ID работы: 5616368

и двойная сплошная пролегла между ними

Сплин, Би-2 (кроссовер)
Слэш
R
Завершён
53
Размер:
10 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
53 Нравится 14 Отзывы 9 В сборник Скачать

Герой на героине

Настройки текста
Примечания:
      — Ты сделал что?       Шура бесится, сверкает глазами, волосы растрепались. Повторяет свой вопрос раз четвертый, будто не расслышал всё с первого раза, как же. Ждёт, пока под его гнетом сдадутся, отшутятся и прекратят так невозмутимо смотреть в ответ.       — Я согласился на тур со Сплинами, — с каждым разом ядовитее, увереннее, самодостаточнее.       Да, смотри — взял и согласился, сам, не спросив тебя и даже не подумав об этом. Потому что похуй — на всё похуй, разве тебе нет?       — Ты ебанулся?       — Давно.       Лёва облизывает вызывающе красные губы, лихорадочно блестят голубые с поволокой глаза. Всё в нем — от кончиков пальцев до густых лохматых прядей — сквозит безумием, словно всё сейчас происходящее — его собственный маленький триумф. Задел?       — Мы должны отказаться, — Шура в голове уже прикидывает варианты, ещё отказываясь принимать то, что Хип не оставил ему выхода, загнал в тупик, за его спиной решая настолько важные вопросы.       Ежу понятно, что Лёвчик большую часть времени не соображает, что творит — надо было догадаться, что нельзя оставлять его с Хипом один на один.       — Мы не можем отказаться, — довольно говорит Лёвчик.       Шуре хочется взвыть. Ебаный Бортник, как же ты задрал…       — Хули ты радуешься? Хули ты такой довольный, блять? — Шура готов вцепиться ему в шею зубами, все внутри требовало размазать пару капель крови по смазливому лицу.       Шуре даже страшно — никогда, еще никогда с ним такого не было. Лёвчик творил хуйню и похлеще — чего стоили его неадекватные выходки на первых их концертах в Беларуси. Почему сейчас? Почему так печет в груди ярость, почему трясутся руки? Почему он сам так против этого тура?       Шура знает, почему.       — Ну как же… Деньги, слава… это будут наши самые масштабные гастроли. И потом, Сплины… — Шура не дает ему закончить, видит, как опасным азартом наливаются глаза, а слышать продолжения он не хочет совсем.       — Закрой рот. Я давно понял всё, что у тебя там к «Сплинам», — Уман плюется ядом, максимально презрительно смотрит на расхристанную по бледной груди рубашку, под которой совсем недавно скрывались свежие, яркие засосы.       Чужие.       Васильевские.       — И что? — Лёва весь подбирается, готовится ударить — в какой момент у них развязалась война?       — Мог хотя бы раз подумать не только о себе и своем удовольствии, — Шурик звучит разочарованно, как будто Лёва обещал ему на Новый год поездку в Диснейленд, а подарил рисунок Микки Мауса.       Бортник отшатывается. Смотрит вдруг так осознанно, словно не въебал пару дорожек полчаса назад. Его напряженное, как струна, тело слабнет на глазах. Опускаются плечи, разжимается кулак на правой руке, инстинктивно зажатый для удара — кого он собрался бить?       — Знаешь, Шурик… Я, может быть, первый раз за всю свою просранную жизнь подумал только о себе.       Он выдыхает это всё болезненно, словно носил в себе годами неподъемный для одного человека груз, а сейчас ему сказали, что делать это было вовсе не обязательно. Шурик хмурится, отступая. Ловит Лёвкин взгляд — не искусственно возбужденный и безумный, а больной, тоскливый и рвущий что-то внутри на мелкие кусочки.       — Я не…       — Понимаешь, — Лёва улыбается, возвращая себе прежний вид.       Улыбается и выходит, не закрывая за собой дверь, сквозняком пролетает лестничную клетку, и когда Шура отмирает, в подъезде стоит только терпкий запах Лёвкиного одеколона — Шурик сам его выбирал.       — Дебил, блять, какой дебил, — Шура сползает на грязный бетон подъездной лестницы в белых домашних шортах и думает, что эту грязь он хотя бы сможет отстирать.       А что делать с той, что внутри?

***

      Нездоровый Сашин интерес Шура выкупает еще на первой тусовке, после которой тот пишет эту злоебучую песню, камнем в горле встающую после каждой их совместной репетиции, которые теперь стали обыденностью.       На той первой их пьянке Васильев горящими глазами пожирал Лёвчика, смеялся над его дурацкими шутками и подливал, подливал, подливал расслабленному Бортнику водки. А после пришёл домой и написал песню, в которой между кем-то там секунду назад было жарко. Шурик надеется, что строчки — не отражение реальности, а только больная Сашина фантазия, отчаянно желающая видеть Бортника в своей постели.       Лёва слушает песню, с каждым новым словом меняясь на глазах. Он был трезв абсолютно, и Шурик мог его читать — интерес, удивление, сомнение, понимание, отрицание, принятие. К концу последнего куплета в его голове складывается одному ему понятный паззл, и он соглашается на дуэт.       Шура против, но его «против» не имеет отношения к творчеству, поэтому он молчит. Хочет петь — пусть поет, ради Бога. Шура перебесится, ведь всё это ему просто показалось.       На съемках клипа становится понятно, что не показалось нихуя — пьяные взгляды, похотливо пожирающие его — его — Лёвчика, слишком развязные касания, нескрываемые намёки, невиданная наглость во всём. Лёва смотрел на Шуркину реакцию, смотрел опасливо и ожидающе, как тот вливал в себя стакан за стаканом, а потом…       А потом Шура увидел их сосущимися в толчке, и стало мерзко. От Лёвчика, от Васильева, от себя самого. Всё это воняло дешевой драмой, глупостью и перегаром, от этого на душе было погано, грязно, тошно.       С этого момента началась их маленькая война, и Шура бы хотел её прекратить — хватит, стоп, мы вместе с тобой пол жизни, мы прошли столько, что твоему Васильеву не снилось даже в кошмарах, мы с тобой — одно целое, хватит. Хотел, но не мог ничего с собой сделать. Внутри просыпались звери, они рычали, они кричали, они скалились в ответ на каждую фразу, и делать вид, что всё нормально, не получалось совсем.       То, что у них с Васильевым закрутилось, он узнал не от Лёвчика — они вообще теперь почти не разговаривали, только грызлись как две собаки за каждую строчку в новой песне, чего с ними не случалось никогда. Просто однажды Саша Васильев открыл ему дверь Лёвкиной квартиры, в которую тот съехал от Иры. Саша был полуголый, но явно довольный жизнью.       Шура извинился, развернулся и ушёл.       Ночью было плохо — в пьяном угаре он разнес стеклянный, подаренный Лёвчиком дизайнерский стол. Осколки мерзко впивались в кожу, кровь мазала стены и пол, а он даже не мог думать о том, что может разрезать сухожилия на пальцах и всё — прощай музыка.       Лёвчику, если что, было куда идти петь и писать.       Шура смеялся так громко, что по батарее начали стучать. Потом так же громко выл, правда в подушку — стучать перестали.       Светлые простыни в бурых пятнах он выбросил, разъедающие сердце мысли — выбросить не смог.       Разве не ты этого хотел?

***

      Домой Лёвчик не возвращается — его там никто не ждёт, у него ведь даже кошки нет, чтобы вынуждала ночевать дома своим возможным голодом. Он едет в студию, краем сознания прикидывая, какова вероятность разбиться после дозы, которую он принял. Шурик думает, что он не контролирует себя, не понимает, что с собой делает — Лёве от этого было смешно. Если бы он не понимал — количество белого порошка в его доме не увеличивалось бы с такой прогрессией. Лёва всё понимает, Лёва сам это выбрал.       В какой-то момент ловит себя на навязчивом желании снести ограждения на мосту. Темная Москва-река внизу тянет.       Но Лёва доезжает до студии — они собрались выпустить альбом, Москва подождёт — Шурик нет. Если Лёва не будет писать, не будет работать, то смысла держаться рядом не останется вообще.       Ему часто хочется уйти первому — оборвать все связи, вернуться в Израиль, найти нормальную работу, оставив гитару в далеком прошлом. Каждый раз, когда он видит Шурика с кем-то, каждый раз, когда понимает, что он бесполезен — слова не складываются в строчки, не пишется музыка. Шура не торопит, не отказывает в помощи — Лёва её не просит. Всё, что ему от Шурика всегда было надо — чтобы был рядом. Шурик теперь рядом, они не расставались с Австралии. Но Шурик — так далеко.       Лёва в пустой студии рвёт пропитые связки — его сегодня тоже никто не ждёт, ему сегодня тоже никто не пишет. Он ложится на холодный пол, а в голову лезут сумбурные воспоминания.       Маленький Бобруйский ДК, Шуркин кабинет на заводе — пыльная подсобка, в которой прячутся два вчерашних подростка, не в силах друг от друга оторваться.       Чужой враждебный Израиль, в котором никто никому не рад — и узкая тахта, маленькая для двоих, но других вариантов у них просто нет. Сгоревший завтрак в маленькой кухне, первые лучи летнего солнца, бьющие в глаза, чужие холодные руки, запущенные под майку.       Казарменный потолок, белый и безмолвный, нависший над ним решеткой клетки. Сухие обрывки писем, жесткий задник великоватых берцев, грубая ткань кителя, в котором всегда холодно — потому что холодно внутри.       Первая записанная кассета, на которой знакомый низкий голос прерывает чей-то звонкий, радостный, ласковый. Сказанное хором: «Лёвчик, приезжай!», после которого он сдает свой билет до Мельбурна, не считая денежные траты. Он теряет что-то гораздо более ценное, чем пара цветных бумаг.       Лёва понимает, что захлебывается собственными слезами, кашляет едва ли не кровью. Пол пыльный, дерзкие соринки впиваются в нежную кожу и без того обветренной щеки. Смеется с собственной шутки о том, что слёзы — это хорошо, слёзы смоют с пола пыль.       Почему-то эти чудодейственные слёзы годами на могут отмыть его собственную память, заваленную болью и горечью. А так хочется…       Ему просто хочется — чтобы больше не больно, чтобы больше не жгло, не горело, не рвалось с треском каждый день. Хочется — чтобы на сотую долю секунду его отпустило, этой секунды ему бы хватило, чтобы вспомнить, как это — быть счастливым. Быть свободным от собственный грязных мыслей, Шура же сказал — это не правильно, Лёва. А он всё никак не поймет.       Глупый. Глупый и бесполезный Бортник.

***

      — Я потерял тебя вчера, — Саша беспокойно заглядывает ему в глаза, но Лёва отмахивается.       Ночь на жестком полу, накрывшие отходняки, сушняк и всё та же, привычная уже боль делают его безразличным к Сашкиному беспокойству.       Сашка хороший — Лёва понимает это сразу. Сашка такой хороший, что заслуживает всей любви этого мира, но ему нужен Лёва — сломанный, криво сшитый, бракованный Лёва, который не Лёва даже, а Егор. Игорь.       Но Сашке он нужен, Сашка не замечает его наркоманских выходок, терпит холодность и частую отчужденность, восхищается строчками его песен и любит. Любит его сонного, недовольного, разочарованного в себе, разговорчивого только под наркотой, отрицающего совместные ночевки, вечно погруженного в какие-то свои миры. Саша его любит — его. Разве его есть за что любить?       Лёва поёт его песню, Лёва снимается в его клипе, Лёва соглашается на совместный с ним тур, но не чувствует ничего. Он сам с собой спорит — что тебе, сложно? Смотри — он тебя ждет, он тебя любит, ну полюби его в ответ. Он хороший, ты знаешь, какой он хороший, ну полюби его, просто полюби.       Не получается.       Его хватает только на то, чтобы вовремя заткнуться, чтобы случайно не сказать Шурику: вот он я, посмотри, я твой — весь, без остатка, забирай. Только люби меня, люби меня так же, как я тебя люблю — так же сильно, так же безумно, так же абсолютно, не размениваясь на глупости и мелочи — люби всего. А если так не получится, люби хоть как-нибудь — моей любви на нас двоих хватит с лихвой, только чуточку мне помоги, и я пройду за тобой сто морей, все континенты и страны, города и забытые богом села — везде и всюду буду твоей опорой, поддержкой, твоей тенью рядом с тобой любым — правым и виноватым, счастливым и печальным, мечтающим и отчаявшимся. Только дай мне шанс и хотя бы немного любви.       Просить Шурика об этом равно самоубийству. На второе Лёвчик хотя бы согласен, на второе он хотя бы может решится.       — Лёв? — Саша заботливо касается его щеки — исколотой, красной.       — Всё хорошо, — он накрывает его горячую ладонь своей холодной, прикрывая глаза.       Он опять запутался в мыслях, а надо всего лишь любить Сашу в ответ — просто и невозможно.       — Поедем ко мне?       Лёва соглашается.

***

      — Доволен?       Шура шипит на ухо хуже гремучих астралийских змей. Лёва, всё еще оглушенный после концерта, не может найти в себе силы, чтобы отбиться, отразить атаку. Его хватает только на вялый кивок — позор, Бортник.       — Доволен, — Шура клацает зубами в опасной близости от нежной кожи шеи, но не трогает.       Потому что на ней уже стоит чужая метка. Потому что Шуре в принципе этого не нужно. Ведь так?       — Отъебись, — Лёва даже не может его толкнуть, потому что сил нет абсолютно.       Не надо было нюхать перед концертом, не надо было пить. Горло рвёт боль, голова кружится, и хочется только лечь, спрятаться ото всех, проблеваться и уснуть — так плохо ему еще не было.       — Лёвчик? — Шуркин голос вдруг меняется, но Лёва не может открыть глаза и посмотреть, что же так встревожило его дорогого друга.       Лёве насрать, даже если на них сейчас напали пришельцы — всё к черту, ему нужно лечь, срочно лечь.       То, что он падает, Бортник осознает только оказавшись у Шурки в руках. Они теплые, такие же родные, такие же проворные — секунда, и уже куда-то его несут. Шурка пахнет потом и немножко — морозной хвоей. Шурка весь как ёлка — колючий, но яркий. Самое главное новогоднее чудо восемьдесят пятого года.       Лёвчик хочет про это пошутить, но понимает, что не может ничего сказать — не хватает воздуха и болит горло.       — Брось, Бортник, ты мне это брось, — Шурка еще не паникует, но Лёва знает эту его интонацию — когда пиздец уже случился, но рассказывать о нём никому нельзя.       Лёва не понимает, что происходит, только чувствует Шуркины слабеющие под его весом руки — теплые, какие же они теплые…

***

      — Закрой свой рот, блять, — Лёва приходит в себя от чужих криков прямо над ухом.       Ничего не видно — не получается открыть глаза, он пробует дернуть пальцем — не выходит тоже. Он понимает, что рядом Шура — всё еще едва уловимо пахнет елкой и потом — Лёва даже этот запах может отличить от сотни других.       Злой голос над ухом — Сашин, но это Лёва уже решает наугад, ведь больше он никому нахрен не сдался — кто кроме Саши мог прийти, узнав, что ему плохо? Никто.       — Васильев, съеби. Просто съеби — у тебя не хватило мозгов проследить за тем, что он употребляет, не хватит мозгов и не дать ему сдохнуть, — Шуркин голос пугающе спокойный, твердый, но Лёва-то знает, чувствует — за этим спокойствием бешенная ярость, время которой еще не пришло.       Лёва радуется, что не может открыть глаза — эта ярость вся для него.       — Я? Я за ним не проследил? Ему что, пять? — Саша злится громко, по-другому не умеет, и Лёвчику было бы забавно от этого контраста, если бы не было так страшно.       Хочется снова уснуть, хочется вырубиться, умереть — не слышать Шуркиных ответов и Сашиных глупых вопросов, хочется не понимать, какой он ущербный в его глазах.       — Нет, ему не пять. Но он другой. Не такой, как ты, не такой, как я. Он не понимает, что творит.       — Это ты не понимаешь, что творишь. Боже, блять, Уман, да всем вокруг понятно, что он делает это сознательно — он сам себя гробит, сам! — Саша снова повышает голос, и Лёве кажется, что самое время дать о себе знать — пока они не сказали что-нибудь приятное еще.       — Шшш… Шу… — выговорить не получается, но Лёва тихо ненавидит себя за то, что неосознанно позвал не того Александра, который этого заслуживает.       Руки сразу касаются теплые, с родными мозолями на кончиках, пальцы.       — Выйди.       Хлопает дверь. Глаза открыть всё еще не получается.       — Не пытайся, пожалуйста. Тебе сейчас это не нужно, — Шурка шепчет, поглаживая кожу — холодную и мертвенно-бледную. — Врачи сказали, что тебе нужен покой. С трудом уговорил их не забирать тебя.       Лёва осторожно сжимает чужие пальцы — на большее его не хватает, сил нет.       — Тшш… Всё будет хорошо, не переживай. Всё пройдет, станет легче, — шепот сбивчивый, лихорадочный, а Лёва с ужасом понимает, что Шура не говорит громче, потому что плачет.       — Шу…       — Я радом, я с тобой, слышишь? Я же всегда с тобой, Лёвчик, — Шура гладит руку, а потом вдруг оставляет шершавый сухой поцелуй на ладони, за ним ещё один, и ещё.       Лёвчик чувствует влагу на коже, каплями стекающую вниз.       — Прости меня. Прости меня за всё… За Израиль и Австралию, за все мои слова, за все мои поступки — я кругом не прав. Я не умею говорить красиво — я не поэт, Лёвчик, я не ты. Я не умею так чувствовать, так проживать каждую секунду этой жизни, но я понял, я правда понял, что я натворил… — Шура почти захлебывается словами.       — Не надо, — Лёва сжимает пальцы, накопив сил на рваные звуки.       Шура замолкает.       По бледным, с яркими на контрасте веснушками, щекам стекают слёзы, но лицо застыло пустой, нераскрашенной маской.       Шура думает, что всё испортил.       Лёва думает, что нужно было умереть — тогда он бы уже не услышал ударившую Шурику в голову жалость.

***

      — Знаешь, я ведь думал, что ты просто не способен на любовь. Ну, такой человек, бывает.       Это их последний концерт в туре, скоро всё закончится — что «всё» Саша еще не понимает.       — А ты просто любишь его.       Васильев поворачивается, врезается взглядом в замершую у двери фигуру — исхудавшую за это время и будто потухшую.       — Да, — Лёвчик не разворачивается, боится смотреть в чужие глаза, потому что знает — это больно.       Он так отчаянно хотел, чтобы его любил хоть кто-то, что не заметил, как стал человеком, любовь к которому убивает. Он ведь знает, каково это — отдать всё человеку, которому это не нужно. Знает, что Сашу сейчас разрывает, но всё, чем он может ему помочь — только быть честным.       — Тогда почему ты был со мной?       — Потому что ты любишь меня, — Лёвчик режет по живому, потому что иначе — не получается.       Потому что даже сейчас его гложет преданная верность, которую от него никто не ждал, а не чувство вины за сломанное сердце.       — А он?       — А он нет.       — Дурак.       — Прости, если когда-нибудь сможешь. Я не смог, — Лёва не оборачивается, закрывая дверь.       Скоро — сцена, музыка, толпы фанаток и гитарный звон в ушах. А уже потом когда-нибудь обязательно пройдет — и у него, и у Саши. Нельзя любить вечно. Ведь нельзя?

***

      — Вы не разговариваете? — спрашивает Шурик, едва они оказываются в гримерке одни.       Кроме них в самом здании почти никого не осталось — Сплины уехали готовиться к «прощальной» вечеринке, парней они тоже отпустили. Зачем остались сами?       Лёва устал от него бегать — он всегда в нём, глубоко в сердце впился ногтями, обжился под кожей — а от себя не убежишь.       — Чего ты хочешь?       — Поговорить. Мы так давно с тобой не говорили, — Шура присаживается рядом осторожно, словно Лёвчик зверь, готовый вырвать ему печень голыми руками.       Лёва давно уже не способен на такие эксперименты. Он для этого слишком верная собака.       — Нам есть о чем?       — Лёвка…       — Знаешь, я вот постоянно думаю. Думаю, а почему так? Почему каждый чертов раз, каждый год и каждый день я продолжаю оставаться рядом. Ты остаешься рядом. Почему, Шур? В какой-то момент в Израиле я решил, что все, баста… Что из тысячи жизненных путей я больше никогда не пойду по тому, в котором моим спутником будешь ты. И вот мы здесь. Почему? Почему в израильских душных казармах, на дешевых съемных квартирах, в постелях чужих женщин — ты был рядом, где-то на подкорке, пока реальный ты развлекался с Победой в Австралии. Почему когда я делал все, чтобы ты сам от меня отвернулся — женился на первой встречной, в пьяном угаре ребенка заделал, выходил на сцену угашенный, не помнил половины всего, что с нами происходит — а ты мне — безжизненному куску — вытирал слюни, потому что я не в состоянии был даже это делать. Почему, Шур? Почему по-другому у нас не получается? Ненавижу себя, искренне ненавижу — я же как ручная собака за тобой — в Минск, в Израиль, в Австралию, в Россию. Влюбленный волк уже не хищник, да? Это же пиздец, Шурк, я же жалок, блять, я хуже чем ноль, понимаешь? Не потому, что люблю тебя, а потому что ты меня не любишь, потому что ты без меня можешь — а я без тебя не могу. И мучаю тебя, мучаю годами.       Лёва говорит с пугающим спокойствием, и ему самому чудится, что так могла бы звучать его предсмертная записка. Он — всё. Он больше не может. Он сегодня разбил сердце одному из лучших людей в своей жизни, просто потому, что он — Саша, а не Шура. Потому что в нём больше нет сил делать вид, что всё так, как должно быть — всё должное и правильное они давно проебали.       — Потому что я люблю тебя. Потому что мы любим друг друга, — Шура смотрит без осуждения, улыбаясь ошарашенным голубым — трезвым — глазам напротив.       — Что?       — Потому что я люблю тебя. Стоило бегать от этого почти десять лет, чтобы увидеть тебя, задыхающегося, потому что я тебя до этого довел. Ты ненавидишь себя за любовь, я ненавижу себя за просранные годы, за то, что ты на моих руках чуть не умер. И в этом никто не виноват, кроме меня.       — Всё, блять, Уман, со своей жалостью…       — Тшш… Я не закончил. Мне тебя не жаль — мне жаль нас, понимаешь? Десять лет назад, на Минском вокзале я обещал тебе новую жизнь — жизнь, в которой будем «мы». Я хочу сдержать обещание. Я не могу обещать, что всё будет хорошо. Не могу гарантировать, что всё получится. Но я очень, очень хочу тебя любить так, как ты этого заслуживаешь. Быть с тобой не просто рядом, а быть с тобой — всегда. Касаться тебя, целовать тебя, просыпаться и засыпать с тобой — потому что все эти годы я толком не спал. Без тебя — не спится. Но я слишком труслив, чтобы признаться себе в этом сразу.       — Ты хочешь сказать…       Лёве, кажется, снова не хватает воздуха. Наверное, он всё-таки двинул тогда кони.       — Я хочу попросить. Прощения. И возможности быть рядом — любить тебя по праву. Можно? — Шура опускается перед ним на колени, буквально стекая со стула.       Он берет теплыми руками чужие ладони, сжимает их, и Лёва видит в карих глазах своё отражение. Свои чувства. Свою боль. Свою любовь — которая всё это время могла быть их.       Лёве все еще больно, он Шуре не может верить без сомнения, не может упасть в него с головой, но сказать ему нет — не может тоже. От его «да» не взорвется радуга, не зацветет папоротник, но хотя бы попробовать он обязан. Пусть его сердце не выдержит потом, сейчас оно рвётся из груди навстречу, и Лёва не хочет его держать.       — Нужно.
Примечания:
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.