ID работы: 5643017

Douleur sacree

Джен
PG-13
Завершён
45
автор
Dewinetta бета
Размер:
21 страница, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
45 Нравится 21 Отзывы 11 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста

Какой роман вся моя жизнь!

Наполеон Бонапарт

Самые лучшие люди — выдуманные.

Макс Фрай

      Перед глазами — пустой вордовский лист. Пустой совершенно, как голая земля по весне; один курсор нервно мерцает в середине экрана. Эта белая пустота беспокоила Александра гораздо больше, чем дыра на единственном зимнем пальто, трехнедельная щетина или отсутствие денег в карманах.       Курсор решительно переметнулся наверх, к ленте. Три легких и звонких, будто укус скарификатора, прокалывающего кожу, щелчка компьютерной мыши, и из угла маленькой комнаты с высоким потолком и грязным окном послышалось мерное жужжание принтера. Александр заложил руки за голову и откинулся на спинку стула, ожидая, пока из машины выползут два одинаковых белых, точно погребальные саваны, листа — для него и для Елизаветы, читающей книги в безмолвии соседней комнаты. Он не знал этого наверняка, но безошибочно угадал, как всегда угадывал благодаря вещи, сопутствовавшей Елизавете во всем, — благодаря тишине. Он отточил свой слух, научившись различать самые тонкие оттенки ее безмолвия. Он умел читать тишину ее голоса, как она умела читать молчание его белых листов.       Александр вышел в коридор, приоткрыл дверь в комнату и застыл на пороге. Елизавета сидела на подоконнике, держа в руках тонкую книгу в черной обложке; тонкие пальцы застыли между белыми лезвиями страниц. Стоило ей заслышать шаги Александра, и она испуганно, будто вор, которого застали за преступлением, соскочила на пол и вопросительно посмотрела на него. Но, едва в его руках мелькнула белизна бумаги, из ее груди вырвался облегченный вздох, и она, приблизившись, взяла пустой лист из его рук. Несколько секунд взгляд Елизаветы перебегал от одного его края к другому. Потом вдруг замер в центре, и она робко произнесла:       — Но ведь здесь ничего нет?       — Нет? — недоверчиво переспросил Александр. — Неужели нет? Посмотри внимательнее: ты это умеешь. Неужели нет? — повторил он и посмотрел на нее жалобно, с надеждой, как маленькие дети смотрят на мать, ища покровительства и защиты. — Lise, как же это — нет?       — Нет, — подтвердила она уверенно и, не глядя на него, протянула лист обратно. — Кончилось.       Она подошла к окну и, взяв книгу, отвернула голову. Александр не смотрел на нее — только сжимал в руках распечатанную пустоту своих мыслей. Потом развернулся, вышел, инстинктивно прикрывая за собой дверь, и вернулся на кухню.       Кончилось.       Удары дождевых струй посыпались на стекло. Сотни маленьких капель заскользили по гладкой поверхности, размазывая пыль и превращая ее в грязные серые разводы. «Кончилось, кончилось», — повторял Александр, буравя взглядом белую пустоту на экране ноутбука. Как бы ему хотелось, чтобы дождевые капли били не в окна, а в этот экран, оставляя на нем черные разводы букв и мыслей!       Без толку. Уже второй месяц он не может вытянуть из себя ни единого слова; вместо этого он молча смотрит в монитор, на клавиатуру, щелкает мышью и клавишей пробела, прокручивает колесико взад и вперед. А все потому, что кончилось. Вдохновение кончилось.       — Попробуем еще раз, — пробормотал Александр еле слышно и потянулся за наушниками. Писать и слушать музыку одновременно он не любил и не умел (или не любил, потому что не умел), вот только писать под шум дождя не любил гораздо больше.       Наконец окружив себя желанной тишиной, Александр искоса взглянул на экран, словно надеялся, что в его отсутствие там что-либо изменилось. Но одиночество черточки курсора посреди белого поля оставалось неизменным: совсем не так, как было еще месяц назад, когда она оживленно металась от начала строки к ее концу, разбрасывая семена букв, расцветавшие пышными сравнениями и метафорами. Александр, желая дать фантазии хоть какую-нибудь зацепку, бойко защелкал клавишами, и уже через две секунды перед его взором предстало два слова:       Наполеон Бонапарт.       Чуть дыша, он склонился над монитором, ведя пальцем по черной вязи букв. Наполеон Бонапарт — вот как звали его героя. Тонкие золотые нити гласных, унизанные бисером согласных и причудливо переплетенные между собой. Имя красивое и необычное, словно в противоположность его собственному. Имя — всегда первое впечатление, первый шаг. Порой одного шага достаточно, чтобы войти в Историю. Но куда чаще Она, как строгий привратник вечности, требует за вход двойную плату: родители платят за детей, дети — за родителей.       Родители Наполеона — люди не богатые, хотя происходят из древнего рода.       Александр запрокинул голову, судорожно глотнув воздуха, и будто ненароком скользнул взглядом по голому и растрескавшемуся, как белая земля за окнами, потолку.       Не богатые, но и не бедные. Бедность ограничивает мышление, поднимая из его глубин неуверенность и зависть, постоянно возвращая к мыслям о прошлом. Кое-как затянувшаяся язва, она даже после выздоровления мучает больного, напоминая о себе вязкой, неотступной болью. Бедность — хорошая школа, однако Наполеону еще рано проходить ее.       До тех пор — детство на Корсике, маленьком островке Средиземного моря. Выбор почти случайный, точно кто-то взял карту и ткнул пальцем наугад. Теперь у корсиканцев должна, просто обязана появиться богатая история, полная борьбы, подвигов, славы, патриотизма, угли которого еще тлеют в их сердцах. Здесь, в многодетной влиятельной семье (клане, если говорить по-корсикански) и появится на свет Наполеон, человек, которому доведется стать властелином мира. Пока он всего лишь раздражительный, угрюмый мальчишка, в случае чего готовый вцепиться в глотку любому, — совсем не тот персонаж, с которым ищешь встречи на страницах книги. Но меньше всего Александр хотел бы, чтобы его герою сочувствовали.       Меньше всего Александр хотел бы, чтобы ему сочувствовали.       Мать, конечно, попытается воспитать детей в строгости. Особенно много сил уходит на Наполеона, грубого, неподатливого, как плохая глина. Стараниями отца его зачисляют в военное училище во Франции; отец скончается, едва Наполеон завершит учебу. Большой и неповоротливый корабль, лишившись капитана, попадает в бурю: семья остается без средств к существованию. Перед Наполеоном вьется узкая, опасная тропинка бедности. Она, как и все тропы, ведет к болоту, страшному кровавому болоту Революции, полыхающей багровым пламенем. Трудолюбивый, целеустремленный, с фантастической памятью, он не сгорит в этом пламени, а только закалится, как зловеще-серебристая сталь. Что до последнего качества, то Александр решил давно: память станет отличительной чертой Наполеона, его особым даром. Она поможет ему добиться большего, чем можно было бы вообразить. Гораздо большего, чем достиг в свое время Александр.       Странно, но он, до подробностей представляя детство и юность Наполеона, очень смутно и плохо помнил свои; в такие моменты собственная память казалась ему не более чем пленкой с выжженными и вырезанными участками. Александр помнил бабушку, большую, светящуюся жизнью, будто солнце, добрую и строгую одновременно. Немного, обрывочно помнил родителей — две тени, маячившие на заднем плане и таявшие при малейшем появлении Солнца. Помнил Елизавету — и не помнил, когда она, легкая, стремительная, подобная ветру или нечаянно закравшейся мысли, вошла в его жизнь и поселилась в ней навсегда.       Был еще Лагарп с его скучными уроками, скучными книжками, скучным лицом и скучным умом. Александр не слушал его, ленился и прятал под тяжелыми томами ветхих греков сборник матерных стихов Есенина. Тогда это казалось интересным — то ли дело теперь. И, между прочим, так и не полюбил ни Есенина, ни Плутарха: низменно.       Его детство — проекция жизни его героя на параллельную ей плоскость. Александр никогда не испытывал нужды ни материальной, ни, что еще страшнее, духовной… Сейчас он на грани смерти.       А Наполеон жил. Жил в разгар Революции.       Работая над текстом, вне зависимости, над каким именно, Александр напрочь забывал о существовании прилагательных. Не признавал их, презрительно называл «ярлыками» и с облегчением выбрасывал при малейшей возможности, словно отклеивал ценники от подарков. Сейчас — тем более: ярлык способен скрыть чересчур многое, сужая и без того узкий смысл отдельно взятого понятия. Поступки, которые совершит Наполеон в дни Революции, будет невозможно сузить, обрезать по одной мерке, вогнать в какие-либо рамки; так вода просачивается сквозь сжимаемый металлический шар. Осада города Тулон. Опять нужда. Расстрел мятежников на церковной паперти. Поразительно успешная война в Италии. Со временем, когда Наполеон отыщет нужную деталь паззла и сложит его воедино, они станут частью великого замысла со сложным плетением противоречивых причин и следствий.       Чего он ищет в такие дни, требующие крови и холодной решимости? Славы? Власти? Богатства? Наверное, просто движется по наитию… Александру, который сам не знал, куда шел, было слишком, до головной боли, сложно ответить на этот вопрос. Герой похож на автора даже тогда, когда налицо радикальнейшие, глубокие, как океан, различия. Холодная, проржавевшая насквозь душа Александра чересчур хорошо отражалась в зеркале монитора, ложась на кальку пустого вордовского листа.       За изнаночной стороной оконного стекла громыхнул об подоконник и обвалился кусок наледи — тоже прозрачно-стеклянной. Захотелось горячего чаю, но Александр в очередной раз забыл купить его и второй день перебивался кипяченой водой.       — Lise! — вскрикнул он внезапно с какой-то надломленностью в голосе, будто от того, отзовется она или нет, зависела его жизнь. — У нас не осталось кофе?       Кофе не любил еще больше, чем Есенина. Зато чай просто обожал. Раньше, когда жизнь казалась куда более счастливой и светлой, хотя горизонт не был затянут, как сейчас, белой простыней дождя, переходящего в снег, они со Сперанским сидели здесь же, в кухне, и пили чай с бергамотом, разбавленный молоком. Белый чай, белое небо, белый снег с акварельными разводами серых теней. Они были совсем молоды; такой преувеличенно английский чай казался обоим серьезнее и взрослее алкоголя.       Сперанский умер пару лет назад. Умер для Александра. Они разошлись без особых причин, как всегда бывает между друзьями, слишком похожими друг на друга: охлаждение, разговор и — тишина. Наверное, так оно было нужно.       Вошла Елизавета и медленно, боком приблизилась к настенному шкафу, извлекая из его пыльного чрева пачку растворимого кофе. Щелкнул выключатель чайника, и вот она уже двинулась к выходу, все так же медленно и незаметно. Чаще всего именно кухня была для Александра рабочим местом. Здесь его воображение рождало лучшие замыслы, гибкие пальцы давали им жизнь. Елизавете, хранившей в тайнике памяти те прежние дни, было неуютно и неудобно находиться в комнате, в которой даже воздух состоял из мыслей. Но гибкий, острый ум Александра и маленькое помещение кухни были своего рода сообщающимися сосудами. Резкий скрип пустого воздуха отзывался в пустой голове причудливым гулом. Сознание замедлило свой бег и встало стрелками сломанных часов.       Быстро вынув наушники из ушей, Александр постарался поймать в сети слуха недовольное бурление чайника. Вода, клокочущая злость которой сотнями пузырьков воздуха возносилась к поверхности и лопалась рвущимся наружу паром, кипела тихо. Для него, глухого на левое ухо, — практически неслышно. Снова щелкнул выключатель чайника. Александр поднялся, неаккуратно захлопнув крышку ноутбука, открыл пачку и, насыпав немного не слишком соблазнительно пахнущего порошка на дно любимой чашки с отколотым краем, залил кипятком. По привычке, больше напоминавшей нервный тик, прежде чем убрать кофе обратно, он повертел его в руках, рассматривая изображение на упаковке. Восточный пейзаж с караваном верблюдов, тянущимся вглубь рисунка. Кажется, ровно три месяца назад он, точно так же посмотрев на эту пачку, придумал: после всех бед и опасностей Революции Наполеон непременно должен отправиться на Восток. В Египет.       — Будь добр, завари мне тоже, — донесся откуда-то из коридора голос Елизаветы. «Будь добр» — как будто кто-то мог причинить ей зло!       «У Наполеона обязательно будет жена», — подумал Александр.       Он решил в одну секунду, случайно, и тут же почувствовал, как эта мысль щекочет его мягким перышком солнечного луча, прорвавшегося сквозь тучи. Она может быть первым застенчивым ростком вдохновения — может, почему нет? Но Александр только потер ладони друг о друга и достал еще одну чашку, кремовую с розовыми цветами. Это не вдохновение. Настоящее вдохновение не спутаешь ни с чем.       — Вдохновение — оно как свежие груши, — непонятно зачем пояснил он позже, сидя рядом с Елизаветой на маленькой косоногой табуреточке и потягивая невкусный кофе. — И запах, и вкус ни с чем не перепутаешь.       — Или как протухшая колбаса, — сказала Елизавета.       На ней была надета его любимая футболка, черная в белую полоску. Сегодня черные полосы показались Александру значительно больше белых; это несколько его огорчило. С термометра за окном, который день настаивавшего на отметке в минус три градуса по Цельсию, капала вода. Из-за облепивших заснеженные крыши сосулек дома казались огромными страшными чудовищами, разинувшими свои зубатые пасти.       — В желудке одного такого живем и мы, — заключила Елизавета, точно прочитав его мысли.       «Нет, все-таки у Наполеона будет жена, — опять подумал Александр. — Жозефина — имя вполне подходящее».       После нахождения имени, всегда подбираемого с особой тщательностью, его работа становилась сродни искусству художника. Карандашный набросок сделан, остался цвет, мелкие мазки и детали: вдова, мать двоих детей; немолода и некрасива, но обладает тем самым зрелым женским очарованием, которое столь отравляюще действует на мужчин. Множество других незначительных подробностей, ценных лишь тем, какой отсвет они бросают на главного героя.       Он женится на ней, догадываясь, что для нее это скорее расчет, чем привязанность. Он станет отцом ее сыну и дочери. Он будет любить ее, безумно, до тянущей боли в груди и под ключицей, когда она будет неверна ему, когда он сам будет ей неверен. И даже тогда, когда любить станет некого и нечем.       Между тем история Наполеона, которой и без того хватило бы на целый роман, все разрасталась в голове Александра, превращаясь из причудливо ветвящегося кустарника в громадное дерево. Он будет преодолевать узкий карниз альпийских склонов, выживать под ядрами и пулями, переплывет Средиземное море и перед лицом самого Времени одержит победу в сражении у пирамид. К тому времени, как французский народ устанет от крови, потоками бегущей по улицам городов, Наполеон сделается почти фантастическим героем. Ему будет принадлежать власть над умами и сердцами. Не хватает только власти политической, чисто номинальной — но не для максималиста Наполеона. И он во что бы то ни стало добьется ее.       На первый взгляд, генерал Бонапарт обладает немногим: легендой, способностями и удачей; на деле этого оказывается вполне достаточно. Не полк, не армия, но страна… Какое гигантское, невероятное пространство для столь выдающегося ума и рвения! Как многое он способен совершить! Как многое совершит…       — О чем ты думаешь? — поинтересовалась Елизавета.       Александр уже видел себя окруженным гренадерами и конными всадниками посреди зала, где он положил своему герою свершить Историю, но ее слабый голос выдернул его из зыбкого киселя грез.       — Сожалею об упущенных возможностях.       — Завтра — крайний срок. Не следует ли тебе отнести контракт в контору?       — Нет! — Александр вскочил и отошел к окну, стараясь унять дрожь, сводившую уголки губ. — Я и без того потратил достаточно времени на дело, которое мне совсем не по душе.       — Тогда у нас был доход, — серьезно возразила Елизавета, опустив глаза. — А что сейчас? Одни убытки и творческий кризис.       — Творческий кризис — это состояние души, — отрезал Александр. — Экономика, писательство… да хоть проектирование — все едино, все надоест, как всегда надоедает. Деньги здесь совсем не причем. Дело в нас с тобой — и только.       Она вздохнула и вышла, молча проглотив эту горькую пилюлю, и уже через пять минут Александр услышал шум воды в ванной, словно в ракушке, приложенной к уху. Мысли заструились дальше. Он, следуя вдоль их быстрого течения, вновь возвратился туда, откуда начал.       Итак, Наполеон, бросив армию в Египте, со стремительностью орла, пикирующего с горной вершины, возвращается во Францию. Легко, нигде не встречая достойного сопротивления, захватывает власть — точнее, берет ее одной рукой и крепко стискивает в стальном кулаке. Чем он займется первым делом? Верно, конституцией.       Слово прошелестело на немых губах привычно и непривычно одновременно. Открыв ноутбук и изучив взглядом ни капли не изменившийся пустой вордовский лист, Александр напечатал пару несвязных предложений — и тут же стер. С конституцией, сколько ни сидел, у него не ладилось. Эту часть неизменно приходилось откладывать на потом. В работе он старался следовать весьма простому правилу: не можешь справиться с абзацем с первого раза — начни писать новый.       Разумеется, у Наполеона будет множество других проблем: разбойничьи шайки по всей стране, развал бюрократической системы, войны — потому что Наполеон не может жить без войны, как птица не может существовать, не чувствуя ветра в своих крыльях. Как Александр не был бы Александром, брось он свои пустые мечты и займись сухими расчетами на бумаге.       Победа дается Наполеону легко — как прежде и впредь. Только одно омрачит ее, но капли чернил в молоке достаточно, дабы отравить всю кружку целиком. Сраженный пулей, погибает его друг, один из храбрейших революционных генералов. В давно очерствевшем сердце Наполеона рвется последняя ниточка человечности, и на секунду он позволяет себе мысль об обмене — быть может, не слишком равноценном — победы на чужую жизнь.       — Нет ничего более жестокого, чем убийство росчерком пера, — говорила сестра Екатерина, когда Александр показывал ей кое-какие записи или вкратце обрисовывал сюжет. — Писатели никогда не считают нужным задуматься над такой страшной вещью, как человеческое несчастье.       Что ж, думал он, значит, и Бог — всего лишь плохой писатель, занимающийся безуспешным поиском идеального сюжета. Перед ним — чистый лист человеческой жизни.       Перед Александром — набросок, уже обретший цветные очертания.       У него есть ровно два дня, чтобы сделать этот набросок полноценным полотном. Два дня, ни секундой более. Никто и ничто не торопило его, кроме трезвого осознания: сейчас или никогда.       Словно созвучно этому лозунгу Александр делает Наполеона неподражаемо категоричным. Его герою чужда медлительность, чуждо и спокойное восприятие действительности: сейчас или никогда! Пока он избирает своим главным противником Англию, проникаясь к ней патологической ненавистью; очень скоро на ее месте может оказаться целый мир. Прощупыванием, «зондированием почвы» заниматься значительно проще и прибыльнее, чем настоящей войной. Британский премьер-министр и Наполеон будто пара безумных ученых, препарирующих друг друга. Александр, в свою очередь, препарирует обоих, наделяя исключительно несовместимыми характерами и раскладывая по полочкам причины взаимной ненависти.       Увлеченный чем-то умозрительным, еще не до конца обретшим форму в его воображении, он повернул голову вбок, цепляя взглядом пустоту дверного проема за спиной. Тусклый свет лампы на потолке отразил в экране половину его лица.       На момент заключения зыбкого, как любой обоюдный обман, перемирия с Англией Наполеону тридцать два года. Полжизни уже прожито, тогда как он не явил себя миру и наполовину. Его жизнь — такое же половинчатое отражение в плоском мониторе.       Что влечет Наполеона вперед, заставляет повторно скрестить шпаги с Англией, послав к черту все компромиссы, до полной победы или смерти? Почему он посвящает отдыху считанные часы, ночи напролет работая над законодательством и административными реформами, безжалостно расправляясь с изменой, точно врач, ампутирующий зараженную конечность? Зачем положил себе всю жизнь воевать на два фронта: с Короной, жизнь которой оборвала Революция, и Революцией, которую задушил собственноручно? Ответов порой не знает даже сам писатель (хотя бы потому, что персонажи чрезвычайно любят жить собственной жизнью). Характер Наполеона — единственная часть повествования, не похожая на неумелый эскиз, — многогранен, глубок и вместе с тем целостен. В его жилах течет не кровь, а кипящее масло. Феноменальна не его история, эти оборки и кружева; феноменален он сам.       Вьющаяся длинной лентой дорожка сюжета становится широкой тропой. Она петляет все меньше и меньше до тех пор, пока не обращается в прямую и не становится очевидным давно предполагаемый исход: Наполеон непременно пожелает примерить на себя императорскую корону. От царственного пурпура, который совсем скоро ляжет на его плечи, его отделяет возможное недовольство народа. Но народ сам несет Наполеону просьбу сделать его диктатуру пожизненной, а право на нее — наследственным.       Александр живо, в красках представляет себе всю церемонию, словно выпускник, хранящий в памяти детали последнего звонка. Пышно разодетая свита, родственники, сановники, близкие к императору лица — все в бархате, кружевах, бриллиантах. Застывшая, фальшивая, мертвая красота. Не совсем то, к изображению чего стремится писатель. Писателю нужно непрерывное движение, Время, заключенное в единственный краткий миг. Беспредельность в узких границах. Бесконечно малые, как говорят математики.       Легко описать позу каждого гостя, его костюм, минутное выражение его лица. Нелегко описать вечность, сжатую в секунду. Однако описать человека, внутри которого — целая Вселенная, гораздо труднее.       Таков Наполеон. И если вспомнить: в христианской традиции Бог заключает в себе все сущее, — то в тот момент Наполеон был богом.       В его руках судьбы Франции, судьбы Европы. Он посылает своих людей в соседнее государство для ареста скрывающегося там герцога Энгиенского, который обвиняется в подготовке заговора. Герцог будет расстрелян, и когда правящие дома возмутятся, Наполеон лишь махнет рукой, как иной раз отмахнулся бы от надоедливого комара.       Тогда они попытаются принудить его силой, сколотив коалицию, наспех, с опаской оглядываясь через плечо. Жалкие потуги! В Наполеона чересчур верят. Верят его солдаты и маршалы. Верят генералы других стран, и боятся признаться в вере. Верит он сам, пожалуй, во много раз сильнее прочих.       Каково это — не испытывать сомнений ни в одном своем шаге?       Европа захлебнется войной, из соленых с железным привкусом волн которой каждая страна выйдет под французским знаменем. Австрийцы начнут просыпаться от ночных кошмаров — стука сапог наполеоновских солдат по городским мостовым. Настанет день, когда двум сильнейшим на континенте армиям, русской и австрийской, придется столкнуться с Наполеоном лицом к лицу в местечке под красивым, мелодичным названием Аустерлиц — Александр был до педантизма внимателен к мелочам. Словно наивные дети, мерящие мир своей крошечной меркой, уверовав в страх «корсиканского выскочки», они возгордятся своей непобедимостью. Они не заметят, что страх этот — блестящая химера.       Полный разгром в сражении, которое могло бы быть выиграно, станет для них жестоким уроком. Австрия заключит позорный мир, русские вернутся домой ни с чем, морская Англия окажется отрезанной от континента. Наполеон торжествует и составляет список требований к побежденным. Победитель получает все. Vae victis!*       Несколько раз с деланным удовлетворением повторив вслух последнюю фразу, Александр поковырял пальцем растрескавшийся край стола, не обращая внимания на неприятный скрип, служивший ему ответом. Скрип этот отзывался скрежетом кошачьих когтей у него на душе. В промежутки оконной рамы забилась темнота. Несмотря на высокий потолок, тускло освещенная маленькая кухонька казалась до ужаса маленькой. Холодные стены, обклеенные вздувшимися тут и там обоями, поглощали густое гудение компьютерного процессора. Немым укором глядел неровно прикрученный карниз. Он, как и неаккуратно приклеенные обои, был детищем рук Александра, самостоятельно проделавшего ремонт, и хозяйственного Сперанского, этим ремонтом руководившего.       Александр прислушался. В ванной комнате недовольно покрякивала стиральная машинка. Его кошка боялась звука, с которым одежда, переплетаясь между собой, яростно ударяла о барабан, и начинала громко мяукать, распушив хвост. Это было давно; кошка умерла два года назад.       С наступлением темноты наступил и вечер, хотя часы с запыленным циферблатом едва пробили пять. В воздухе разлился отдающий миндалем запах одиночества: Елизавета ушла в магазин, бесшумно заперев двери. Можно было думать, что она не ушла, а так и сидит в их комнате — единственном по-настоящему уютном уголке квартиры — или в ванной, топя свои печали в воде, бегущей из-под крана.       Он провел рукой по волосам, затем вдруг вскочил и убежал в гостиную. Уже через минуту он стоял на балконе, завернувшись в плед, и пытался вскрыть вмиг замерзшими пальцами маленькую белую пачку. Наконец это удалось. Дыроколом щелкнула зажигалка, и он закурил, глядя на хищный оскал поднимающегося над городом месяца. Каждая затяжка оставляла во рту отвратительный привкус табака, вот только Александр дал себе слово научиться — и непременно сдержит его. Пройдет месяц, два; он выучится. Барклай и тот кашлял поначалу, зато теперь дымит как паровоз.       Елизавета все не приходила. Александр, возвратившийся в кухню, нехотя признался себе, что терпеть не мог, когда она оставляла его надолго. Писать в одиночестве было до чертиков скучно, не писать — нельзя. Наедине с собой тоже имеешь обязательства, одно из которых — не тратить время впустую. В такие редкие часы оправдания иссякают, словно жалкий родничок, не подпитываемый общением, этим болотом, затягивающим все глубже и глубже.       Писатель имеет право общаться с миром лишь посредством бумаги. Александр не уверен, однако попробует, хотя бумага часто кажется ему вовсе не раскрытым окном в жизнь, а стеклом, сообщить что-либо через которое можно не иначе как жестами… или криком.       Малость. И все же он готов перегрызть глотку тому, кто отнимет у него эту возможность.       Австрия повержена. На очереди — Пруссия.       Взгляд рисует на листе, усеянном отдельными репликами, характеристиками и словами, как поле после сражения — ранеными и убитыми, воображаемые линии. Карта. Границы, начертанные в глубокой древности и ничего не значащие для Наполеона.       Карта — тоже поле битвы, битвы сильного ума и грифельного карандаша с чернилами, въевшимися в бумагу, точно напыщенная вера в свою неуязвимость — в головы пруссаков. Наполеон разбивает их смеясь. Каждый его солдат верит в маршальский жезл в своем ранце, и с этой верой ему ничего не стоит уничтожить Пруссию окончательно. Мешает одна Россия, давно претендующая для Наполеона на звание Англии номер два.       Он войдет в Берлин, где подпишет указ об экономической блокаде Англии, покорит Варшаву, где будет наслаждаться самым блестящим обществом. Однако его сердце, беспокойный механизм, чья работа требует опасностей битвы, без которых его ход замедляется, пока не остановится совсем, влечет его в Восточную Пруссию, холодный, неприветливый край у самого моря. Заносимый пеплом снега, он будет тяжело и неумолимо продвигаться к границам варварской страны.       Послышался резкий и острый, как скрип воздуха, рассекаемого мечом, звук ключа, поворачивающегося в замке. Александр, опасливо выглянув в коридор, забегал пальцами по клавишам, торопясь записать мелькнувшую у него мысль.       В начале лета, после очередного поражения русских, уставших воевать не за свои земли, Наполеон с улыбкой великодушного победителя предложит им мир. Русский царь согласится. Их встреча состоится посредине (подобные рыцарские поступки вполне в духе Наполеона) реки, разделяющей земли Пруссии и России, — преграды более долговечной, чем кривая на бумаге. Отныне город Тильзит, который будет выбран для свидания, — место, где никто не вспомнит о былых разногласиях. Парады, прогулки, обеды и, разумеется, охота будут достаточно насыщенной программой, чтобы вытеснить из головы память о тысячах погибших солдат, отдавших свои жизни за Императора.       — Доставай тарелки, — велела бесшумно вошедшая в кухню Елизавета. — Я что-нибудь приготовлю.       Ужинали соте с баклажанами, горячим, с аппетитным ароматом лета и густого умиротворения. Александра, отправлявшего в рот ложку за ложкой, это совсем не радовало. Он был бы готов примириться с самым печальным положением вещей… но не тогда, когда сидишь в теплой квартире и ешь вкусную еду, а жизнь перестает казаться такой уж безнадежной.       По вечерам он читал и слушал радио в гостиной. В этот день выпуск новостей растянулся на целых два часа, и быстро уставшему от однообразной трескотни Александру пришлось переключить звук на минимальную громкость. Только так взволнованный голос диктора, сообщающего о последних событиях в Европе, не мешал суженному сытостью и физическим удовлетворением сознанию воспринимать витиеватые книжные фразы. Елизавета сидела в углу, делая какие-то выписки из старых книг, сухих, точно костяные пластинки, для своей завтрашней лекции, оставляя карандашные пометки на полях и у самого позвоночника переплета.       Торшер источал слабый свет с негромким деловитым жужжанием. Гостиная наполнилась гулкой тишиной. Той же самой тишиной, которая, должно быть, стояла по всей Европе после Тильзита…       — Тебе нужно развеяться: ты отвратительно скучен. Пригласи к нам Адама, — предложила Елизавета.       Ее глухой голос затерялся где-то между плотных складок одеяла. Они лежали в постели, ощущая фальшивую безмятежность, передающуюся через переплетение рук — не более чем дань привычке. Колючий зимний ветер колыхал занавеску на приоткрытом окне.       — Я приготовлю сливовый пирог и надену платье.       — Неужели ты сама не понимаешь, — грубо перебил Александр, — что говоришь глупости?       — Почему?       Она хотела спросить, не ревнует ли он, но не смогла связать слова, ничего не значащие по отдельности, в невыносимо наполненное смыслом целое. Он посмотрел ей в глаза и членораздельно выговорил:       — Чарторыйский не придет.       Быстро отвернувшись к стене, он закрыл глаза. Обратную сторону век освещало яркое неоновое пятно, отпечатавшееся там до того, как он выключил свет.       Зря говорят: с предательством каждого нового друга кинжал, единожды вонзенный в сердце, вгрызается в него все больнее и глубже. Больно только в первый раз, когда не спишь ночами, разрывая уголки рта в беззвучном крике. Дважды — лишь неприятная тревожность, но уже не боль. Постепенно привыкаешь к одиночеству вокруг себя, уход других кажется понятной необходимостью. Одного того, первого, запоминаешь навсегда. С сердца слоями сходит омертвевшая кожа, точно пленочка ссохшегося клея с глянцевой бумаги.       — Саша. Ты спишь?       Он не спал. Он медленно, планомерно расправлял края старой раны, щекоча ее нечаянными прикосновениями и напоминая самому себе, как сильно ненавидит свое существование.       Бывает, чистя картошку, начинаешь расковыривать ножом маленькую черную червоточинку, и ковыряешь, пока не удостоверишься, что клубень прогнил насквозь. Александр думал, раскапывал черноту в душе, зная: он сам и есть та гнилая картофелина.       Утро началось вяло, как после попойки. Хуже: как будто вчера заснул через силу, по необходимости, безжалостно обрубив хвост мысли, скрутившейся в голове упругой спиралью; и странно было убеждать себя в правдивости этого бессознательного самообмана. Продрав глаза, Александр поднялся и на ощупь отправился в ванную, мимоходом обратив внимание на неестественно яркий свет из окна. Он наскоро почистил зубы и, набросив халат, с волнением, проступившим дрожью в костлявых и худых пальцах, побежал в кухню. Руки с силой распахнули невзрачные бледно-розовые занавески. В глаза полыхнуло белое пламя снега, словно холодное сияние далекой горячей звезды.       Александр жалобно застонал, двинулся в сторону балкона, за ночь обросшего снежной накипью, хлопая себя по карманам, и вернулся минут через пять, отплевываясь от горького табачного осадка.       Жаловаться некому. Страдать не перед кем и незачем; он и так достаточно опротивел самому себе. В этом смысле бумага — спасение.       О чем думал вчера, до самой последней секунды безнадежного сражения с усталостью и апатией, провалившейся в подсознание загадочными картинками снов? — Верно, о Тильзите. Еще одной перемычке, соединяющей «до» и «после», одну войну с другой.       Что ж, за Тильзитом последует давно планируемая финансовая реформа и ряд мер по поддержке французского производителя. Отдавая дань своему дурному экономическому образованию, в силу которого так наивно верит Елизавета, Александр даже выдумал теорию, этакое экономическое обоснование наполеоновского режима. Какие-то глупые мысли о гегемонии крупной буржуазии. Он не верит в них и писать, естественно, не станет — разве что лишний раз потревожит воспоминания, самолюбие и огромный каталог ненужных знаний уколом крохотной зубочистки.       Пройдет совсем немного времени, и вечно беспокойный, всеобъемлющий и все подмечающий взгляд Наполеона устремится в сторону Испании. В мыслях — новая война. Будто художник-баталист, он уже рисует картины будущих побед на огромном полотне своего могучего воображения. Тщательно, точно расположение корпусов в армии, продуманную композицию портит лишь одно — недовольство окружения. Эти разряженные в бархат и золото князья, герцоги, проконсулы и короли с их сытыми, раздавшимися лицами, за каждым из которых скрывается чумазая физиономия сына стряпчего, бочара, трактирщика, устали от бесконечных войн. Наполеон не слушает их. В этом заключается его основной, самый существенный недостаток: он совершенно не умеет слушать. Он вновь строит на плацу сотни тысяч солдат, жизнь каждого из которых стоит для него не больше булавочной головки, и отправляет погибать во имя великой цели, имя которой — единство. Объединение всей Европы под иссиня-кровавым флагом Франции.       Испания. Чужая, полудикая страна с растворенной в воздухе желтой, густо-оранжевой, коричневой пылью. Стены средневековых замков и крепостей, клейменные беспощадным Временем. Александр не любил Испанию за ее вульгарность, причудливыми водоворотами смешавшуюся с изяществом, — Наполеон будет пренебрегать ею… пока не начнет бояться.       Это будет настоящая партизанская война: самодельное оружие, яды, обман, жестокие расправы. Испанцы пропитаются горькой и страшной ненавистью, словно губка — водой. Но прежде, чем Наполеон осознает, что завяз в пыли испанских дорог, будто в зыбучих песках, смерть встанет за другим его плечом.       Австрия, окрыленная неудачами Франции в Испании, поднимет голову.       Наполеон, стянув часть войск к восточной границе и наскоро обучив новобранцев, отправится на противоположный конец Европы, как мог бы перейти в другую комнату собственного дворца, чтобы наказать нашкодившего щенка. Из всех данных за полгода сражений всего одно крупное поражение армии и одно — его личное; но невероятное самообладание Наполеона не позволит таким мелочам, как смерть друга или минутное замешательство в штабе, помешать ему. Он вновь будет держать Австрию в железном кулаке зависимости со стальной хваткой пяти ее пальцев: разорения, аннексии, контрибуции, рекрутчины и ограничений торговли.       Разрядилась мышь, и все попытки Александра выделить абзац сделались такими же бесплодными, как испанская война. Он взглянул на часы, потом — на поднимающийся серпантин метели за окном и досадливо поморщился, будто от неприятного запаха. Внезапно свистом шальной пули у самого уха раздался надломленный, срывающийся на писк звук телефонного звонка. Александр перегнулся через стол и, едва различив высветившийся на экране номер, разочарованно вздохнул.       Звонила мать. Палец сам потянулся к клавише сброса, вот только нажать ее не достало сил. Еще раз вздохнув и инстинктивно зажмурившись, будто перед чужим ударом, Александр поднял трубку.       — Почему я никогда не могу до тебя дозвониться?!       Вопрос, конечно, риторический. Ему не десять, не семнадцать лет, и Мария Федоровна уже давно не волнуется — просто делает хорошую мину при плохой игре. Когда-то он тревожился за каждый пропущенный вызов — новый седой волос на ее голове. В последнее же время Александр круглые сутки держал телефон в режиме вибрации. Что угодно, лишь бы не слышать сорванного голоса его звонка, отзывающегося резонансом в груди! А серебра в его волосах теперь даже больше, чем у матери.       — Ладно. Ладно… Не важно. Лучше скажи мне, что сегодня же съездишь в контору. Ведь ты поедешь туда, правда?       Нет, пронеслось в голове у Александра. И никогда не поедет. Если будет умирать с голоду (до чего, впрочем, еще далеко) — все равно не поедет.       На том конце трубки клокотало и гудело: любимая привычка Марии Федоровны — звонить, будучи на улице. Другое ее обыкновение — тараторить, как сейчас, без пауз и смены интонации, произнося каждое слово с каким-то нервным надрывом:       — Молчишь? Ну, молчи, молчи. Все равно что твоя Лиза — вечно молчит, будто воды в рот набрала. О старой и больной матери подумал?       — Подумал, — выплюнул Александр чуть ли не с отвращением. Мария Федоровна? Старая и больная? Она ездит за границу, водит дружбу с лучшими людьми Питера, всегда в движении, всегда в полете, как грузный голубь, обретающий невероятную грациозность, чуть коснувшись крыльями невесомых воздушных потоков. По сравнению с ней Александр — дряхлый неизлечимо больной старик.       — А твои друзья? Все эти глупые мальчишки? Надменный поляк, Волконский, поп-расстрига и этот, как его там…       — Прекрати.       — Неужели ты перестал прислушиваться не только к моему, но и к их мнению? Ты теперь сам по себе, так?       — Ну!       Сердце Александра забилось отчаянно быстро, как у загнанной лошади. Она не может знать. Откуда ей знать?       — Между тобой и блестящими перспективами будущего — всего две станции метро и жалкая заполненная бумажка. Признайся, ты просто не хочешь работать. Пора бы тебе забыть свои выдуманные реальности и…       — Давай закончим этот разговор.       — …начать жить сегодняшним днем!       — Твою мать! — ругнулся Александр и положил трубку. И Чарторыйский, и Сперанский часто говаривали, что в его сквернословии была какая-то беспомощность, неестественность, точно в первых наивных ругательствах ребенка.       Александр был уверен: на том конце продолжали говорить еще в течение двух минут после того, как он нажал заветную красную клавишу. Он встал и, небрежно бросив в стакан бумажный пакетик, заварил чай — благо вчера Елизавета позаботилась не только об ужине. Голос матери, некогда навязчиво-сладкий, с годами выцветший до истерически-нравоучительного, вызывал у него рвотный рефлекс. Мария Федоровна не понимала его занятий, не любила его непрактичности, непоследовательности и всего того, что подразумевала под словом «поверхностность». Терпеть не могла его друзей — и юности, и зрелости; наконец, не любила его жену. Александр тоже не любил Елизавету. Не любил как женщину — было в ней что-то слишком близкое, родственное, не дававшее чувству раскрыться, — но с каждым совместно прожитым годом проникался к ней все большей дружбой и уважением. Может, именно поэтому не решился на развод. Может, привык, как привыкают не чувствовать вкуса пищи во время болезни. Может, просто-напросто не хватило духу.       У Наполеона его хватило. Хватило, когда он почувствовал: нужно отпустить, отойти так далеко, насколько позволяют невидимые, еще не до конца перегнившие путы привязанности. Император Австрии, жалкий и задавленный, оказался в нужном месте в нужное время, и вот на троне, некогда принадлежавшем Жозефине, восседает австрийская эрцгерцогиня.       Тем временем над Европой нависает кризис, вызванный блокадой британских судов. Торговля ведется, но тайно, одной рукой, спрятанной за спиной. Наполеон знает это и сам повязывает платок на свои глаза, с наивностью слепой ненависти сталкивая Европу в пропасть. Он способен раздавить Англию, стереть в порошок и смотреть, как пыль ее былого могущества разносит восточный ветер. Необходимо лишь подпилить последний костыль, на который она опирается. Этот костыль — Россия.       В половине двенадцатого забежал Попо Строганов — занести какую-то доверенность и узнать последние новости. На самом деле новости почти всегда приносил он сам: Александру было не о чем рассказывать. Единственным более-менее интересным, хотя и регулярным, событием в его жизни был недосып.       Бойкий, говорливый, точно ручей в лесной чаще, Строганов не питал любви к подобным историям. Приходивший неожиданно, он быстро выкладывал все, чего в данный момент касалась его живая мысль, и так же неожиданно уходил, повинуясь одним им различаемому зову непрерывно текущей и изменяющейся жизни. Александра раздражали его нескончаемые рассуждения вслух, этот треск, доносящийся из глубины камина. Он сам много думал, говорил еще больше — а ведь люди никогда не прощают другим собственных недостатков.       — Мы все скучаем по тебе, — сказал Строганов вдруг, поджав губы. — Виктор, дядя Никс… кхм!       Намеренно не сказал про Адама: не умел врать. Или же неизмеримо древнее, подобно самой Вселенной, имя Чарторыйского всего-навсего не переделывалось на французский манер так же просто, как имена Кочубея, Новосильцева и самого Строганова — Павел-Поль.       Александр хотел, чтобы он ушел.       Этим утром он был болезненно счастлив отсутствием Елизаветы и отвратительно несчастен приходом Строганова. Непостижимость человеческой души, наделяющая громким статусом индивидуальности, порой играет с людьми злую шутку: они остаются одни. Никто не может залезть к тебе в голову. Никто не живет в твоей голове. С этим осознанием мы существуем и смотрим на себя глазами других, но через призму собственной мысли, точно зрячий — сквозь очки полуслепого. Александр смотрел на себя со стороны Строганова и видел, как тонет в болоте лжи и лицемерия. Рассудок воспалялся раной, которой коснулась чужая рука.       — Еще не захотелось послать к черту свое добровольное отшельничество? Не увиливай и не ври: когда ты врешь, все уловки отпечатываются на лбу, как на экране твоего компьютера.       — Я устал, — откидываясь на спинку стула, прошептал Александр и коснулся пальцами висков, словно в них и сосредоточилась та безмерная боль, которая никак не находила выхода.       Устал! Наполеон не знал бы слова «усталость». И пустота в сердце говорила намного громче, стоило ему вспомнить об этом. Он живой человек из плоти и крови — и хуже собственного героя, литературного трупа с гниющей кожей из скупых описаний и хрупким скелетом невыписанного характера!       — Я знаю, знаю. И не поверю, пусть ты и сам веришь в эту чепуху. Тебе нужно отвлечься — и дело с концом.       Строганов ушел, унося с собой немного тяжести с его души. Но капля эта оказалась столь мала, что напряжение почти не ослабило свой узел на шее Александра. Он напоминал себе маленького ребенка, впервые попробовавшего незнакомую конфету, не догадываясь о начинке. Ее вкус, приторный, навязчивый, так и остается на языке. Жизнь — та же конфета; никогда не знаешь, чем ее наполнит кулинарная мысль Создателя. Александр распробовал начинку и никак не может избавиться от горького, почти едкого привкуса, моментально распространившегося по языку и небу.       На кончике языка и на губах Наполеона — железный привкус крови, однако у него нет ни малейшего желания от него избавляться.       По всему континенту пробегает слух: что-то готовится. Не готовится — уже готово. Громадная армия, как стая саранчи, роится у самой границы. Одно движение руки, и она, сметая все на своем пути, пренебрегая любыми трудностями, устремится к сердцу России — великой Москве.       Русская армия отступает. Отдельные корпуса набегают на ее фланги, словно прибой, накрывают их и бессильно откатываются назад, ударяясь о скованную безмолвием гранитную скалу.       Наполеон ждет, когда гладкая поверхность камня даст первую трещину. Он ждет сражения — и сражение настает, но победа в нем, как и сами русские войска, вновь ускользает у него сквозь пальцы. Москва оставлена утопающей в огнях завораживающего красотой пожара, ненасытно пожирающего церкви, дворцы, дома. Ее занимает Великая армия. Наполеон чересчур быстро пьянеет новым успехом, не замечая своей ошибки; Москва станет для него Аустерлицем, вывернутым наизнанку. Он будет смеяться, пока языки пламени будут щекотать ему пятки. Он не обратит внимания, когда они дойдут ему до щиколоток. Но стоит ему осознать: он наполовину объят племенем, — и его охватит ужас. Просьбы о перемирии остаются без ответа, ожидание делается бесконечным и бесперспективным, словно попытки решить задачу о квадратуре круга. Армия начнет беспорядочно пятиться назад, утопая в снегах и вязком переплетении слов «отступление» и «бегство».       Наполеон угрюм и подавлен — есть вещи, которые не скрыть плотной гипсовой маске его лица. Оставив армию на произвол судьбы, он в спешке возвращается во Францию и на ощупь, вслепую собирает новую, словно вытягивает последние карты из колоды. В Париже неспокойно: растет немое недовольство войной, которой не предвидится конца. Наполеону стыдно признать свое поражение, оно выводит его из себя. И, чувствуя эту ярость, Европа все еще боится его, суеверно вздрагивая при любом отголоске былой бури.       Ему, словно быку, достаточно показать красную тряпку — он бросится на нее и будет заколот насмерть. Пятиться назад, выть загнанным зверем… и огрызаться так, что никому и в голову не придет: он пропал!       Бессильно опустив руки, бледный, разбитый, Александр протер глаза, красные от белизны маячившего перед ними экрана, встал, оделся и вышел на улицу.       За пару дней, на протяжении которых он безвыходно сидел дома, подморозило — пришлось плотнее запаковать себя в пальто. Холод оставлял на коже легкие укусы, не причиняя настоящей боли и оставляя это право за мучительными размышлениями. В редких растяжках туч колыхался слабый сероватый свет: солнце силилось прорвать плотную кожу мартовского неба. Он стоял под самой крышей. По карнизу жидким серебром стекали капли, будто слезы безутешной природы, пробудившейся после многолетней комы дряхлой старухой и плачущей о потерянных годах. Вспомнился расплывчатый Бродский, теперь представляющийся до невозможности близким и точным: «Миновала зима. Весна еще далека». Александр зачерпнул рукой пригоршню снега, размял между пальцев и, убрав мокрые ладони в карманы, пошел вдоль улицы, глядя под ноги.       Пройдя метров двадцать, он поднял голову. В двух шагах, натянувшись гирляндой между забором и фонарным столбом, висела красно-белая заградительная лента. Толком не осознавая своих действий, ощущая только прикосновение сухого воздуха к лицу, Александр приподнял ее и наклонился, чтобы пролезть, не перешагивая. Закололо в правом подреберье; он не обратил внимания, опять спрятал руки в карманы и пошел дальше.       Его остановил зычный голос, грубым тычком ударивший в барабанные перепонки.       — Для кого ленту вешаем?       — Что? — Александр прикрыл левое ухо и сощурился, пытаясь отыскать глазами говорившего.       — Ленту, спрашиваю, для кого вешаем?       Он повернулся вправо. Перед ним стоял невысокий мужчина с маленькими глазами, в мятой грязно-синей форме, и смотрел на него, сдвинув прямые, будто нарисованные, черточки бровей к переносице. Это был Балашов, живший в соседнем подъезде, довольно дурной полицейский и человек. Александр знал его с детства, когда тот не был еще ни тем, ни другим, и в последнее время, изредка сталкиваясь с ним во дворе, все чаще констатировал номинальность обеих этих характеристик. Балашов сделал вид, что не узнал его.       — Неужели не ясно? Проход запрещен, счищаем наледь с крыши. Упадет на голову — в больнице окажетесь как нечего делать. Жить надоело?       — Прошу прощения, — слабо улыбнулся Александр, — сдается мне, я дорожу беспрерывностью своего существования куда меньше, чем отдельно взятым мгновением.       Все та же идеология бесконечно малых.       Зябко поведя плечами, он обошел Балашова и двинулся вперед, не оборачиваясь. На минуту, будто опомнившись, поднял голову и посмотрел наверх. На крыше было пусто — только блеклый свет стекал по скатам липким сахаром. Белая-белая пустота марта, которая поглощала его с каждым днем. В ней не было ни удручающе ровных строк контракта, ни Наполеона, пойманного в капкан тщеславия, — пускай добросовестный писатель и должен проживать жизнь своего героя как собственную. Дело не в этом: у него не осталось сил даже на свою жизнь.       Март приносит в Париж тепло, обволакивающее огромным шерстяным одеялом. Холод во Франции — гость крайне редкий, забредающий разве что ошибкой по пути в Россию; избирательность его привычек и яркая акварель зелени и цветов по весне делает Париж маленьким подобием рая. Наполеон наверняка не верил в наступление дня, когда в этом раю будут слышны не отзвуки далекой канонады, но отчаянный предсмертный крик самой войны.       Александр не верил в наступление дня, когда черные ростки тревоги, пронизывающие его сердце, оплетут его колючей сеткой безумия.       Под ногами, едва прикрываемый снегом, то и дело мелькал зыбкий пластмассовый лед, совсем не похожий на тот, от которого сегодня вскрылась Нева. Именно так: Питер — туберкулезник со вскрытой багрово-синей веной Невы и пылью, набившейся в капилляры каналов. И в этом вечно предсмертном состоянии — его особое очарование.       Александр был петербуржцем не по праву рождения, не по праву безвыездной жизни в нем в течение долгих лет. Есть люди, принадлежащие Петербургу в силу особого типа мышления и исключительного характера. Серые люди, расцвеченные скупым налетом облетающей позолоты и яркими проблесками увлечения, появляющимися так же редко, как ясные солнечные дни на берегах Финского залива; люди, скованные недвижимой болью гранита набережных. У Александра в горле застряло что-то острое и тяжелое, металлическое, кровавое. Ноги подкосились сами собой, и он, завалившись набок, упал в снег. Перевернувшись на спину, он смотрел в небо, покрытое чешуей облаков, редеющих с каждой секундой. Там, в вышине, неестественно голубой, точно раскрашенной ярким фломастером, горело солнце — первое по-настоящему яркое солнце в этом году.       «Не может быть, чтобы я любил его. Я люблю его, я его люблю!»       Он готов был плакать, прерывисто, безутешно, позволяя боли просочиться наружу — и вдруг понял, что разучился давать ей ход иначе как в словах, заключенных в перестуке нажимаемых клавиш. Руки хватались за снег, сжимая его холодную и колючую простыню, точно саван, которым покрывают умершего.       Наивность слепца! Александр думал о возможности воскресить невоскрешаемое, вернуться к началу, хотя начало и есть конец. Его конец: единственное существо, привязанность к которому делала его жизнь не такой обыденно-тоскливой, собрало вещи и спешно уехало прочь — узнать, куда именно, не было никакой возможности. Наполеон, властитель Европы, великий бог войны — всего лишь человек, которому было не все равно. Человек, которому можно было верить.       И Александр верил.       Они знали друг друга наизусть, точно длинное стихотворение, заученное когда-то в детстве. Они смеялись вместе, читали вместе, вместе слушали музыку. Александр спускался в метро с закрытыми глазами, пока Наполеон держал его за руку, в свободное время сочинял маленькие рассказы, неумелые и несвязные, которые, тем не менее, Наполеону очень нравились, и был готов работать до седьмого пота, если знал, что вечером их ждет встреча.       Все изменилось. Все, в чем он был уверен прежде, стало растворимым и проницаемым, словно мыльная пена. Наполеон ушел, и стало ни к чему работать, нечего писать и незачем существовать.       У ловких и острых на язык французов есть выражение: douleur sacree, священная боль. Боль, о которой нельзя говорить — можно только молчать, приносить эту страшную словесную жертву. Наполеон — douleur sacree Александра. И Александр нарушил молчание, доверив бумаге воспоминание о нем.       Он приподнялся на локте, встал, небрежно отряхнувшись, и, слегка покачиваясь, будто пьяный, пошел в сторону дома. Несколько шагов спустя пришлось свернуть во двор: он не находил в себе сил снова взглянуть в бессмысленно самодовольные глаза Балашова — как и в любые другие человеческие глаза, полные человеческими же чувствами и желаниями. В лицо подул сухой ветер, незаметно раня щеки острыми краями миллионов снежинок. Было плохо, чертовски плохо; Александр провел языком по деснам и слизнул запекшуюся на них солоноватую прохладу.       В подъезде тускло горела единственная лампочка, по углам дешевым вином разлились бордово-сизые тени. Под перилами — большой и черный таракан, будто надоедливая мысль, ошивающаяся на задворках сознания. Вслушиваясь в разговор ключа с замочной скважиной, он открыл дверь и вошел в пустую прихожую. Через четверть часа он уже стучал ложкой о тарелку, доедая холодное и невкусное соте с баклажанами, глядя в пустой экран компьютера и ненавидя свою беспомощность.       Нет ничего хуже, чем осознавать: каждая отданная тобою часть души оказалась выброшена и втоптана в грязь. Нет ничего хуже, чем смотреть, замерев от страха и стыда, как она тонет в черной пучине. Ты можешь пытаться спасти ее, вытащив обратно, но дело сделано, и ты помогаешь птице в загрязненном нефтью водоеме, забыв об облепившей ее перья обманчиво тонкой пленке. Крылья никогда не поднимут ее в небо. Она обречена на гибель.       За окном наступил вечер, спрятав солнечный фонарик под одеяло темноты.       Елизавета вернулась позже обычного. Она не заглянула в кухню, а сразу пошла в гостиную, и Александр слышал ее веселый, ласковый голос: она говорила по телефону. За окном громыхнуло, послышался визг сирен. Одно за другим загорались окна в соседних домах. Александр инстинктивно полез рукой в карман, нащупал пачку сигарет и вышел на балкон. Ветер пронизывал грудь ледяными прутьями. Практически сплошная мгла — а значит, завтра будет метель, сухая, колючая и дробящаяся в крошку, точно кусочек мела. Он сам не заметил, как перестал кашлять, выпуская изо рта вместо сигаретного дыма, оседающего на дно легких, частички своей души. И если депрессия — болезнь, то Александр болел, глотая этот дым, как спасительные таблетки.       Докурив сигарету до конца — обязательное условие тайного договора с самим собой, — он обернулся и застыл на месте, напоровшись на чужой взгляд. Взгляд этот пробил его навылет, болезненно поддев кожу, как тупая игла. Елизавета не хмурилась и не злилась. Именно этого он и боялся больше всего — безучастия.       Падающие снежинки блестели в свете фар столкнувшихся машин обрывками серебристой фольги. В голове — размеренное тиканье часов, будто глупая детская считалочка. «Тик-так, тик-так, кто собьется, тот дурак». Александр сбился, сбился уже давно, но хочет обмануть всех и самого себя и продолжает размеренное: тик-так, тик-так… Слоги беспорядочно меняются местами. Всем плевать, одна Елизавета замечает пену, запекшуюся на его губах дурной бесконечностью однообразных повторений.       Они встретились взглядами и разошлись телами: она сделала шаг к перилам балкона и встала, глядя вниз, в снежную бездну, на стелющийся по ее дну длинный мазутный след дороги; он, сминая окурок между пальцев, вернулся на кухню.       Нужно было писать — он не знал, о чем. Нужно было жить — он не знал, зачем. Глядя в экран со смиренным ожиданием чего-то столь же неизбежного, как смерть, Александр вспомнил о том, что проповедовал еще вчера и во что, как и многие проповедники, не верил ни единой частичкой своего разума. Творческий кризис — это состояние души. Более того, состояние пожизненное. Оставалось принять простую истину: из него, сколько ни дави, больше не выдавишь ни единого слова. Значит, нужно забыть и заняться тем, чем всегда занимаются хмурыми и зеленовато-синими от плесневелой тоски вечерами.       Александр сидел за столом, раскладывая пасьянс.       — Хоть бы посуду помыл, — сказала Елизавета.       Поджав губы и поморщившись, он чуть подвинулся на стуле и продолжил сидеть, уставившись в монитор, — из чувства противоречия, пусть никогда в жизни и не слышал от нее жалоб или даже секундного недовольства. Он знал, о чем она умолчала: в нем говорит лень, вязкая и тягучая, точно смола. Но чувство, показавшееся Елизавете ленью, постепенно обретало в нем все более четкие очертания и наконец, претерпев чудовищную метаморфозу, огромной опухолью засело где-то под сердцем. Апатия. Ждешь чего-то, пока не начнешь разлагаться на части от застоявшегося в мышцах отчаяния. Досаднее всего здесь — парализованный мозг и отлично функционирующее тело. Александр, не сказав ни слова, отложил ноутбук, выключил торшер и ушел в спальню. А сон… сон не шел, испуганный жуткой пустотой внутри него.       Темнота облепила комнату огромным мушиным роем — беспросветица. До смерти — вот ирония! — хотелось всадить себе в грудь что-нибудь острое, да разве можно оставить дыру в дыре?       Попытка вытянуть из себя хоть жалкий огрызок предложения, предпринимаемая всегда, когда сон казался ему лишь выдумкой человеческого разума, провалилась. Слова закончились, как чековая лента, струей бьющая из фонтана кассы. Наполеон, оставленный теми, кого считал своими самыми преданными помощниками, окружен, разбит и уничтожен. Ссылка на маленький остров под названием Эльба, до боли напоминающий Корсику. Все полученное им в качестве компенсации на самом деле — бесстыдная насмешка прямо в лицо. Наполеон Бонапарт, еще вчера властелин Европы, жестокий и справедливый в своей жестокости, сегодня мечется по запертой клетке.       В голове протяжным гулом зазвучала низкая нота, точно тяжелый камень, привязанный к шее и тянущий вниз, на дно. Если они с Наполеоном не задохнутся — растают серебрящимися кусочками рафинада.       Александр грустно усмехнулся, но блеск его улыбки не смог прорезать черный картон темноты, как бывало раньше. Рафинад. Просто слово, пришедшее в голову. Закон случайных слов — этакая писательская липучка, помогающая зацепить один художественный образ за другой.       Его глаза уже привыкли к темноте, и взгляд научился выхватывать белесые очертания предметов, выплывающие из мрака. Руку окутала серая паутина льющегося из окна лунного света. Он смотрел и спрашивал себя: если работает закон случайных слов, почему не работает закон случайных мыслей? Ведь мысль всегда материальна…       Лоб коснулся мягкой и прохладной на ощупь подушки. Апатия так и не отступила, она нарастала с каждым мгновением, и за ее кирпичной стеной Александр не понимал: вокруг него — та же запертая клетка. Он бросался на ее стальные прутья, чувствуя мучительную боль, не различая боль свою и боль чужую, созданную его воображением. Мысль материальна. Смотреть на себя со стороны, влагать свои размышления в уста героя, чувствовать биение его бумажного сердца и чернильную кровь, растекшуюся по венам, — тайная страсть любого писателя…       Он проснулся быстро, как от внезапного щипка, и сразу же попытался вспомнить, как заснул. Но, сколько ни искал, этот кусочек оказался вырезанным из его памяти, как что-то неважное, несущественное. Александр повалился на спину, пытаясь балансировать на грани между сном и бодрствованием, и посмотрел в высокий потолок, разбиваемый на части тенью от старой, громоздкой и неуместной здесь люстры — бабушкиного подарка. Веки слипались, и люстра расползалась по белизне потолка уродливым стально-серым пятном. Он вдруг почувствовал небывалое опустошение и недоверие к самому себе, сгустившееся под горлом. Вчерашнее сделалось чем-то невообразимо далеким и блеклым, точно облупившаяся краска. Нож, ковырявший картофельную червоточину, достиг чистой, непрогнившей сердцевины.       И тут он вспомнил.       Рывком открыв ноутбук, он запустил Ворд и поспешно забил пальцами по клавишам. Их щелчки больше не казались похожими на короткие укусы — они сливались в единый протяжный гул, и в этом гуле рождалась, обретала форму и бесконечно изменялась Мысль, живая, непрерывная, точно бурлящий поток.       Наполеон сбежит. Молниеносно, словно удар кинжала, прорвавшее тучи солнце бросило свои лучи на монитор, и Александр увидел, как написанные слова татуировкой проступили на щеке его двойника-отражения.       Наполеон сбежит. Тайно, под покровом ночи, потому что ночь — лучший помощник в любом деле, касающемся побега, Наполеон снарядит несколько судов и отправится к берегам Франции. Он не может позволить себе остановиться: стоит ему замедлить движение, как оно сделается невозможным навсегда. Перед ним родная Франция, кипящая злостью и ненавистью к новой власти, и Франция падет к его ногам. Ни единого выстрела, ни капли крови — одна слепая вера; полки присягают ему один за другим. Наполеон Бонапарт все еще бог. Можно ли придумать для пьесы финал лучший, чем Воскресение?       Нельзя, подумал Александр. Но для жизни — пожалуй, можно.       Вчера он страшно мучился, исходил последними каплями вдохновения, умирал от мыслепотери, прощаясь с собственным агонизирующим сознанием. А сегодня — пустота и такая легкость, будто бы все это не здесь и не с ним, а где-то далеко — с чужим героем в чужой книжке.       Коридор. Прихожая. Снова коридор. Балкон. Пальцы вцепились в полупустую пачку сигарет и зажигалку, врастая вовнутрь, навсегда прощаясь с отмирающей оболочкой души. Он вдохнул глубоко и свободно, точно ныряльщик перед погружением, и, торжественно вскинув руку в воздух, разжал ладонь. Белая упаковка растворилась на простыне снега, накрытой серым и колючим ледяным пододеяльником. Александр постоял на балконе, пока приятная дрожь утреннего мороза не забила по позвоночнику, развернулся и быстрым шагом направился в спальню.       — Вставай, Lise! Ты слышишь меня? Вставай! — закричал он, распахивая двери и заставляя сквозняк, воровато пробравшийся в комнату через окно, затравленно метаться по холодному полу.       Не дожидаясь ответа, он бросился по коридору, забегая в комнаты, отворяя повсюду двери и форточки. Память исступленно билась о стенки сознания, точно Нева — о гранитные кандалы набережных. Он старался вспомнить, когда впервые занес ручку над бумагой, будто острый нож — над жертвенным алтарем, и вывел короткое: «Его звали Наполеон Бонапарт». Когда начал этот долгий и трудный путь, обрекающий на мучительные плутания в лабиринтах мозговых извилин, воображения и чувств.       Александр остановился перед кухонным окном, и солнце само потянулось ему навстречу, распахивая грязные створки окна и оплетая тело и душу ласково-золотой леской своих лучей.       — Кончилось, — сказала Елизавета, подойдя к нему сзади и приобняв за плечи.       Он устало вздохнул и, слегка повернув голову, поцеловал ее в лоб и переносицу. Кончилось, разумеется, кончилось. Он не знал, как назвать произошедшую в нем перемену: Революция, бегство, Воскресение, — зато знал, что кончилось и что в этот самый момент он — уже не он, и больше никогда не будет прежним. Наступала весна, капала с карнизов и втекала в проспекты персиковым ликером. Обваливалась с крыш тяжелая наледь воспоминаний, настоящих и мнимых. Солнечный свет бил в окна, грозясь расколоть стекла и заполнить собой кухню, квартиру, дом, весь постаревший от тоски и холода Петербург.       Нужно было идти дальше. Со рвением человека, перенесшего тяжелейшую операцию, Александр хотел жить, страстно и невыразимо горячо, забыв о пережитой и навсегда отступившей болезни… Лишь теплое и снисходительное сожаление подступило к нему и потянуло за ухо, заставляя грустно улыбнуться своему вчерашнему отчаянию.
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.