ID работы: 5630426

Каменный сад

Джен
PG-13
Завершён
56
автор
Размер:
29 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
56 Нравится 18 Отзывы 17 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
В бога Фёдор не верил, но в случай — вполне. Сейчас, когда война закончилась, люди были нужны везде, так почему бы не поехать на Урал? Дома делать всё равно нечего. Отец Фёдора помер ещё до революции, мать схоронили в тридцать шестом. Братья и сёстры давно разъехались кто куда; Егорка лежит где-то в белорусских лесах, Павел всё ещё в Германии. Носит по Европе и Матрёну, она со своим военным госпиталем до сих пор что-то налаживает. Последнее письмо пришло из Дрездена; Матрёна писала, что город совсем разбомбили, и она там теперь вместо больницы. За родными могилками прекрасно присмотрит Анюта: у неё уже четверо детей, у мужа хорошая работа, они отсюда точно никуда не денутся. Так что, когда Степан, однополчанин Фёдора, завёл разговор о том, что в его родной деревне учителей не хватает, Фёдор легко согласился поехать туда. После войны с ним не всё было в порядке, и он надеялся, что красивая природа и нужная стране работа помогут прийти в себя. В Полевской Фёдор приехал в гимнастёрке — не потому, что хотел покрасоваться перед местными, я, мол, с войны пришёл; просто не было больше ничего. Он сразу, как демобилизовался, могилам родителей поклонился, да и сел на поезд. Полевской оказался городком малым, да удалым; Фёдор шёл по улицам, вертел головой и понимал, что приехал в хорошее место. Гимнастёркой с медалями тут было никого не удивить: не менее трети мужиков щеголяли в таких же. Повсюду были натыканы фабрики, комбинаты и заводы. Возле проходной одного из таких заводов неспешно докуривал папироску молодой парень со звездой Героя на груди. Увидев Фёдора, он двинулся навстречу, пожал руку. — Ты нездешний? — спросил, не тратя слов на пустые приветствия. — Омский, — кивнул Фёдор. — Учитель математики я, однополчанин сказал, вам не хватает. — Только вернулся? — незнакомец снова затянулся папироской. Фёдор кивнул. Парень выдохнул дым и сказал: — Вот и я. Подлечился в госпитале — и домой. Я на этом заводе с тридцать восьмого года робил. Потом год на руднике, тут недалеко, но хочу снова на завод. И веришь, страшно. — Страшно? — переспросил Фёдор. — Отчего? Незнакомец передёрнул плечами. — Ну, вот зайду я вроде как в дом родной, а там всё не так. Представляешь ведь, как это — ты пришёл домой, а там и мебель не на месте стоит? Ладно, пустое. Тебе жить-то есть где, учитель математики? — Нет пока. Я думал сначала на работу устроиться, а там, может, подскажут. — Давай я тебе подскажу. Соседка у меня есть, Кузьминишна, вдовая и двоих сыновей с войны не дождалась. Одиноко ей в пустом доме, всё говорит, что взяла бы постояльцев каких. Я тебе сейчас нарисую, как её найти. Он зажал папироску в зубах, достал из кармана засаленную записную книжку, выдрал из неё страничку и стал рисовать огрызком карандаша схему, сопровождая её пояснениями. Выходила, правда, какая-то топографическая карта, но это и к лучшему: за время войны Фёдор хорошо научился в них ориентироваться. — Вот, держи. Скажи Кузьминишне, Колька Полежаев тебя ей присоветовал, а то она до незнакомцев недоверчивая. — Спасибо, Николай. Удачи тебе, — Фёдор ещё раз пожал руку нежданному товарищу и пошёл дальше. — А школа в трёх кварталах! — крикнул Николай ему вслед. — Направо сверни, сперва маленький квартал, потом побольше, и сразу за третьим школа. Фёдор кивнул благодарно и прибавил шагу. Городок этот был небольшим и очень уютным. Одна за другом стояли окружённые деревянными заборами избы, на многих — красивые узорчатые наличники; мычала скотина, бегали куры. Мирная, спокойная жизнь, неспешная и... непривычная. Точнее, давно забытая, словно бы маревом подёрнулась в воспоминаниях. Так помнят о детстве, безмятежном и весёлом — хотя на самом деле оно редко бывает безмятежным и весёлым. Школу Фёдор нашёл быстро. Прошёл прямо к директору, кабинет которого был неподалёку от входа. «Кабинет которой», — поправил он себя, оказавшись перед строгим взором полногрудой женщины с короткими волосами пшеничного цвета. — Здравствуйте, — сказал Фёдор, подавив желание вытянуться по стойке «смирно» и отдать честь. В этом больше не было нужды, его окружала мирная жизнь, пора к ней привыкать. Как и к тому, что не надо говорить «в расположение части прибыл». — Меня зовут Фёдор Евграфович Расстегаев, я учитель математики. Вам ведь нужен учитель математики? И он протянул через большой стол свой диплом и трудовую книжку, в которой было отмечено, что он проработал в средней школе номер двенадцать города Омска с тридцать пятого по сорок первый год. — Нужен, — энергично кивнула директор, изучая его документы. — Очень нужен. Вас образование прислало или сами приехали, товарищ Расстегаев? — Сам. Демобилизовался и решил к вам. У меня однополчанин отсюда, Оголецкий Михаил, он сказал, вам учителей не хватает. — А, Миша, — взгляд строгой женщины внезапно потеплел. — Он не в моей школе учился, но мы с его матерью выросли на одной улице. Она поднялась, протянула Фёдору руку. Её рукопожатие было крепким и энергичным. — Я Серафима Петровна, можно просто «товарищ директор». Добро пожаловать в коллектив, Фёдор Евграфович. Вы человек опытный, вам ведь не надо объяснять про планы и конспекты уроков? Он усмехнулся. — Не надо. Когда выходить на работу? — Давайте с понедельника, мы с Женечкой — это завуч — расписание наладим получше. А то у нас, знаете ли, оно под трудовика подгонялось, когда у него посвободнее и можно детей занять. Фёдор кивнул. Сейчас конец сентября, догонять придётся немного. — Какие классы мне отдадите? — Седьмые и старше. Малышей у нас Светлана Алексеевна учит, она только из училища, куда ей со старшими... — Хорошо. Значит, в понедельник я у вас с планами, а потом на уроки. — Да. А сейчас пойдёмте, я вам кабинет покажу. Там, конечно, пустовато, но зато убрано. Мы надеялись, что пришлют кого-нибудь, нам обещали... Директор быстро шла по пустому коридору; из-за дверей кабинетов иногда слышались громкие голоса учителей, пояснявших или диктовавших что-то. В памяти Фёдора медленно всплывало прошлое, такое похожее на вот это всё; отрывочные воспоминания снова наполнялись смыслом, как будто после долгой засухи река возвращалась в русло. Он действовал, почти не задумываясь, по старым схемам, которые послушно вспоминались по требованию, словно математические формулы. Осмотрел кабинет (стены, конечно, голые и довольно обшарпанные, но это неважно), закрыл ключом, который отдала ему Серафима Петровна, и вместе с ней спустился в библиотеку, где ему выдали по экземпляру учебников для каждого класса. Здесь не нужно было объяснять, что у человека, только что вернувшегося с войны, с собой нет ни книг, ни старых конспектов. Впрочем, кое-какие книги у него были, привёз из дома, но тащить учебники не видел смысла. Библиотекарь споро перевязала стопку книг бечёвкой, и Фёдор пошёл искать дом Кузьминишны. Жаль, что урок всё длился и не удалось взглянуть в глаза здешним детям. Дети, эти вечно любопытные, горящие жаждой познания существа, всегда придавали смысл тому, что он делал. Ну, ничего, успеется. Может, теперь, когда у него столько работы, перестанут сниться те отвратительные сны. *** Первую фигурку Фёдор вырезал из куска трухлявого дерева. Вышла она, конечно, кривой, косой и недолговечной: не прошло и часа, как у получившегося из деревяшки медведя отломилась лапа. Но тогдашнему восьмилетнему мальчишке казалось, что, сделав эту фигурку, он постиг что-то невиданное, добился большой и важной победы. До того он складывал зверюшек из веток, шишек и прочей ерунды, а теперь — впервые! — придал материалу форму, а не угадал и подчеркнул её. С тех пор он резал из всего подряд. Больше, конечно, из дерева, но брался и за кость, и за камень, — лишь бы инструмент подходящий нашёлся. Над ним посмеивались, но из Германии он привёз только один трофей: инструмент тамошнего резчика по камню. Хозяину он точно не пригодится: старичок мирно скончался своей смертью ещё до того, как советские войска пересекли границу его страны. Дороговизна материала для Фёдора не имела значения. Он с одинаковым удовольствием резал и из осинового полешка, и из белого известняка, и из простого булыжника. Конечно, не всё получалось: трудно каждый раз приноравливаться к другому материалу, резать то из твёрдого, то из мягкого, то ковыряя дерево, то обтачивая камень. Но некоторые фигурки Фёдору нравились. Они всегда были очень мирными. Никаких танков или самолётов; никаких тигров в прыжке. Волк лежит, положив голову на лапы; смотрит куда-то вдаль олень; курица замерла на одной ноге, не зная, идти ли дальше. Тигра, впрочем, Фёдор тоже вырезал. Тигрицу, вылизывающую детёнышей. Хорошо вышло, он даже с собой это семейство привёз, пристроил на подоконнике. Кузьминишна, женщина добрая и незлобивая, хоть и действительно чуть настороженная к незнакомцам, предлагала ему и несколько комнат, если нужно, но он отказался. Сказал: пусть, если хочет, ещё кому-то приют даст. Что ему, в конце концов, делать в нескольких комнатах, танцы устраивать? Места в спаленке, видимо, одного из её сыновей, хватало. Если бы не фигурки, его бы нечем было заполнить. А так Фёдор расставил свой зверинец на столе, на подоконнике, на книжной полке, навешенной на стену, — перед своими книгами. Те, что стояли здесь раньше, прежний хозяин, кем бы он ни был, забрал с собой. Учиться уезжал? Прямо оттуда ушёл на войну? Расспрашивать, бередить Кузьминишне рану, Фёдор не стал. Тем более, у него и времени-то на болтовню не было. Школьные программы он помнил почти наизусть, а в чём сомневался, напоминали учебники. Два дня Фёдор трудился над планами уроков, исписал несколько специально купленных для этого тетрадок; бумага в них была серой, плохой, но после войны и за такое спасибо. Для простых записей, себе на память, тут использовали газеты: поворачивали на девяносто градусов и писали поперёк строк, выбирая места посвободнее. Писать поурочные планы, не видя детей, было сложно и, вообще говоря, бесполезно: понятно же, что на деле всё пойдёт не так. Но порядок есть порядок, без него что в ученьи, что в бою ничего не выйдет. Поэтому Фёдор тратил драгоценную бумагу и на это, пытаясь писать убористым почерком. Хоть по одному уроку на каждый класс можно набросать примерно. Правда, для этого приходилось снова вспоминать, ворошить давно забытое, возвращаться в прошлое, невероятно давнее, довоенное. Это удавалось с трудом. Одна память заглушала другую; во время уроков, которые он вёл, в его воспоминаниях за окном почему-то стрекотал пулемёт и взводный надрывно кричал: «Заляг, заляг по окопам! Не спешить!» Он не спешил: до конца урока было ещё двадцать минут, а дети должны были понять про треугольники... Какие треугольники, когда пулемётчик не унимается? Потом падали бомбы, а он развлекал детей в бомбоубежище рассказами про Рене Декарта, и наконец солнечный луч бил в глаза, и Фёдор понимал, что попросту уснул за столом. «Надо бы выйти в город, познакомиться с людьми», — думал он, но вместо этого шёл ужинать с Кузьминишной, которая и правда соскучилась по людям в доме и готова была говорить о чём угодно. Она рассказывала о Николае Полежаеве, который жил по соседству («Колька-то у нас танкист! В танке горел, в госпитале лежал, а Героя ему в сорок пятом дали, за Польшу, он там через какую-то речку танки свои перетаскивал»), о директоре Серафиме Петровне («Она баба справная, строгая, но по делу, её у нас все уважают!»), о заводах, рудниках, горе, на которой они жили. — Гора-то эта, — говорила она, подкладывая себе картошки, — Думная называется. Слыхал про Думну гору нашу? И глядела на него этак выжидающе. — Нет, Марфа Кузьминишна, не слыхал, — признавался он и хрумтел лучком. И на него обрушивался потоком местный фольклор. Он слушал; это было интересно. Смутно припоминал: перед самой войной дети что-то такое читали, обсуждали. Кузьминишна подтверждала: есть книжка, знающий человек написал. «Надо прикупить», — думал Фёдор. С детьми очень важно уметь говорить на их языке, их образами, привычными им сюжетами. Даже если пытаешься описать способ решения уравнения. Он торопился, строчил в тетрадках, наскоро перечитывал учебники, но на самом деле чувствовал себя мухой, застывшей в янтаре. Жизнь остановилась, закончилась вместе с войной, а он пытался выпрыгнуть из навеки замершего посреди поля поезда, обгоревшего, с выбитыми окнами, и пересесть на другой, новенький, хоть и чуть припорошенный дорожной пылью, который весело мчится к месту назначения, полный людей, и улыбающаяся весёлым шуткам проводница разносит чай. Фёдор хотел к ним, к этим людям, которые умеют жить, и ждать завтрашнего дня, и надеяться, и гореть, но его не пускало. Он очень надеялся на детей. Дети способны разжечь огонь в ком угодно. Они должны были помочь ему бросить старый, обгоревший поезд. По крайней мере, он очень на это надеялся. *** Полевской был совсем небольшим городом, и на то, чтобы познакомиться с ним, не надо было много времени. Весть о новом учителе математики разлетелась быстро, и вскоре с Фёдором здоровались совершенно незнакомые люди даже в северной части города. Полевской раскинулся по трём горам, Фёдор жил на южной — Думной. В других районах, конечно, были свои школы, но это ничего не значило. Книжку Бажова Фёдор купил и с интересом прочёл, даже и не раз. Его дети постоянно поминали в своих играх то Полоза, то бабку-Синюшку, о неудачах говорили: «Эх, не выходит каменный цветок-то!», а парню, которого застали у закрытого рудника с папироской, выговаривали: «Не гневи Хозяйку!» О руднике тоже говорили, много. Его как раз в этом году закрыли, признав, что он выбран и толку с разработки больше нет. Все местные были уверены: это Хозяйка забрала природные богатства, унесла вглубь земли. Фёдор не понимал, как у этих детей, вполне себе советских, мыслящих материалистично детей, атеистов, в головах уживаются Хозяйка, забирающая медь из горы и запирающая, будто в сундук, и знание о строении земной коры, о том, как образуются горные породы, руда, самоцветы. Он пытался внушить им, что красота мира — не в косах Хозяйки, не в платье из шёлкового малахита, а в гармонии строения молекулы, в стройности уравнений, которыми можно описать всё вокруг. Но, понятное дело, до понимания этого им надо было расти и расти. Фёдор вздыхал, однако не отступался. Это нормально, для того и есть учитель, чтобы научить человека видеть незримое, понимать сложное. Дети у него были поразительные. До войны он таких не видел. Они были взрослыми. Взрослые дети — невероятное уродство, ломающее, сминающее гармонию. Все они в войну работали на заводах, иногда забираясь на ящики, чтобы доставать до станков. Вместо своих отцов, ушедших на фронт, по десять, двенадцать, иногда четырнадцать часов на смену — чтобы отцы, их и чужие, вернулись. После этого невозможно оставаться детьми. Они вернулись за парты, к своим учебникам, написанным когда-то давно для детей, к задачам про Петю и Машу, собирающих яблоки, и смотрели вокруг растерянно, не понимая, как так вышло, почему все смотрят на них, словно они снова маленькие. Эти дети не могли его спасти. Их должен был спасать он. Саша Неуймин говорил, что надо ему бросать школу и идти на завод. Его уговаривали погодить ещё все, начиная с Серафимы Петровны. Объясняли, что полное образование пригодится, что в советской стране он может добиться многого, стать настоящим инженером. Он колебался. Алла Полежаева, племянница Николая (которого здесь знали все и страшно гордились, что в их городе живёт настоящий Герой Советского Союза, и даже в их школе учился!), в любую свободную минуту читала невесть откуда взявшиеся здесь книжки на английском языке и ужасно этого стеснялась. Ей всё казалось, что надо заниматься каким-то важным, настоящим делом, а не слова в предложения складывать. Хоть бы на том же металлургическом заводе... Вообще слово «завод» здесь звучало отовсюду. Правда, не всегда им обозначали одно и то же: в Полевском заводов было много. Но именно такую работу считали настоящей, правильной, годной, всё же остальное воспринимали какой-то суетой, непонятным наследием буржуазного прошлого, которого здесь никогда не было. Фёдору казалось, что и их, учителей, дети считают не вполне полноценными. Наверное, работают в школе, потому что на завод не взяли. Бывали, впрочем, и исключения. Например, Витя Храмцов, красивый мальчишка с щеголеватой причёской, бредил морем и мечтал стать капитаном военного корабля. Он точно знал какого, мог говорить об этом часами, размахивая руками и не замечая, что его мало кто слушает. Слушал его и правда мало кто. Слишком многим была невыносима сама мысль о том, что когда-то в будущем могут быть нужны военные корабли. Инга мечтала строить самолёты, только такие, чтобы они не несли бомбы, а перевозили грузы, мирные, нужные людям грузы. Лёня хотел построить в Полевском большой Дворец культуры, украсив его стены большими мозаиками. Володя всерьёз собирался снимать кинохроники, показывать всей стране великие стройки, праздничные демонстрации, счастливых людей, которым удалось сделать жизнь ещё немного лучше. Это были такие прекрасные мечты. Они были так далеки от реальности. Дети хотели всего этого, но никто не знал как. Потому что на самом деле они могли думать только о войне. Они жили в прошлом. Сидели в том же выгоревшем изнутри вагоне поезда. Надо было найти дверь. Николай Полежаев, постепенно превращавшийся для Фёдора в соседа Кольку, частенько заходил вечерами, пропустить по пятьдесят. Больше он себе не позволял: работа, только не хватало спиться. На завод он так и не пошёл. Не смог. Развернулся у порога проходной и отправился в леспромхоз. Там его с радостью взяли шофёром, понимая, что механик-водитель танка — это человек, который не пропадёт, если у него в глухом лесу заглохнет мотор. — У нас у всех давно заглох мотор, — сказал Фёдор, услышав это. Коля усмехнулся. — Ага, так и есть. Стоим, ждём механика. Если пыжиться, только соляру зря сожжёшь. Только вот беда: механиков таких не придумали. — Не совсем так, — возразил Фёдор. — Придумать-то придумали. Бога там, святых всяких. В том и беда, понимаешь? Мы стоим и ждём, пока придуманные механики нас починят, и экономим соляру, но они не починят, понимаешь? Они не починят, и мы сдохнем с полными баками соляры! Он стукнул кулаком по столу, подпрыгнула бутылка, зазвенели стаканы. — Не бузи, — сказал Коля. Он был младше Фёдора лет на десять, но война уравнивает, стирает разницу в возрасте, потому что годы, прожитые до войны, перестают иметь значение. — Всё пройдёт. Починимся. Не впервой. Это была неправда, они знали оба. Но им — обоим — надо было знать, что они обязательно починятся, иначе не было никакого смысла жить дальше. Никакого вообще. *** Она появилась, когда он проверял тетради после уроков. Ему нравилось делать это в кабинете, а не дома. Похоже, это осталось от армии: там, где спишь, старайся не думать ни о чём. Она вышла из стены. Старинный зелёный сарафан, изукрашенный кокошник, чёрная коса. — Ты правда думаешь, что они верят в меня, потому что я сказка? — спросила она и присела за последнюю парту. Подпёрла голову рукой и заинтересованно смотрела на него. Фёдор посмотрел на неё устало. Ерунда ему, бывало, мерещилась, но обычно это были немецкие пулемётчики и выезжающая из тумана мотопехота. — Именно потому в тебя и верят, — сказал он. — В существующие на самом деле явления верить не надо, их можно изучить, измерить, убедиться в их существовании. Вера — для того, в существовании чего убедиться нельзя и никогда не будет можно. Чаще всего — потому что этого нет. Как сказок. Они могут иметь под собой реальную основу, быть остатками памяти о событиях прошлого, но именно такие, какие есть, они — выдумка. Ты — выдумка. — Не бывает выдумок, — возразила она. Встала, подошла к нему, наклонилась и выдохнула ему в ухо: — Всё, что выдумано, становится реальностью. — Потом присела на край его стола и спросила: — Тот дом, с коньком на крыше, его ведь никогда не было? Который ты нарисовал? Ты его придумал, составил из нескольких. И теперь он есть. Ты его создал, в мыслях, потом на бумаге, и он появился. Вот и я тоже — есть. Посмотри на меня. Потрогай меня. Она приосанилась, сарафан обтянул пышную грудь. Фёдор невольно протянул руку, потрогал. Пальцы упёрлись в камень. — Тебя не может быть, — уверенно сказал он. — Каменных людей не может быть. Уйди, ты мне мерещишься. Она расхохоталась, запрокинув голову, потом встала со стола и ушла в стену. Фёдор покачал головой и открыл следующую тетрадь. *** В первый раз это случилось где-то под Брянском. Они уже снова наступали, гнали врага, не чувствуя усталости. Командирам иногда приходилось принуждать их исполнять приказ о привале: никто не хотел задерживаться, оставлять немца на родной земле хоть на день дольше. Фёдор шёл по селу, искал место, где можно было бы заночевать, и тогда его сердце впервые заныло от горечи не о замученных людях, а о погубленной красоте. Он смотрел на наполовину сгоревшую избу с резными наличниками — крыша провалилась внутрь, завалились две стены, две оставшиеся покосились, но всё ещё стояли, и эти наличники... От них почему-то становилось очень больно. В брошенном сельсовете Фёдор нашёл стопку хорошей немецкой бумаги и забрал. И вечером, сидя на лавке в одной из немногих целых избёнок, нарисовал углём, как умел, жертву войны, о которой никогда никто не заплачет. Никто, кроме него. Покосившиеся стены. Резные наличники, аккуратные, лишь с одной стороны запятнанные гарью. Запертую дверь, ведущую никуда. Он рисовал и уже тогда знал, что этот рисунок — не последний. Их было потом много, израненных, растерзанных домов, домиков, избушек, чопорных особняков, роскошных поместий. Уроженцев Советского Союза, Польши, Чехословакии. Германии. Когда они пришли в Германию, Фёдору казалось, что они, будто сказочные воины, окажутся в логове врага. А они оказались просто в очередном городе, точно таком же, как десятки городов до того. Такие же усталые, измученные люди, такие же голодные дети, такие же разрушенные дома, красивые, построенные с любовью, с выдумкой, сделанные для того, чтобы нести людям красоту. Он рисовал и их. И думал: может ли быть, что война так затянулась именно потому, что они все разучились видеть красоту, уничтожили её вокруг себя — и стали злее? Сами себя иногда не понимая, солдаты отдавали паёк немецким детям, успокаивали, как могли, местных. Сначала даже обижались: за кого они нас принимают? Чего боятся? Это их вермахт — звери, а мы же не такие. А потом как-то... поняли. Фёдор хорошо помнил эти три выстрела, раздавшихся почти рядом с ним, и бледное лицо старшего лейтенанта Капусткина. — Что там? — всполошился старшина Усольцев, крепкий дедок, прошедший не только финскую, но и гражданскую. — Подонки, — ответил старлей, и его голос смешно дал петуха. Трупы оттаскивали вместе. Обмирая от облегчения («Не наши! Чужие!»), искали документы по карманам — надо же сообщить. Плачущую немку утешал старшина, гладил по голове заскорузлой от мозолей ладонью, повторял со страшным акцентом: «Beruhige dich, frau, alles gut, gut». Говорили об этом мало. Просто стали присматривать друг за другом. Мало ли. Всякое бывает. Как-то вышло так, что они оторвались от остальных, прошли вперёд быстрее, и их накрыло бомбардировкой — не то своей, не то союзников, тогда некогда было разбираться. Смотрели не на небо, а по сторонам: где ближайшее бомбоубежище? Нашли, набились туда, достали еду — чего время зря терять? В убежище уже было полно местных, в том числе какая-то то ли школа, то ли училище. Дети привычно жались друг к другу и вслушивались в звуки бомбёжки, испуганно косясь на советских солдат. Такие невероятно обычные дети, похожие на тех, которых Фёдор учил в Омске. Вот тот курносенький — точь-в-точь Петька Шемякин. А рыженькая девочка с веснушками похожа на Маринку, по которой Петька сох... Фёдор встал, подошёл к ним и заговорил. Немецкий он знал вполне сносно, по крайней мере, они его понимали. Сказал, что до войны работал учителем математики, что они похожи на его учеников, он сам не знал, о чём говорит, зачем, но разговор клеился, ему несмело отвечали, математика — такая интересная наука, всегда есть, что обсудить. Скоро всё же стало не хватать слов, и тогда, крякнув, к ним поближе пересел балагур Лёшка Горячев, он по-немецки говорил свободно и, если ему верить, даже писал. Лёшка переводил творчески, добавляя свои комментарии, но Фёдора это не смущало. Рассказывать по-русски было всё же проще, и он говорил, говорил, делая паузы, чтобы Лёшка успеть перевести, а снаружи падали и падали бомбы. Зачем? Для чего? Здесь не было солдат, даже раненых. Не было военной техники. И с местных заводов некуда было отправлять снаряды. Но бомбы падали и падали, а потом, когда всё закончилось и они выбрались наверх, Фёдор видел, как плакала у разбомблённого дома рыженькая девчонка с веснушками, так похожая на Маринку Соснинскую. Она плакала, а он торопливо рисовал этот дом, такой аккуратный, в уцелевшем окне горшок с цветком... Девчонка обернулась, вытерла слёзы тыльной стороной ладони и спросила, зачем он рисует. Назвала его «герр учитель». Он посмотрел на дом, на свой рисунок и ответил: — Мне его жаль. Он был такой красивый, твой дом. Наверное, когда люди проходили мимо него, они улыбались, и у них поднималось настроение. А теперь его нет. Я хочу его запомнить — хотя бы таким. — Вы думаете, ему было больно? — серьёзно спросила девочка. — Я не знаю, — покачал головой Фёдор. — Но я знаю, что больно тебе, другим людям, которые любили его. И мне тоже. Вот была красота — и нет её. Я так хочу, чтобы всё это скорее закончилось. Он не думал, что она поймёт. Разве может такое быть — чтобы девочка, в город которой ты вошёл завоевателем, поняла, как тебе не хочется этого всего, поняла, что ты мечтаешь лишь об одном: попасть домой? Но она посмотрела на него и кивнула. Сказала: — Доберитесь домой, герр учитель. Доберитесь обязательно. Он понимал, что это означает в том числе и: «Убирайтесь отсюда, да поживее». Но разве она неправа? Он ответил: — Спасибо. *** Здесь было странно и интересно, в Полевском. Можно было просто идти по пустырю, потом наклониться и поднять камень. Говорили, так и самоцветы иногда отыскивают. Но Фёдору было всё равно, считают ли другие дорогим камень, из которого на него выглянул заяц, или гусь, или бык. А случалось такое частенько: здесь, в Полевском, он находил что-то интересное буквально каждый день. Фигурки получались всё лучше. Фёдор посчитал: он резал их двадцать восьмой год, почти каждую свободную минуту. Первые несколько лет, конечно, всерьёз нельзя принимать, он был совсем мальцом и только примеривался. Но всё равно немало выходит. Утка, взлетающая с воды, — вместе с кусочком водоёма. Баран, щиплющий травку. Цапля на одной ноге. Деревяшки и кость Фёдор почти забросил, ведь здесь было столько прекрасных камней — разноцветных, с прожилками и узорами, разной твёрдости и фактуры. Он резал зверей и всё реже листал свою папку с рисунками. Откровенно говоря, он сам не понимал, зачем листает её. Зачем перебирает воспоминания об изуродованных домах, за каждым из которых — то, чем не хочется ни с кем делиться. А ещё его волновало, перебирают ли шрамы на руках, или старые мозоли, или обрывки газет, которыми вытирали станок, его дети. Вспоминают ли — так же, как вспоминает он. Почему-то ему казалось, что вспоминают. Ведь они сидели вместе с ним в обгоревшем вагоне старого, застрявшего в нескошенных и потом незасеянных полях поезда. А ещё он перечитал книжку Бажова. Всё равно не поверил. Но однажды вечером она пришла снова. Она — девица в зелёном платье, с медно-красной лентой в чёрной косе, в сапожках из зелёной змеиной кожи. Он был дома, как раз закончил резать утку, отставил в сторону, отвёл взгляд — и увидел её. Она стояла и глядела на его папку. — Зачем ты полезла в мой шкаф? — резко спросил он. — Я не лезла, — рассеянно ответила она, листая рисунки. — Она так в твоём шкафу и лежит, проверь. Я — тайна сила, зачем мне брать у тебя что-то? Почему, скажи мне? Почему тебе дома дороже людей, жальче людей? Он оторопел. Где-то далеко, должно быть, за дальним блиндажом, застрекотал пулемётчик. — Мне дома не дороже людей, с чего ты взяла? — Ну, сам посмотри. Люди умерли, а ты домики рисуешь. Почему? Фёдор взглянул на незваную гостью зло. — Тебя нет, не существует! — закричал он. — Что ты мне морали читаешь? Тебя придумали, чтобы развлекать детвору, нечего меня воспитывать! Убирайся! Она усмехнулась озорно, спросила: — Когда тебе ученики неудобные вопросы задают, ты тоже кричишь, да? — и провалилась сквозь пол, где стояла. — У, стерва! — пробормотал Фёдор. Потом встал, подошёл к шкафу, проверил, на месте ли папка. Она была на месте. И Фёдор, не открывая, помнил, какой рисунок лежит там первым. Развалины двухэтажного дома на окраине Берлина. Потом Фёдор не рисовал. Может, потому, что всё закончилось. Может, не поэтому. Он не задумывался. Где-то далеко гулко ухнула граната. Пулемётчик захлебнулся. Фёдор удовлетворённо кивнул: хорошо. Потом опомнился и вскочил. Какая граната? Какой пулемётчик? Война закончилась! Кто там стреляет? Он прислушался. Было тихо, только мальчишки играли в футбол да соседка выбивала одеяло. Почудилось. Как же хорошо, что почудилось. *** Голубь этот ему приснился. Вовсе не тот пафосный белоснежный голубь мира с веточкой в клюве, которого везде изображают, а самый обычный, толстый и наглый сизарь. Он клевал что-то и искоса поглядывал на Фёдора. Не боялся, скорее выяснял, не угостят ли. Таких голубей Фёдор не видел давно: мало где в голодной Европе их не съели. Но ничуть не сомневался, что пройдёт совсем немало времени, и они снова появятся. Уж кто-кто, а эти не могут не появиться. Голубь крутился перед Фёдором, красовался, показывал, какой он славный, ухоженный, сытый и довольный. А потом посмотрел обиженно, как будто Фёдор должен был ему что-то и не дал, и улетел. Наутро Фёдор ясно знал: этого голубя он должен вырезать. Непременно. Чтобы был точно как во сне: наглый, суетливый, с гладкими пёрышками одно к одному. Осталось найти, из чего. Ближайшие дни нужного камня не принесли, и он решил в воскресенье сходить на гору, поискать там. Вообще голубь не уходил у него из головы, но особенно не беспокоил при том: рано или поздно нужный камень, или кость, или деревяшка сами придут в руки. Так всегда бывало. А пока Фёдор отыскал камень-ящерку, камень-слонёнка и камень-черепаху. Ну и, конечно, и безо всяких фигурок у него хватало работы. Серафима Петровна относилась к новому учителю не менее строго, чем к другим, хотя некоторые, вполне понятные поблажки ему и давала: например, требовала наличия на его столе конспектов только сегодняшних уроков, понимая, что старые наработки Фёдора остались в далёком и навсегда потерянном довоенном мире. Однако от текущих учительских обязанностей он не был избавлен: дежурства на этаже (следить за порядком, разнимать драки и глупые ссоры), в столовой (помогать ворочать тяжёлые кастрюли и всякое такое, что он умел, чистить картошку, например), субботники с детьми (не реже, чем раз в два месяца, после уроков) — всё это ему доставалось так же, как другим, и он был счастлив, что так было. Фёдор не хотел считаться здесь каким-то особенным, собственно, он особенным и не был. Гонял чаи в учительской, где заправляла Степанида Ивановна — женщина в годах и в теле, учительница истории. Помогал завучу Женечке, совсем молоденькой, но очень толковой, разбираться с противоречивыми указаниями отдела образования, рассказывая, как это решали у него в Омске. Проверял тетради, иногда до темноты. Это всё было второстепенно. Необходимо, потому что без этого работы учителя не бывает, но совершенно неинтересно. Если бы Фёдору дали такую возможность, он бы всё рабочее время проводил с детьми. Хотя какие там дети. Женечка однажды совершенно верно сказала: — Ну чему мы можем их научить? Они же местами повзрослее нас, я смотрю им в глаза и понимаю, что это они меня жизни учить должны. — А ты их жизни не учи, — резко ответила тогда Степанида Ивановна, — ты их литературе учи. — Так литература, по-вашему, о чём? — не унималась Женечка. — О добре и зле, о правильном выборе и неправильном, о лишних людях и о тех, на ком земля держится. Считается, что мы вроде как должны на литературных примерах учить детей жизни, прививать им мораль, объяснять классовую борьбу, идеи справедливости, равенства. Разве я могу — я! им! — что-то объяснять? Пока я свой институт заканчивала, они здесь на заводе снаряды точили, кто я и кто они? Невозмутимая Степанида Ивановна пожала плечами: — Так пусть они тебе рассказывают. Не ты им, а они тебе. Если куда не туда свернут, ты их поправь. А как в институтах людей учат? Не как детей ведь. Как взрослых. И ты так учи. Фёдору всё это не нравилось. Дети-которые-не-дети должны были раствориться в мирном настоящем, исчезнуть, превратиться снова в детей-которые-дети, а они не превращались, и всё тут. Саша Неуймин смотрел ясными глазами на Аллу Полежаеву и вместо того, чтобы, краснея и запинаясь, как положено в его годы, приглашать её на танцы, рассудительно втолковывал ей, что каждый человек должен заниматься своим делом. — Вот я, — говорил он, — металлургом стану, оно мне нужно, понимаешь? Хочется. Я люблю смотреть, как металл льётся, красиво это и вообще здорово. А тебе не это нужно. Ты другая, тебе надо слова крутить, у тебя своя красота, вот и занимайся ею. Чего ты блажишь, ну? Тебе вон и Серафима Петровна говорила: на учительницу выучись. Алла вздыхала, но сильно не протестовала. Завод для них всё равно оставался самой серьёзной, самой настоящей работой, но они, эти дети-которые-не-дети, были достаточно взрослыми, чтобы понимать: кто-то должен печь хлеб, шить штаны и лечить людей. С лечением людей, кстати, в Полевском было непросто. Местная больница была недоукомплектована. В школе не хватало медсестры, даже приходящей; вместо неё два раза в неделю в медкабинете сидела фельдшер из Северской санчасти. Если что-то случалось в её отсутствие, шли в биологический кабинет, к Нине Степановне. У неё имелась аптечка, и она совершенно бестрепетно перевязывала раны и вправляла вывихи. Впрочем, её услуги такого рода были нужны крайне редко: дети-которые-не-дети почти не дрались, не лазили по стройкам и не бегали наперегонки по лестницам. Иногда Фёдор жалел об этом. Заражать умы математикой было непросто, но он справлялся. Сложнее оказалось не задавать во время контрольных работ задачи о количестве танков, необходимых для подавления военной силы противника, о среднем количестве гранат, необходимых при выходе из окружения, и о прочих вещах, совершенно ненужных сейчас, когда война закончилась. Они не хотели об этом слушать, он не хотел вспоминать, но отчего-то само лезло в голову то, что надо бы просто забыть. Фёдор не понимал, почему так происходило, но принимал это как данность. А вот голубь через пару недель стал всерьёз раздражать. Точнее, не сам голубь, а то, что нужный камень никак не находился. Теперь Фёдор знал точно, что это именно камень, и проводил в поисках много времени, но без толку. И вроде бы он знал, что рано или поздно отыщет нужное, но неспособность сделать это прямо сейчас мучила. Почти бездумно Фёдор вырезал из красивого лазоревого камня, названия которого не знал, черепашку. Вышло хорошо, на самом деле хорошо, но это был не проклятый голубь. И тогда случилось... это. Фёдор сидел дома, у открытого окна, вертел черепашку в руках, не находя ни малейшего изъяна в ней, ни должной радости от хорошей работы в себе. И тут в окно вдруг просунулась женская рука и протянула ему камень, на первый взгляд невзрачный, но Фёдор схватил его и жадно впился в него взглядом. Сизый бочок, белые пятнышки там, где идёт линия перьев... Это был его голубь, тот самый, которого он так долго искал! В восторге Фёдор разжал пальцы, камень покатился по столу. Надо было скорей запомнить его, чтобы, когда наваждение спадёт, точно знать, что искать. Хорошенько запомнить! Вот здесь должен быть клюв, это — надхвостье, эта полоса — линия лапки... В ту ночь Фёдор наконец заснул счастливый. А проснувшись наутро, обнаружил камень всё на том же месте. На собственном столе. Этого не могло быть. Бред нематериален. Выдуманные камни не могут лежать на столах, когда ты уже перестал бредить. Так не бывает. Фёдор осторожно взял камень в руки, повертел. Клюв, линия лапки, надхвостье, белая полоса... Этого не могло быть, но камень лежал в его руке, такой идеальный, такой долгожданный. Фёдор положил его обратно и пошёл собираться на работу. Если и вечером камень будет здесь, значит... Значит, Фёдор просто забыл, как принёс его. Мало ли. Всякое бывает. Вечером камень всё так же лежал на столе, и Фёдор перестал думать, откуда он взялся. Есть и есть, пора приниматься за дело. Клюв. Лапка. Белая полоса. *** Когда заболела Анна Евгеньевна, учительница младших классов, её заменяли все понемногу. Конечно, с малышнёй лучше было бы иначе: поставить какого-то одного учителя, первоклашки не привыкли к разным. Но как уж вышло. Фёдор преподавал им математику, смешным маленьким людям, которые прошли войну от звонка до звонка, только защитить себя не могли никак, в отличие от взрослых. Эти были всё-таки дети, но очень молчаливые, хоть и нервные; очень жадные до знаний, будто им хватало ума понять, что если бы немец победил, ни в какую школу они бы не ходили, а, скорее всего, и вовсе бы их на свете не было. Математику они впитывали жадно — наверное, как и остальные науки. Один из них, Володя Сединкин, и вовсе какое-то время ходил за Фёдором хвостиком и выспрашивал всякое, сам придумывал заковыристые задачи и пытался их решить. Однажды озадачил Фёдора требованием объяснить ему дроби — точнее, слова такого он, конечно, не знал, просто явился и уверенно заявил, что если на свете бывают такие штуковины, как половинка яблока или там долька, то математика же, наверное, знает, как это посчитать, и он, Володя Сединкин, хочет знать тоже. Фёдор не представлял, как объяснить такую сложную тему первокласснику, но очень старался; на импровизированную лекцию сбежалось человек двенадцать младших школьников, и все они смотрели на Фёдора так, что он осознавал совершенно точно: пока в стране рождаются и растут такие дети, она не пропадёт. Теперь ему снились новые кошмары: что в Полевской въезжает немецкая мотопехота, входят танки, и школу расстреливают, тяжёлые форменные ботинки переступают детские тела, и он, Фёдор Расстегаев, смотрит в равнодушные светлые глаза немецкого солдата и понимает, что сейчас умрёт, но это неважно, это уже совершенно неважно, потому что умерли они все, а значит, он тоже умер. И слышны выстрелы, пули впиваются в его тело, но это не имеет вообще никакого значения, ведь он и так мёртв. После кошмаров он не засыпал снова — не имело смысла. Вставал, садился что-нибудь резать, или готовился к урокам, или просто шёл гулять по ночному — живому! — городу. Тогда ему и примерещились две змеи. Их не было на самом деле, просто пришло в голову, что можно было бы их вырезать — два тела сплетаются, как будто змеи собрались любиться, и голова одной лежит на свитом кольцами теле другой, а голова второй настороженно поднята: не идёт ли кто, не надо ли боронить любушку? Подходящий камень он нашёл быстро, и даже начал резать, но на полдороги бросил. Давно такого с ним не случалось: всё было не так, совершенно неправильно. Вместо плавных изгибов змеиного тела получались какие-то резкие, угловатые кольца, если можно, конечно, назвать угловатую фигуру кольцом. Фёдор сначала пытался что-то исправить, потом в сердцах выбросил камень. Нашёл другой — снова неудача. Третий — часа не проработал, выкинул: неудачный скол испортил всё. Голубь, стоявший на столе, насмешливо косился на него. После очередного субботника Фёдор кружил по пустырю, где часто находил камни, как вдруг перед ним, словно из-под земли, выросла девушка. На вид совсем молоденькая, в белой косынке и светло-зелёном платье, черноволосая, очень красивая; Фёдор её не знал, но она его, похоже, знала, потому что приветливо кивнула и поздоровалась. — Фёдор Евграфыч, — сказала так просто, как будто они были давними приятелями, — мамка моя повидаться с вами хочет. Говорит, разговор у неё до вас. — А вы, простите, кто? — растерялся он. — Я, может, не признал вас... — Да вы меня не знаете, — весело улыбнулась девушка. — Я здесь, рядом живу. Танюшкой меня люди кличут. Мамка моя сказала, вы камень потайной ищете. У неё есть. — Камень? — Фёдор удивлённо глядел на странную Танюшку, а она всё улыбалась, показывая ровные белые зубы. — Ну да, для змей. Она сказала, вы уж три выбросили. Фёдор сморгнул. Девушка была очень настоящая, совсем не похожая на бред, но и те пулемётчики слышались ему так обычно... А ещё он так и не мог вспомнить, где взял камень-голубя. Вдруг кто-то, похожий на эту Танюшку, дал, а он и забыл, принял бред за настоящего, живого человека? — Ну, пойдём, — нерешительно сказал Фёдор. — А как зовут мать твою, Таня? Девушка нахмурилась, будто он задал ей непонятный вопрос. — Мамку мою люди Настасьей звали, — неуверенно сказала она. — Но я не к ней тебя веду, Фёдор Евграфыч. Да ты не боись, не забидим тебя. С камнем поможем, а может, и ещё с чем. Они бодро шагали по пустырю, а потом Танюшка легонько толкнула большой валун, и в земле вдруг открылся проход. — Иди за мною, не бойся. И вход для тебя сегодня открыт, и выход, добром зовём, добром выпустим. Танюшка быстро спускалась вниз; Фёдор заторопился за ней. От бреда беды не бывает, он ведь нематериален. Ход закончился быстро, открылся в богато отделанные комнаты, тускло освещаемые свечами. — Проходи, Фёдор Евграфыч, проходи, мамка ужо тебя заждалась. Голос Танюшки стал чуть ниже, словно взрослая женщина прекратила прикидываться молоденькой девчушкой. Фёдор неторопливо шёл вперёд, вертя головой, разглядывая удивительной красоты хоромы. Стены здесь были полностью покрыты самоцветными панелями, сразу и не понять, прессованными или резаными из огромных друз настоящего камня. Или не друз — Фёдор в этом плохо разбирался, он резал из всего, что попадалось под руку и подходило для его нехитрых целей. Знал, конечно, что у каждого материала свой характер, и различал разные камни, но как они правильно называются, какой у них химический состав, как они растут — не имел понятия. — Здравствуй, Фёдор-мастер, — пропел совсем близко женский голос. Фёдор обернулся — и обмер. Перед ним стояла женщина, как две капли воды похожая на Танюшку, только постарше. На ней было длинное платье из ткани, напоминающей шёлк, но для шёлка слишком тяжёлой на вид, в чёрных волосах — простая лента... Нет, не простая. Не то красная с рыжиной, не то отливающая купоросной зеленью. Женщина наклонила голову в приветствии — лента звякнула. — Снова ты? — сказал Фёдор. — Опять воспитывать будешь? Женщина нахмурилась. — В первый раз с тобой говорю сейчас. Что тебе мерещилось, того я знать не знаю, ведать не ведаю. Позвала тебя, потому как увидала, как мучаешься. Идём, присядешь, пообедаешь. В ногах правды нет, а вам, людям, еда надобна. Фёдор протянул руку, коснулся тела Хозяйки. Тёплое, мягкое — вовсе никакой не камень. — Идём, — повторила она, развернулась и пошла вперёд. Чуть поодаль за ней тенью следовала Танюшка. Фёдор тоже пошёл, нервно переводя взгляд с одной на другую. Они прошли несколько комнат, каждая своего цвета, каждая отделанная другим камнем, и наконец очутились у большого накрытого стола. Возле него стояла третья женщина — точная копия Хозяйки, точно так же одетая, с такой же лентой в волосах. Подойдя к ней, Хозяйка чуть повела рукой, и Фёдору показалось, что эти две слились в одно: их по-прежнему было двое, но они двигались совершенно одинаково, и когда Хозяйка снова заговорила, у другой женщины тоже задвигались губы. — Присядь, гостюшко дорогой, и угощайся от щедрот моего стола. Танюшка, будешь? — А и не откажусь, — Танюшка, уже без косынки, скользнула за стол, устроилась рядом с двумя другими на каменной лавке. — Давно я по-людски не едала. Да и гостю показать надобно, что еда хорошая, не отравленная какая. Верно, Фёдор Евграфыч? Она взяла из миски яблоко, с хрустом надкусила, не сводя с Фёдора смеющихся глаз. Он осторожно присел за стол, взял ложку. Хозяйка снова чуть повела рукой, и третья женщина, ни слова не говоря, поднялась с места и налила ему наваристых щей. — Говори, чего хочешь, Алёнка положит тебе, — сказала Хозяйка. Алёнка глянула на Фёдора равнодушно-вопросительно. — А тебя-то как звать, хозяюшка? — Никак, — она чуть пожала плечами. — Я девка каменная, девка-камень. Хочешь, Хозяйкой зови. Или Горой. Или просто Ты. Я пойму, что меня кличешь. — У нас сейчас не стало хозяев, по-новому живём. — Так я же не тебе Хозяйка, а горе. — Гора народу принадлежит. Она чуть улыбнулась. — Принадлежит, — не стала спорить. — А хозяйничаю здесь я. Танюшка налила щей и себе, ела, ловко орудуя деревянной ложкой. — Зачем же ты позвала меня? — спросил Фёдор. Бред затягивался, но толку с ним спорить? Кончится, когда кончится. — Камень хотела дать, — просто ответила Хозяйка. — И показать, что ты не так делаешь. Алёнка принесёт камень, поглядишь. Третья женщина встала и молча вышла; Фёдор проводил её взглядом. — Кто она? Хозяйка задумалась. — Она первая Памятка. Не удалась. Я тебе расскажу потом, если хочешь. — Расскажи сейчас. — Фёдор знал, что никакого «потом» не будет. — Сейчас не стану. Не поймёшь. Ты, Фёдор-мастер, в камне душу видишь, вас мало таких. Потому я тебя и позвала. В вашем мире, людском, камень не всяку форму примет. А у меня в горе такие дива есть, каких нигде нет. Могу тебе их открыть, ежели будет на то воля твоя. Да только вот есть условие. — Я читал, — усмехнулся Фёдор. — Если увижу, назад не вернусь. И что мне тогда толку в этом? — Красоту познаешь такую, какой иначе не увидишь. — И что? Красота — она ведь не сама по себе нужна. Точнее, она не сама по себе ценна, вот что. Если нет того, кто смотрит, чем красивое от уродливого отличается? Ничем. Что мне с того, что я увижу, а никому показать не смогу? Нет уж, спасибо, я лучше своим умом, человеческим. Хозяйка посмотрела на него с интересом и легонько кивнула — как показалось Фёдору, одобрительно. — Добро. А если научу тебя и наружу выпущу, на такое согласишься? — А в чём подвох? — прищурился Фёдор. Хозяйка чуть погрустнела. — Забыть тебе надо будет и меня, и путь назад. Не вертаться сюда. Это, Фёдор-мастер, самое сложное. Вы, люди, отчего-то все как один вертаетесь к девке каменной, словно бы сердце своё здесь оставляете; позабыть меня не можете. Если и ты не сможешь, пропадёшь, как Степан пропал, как Назар сгинул. — Она немного помолчала, прикрыв рот тыльной стороной ладони, словно пыталась не заплакать. — Про Назара-то вы, поди, и не слыхали. Ну да я тебе потом расскажу. Так как, Фёдор-мастер, согласен судьбу попытать, на каменный сад мой глянуть? Там истинная красота спрятана, такая, какую лишь мастер может из камня выпустить. — Хочу, — сам не зная зачем, ответил Фёдор. У него была какая-то причина, но он не мог её сформулировать. — Ты ешь, ешь. Сад-то каменный, не сбежит от тебя никуда. Вошла Алёнка, всё такая же равнодушная, словно выключенная. Подала Фёдору камень. Он ошеломлённо вертел его в руках и глядел, как проступают очертания змеиных тел. — Гляди, — раздался у него прямо над ухом голос Хозяйки; Фёдор вздрогнул, увидев, что это Алёнка. Она водила по камню пальцем. — Вот отсюда хвост режь. — Как отсюда? Здесь же середина... — Здесь середина, — терпеливо согласилась Алёнка-Хозяйка, — а ты отсюда начинай хвост резать, вот так. Отсюда на него заходи, вот тут расколи, а это отсеки, и увидишь, хорошо будет. Хвост отсюда как бы начинаться только станет, и тулово в него мягко перейдёт. Попробуй. Идём, я покажу тебе. Они снова шли, уже вчетвером: Хозяйка и Алёнка, одинаково ступающие, даже головы поворачивающие одинаково, и чуть отличная от них Танюшка. Наконец бесконечные комнаты закончились, и они вышли как бы наружу, а как бы и не совсем. Наверное, это было что-то вроде внутреннего дворика, по крайней мере, где-то далеко наверху вместо неба был каменный свод. А внизу... Фёдор смотрел прямо перед собой и понимал, что не может облечь то, что видит, в слова. Здесь был целый мир, очень настоящий — и в то же время полностью рукотворный. Над изящными каменными цветами кружили каменные шмели, пчёлы и бабочки, с ветки на ветку каменных деревьев перепархивали каменные птицы. Фёдор пошёл вперёд, стараясь не наступать на каменную живность, снующую туда-сюда. Наглый толстый голубь-сизарь курлыкнул и насмешливо покосился на него. Проползла куда-то по своим делам лазоревая черепашка. Выбралась из-под листка и поглядела на странного гостя ящерка... Фёдор обернулся на стоящих неподвижно женщин. — Это же... мои? — Твои, — синхронно кивнули Хозяйка и Алёнка. — И других. То, что делают настоящие мастера, здесь оживает. В моём саду. Вы, люди, живёте мало, а это всё остаётся насовсем. Памяткой про вас. Хозяйка погладила по руке Алёнку; та не двинулась. — Ты гляди, — негромко сказала Хозяйка, — гляди, Фёдор-мастер. Здесь не только ваше, здесь и моё, изначальное, то, что вам не дадено. Но вы можете крупицы схватить, зачерпнёте горстью — что-то да в руках останется. И из тех крупиц потом ваша, особенная красота выходит. Бери, мастер, черпай горстями, может, сгодится тебе. В её голосе была странная тоска, и Фёдор посмотрел на неё повнимательней. Она горько усмехнулась — в точно такой же гримасе искривилось лицо Алёнки, моментально перестав быть равнодушным. — Гляди и уходи, Фёдор-мастер. О другом после поговорим. Гляди и уходи. Да помни: не ищи меня, не вертайся сюда. Как надо будет, я сама тебя найду. Гляди, в руки бери, а потом в ту сторону ступай, — две руки поднялись в одинаковом жесте, указывая вперёд, — да не озирайся. Фёдор кивнул и снова развернулся к каменным цветам. Крохотная птичка перепархивала с одной ветки на другую; неподалёку виднелась гладкая поверхность каменного пруда. С него, легко отталкиваясь лапами, слетала утка. Где-то далеко, едва различимая в тени деревьев, тигрица, тихонько урча, вылизывала тигрят. *** Фёдор казался сам себе переполненным. Словно бы он был огромной бочкой, в которой плескалась не то дождевая вода, не то что-то ещё, более ценное, и важно было не расплескать, потому что каждая капля могла вырастить особенный, единственный в своём роде цветок, если полить нужное семя в нужный момент. Воскресенье пролетело как один миг. Уже смеркалось, когда Фёдор поставил на стол новую фигурку — двух змей, одна из которых настороженно вглядывалась в пустоту, а вторая положила голову на тело первой. Золотые прожилки бежали по тугим сплетённым кольцам, вспыхивая искрами, и Фёдору казалось, что он видит вокруг каменный сад. Этот камень, из которого были сделаны цветы и животные, и деревья, и пруд, и дорожки в саду, — он жил, он дышал, он был таким, каким не может быть камень. Фёдор и не пытался повторить то, что увидел; просто каменный сад не шёл у него из головы. В понедельник он рассказывал про координатную прямую и теорему Пифагора, а перед глазами колыхались на тонких стебельках каменные цветы и порхали каменные бабочки. Потом был вторник и даже, кажется, среда, и ещё одна среда, и ещё. День сменялся днём, неделя неделей, а перед глазами Фёдора всё дрожали каменные капли росы на каменных лепестках, и самозабвенно стрекотал каменный кузнечик, и грыз каменное бревно каменный бобёр. И они были ничуть не менее живые, чем дети, с интересом слушающие про косинусы или пыхтящие над задачами. Камни словно бы сами шли ему в руки, ложились смирно нужной стороной и ждали, когда он коснётся их резцом. Красота рвалась из него, из бочки капали наружу капли, и прорастали цветы, тянулись к солнцу... Раскрывали каменные лепестки. Не живые. Каменные. Когда она снова прошла сквозь стену его кабинета и села за парту, Фёдор не удивился. Она была совсем не похожа на прошлую Хозяйку: в коротком платьишке легкомысленного фасона, с ярко-зелёной лентой в небрежно заплетённой косе. — Что, мастер, не можешь забыть? — спросила насмешливо, слегка надув ярко-красные, кажущиеся накрашенными губы. — Говорила же я тебе: забудь меня. Фёдор отмахнулся. — Тебя я и не вспоминаю. — Камень — часть меня, — внезапно посерьёзнела она. — Помнишь о нём — помнишь обо мне. — Глупости, — Фёдор решительно закрыл одну тетрадь, придвинул к себе другую. — Камень... Неважно, что это камень. Важно то, что вложено в него. Эти цветы, деревья, пруд, птицы, бабочки... Рыба, что плескалась в пруду... Это сделано, значит, это можно сделать, можно создать такую красоту из камня. Она стоит того, чтобы её создать, чтобы бороться за неё! Красота. — Да, я помню, — насмешливо кивнула она, — дома жаль больше, чем людей. Фёдор отложил тетрадь и ручку. Внутри него поднималась ярость, настоящая, не придуманная ярость. Глупо злиться на бред, но он не мог сдержаться. — Убирайся, — сказал он ровным голосом. — Ты ничего не понимаешь, ты ничего не видела, ты не была там. Сидишь в своей горе... Я выдумал тебя сидящей в горе, ты ничего не знаешь! Убирайся немедленно. — А почему я должна тебя слушать? — с интересом спросила она. — Потому что ты — моя галлюцинация. — Что же ты станешь делать, если я не уйду? Фёдор решительно поднялся. — Уйду сам. Он вышел, не оборачиваясь, запер дверь кабинета и ушёл домой. По дороге он трижды почти решил вернуться, открыть дверь и проверить, сидит ли она за партой. Но всё-таки не сделал этого. *** Принюхивающийся барсук получился как живой, но когда Фёдор закончил его резать, внезапно возникла проблема, с которой он не сталкивался уже давно: барсука оказалось некуда ставить. Стол и подоконник были заставлены фигурками, и даже на шкафу не осталось места. Фёдор повертел барсука в руке и задумался. Раньше ведь он куда-то их девал... Понимание пришло медленно-медленно, и на миг Фёдору показалось, что обгоревшая, погнутая дверь купе, в котором он сидел, с натугой поехала в сторону, и из коридора запахло гарью, кровью и слегка — свежим воздухом из дыры на месте окна. Старый поезд всё так же стоял в давно не паханных полях, битком набитый людьми, не способными даже поговорить друг с другом, и в нём точно был выход, но вот найти его... Кажется, он где-то здесь. Где-то недалеко от тех фигурок, которые он делал, а потом отдавал. Да, точно, он их отдавал. Ведь красота нужна для того, чтобы на неё смотрели. Чтобы принадлежать людям, всем людям. Не быть запертой в горе у этой самой Хозяйки. Раньше он дарил фигурки людям, дома у него их оставалось немного. Раньше, до войны, в той, прошлой жизни. Он забыл. Почему забыл? Как так вышло, что он забыл? В тот же день Фёдор взял с десяток фигурок с собой в школу. Просто поставил на столе, и если кому-то из детей какая-то нравилась, отдавал. Тогда он многое узнал о камнях: местные ребята определяли их безошибочно. Кто-то удивлялся, зачем учитель использует кроме «настоящих» камней всякую пустую породу или простые булыжники; другие спорили с ними, доказывали, что красиво ведь, а значит, выбрал Фёдор Евграфович правильно. — Материал подходит изделию! — авторитетно заявил Егорка Удальцов, у которого и отец, и дед были малахитниками (отец сейчас, когда малахит здесь больше не добывали, перешёл работать на один из заводов). С Егоркой поспорили для порядка, но были и те, кто его поддержал. К ним фигурки из «негодного камня» и ушли, к их вящему удовольствию. Ночью Фёдору снилось, будто он ходит по Полевскому и сажает то тут, то там каменные цветы. Зарывает их в землю, поливает, словно и вправду надеется, что они примутся и начнут пить воду. Его собственный каменный сад, только настоящий. Мысль эта — про настоящесть — осталась с ним и после пробуждения. Он долго думал, и наконец понял: у Хозяйки сад был, как в старые, дореволюционные времена, когда богачи сажали у себя всякие диковинки и огораживали их высоким забором, чтобы никто больше не мог увидеть, что у них есть. Теперь, при Советской власти, зоопарки, ботанические сады, музеи создавались для народа, для людей, чтобы каждый мог прийти и посмотреть, увидеть то, чего не видел раньше. И так было — правильно: красота принадлежит всем, это достояние человека, а не отдельных людей. А если делать неправильно, по старинке, то так и будешь сидеть одна в горе, не понимая, отчего же нет счастья. Дойдя до этого места в своих рассуждениях, Фёдор внезапно осознал, что не относится к пресловутой Хозяйке и её каменному саду как к бреду. Подумав ещё, он пришёл к странному выводу: его приключение в горе и правда не было похоже на ту ерунду, которая мерещилась ему время от времени. Слишком много деталей, слишком всё логично и ясно. Хоть и странно, и ненормально — одна Алёнка чего стоила! — но всё же логично, последовательно и очень похоже на правду. Но такого ведь не может быть! Советский человек, атеист, материалист, не мог даже на миг допустить, что это могло произойти с ним на самом деле. Да только вот он, советский человек Фёдор Расстегаев, уже допустил всё это. И поверить, что ему привиделось, никак не выходило. Странная, каждый раз разная девица в кабинете — да, привиделась. А гора, каменный сад и три похожих как сёстры женщины, похоже, были на самом деле. Фёдор нахмурился. Коварный шепоток где-то глубоко внутри нудел: а что, почему бы не поверить? Вот, например, мог ли ты когда-то предположить, что немецкие солдаты будут невозбранно топтать твою землю, убивать людей, жечь дома, угонять к себе работников, будто скот? Что советская армия, та самая, в непобедимость которой все верили, будет вынуждена отступать, что сотни, если не тысячи, людей попадут в плен? Наконец, когда ты вместе с другими солдатами рвался к Берлину, мог ли ты хоть на минуту подумать, что станешь сочувствовать немецкой девочке, дом которой разрушила бомба? Разве всё это не более невероятно, чем какая-то женщина, вечно живущая в горе и оживляющая камень? Аргументы, конечно, не выдерживали критики, и как математик Фёдор это прекрасно понимал. Но нужно было как-то пережить каменный сад, и чуть не севшую ему на руку каменную бабочку, и трёх женщин, ведущих его по самоцветным палатам, и вкус наваристых щей и запечённой утки. Уложить в голове, поверить, что он не сошёл окончательно с ума, потому что было очень страшно верить в такое. Но, в конце концов, кто-то же вложил ему в руку простецкий камень, из которого получился голубь. Серафима Петровна, как истинный руководитель, вскорости прознала про фигурки и предложила устроить выставку. Фёдор согласился с радостью: сделать так, чтобы всё это принадлежало людям, казалось правильным. Про выставку даже написали в местной газете, так что людей туда пришло немало. И в какой-то момент Фёдору показалось, что он провалился во времени и снова стоит в Берлине перед разрушенным бомбой домом. Худенькая девочка с рыжими косичками стояла посреди зала, заполненного его фигурками, и плакала. Ему казалось, что он подбежал. На самом деле, как потом говорила старушка-уборщица, он подошёл к девочке медленно-медленно, чуть коснулся рукой её плеча и тихо спросил: — Что с тобой? В последнюю секунду дёрнул себя за язык и не произнёс это по-немецки. Она бы, наверное, испугалась. Ведь это была не та девочка, теперь Фёдор видел это, а незнакомая ему, но, несомненно, местная. Всхлипнув ещё пару раз, рыженькая посмотрела на него. — Они... они такие... — она некрасиво шмыгнула носом. — Они не знают, что была война. У них всё хорошо, понимаете? Фёдор хотел ответить что-то успокаивающее, но понял, что не может. Откуда-то потянуло гарью. Эта девочка тоже сидела в том вагоне, в котором не было выхода... В котором был выход, просто все они не могли его найти. Почему-то вместо правильного ответа, того самого, который всегда должен быть наготове у каждого учителя, он сказал совсем другое. — Они знают про войну. Она была и с ними тоже. Но потом она закончилась, наши победили, и они оплакали погибших, отстроили свои норы, гнёзда и берлоги и стали жить дальше. — И забыли? — спросила девочка. — Нет, что ты. Разве такое можно забыть? Они просто теперь знают, что могут вдруг умереть. Знают, как внезапна и безжалостна смерть, и оттого... — Фёдор сглотнул. Его накрывало пониманием, и становилось одновременно легче и труднее дышать. — И оттого скорее живут, понимаешь? Дорожат каждым днём, каждым часом. Живут и за себя, и за тех, кто остался там, не вернулся с войны. Растят детей, любят друг друга, занимаются своими делами — не так, словно войны не было, а так, чтобы её не было больше никогда. Девочка смотрела на него — так же серьёзно, как та, другая, немецкая девочка, имени которой он так и не спросил. — То есть если я просто буду жить, как раньше, до войны, это не значит, что я забыла? Фёдор покачал головой. — Конечно, нет. Наоборот: если мы будем жить так, словно война всё ещё идёт, это будет значить, что фашисты победили. Они ведь хотели разрушить нашу жизнь. Девочка серьёзно кивнула, подошла поближе и погладила пальцем трудолюбивого бобра. — Когда я вырасту, — сказала она, по-видимому, бобру, — буду строить корабли. Большие баржи. На них станут возить лес. И уголь ещё, большими кучами. Фёдор смотрел на бобра, и утку, и змей, на ящерку и слона, голубя и петуха, и ему казалось, что каждая из фигурок сейчас делится с ним чем-то, возможно, кусочком той мирной жизни, которую он придумал для них. В их глазах было такое спокойствие, какого он не ощущал уже очень давно, и в эту минуту он знал совершенно точно: ключ — именно в нём, в спокойствии. Они, его звери и птицы, цветы его каменного сада, смогли принять то, что до сих пор не сумел принять Фёдор: что то, что случилось, уже случилось, и его никак не изменить, не исправить, не вернуться назад, не воскресить падших, не заглушить на границе двигатели всех немецких танков разом. В голову пришло странное слово из прошлой жизни: «смирение». И ещё одно, противное, отравляющее запахом гари: «бессилие». Девочка погладила бобра ещё раз, тихо сказала Фёдору: «До свидания» и вышла. — Закрываемся, — сказал дедок с ключами. — Темнеет ужо, слышь-ко. Фёдор пошёл домой, кажется, даже не попрощавшись. Машинально здоровался с кем-то, особо не разбирая с кем; поднял с земли камень, из которого на него выглянул пляшущий на месте жеребец; дома разделся и лёг в постель, не поужинав. Перед глазами стояли его фигурки — спокойные, деловитые, живущие мирной жизнью вовсе не потому, что войны не было. Он понял это только сегодня; странно. В детстве ему казалось, что он знает о своих фигурках всё; он выдумывал им истории жизни, дом, семью, они убегали от браконьеров и ластились к лесничим, растили детёнышей и улетали на юг... Он сам не заметил, как заснул. Ему снился дремучий лес; он строил бобровую хатку и улепётывал от оленёнка, пристававшего к нему с неуёмным детским любопытством. В траве вокруг, то здесь, то там, росли каменные цветы. *** Уже выпал снег, и Фёдору пришлось купить новые сапоги — старые прохудились. Колька Полежаев обещал свести его с дедком, который шил лучшие шубы в округе, а пока хватало той одежды, что у него была. Дети бегали кто в чём: кто в своём, сшитом ладно, по росту, а кто кутался в мамкин платок или подворачивал старые дедовы штаны. — Хорошо тебе, — сказал Фёдор девице в зелёном летнем сарафане, когда она однажды после уроков, по своему дурацкому обыкновению, вышла из стены в его кабинете, — бреду тёплая одежда без надобности. — А зачем каменной девке тепло? — она пожала плечами, уселась за заднюю парту. — Ты уже третий день фигурки не режешь, отчего? — Вот ещё я перед выдуманными гражданками не оправдывался. Некогда мне, работаю. — Завидуешь, да? — в её голосе сквозило высокомерие. — Не можешь так, как видел в каменном саду, и оттого не пытаешься? — Что за глупости, — пожал плечами Фёдор. — С чего бы я так не мог, когда там мои же звери и птицы? Занят, говорю тебе. — Отчего же так? Тебе ведь всегда эта твоя, — она повела рукой, насмешливо выделила слово, — красота всегда важнее людей была. А теперь из-за людей красоту забросил? Фёдор вздохнул. Прислушался к себе: нет, ярость не забурлила внутри. Только глухое раздражение. Он посмотрел на женщину в неуместном летнем сарафане... ...встал, разминая давно затёкшие ноги, подошёл к двери купе и сильно дёрнул в сторону обгоревшую дверь. Она не поддалась. Он дёрнул ещё раз, ещё, и она наконец... ...и сказал: — Мне красота не важнее людей. Всё, что я делаю, — всё это про людей. Когда приходит война, мы все против неё бессильны, даже те, кто воюет с оружием в руках. Она ведёт нас всех, тащит, как винт мясорубки тащит к ножу куски мяса, и всё, что мы можем, — смотреть, как нож превращает нас в фарш. Но мы — люди, и нам невыносима сама мысль о бессилии, мы... ...поехала в сторону, но за ней оказался коридор, такой же выгоревший. В коридоре жались друг к дружке испуганные, настороженные дети, вперемешку советские и немецкие. Он посмотрел на них, на заваленную какими-то тюками дверь, ведущую в тамбур, натянул на кулак рукав и ударил в окно, в котором почему-то уцелело стекло. Потом ещё раз, и ещё, и... — ...мы отрицаем его, не признаёмся в нём даже сами себе, пытаемся исправить... Даже когда всё уже кончилось и нам пора строить новое взамен разрушенного, мы пытаемся исправить старое. Это ошибка. Но мы — люди, мы можем пытаться идти вперёд, мы можем убежать, если в город входят танки, спрятаться, если город бомбят. Дома стоят на месте. Они ещё более бессильны, чем мы. Я рисовал дома не потому, что они мне дороже людей, а потому, что они и есть бессилие, эти рисунки, они... Я теперь понял. Мы — люди, мы сомневаемся, мечтаем, боимся, спорим. Мы так живём. Дома всецело в нашей власти, они такие, какими мы их создаём, и они гибнут, когда мы их разрушаем. Они — как наша собственная жизнь. Война разрушила наши жизни, и только мы можем их отстроить заново. Это всё о людях, понимаешь? А ты просто глупая выдуманная... ...стекло наконец лопнуло, и он высадил его полностью, и стал по одному подсаживать детей. — ...каменная девица, сказка для... — Фёдор запнулся. Он был один в кабинете. Никакой девицы в зелёном сарафане за партой не было. *** Зима началась и закончилась, распустились почки на голых деревьях, дети ушли на весенние каникулы, и, пока их не было, Фёдор подновил подоконники в кабинете. Бред словно бы кто-то выключил; тревожные сны ещё снились, но всё реже. Фёдор был полон энтузиазма и, закончив с подоконниками, мыл окна: хотелось какого-то обновления, ощущения чистоты и свежести. Домыв третье, он увидел, что по школьному двору неспешно идёт Танюшка. Каменный сад, три странные женщины и собственное недоумение вспомнились мгновенно. Фёдор слез с подоконника, вытер его за собой и, аккуратно закрыв окно, вышел на улицу. — Доброго здоровьица, Фёдор Евграфыч, — сказала Танюшка, по-старорежимному поклонившись. — И тебе здравствуй, Таня, — осторожно ответил он. — Снова мать твоя зовёт? — Так и есть, кличет тебя, — Танюшка весело улыбнулась. — Весна пришла, у ней в саду новые цветы зацвели. Пойдёшь ли? Фёдор пожал плечами. — Отчего же не пойти. Только ты, Таня, скажи мне, неужели это всё и вправду настоящее? — А сам-то как думаешь, Фёдор Евграфыч? — Я — советский человек, не верю ни в бога, ни в чертей, ни в сказки и басни. Но то, что я видел... Этого не может быть, но оно материально. Как такое возможно? — Того я тебе не скажу, не знаю. Но мы с мамкой ужо, поди, сто двадцать годков вместе живём, а Алёнка и того поболе. Тайна сила есть в горе нашей, а что за сила, я не ведаю. То и от меня тайна, Фёдор Евграфыч. — Так ты, выходит, та самая Танюшка?.. — Степанова дочь, — кивнула она. — Степана и Настасьи, да только выходит, что ещё и мамкина. Коли хочешь, расспроси её, она обскажет тебе, что да как. — А... Алёнка? — Её пытай, Фёдор Евграфыч. Не моя та Алёнка-свет Назаровна, не мне и сказывать. Дорога в гору не поменялась: пустырь, камень, который толкнула Танюшка, ход вниз. Бред выглядел бы по-новому: свой бред Фёдор знал хорошо. Неужели придётся поверить?.. — Здравствуй, Фёдор-мастер, — сказали в унисон два голоса. Платье на Хозяйке — как и на Алёнке — было то же самое, и та же лента в косе. — Проходи, угощенье на столе. А потом пойдём сад мой смотреть, там хорошо нонеча. Как и в прошлый раз, Хозяйка и Алёнка ничего не ели; Алёнка накладывала еду Фёдору, а Танюшка, напротив, хватала то одно, то другое. Глядела на Фёдора смеющимися глазами и грызла черёмуховый пирожок. — Тебе, значит, про Алёнку интересно? — завела разговор Хозяйка, хотя он ни о чём таком не спрашивал. — Я расскажу тебе. Оно и к тебе отношение имеет, значит, ты знать должон. Я сказывала уж, мне вы, люди, интересны. У камня своя душа, у вас своя, и как вы хотите узнать камень, так я вас хочу узнать. — Она покачала головой. — Покуда узнавала, столько дров наломала... Слыхал, поди, о горных мастерах моих? Это те, кого я собою отравила. Помнишь, я тебе наказывала забыть меня, не вертаться? Фёдор кивнул. — И сказала, что многие возвращаются. — Верно. Вот которые вертаются, те в горе моей остаются, потому как им свет боле не люб, только меня хотят, красу мою каменную, — она горько усмехнулась. — Сложно оно всё у вас, у людей. Средь вас найти того, у кого душа людская душою каменной не вытеснится, не так уж и просто. — Так ты же ищешь тех, кто и так уже камнем болен, — возразил Фёдор. — Они, конечно, о камне больше... Он осёкся. Вспомнилась придуманная им самим девица: «Тебе дома милее людей». Замолчал, опустил голову, взялся снова за ложку. — Не в том дело, — поморщилась Хозяйка. — Их в мире людском не держит ничего. Когда жизнь плоха, они от неё к камню бегут, а здесь была ли жизнь хороша? Надо особенным быть, чтобы уйти от меня, от той власти, какую я даю. Не все могут. Назар вот ушёл было, да вернулся, пяти лет не прошло. Степанушко... Он дольше продержался. Только Данила совсем уйти смог, и тот не сразу. Но они хоть уходили, понимаешь? Надолго. — И что с ними... выходило? Фёдор не мог подобрать верного слова, но она поняла. — Памятку я им оставляла всем. Кусочек себя, который в них застревает насовсем. Махонький, ты не подумай чего. А потом, когда они детей заводят, третий ребёнок рождается... мой. — Она закусила губу, потом посмотрела Фёдору прямо в глаза. — Вроде как камень выходит наружу и человеком становится. Ну, то есть, это человек. Должон быть. А вот... — она покосилась на Алёнку, — не всегда получается. Алёнка — она совсем не получилась. Спервоначала была как все, дитёнком, бегала, шалила и протча... А потом как будто тенью моей стала. Сам видишь: нет её, я это. Фёдор кивнул. По хребту пробежал холодок. — Потом была Танюшка, Степана третья дочь. Со мной одно лицо, и в гору может, как я, уходить, сквозь камень гулять, и не старится. Но она хоть от меня отдельно, вроде как дочка мне вышла. Третьим был Митя... Вишь ты, не девка уже, мальчонка. Не такой же, как я. — Был? — переспросил Фёдор. — Помер он. Перед войной вашей как раз. Состарился и помер. — Она снова невесело усмехнулась. — Почти получился мой каменный цветок. Да только и я ещё не мастер, и в Даниле камня слишком много было. Вернулся мой Митя в гору, не остался с людьми. Ну, ты знаешь об том. И вот теперь ты в мой сад зашёл. Осталась в тебе, Фёдор-мастер, памятка моя. Не захочешь — заберу; устала я. Каменный цветок тяжко даётся. Но ты из всех один, кто ушёл — и ушёл, насовсем, и не болит тебе. Тебя в людском мире столько нитей держит, что ты будто бы пришит к нему. Я таких, как ты, и не видала ещё. Фёдор внезапно вспомнил школу, детей, окружающих его после урока, Серафиму Петровну, Кузьминишну, Кольку Полежаева... После того, как он побывал в каменном саду, они не стали ему менее важны, скорее наоборот: раз такая красота существует, значит, они должны получить её, ну, или похожую, неважно. Он, простой учитель математики, может показать им настоящие каменные цветы? Отлично! Он непременно покажет. — Ты только не думай, будто я из вас, людей, игрушки леплю себе, — продолжала Хозяйка. — Я не себе, я просто хочу понять, какие вы, люди, из чего вы. Почувствовать, понимаешь меня? Своим сердцем каменным к людской душе прикоснуться. Я ж не настоящая девка, мне детей не рожать, человеком не быть. Как вам, камнерезам, хочется из камня что-то живое сделать, так и мне того же хочется. Из камня — живое. Из себя. Ты можешь, Фёдор-мастер. Особливо сейчас, когда ты морок этот сонный сбросил с себя. Степан к Настасье уходил, Данила к Кате, а ты... Ты к миру уходишь, не к кому-то одному, а ко всем людям. К дитям своим. Возьмёшь мою памятку с собою, Фёдор-мастер? Она глядела ему в глаза, и он молчал, хотя уже знал ответ. Если он, Фёдор, смог сделать то, что не смогли другие, мастера получше него, только потому, что любил людей, разве же он не научит этому своих детей? Тем более до появления этих самых детей надо ещё дожить, пока ведь он не полюбил ни одну женщину, а жениться без любви ему, к счастью, не нужно. Зато в его семье родится по-настоящему талантливый человек, способный создавать красоту и дарить её другим. Что ж в этом плохого? Что плохого в том, что Хозяйка сможет сделать мёртвое — живым? Ведь родится человек, настоящий, обычный, просто мастер. Хозяйка благодарно улыбнулась. — Вижу, ты решил. Что ж, пойдём, покажу тебе, как в моём саду каменном весна наступает. И они пошли. *** — Вы можете выручить за эти поделки неплохие деньги, Фёдор Евграфович, — неприятный человек топорщил усы, сверкал пенсне. — Это примитивное народное искусство, но в нём проглядывает истинный талант. Особенно эти малахитовые рыбки; на Урале малахита практически не осталось, и он невероятно дорог. — Вы не понимаете, — раздражённо отвечал Фёдор. — Мои фигурки не для продажи. Если они нужны для вашего музея, заберите те, которые вам нравятся. Но я не стану делать их на заказ, я не камнерез, а учитель, работаю с камнем для отдыха, когда душа просит. Моё истинное призвание — математика. Этот человек был далеко не первым гостем, который предлагал Фёдору купить его зверей и птиц. Он неизменно отказывал, но легко отдавал их просто так. Серафима Павловна смеялась, что его фигурки уже, наверное, в десятке музеев стоят. — И пусть стоят, — отмахивался он. — Люди увидят, что плохого? — Да ничего, — отвечала она и улыбалась. Саша Неуймин всерьёз готовился учиться на металлурга. Витя Храмцов пришёл попрощаться: уходил в мореходное. Инга Ленивцева прибежала снова пожаловаться на Егора Шумского, который не хотел готовиться к экзамену (она помогала ему подтянуть физику), а хотел гулять и петь под гитару. Иногда Фёдор видел Танюшку; она шла куда-то по своим делам, весело улыбаясь собственным мыслям и встречным парням. Здоровался с ней, но дальше беседа не заходила. В один из тёплых летних вечеров Фёдор набрался смелости и пригласил на свидание завуча Женечку. Та отчаянно покраснела, но согласилась. Чинно гуляя и разговаривая о работе, чтобы не было так стеснительно, они увидели, как на горячем камне милуются две ящерки, одновременно указали на них друг другу и рассмеялись. «Мы как они, — подумал Фёдор, хотя вслух и не сказал. — Устроились на камне погорячее, чтобы жизнь не прошла мимо, и рассказываем друг другу всякую ерунду». С Думной горы дул лёгкий ветерок. Где-то неподалёку постукивал молоток: Генка-кровельщик строил себе дом по вечерам, после работы. Достроит — женится и съедет от родителей. Плакал грудной младенец. — Это малыш Зимушкиных плачет? — спросила Женечка. Фёдор прислушался. — Кажется, Ворожбиных. — Да, точно, из их дома, — Женечка просветлела лицом, словно получила ответ на очень важный вопрос. Воздух был чист и свеж, и Фёдор с наслаждением вдыхал его полной грудью. Заканчивался ещё один хороший, мирный день.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.