется, за упокой. Внутри что-то мечется и раздражает лёгкие. Оно живое и похоже на бумагу. Их много. Они лезут в горло. Неописуемо мерзкое ощущение. Тошнота. — Охеревший от водки и кокаина, путая след в потаённые знаки, я прохожу только между и мимо. Птицы молчат, и боятся собаки… Ремень зажимает рот рукой, но когда смотрит на неё, то кроме вязкой слюны на ладони ничего нет. Он был точно уверен, что выплюнул бабочку. И не одну. Пыль с их крыльев точно хрустела у него на зубах. Страшно. Стук немного приводит в себя. На обшарпанном столе стакан с чем-то прозрачным. Вот только для того, чтобы понять это, потребовалось приличное количество времени. — Вода, — комментирует некто в поварском колпаке и позолоченной маске с птичьим клювом и уходит. Ремень оглядывается, принюхивается. Запах даёт больше информации. Запах вкусный, не такой прокуренный, как тот, которым он только что задыхался. Пахнет мясом и чем-то ещё. Закусочная. Много народу. Стук посуды. Моргающий свет. Он возвращается к стакану. Пожалуй, всё же стоит выпить. — Будем заново учиться ходить по небу, никаких светофоров, разделительных полос… — в дальнем углу компания с гитарой горланит на разные голоса. Слух есть у одной трети. Их пение больше похоже на лай. Головы у них, в прочем, тоже собачьи. Они в меру пьяны и веселы. Кто-то из них, кажется, окликнул его. Ремень долго тормозит, потому что выглядит всё так, будто находится под толстым слоем льда. Первая проблема заключалась в том, чтобы нащупать стакан и взять его в руки. Вторая — морда в стакан не пролезала. Разозлившись и этим немного придя в себя, он догадался запрокинуть голову и просто вылить воду туда. Подавился. В горле что-то встало. Здесь душно, пора выходить. — И где бы я не был, где бы я не был… Несколько раз ударившись об угол стола, он догадывается сделать шаг влево и для верности выставляет вперед одну руку. Мутных цветных пятен перед глазами очень много и ни одно из них не похоже на дверь. Руку периодически кто-то трогает или разворачивает. «Аккуратней, блохастый». «Дружище, выход там». «Куда прёшь, слепой что ль?!» Звон колокольчика — и Ремень выходит на парковку. Звуки становятся глуше, ветер — громче. И чёрт возьми, лучше бы он сидел на месте и не отсвечивал. Или подошёл к той шумной компании, которая его звала. Что угодно, ведь здесь было слишком светло. Ни теней, ни цветастых пятен. Дело дрянь. Он не видит. Он не выйдет отсюда. «Иди на мой голос». — Иди на мой гола-ас!— Взрывается в стенах закусочной какофония собачьего лая и вторит звону колокольчиков в голове. Навострив уши, он ловит шум травы, похожий на море. Ремень думает, что можно запомнить количество шагов, и если не сработает, вернуться обратно. «Иди на мой голос». — Я не пойду туда, даже не уговаривай. — Да мать твою, что за истерики? Я не уговариваю, я говорю, что ты идёшь со мной. Я ходил с тобой в твой херов Могильник… — Бинтовать твою ногу. — Не суть. Я ходил с тобой в Могильник, ты идёшь со мной на чердак. Моли давно начало казаться, что так же, как он сам добровольно записался в няньки к неразумным, Ремень записался в няньки к нему. Он держал его за шиворот, когда альбинос рисковал захлебнуться в супе. Курил в душевой, пока он мылся. Перетаскивал в более удачное для сна место, или сидел вместе с ним в неудачном. Отдавал свои ботинки на улице. Кутал в свою одежду когда было слишком холодно или слишком солнечно: — Ты ухаживаешь за мной? — Да-а, клею как умею. — Ухаживает как за девчонкой. — Как за растением. Молчи, алоэ, и надевай. Ремень был рядом, когда Моль засыпал, и, в большинстве случаев, когда просыпался. И каждый раз старался держать максимально серьёзное выражение лица, при виде всклокоченного, заспанного Моли, нередко с изрисованным зелёнкой лицом или на половину выкуренной и ещё дымящейся сигаретой во рту. Разнообразить пробуждения Моли в течение дня было делом принципа. — Что ты делаешь во сне? — Убегаю. — От кого? — Не знаю. — Ладно. А что будет, если догонят? — Не знаю. — Так нахрена бежишь, если не знаешь?! — Не знаю. Моль не знал причин, пожалуй, всего, что происходило вокруг него. Через раз он грешил на то, что это плата за сделанное им, и ел себя поедом изнутри, потому что исправить это теперь никаким образом не представлялось возможным. Он не мог даже рассказать Ремню об этом, потому что знал, что вариантов будет два: либо Ремень поверит в то, что это очередные сказки, которые Моль хорошо рассказывал, либо поверит буквально, и тогда… — Откуда берутся эти твои сны? — прижавшийся щекой к спине альбиноса, Ремень слышит, как сердце у того понемногу меняет ритм. Да и спина от дыхания начинает вздыматься совсем по-другому. — Из пропасти. Не только мои, все сны оттуда берутся. И туда же уходят. — Моль говорил тихо, а его голос звучал как будто бы со всех сторон. Эффект Ремню понравился, а потому он основательно прижался к спине состайника ухом. — Какой к чёрту пропасти. — Между двумя подушками. — Моль особо не задумывался. - Ты не знал? — Ну нихрена ж себе барин. Я вообще не знаю, что такое спать на двух подушках. В моём прошлом слишком мало подушек и слишком много голов, чтоб хотя бы по одной каждой выдать. — Радуйся. Поэтому тебе и не снятся кошмары. — Мне вообще ничего не снится. Дыхание у Моли на мгновение замирает и вместе с этим замирает весь воздух. Будто бы он собирался что-то сказать. Ремень тоже удивлёно затих и ждал какое-то время, но потом дыхание альбиноса снова взяло свой особенный медленный темп, а в подвале повисла холодная и сырая тишина, которую изредка разрезал запах не до конца затушенного бычка, выброшенного куда-то в темноту. — Полынью пахнет. — Голос Ремня, ударяясь о начинающую мерзнуть спину Моли, ровной слабой вибрацией пробрался сквозь рёбра. — Угу. — И чем-то ещё. Непонятным. — Спина вздрогнула, и Ремню пришлось отнять от неё нагревшееся ухо и выпрямиться, чтоб Моль мог откинуться, устраиваясь у него в ногах как в кресле. Альбинос чуть прогибается, пытаясь расслабить затекшую спину, которая на движения отзывается тихим хрустом в позвоночнике. Затылок ложится на подставленное плечо и Ремню кажется, что непонятный запах, смешанный с полынью, идёт от собранных в хвост пушистых волос, щекочущих ему висок и нагло пробирающихся в ухо. — Гарь. — Выдохнул Моль. В искусственных сумерках подвала волосы Моли напоминали охапку сухой травы. Сухой белой травы. Перед глазами сразу нарисовалось целое поле такой травы, которая так же будет щекотать тебе лицо, если ты в неё упадёшь, хоть и лежать на ней довольно мягко. Стиснутое в руках тело Моли стало как будто бы тяжелее. — Точно. Гарь. Откуда? — С севера. Там пожар. Это плохо. — Что? Отяжелевшая голова качнулась вперёд, мазнув по лицу пучком сухой травы, запахом полыни, жженого дерева, слишком белыми картинами и самым жутким из этого набора: Ремню показалось, что он понимает, о чём речь. Придерживая голову альбиноса, он развернул его боком, усаживая в ногах и снова укладывая себе на плечо. Красные и блестящие, воспаленные веки с инеем белых ресниц уже были опущены. — Уходишь? — Да. — Теперь голос Моли звучит не вокруг Ремня, а где-то внутри него. Гулко и не очень разборчиво. Может, потому что, прижавшись, он зажал себе рот. А может ещё по каким-то причинам. — Прости. — Да уж хрен с ним. Подожду. Куда я денусь. Ты мне только про подушки потом доскажи. Что там к чему, ладно? «Ладно», — отозвалось где-то внутри. Хотя, скорее всего, это был всего лишь выдох. Когда Ремень снова заглянул альбиносу в лицо, тот уже спал. Он мог проснуться через пятнадцать-двадцать минут, а может проспать до поздней ночи. Временами приступы сна у Моли случались чаще и были дольше. Промежутки между ними Ремень пытался разнообразить как мог: поил тем, что в здравом уме сам Моль никогда бы не выпил, пытался научить курить, заставил расписать себе всю спину и проколоть себе ухо, не давал стричься и самолично собирал Моли волосы в хвост, когда они отросли. Упорно пытался выбить из равновесия. — Я не полезу туда. –Голос альбиноса спокоен. В большем проценте случаев он спокоен, но грань этого спокойствия уже начинает понемногу дребезжать натянутой струной. — Полезешь, я тебя потом ещё на крышу вытащу. – Ремень ухмылялся, сидя нога на ногу в люке чердака и смотрел сверху вниз на состайника, стоявшего внизу. — Давай забирайся. — У меня только одна рабочая рука. — Дурацкая отмазка, потому что на бесполезность левой руки Моль никогда не жаловался. — Одна. Зато какая. — Гоготнув, Ремень успел пригнуться, и непонятно где найденный желудь пролетел точно над головой. — У тебя ноги гораздо полезнее моих. Ты заберёшься, и она невысокая. Давай, Моль. — Нет. — Моль, блять. — Нет! — Мо… — Нет, я сказал. Ремень ухмыльнулся и достал из кармана небольшой прозрачный контейнер. Моль думал, что потерял их. Возможно, так оно и было, и кто-то нашёл их раньше. Подтягиваться на одной сложновато, но рукой — не зубами. Всё усложняла боязнь вырубиться где-то на середине и переломать себе все кости. Снова. Это сильнее альбиноса. Сильнее всех его принципов, сильнее вышколенного умения скрывать любые свои состояния кроме сонливости. А может, он невольно позволил себе дать слабину именно перед Ремнём. Пальцы дрожат от волнения и норовят соскользнуть. Всё произошло слишком быстро. Может, Моль испугался окончательно, может, отвлёкся, может, его отвлекли, но когда он открыл зажмуренные глаза, Ремень крепко держал его за предплечье. — Какого хрена боишься-то? Думаешь, я буду сидеть тут спокойно и смотреть, как ты падаешь? Ремень не был щуплым, однако всегда носил одежду на пару размеров больше. Так он казался самому себе внушительнее. Высота подошвы ботинок добавляла роста, куртка Шабола — энный процент крутости. Но крутость Ремня была далеко не в этом. По крайней мере, в глазах альбиноса, который никогда никому не говорил ничего о своих чувствах и ощущениях. Который никогда ни за кого не держался и не особо к этому стремился. Но от этой руки он ни за что не отцепится. Урок был усвоен, но на чердак они так и не слазили. Просто потому что там было занято. Вместе с болью пришёл свет. Он не смог его увидеть, но точно знал, как он пахнет. Хлоркой, бинтами, мелом, немного спиртом. Длинные ногти на руке Моли сильно впиваются Ремню в ладонь, но осознаёт это в полной мере Ремень далеко не сразу, а только тогда, когда возникает необходимость потянуться. Он долго соображает, что в Могильнике, в палате альбиноса и что, кажется, довольно долго спал. Желудок крутит, он пуст и очень голоден, однако от мыслей о еде начинает немного тошнить, хотя это вполне может быть эффект больничных запахов. Моль ими совсем не пахнет. Поднявшись со стула, Ремень наклоняется ближе к лицу спящего и выискивает хоть какие-нибудь изменения. Лицо по-прежнему белее бумаги, жуткие тёмные синяки на своём привычном месте, а белые ресницы всё так же опущены. Губы сухие, застывшие. Это Ремня пугает, но наклонившись ещё чуть ближе, он чувствует легкое дыхание. Рвано выдыхая, аккуратно ложится альбиносу на грудь и слушает, слушает, слушает. Бьётся. Дышит. Живёт. «Спит. Всего лишь спит». Больничная сорочка пахнет сухой травой. Этот запах понемногу начинает сводить Ремня с ума в месте с тем, что Моль выглядит восковой фигурой. Должно измениться хоть что-то, хотя белые пальцы так и продолжают крепко держать его руку. — К вопросу о том, почему мы не держимся за ручки, — хмыкает Ремень, припоминая едкие комментарии про «мы с Тамарой ходим парой», левые сапоги и иже с ними. — Именно поэтому. Протянув свободную руку, он не без усилий развязывает шнурок, который держит пушистый хвост, и как только волосы рассыпаются по подушке, по палате, сходя с ума от белизны и яркого света, начинает носиться горстка мотыльков. Ремень не удивляется. Ремень скурил целую пачку за ночь. Ремень выпил какую-то дрянь и просто выпил. На какое-то время этого должно хватить, чтобы не удивляться. — На твоей левой руке слишком мало места моему безграничному творчеству. Извиняй. Дыша на выдыхающийся маркер, Ремень тщательно и максимально разборчиво выводит новую записку прямо на запястье правой руки. Мелко, прямо между тонких жилок и голубого узора вен. Где-то за пределами белых стен что-то громко и нескладно поют. Ругаются, мирятся, появляются и исчезают. Буквально за дверью, там, где заканчивается мир, ограниченный тонкой рукой Моли, начинается какая-то другая реальность. Ремень некогда оттуда ушёл. Он обязательно туда вернётся, даже если придётся привыкать к ней заново. Лишь бы Моль проснулся. Лишь бы припрятанную куртку никто не нашёл. Ремень широко зевает и, согнувшись в три погибели у кровати, снова крадёт голову у нижнего угла подушки. Рука начинает затекать, но… — Можешь держать её столько, сколько тебе нужно. «Только дай мне знать, когда захочешь проснуться».