ID работы: 5643591

Крыска

Джен
NC-17
Завершён
64
Пэйринг и персонажи:
Размер:
5 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
64 Нравится 48 Отзывы 12 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
      Ну что уставился, словно я тебе Зелёная леди какая? Нравлюсь никак? Вижу, что нравлюсь, я тут всем нравлюсь, айда поцелую. Да шучу я, не дрожи, вылупок. Погоди, не егози, я не обзываюсь, это ящерки так детёнышей зовут. Вот и ты сейчас — ну чистый вылупок: рот раззявил, глаза таращишь… Да ладно, не куксись, я привыкшая. На Крыску, чай, поглазеть пришёл? Ну глазей-глазей, это у нас даром. А вот если хочешь послушать, как я этакой рожей-то обзавелась… В горле что-то пересохло, сил нет как. Вот-вот, вылупок, верно мыслишь. Одной кружкой не обойдёшься, сразу три бери. И себе тоже возьми. Не трусь, у Хряка воду пить нельзя, а пивко — сойдёт. Никто пока не умер… Ну кроме тех трёх дурней на прошлой неделе. Опять шучу. Тех просто прирезали, и поделом, я скажу, прирезали. Но кто пиво ставит — тот и сказки слушает, ага? Ты ж узнать хочешь, почему у меня морда вся в рытвинах, что у фермера поле осенью? Ну слушай, мне не жалко, только не обоссысь смотри, как давеча два мажонка… А вот тут — не шучу. Всё-всё, горло промочу — и расскажу.       Началось всё в тот год, когда последние Септимы закончились. Не монеты, а императоры, понятно, монеты-то как раз тогда водились у нас. Ну, выходит, лет десять тому назад. Я тогда, сам понимаешь, без этой дряни на морде была. Не то чтобы красотка, но под пивко да на любителя, как говорили, ничего вполне. Босмерка как босмерка, короче, не хуже и не лучше прочих. Крыской меня тогда и прозвали: в любую нору влезть могла и от собак уходила как взаправдошная крыса. И был у меня дружок, Плешивым звали. Каджит. Алхимик был — теперь таких не сыскать. Надерёт шерсти со своей жопы, травки какой сорвёт, плюнет в котелок, поварит — и готово зелье. Он-то меня и втравил в то дельце, гавнюк мохнатый… Аркей его прими поласковей. Помянем, вылупок, хорошего кота…       Ну так вот, продолжаю. Пришёл как-то Плешивый в нашу халупу в Портовом районе да и говорит: хочешь, мол, Крыска, правой рукой Серого Лиса заделаться? Ты, поди, про Лиса и не слыхал? Король воров Сиродила, не меньше. А ума-то у него поболе было, чем у настоящих королей, даже и Плешивого, я так думаю, посмекалистее был. Гильдией, значит, воровской правил. Мы с Плешивым к ним не лезли, больно уж лютовал Лис: тех не тронь, этих не обидь. Но хотелось в гильдию, что врать-то? А Плешивый, вот как сейчас помню, ещё и говорит: будешь, мол, воровской графиней, Крыска, при короле-то. Ну, я ж не дура, прижала Плешивого: что, мол, да как, что за праздник такой, раз крысы Лису понадобились? А он мялся, жался, кот драный, да и признался: нашептала ему пташка одна, будто Лис кой-чего надумал украсть, и ищет, кто за него в пекло башку дурную сунет. Да не камушки какие, не деньги — круче, говорит Плешивый, бери, Крыска. Хочет Лис слепых монахов обокрасть, тех, которые Свитки читают.       Тут — не совру — струхнула я. Благодарность Лиса — это, конечно, хорошо, а вдруг подохнешь — и накой она тогда? А от всяких загадочных вещей простые ребятки вроде меня дохнут почище, чем блохи на Плешивом от его зелий. Но котяра мне по ушам-то моим большим хорошо проехал: мы, дескать, лучшие, Крыска, не дрейфь. Монахи, говорит, слепые совсем и дряхлые, разве ж мы с тобой их не обманем? А гильдейским-то нос натянуть тоже сладко. Ну и доверилась я Плешивому; собирай, говорю, все слухи, что там да как, в монастыре этом. И зелий наварить велела на все случаи, хоть от зоркого глаза, хоть от брюшного газа. Он и рад стараться, наварил. Ну и пошли мы с ним, значит, в монастырь Мотылька Предка.       За Чейдинхолом, в горах, холодно было — жуть. Плешивый мёрз, а я так чуть вовсе не околела, пока дошли мы с ним до монастыря. Монастырь, скажу я тебе, хорош, ну чисто собор какой. Мы-то в столице привыкшие ко всем этим камням белым и арочкам всяким, но и то рты пооткрывали, смотрим. Закат ещё был, как сейчас помню: всё будто в крови тонет. Но нам того и надо было: ночью хлебнули зелья из полыни да грибов — и пролезли внутрь, невидимые. Монастырь тот что твоя морковка: поверху хвостик торчит, а всё важное — под землёй, да ходами изрыто, будто сыр… Ну извини уж, вылупок, жрать больно охота, потому всё о еде выходит… А вот за это спасибо, не ждала Крыска такой доброты. За пирог, да с крысятинкой, такое от меня услышишь, чего обычно никто не слыхал… Но погоди, дойдём до этого в свой черёд.       Лезли мы, значит, через склеп с хитрым таким замком на двери, я об него прорву отмычек обломала. А хуже нет приметы, чем дело с потери начать, это я твёрдо с тех пор усвоила…       — Пойдём отсюда, — говорю я Плешивому. — Ну его, этот камень Савиллы. Раз Лис такой умный — пусть сам и лазает по трупам да по норам.       А Плешивый прищурился, — слух-то у него острей моего был, — и кивает мне: помолчи, мол. Тут я заткнулась — и услышала.       Мне потом говорили: мотыльки, дескать, поют. Не верь. Что угодно, но не пение это было. Злое, жуткое, мурашками по коже отзывается. Будто кто стонет тихо с закрытым ртом, и из горла воздух прорывается. И то тише, то громче: у-у-у-у-х, ж-у-у-х. Обмерла я, думаю только: откуда же гудит-то? А как поняла — так чуть не обделалась. Тут, в склепе, из неплотно прикрытых саркофагов жужжало. Тела монахов, сухие, кости кожей обтянутые — и жужжат, жужжат… И будто светятся, как гнилушки какие, едва видно. Меня тогда Плешивый за шиворот поймал и по роже стукнул пару раз, чтоб в себя пришла — до того пересралась. Хотела уж бежать со всех ног, но кошак лапой махнул, кулак сжал — хрустнуло что-то тихонько. Показал мне на ладони: бабочка как бабочка, крылышки блёклые, пузцо лопнуло. И они, мотыльки эти, вроде как на старых трупах монахов сидят… Внутри. Оттого и гудят саркофаги. Мне от такого только страшней стало, а Плешивый знай щурится, усами шевелит: любопытство, вылупок, оно не только кошку сгубило, так-то. Ну, я малость пообвыклась, притерпелась к этому гулу. Словно кости внутри тебя мелко-мелко дрожат, и потроха с ними вместе. Неприятно, но стерпеть можно. Напомнила я себе про лисью благодарность, на уверенную морду Плешивого глянула — да и полезла дрожащими руками открывать замок на двери в катакомбы.       Да только вот ещё что… Я тогда решила — показалось, а задним умом думаю: ни хрена не показалось, так и было. Когда Плешивый одного мотылька-то раздавил — остальные вроде иначе загудели. Злее что ли… Ниже, глубже, уже не стон, а будто рык, только далёкий очень. Плешивый ещё дышал над ухом, словно нарочно, мешал сосредоточиться, но справилась всё-таки. Помянула недобрым словом мамашку его блохастую, да и пошла по лесенке вниз, а что оставалось делать?       Монахи эти, скажу я тебе, вылупок — зверюги просто. Мы-то с Плешивым ждали старых да слепых, а они все с катанами на боках и сторожкие, что стая терьеров. Словно не только слышали нас, но и носом чуяли. Крадёмся мы, значит, вдоль стен, вжимаемся в тень, а самим — жутко. Я-то Плешивого хорошо знала, храбрился он, а хвост всё равно дрожал, как сопля на ветру. И ещё гул этот — всё ближе, всё злее, хоть уши затыкай. Холодно тоже было, и от каждого шага будто эхо под высоченными сводами. Я так скажу: все эти монахи — они совсем спятили. Не может никто там жить и с головой при этом дружить. Мы с Плешивым, может, часа три бродили по норам-коридорам и гулким залам — а сами чуть не двинулись со страху.       Была у Плешивого и карта… ну, или навроде карты что-то. Мы по ней сверялись, да, сдаётся мне, накрутили ему хвост, нарисовали ерунду. Хотя и коридоры там вроде были верные, и двери с замками помечены, а всё равно грызло чувство, что не туда мы идём.       Спальня монашеская, вылупок, хуже всего оказалась. Как мы там ползли — и сейчас вспоминать тошно. Не ползли — лежали почти и только надеялись, что в нужную сторону хоть лежим. Но миновали наконец, а двое монахов так и не проснулись, хоть и вертелись ужами в кроватях. Разогнулись мы, до коридора доползя, хоть и не в полный рост — и тут оно нам как ударило в уши обоим, жужжание это. Я аж зубами заскрипела, а Плешивый стену когтями царапать начал. Да тут, как на грех, прямо перед нами, не обойти, монах один стоит в проёме двери, что твой статуй, носом вертит, принюхивается. Плешивый мне жестом показывает — кончать, мол, не пройдём иначе. А я уж соображать от гула не могу, только киваю. Ну, подкрались мы кое-как, шагов пять осталось. Этот стоит, на морде повязка чёрная, а из-за спины у него мотыльковое гнилое сияние. Тревогу поднимать не спешит, но на катану эдак руку положил нехорошо. Я от злости да от гула, видно, сдурела, будто даэдра пнули: вскочила с карачек, не дожидаясь Плешивого, да и прыгнула, ножик половчее перехватив. Точно в горло целилась, и прикончила бы слепого гавнюка… Но он быстрее оказался. Увернулся, как не стояло его там, а после на месте крутанулся и приложил мне от души рукоятью меча точнёхонько между глаз. Упала я в какую-то яму, лежу, понять не могу: то ли мотыльки эти прямо в голове моей гудят, то ли от удара мозги так громыхают. Плешивый, конечно, мне на выручку кинулся — и рядом лёг сразу. Ему ещё побольше моего досталось. А монах, гавнюк слепой, стоит в дверях, проход загораживая — мы-то с Плешивым мимо него пролетели оба — и ухмыляется.       — Вы, — говорит, — святотатцы, нарушили наш покой и предков потревожили. Пусть мотыльки сами решат вашу участь.       И дверь захлопнул.       Тут-то я поняла, куда нас занесло. Видать, в этой комнате у монахов самый рассадник мерзких мотыльков был. В воздухе их кружилось — тьма-тьмущая, гул такой, что мыслей в собственной башке не слыхать. И знаешь, вот не вру, но от их крыльев настоящий ветер поднимался. Кружат над нами, брюшки светятся…       Плешивый быстрее моего очухался, подскочил к двери, замолотил кулаками, орёт:       — Выпусти, сволота, а то всех твоих бабочек ненаглядных передавим! Добром выпусти!       А монах за дверью, по голосу слыхать, щерится довольно.       — Сотню, — говорит, — передавите, а остальные на ваших телах тысячи личинок отложат. Заживо.       И ещё сказал слово, я тогда не поняла, мудрёное очень. А теперь-то не забуду. Но ты-то, вылупок, из учёных поди. Смекнул уже, что за слово? Ага, вот-вот. «Плотоядные».       Так-то, вылупок. Погоди, ещё горло промочу и продолжу.       Огляделись мы с Плешивым: комната не комната, пещера не пещера. Выше нашего роста тянется что-то вроде балкончика, но не уцепиться, гладкий камень. В центре, на полу, клумба, да вместо цветов — глубоконькая могилка, какие уж цветочки под землёй-то? — грибы пещерные растут. Мотыльки тучей вьются над нами, гул стоит такой, что невмоготу уже. Светло от этих мерзких брюшек… не скажу что как днём, днём так не бывает: свет зеленоватый, как гноем сочится, и мы с Плешивым в этой зелени оба уже чисто покойники несвежие на морды-то. Кружат над нами мотыльки — а опускаться не торопятся, ждут. Мы с Плешивым давай выход искать — нет выхода. Только та дверь, что монах за нами запер. Я сунулась было замок пощупать, да куда там: глухое дерево, ни щели, ни прорези, и даже петель не видно. Плешивый стены обшаривал, и тоже без толку.       Я села, к стене прижалась. Может, думаю, сбрехнул монах про личинок заживо? Не торопились мотыльки нас жрать. Веришь ли, я даже задремала там, в проклятой пещере.       А проснуться довелось от вопля. Своего собственного.       Как рассказать, каково оно — просыпаться облепленной тысячей мотыльков? Лапки у них шершавые, царапаются, а брюшки скользкие, гладкие. И елозят всюду, ни кусочка кожи пустой не оставили. В ушах, в носу, на губах, на волосах — шевелятся, гудят, крыльями перебирают. Я руками замахала, заорала — вроде согнала. Да недолго радовалась — насели мерзкие твари всерьёз. Особо хреново было, когда в уши и в нос полезли: и терпеть нет сил, и давить их там жутко. Вою я, руками машу что твоя мельница, а рядом Плешивый, хитрый кот, по полу катается, давит их на себе. Вмиг покрылись мы оба с головы до пят бурой жижей из раздавленных брюшек — а их словно только больше. Летят, гудят, под одежду пробираются.       Знаешь, вылупок, сколько можно без устали руками махать? Мало, очень мало. Упала я совсем без сил, от отчаянья и ужаса реву. Рядом Плешивый валяется — только и не понять уже, что это друган мой, одна сплошная куча трепещущих бурых крылышек да зелёный гнилой свет. И на меня уж садятся, опять царапают, гудят. Покатилась я по полу, давя тварей на себе, как Плешивый давеча, но отчаянье навалилось тяжелей могильной плиты. Только и могу, что лежать да всхлипывать, нос ладонью прикрывая. А они уж и в рот ползут, и в уши, и в самое причинное место, кажется. И знаешь, не грызут вроде, не кусают — а мерзко от этого шевеления так, что потроха выворачивает прямо. И тут дошло до меня — они уже и внутри, в живот налезли, наверное, в кишки, в лёгкие… Завизжала я от страха, как свинка на бойне, аж Плешивого подняла. Зашевелился он, сел. Жуть — не кот мой, а одно сплошное облако трепыхающихся крыльев. Начал он себя драть, когти выпустил. Морду располосовал, одежду в клочья — до того охота почесаться. И я вскоре обезумела, тоже в кровь себя расцарапала. А твари не унимаются, и гудят, и лезут…       В дверь мы бились, умоляли выпустить, и проклинали, и обещали хоть луны с неба украсть. Если нас кто и слышал — то одни мотыльки. Час, может, мы с ума там сходили, а потом вроде полегче стало, основная волна отстала. Сжались мы с Плешивым в один комок, забились в угол, лица только прячем. Кожа огнём горит, всё не верится, что прекратилась пытка. Сидим, трясёмся, гудение над нами — довольное, сытое как будто.       И тут оно началось, вылупок. Самое-самое страшное.       Они зашевелились под кожей. Они ползали по венам, они жили внутри нас, уже трупов, но ещё дышаших. Они щекотали, лезли, натягивали наши шкуры и бугрились, как кочки, на руках, ногах, животах, лицах. На мне-то лучше видно было, а у Плешивого только шерсть шевелилась, как поле на ветру. Мы даже орать не могли больше, только сидели в ужасе и ждали конца.       И вдруг Плешивый вскочил, кулаками замолотил по стенам, по двери глухой.       — Врёте, суки, не возьмёте, — закричал мотылькам, а может, и запертой двери. — Подавитесь кошатиной, твари!       Я решила, что он готов, дружище мой. Потянулась к ножу, чтобы прирезать его, да и себя следом, но Плешивый подхватил с полу свою сумку, вытряхнул всё, что там было, дрожащими руками стал перебирать пузырьки. Я, дура, даже понадеялась, что он, башка умная, придумал что-то.       Он и придумал.       — Яд, Крыска, — сказал он мне, зубами выгрызая пробку из бутылки. — Всё одно мы трупы. Пусть хоть твари нами отравятся. Прости, что втянул в это тебя.       Купи-ка мне ещё кружечку, вылупок… Приятель. Тот яд — он до сих пор во рту, хочешь верь, хочешь не верь. Всё полезное у Плешивого выходило на вкус — как блевота пьяного орка, а яд… Вкуснотища. Ягоды и мёд. Как сама жизнь на вкус был тот яд. Но знаешь, я до сих пор думаю — лучше бы сдохла. Эти твари, они быстро поняли. И полезли наружу. Ты не знаешь, да и никто не знает, как это: между тобой и твоей кожей — живая копошащаяся куча мерзости. Они, эти личинки, рвались на волю. Правда, рвались: прокусывали кожу изнутри и сыпались, сыпались с нас, грязно-зелёные, шевелящиеся, почти сдохшие. Почему-то больше всего на роже моей было. Щёки висели лохмотьями, кровь сочилась, а потроха будто пума драла — яд подействовал. Плешивый быстро помер, почти сразу, а я всё ждала, когда уже конец. И когда же, в душу всех сраных монахов, предков и мотыльков, стихнет гул вокруг…       — Они не захотели стать частью памяти, предпочли отравиться, — вздохнул надо мной кто-то. Я даже глаз не могла открыть, но поняла: монахи пришли.       — Надо убрать эту падаль, — отозвался второй. — Всё равно в пищу личинкам не пригодны теперь.       Знаешь, о чём я тогда думала, вылупок? Я молила всех богов, чтобы монахов самих сожрали мерзкие крылатые твари. А потом поняла, что эти ненормальные будут только рады. Но тут яд меня всё-таки достал, и гул наконец стих.       Ну-ка, приятель, сообрази, как я выжила. Давай-давай, не разочаруй Крыску. Что башкой трясёшь? Я, конечно, теперь на кучу говна похожа больше, чем на лесного эльфа, но кровь-то осталась… Вот-вот. Яды меня почти не берут, вылупок. От полбутылки того зелья крепкий, здоровенный каджит загнулся, а я оклемалась, видишь? Выкинули меня вместе с трупом Плешивого в овраг, от монастыря подальше, а я, глянь-ка, отлежалась пару дней и домой поползла. Твари во мне сдохли, монахи, поди, тоже, Септимы вон — и те вышли все. А Крыска всё шевелится. Кормлюсь тут, у Хряка, простачков побасёнками пугая, вечно пьяная да счастливая. Может, всё вру, кто ж меня знает-то? Десять лет пить до соплей каждый день — не шутки, вылупок, тут и не такое сочинишь…       А, погоди-ка, обещала тебе за пирог с крысятиной кое-что особенное, так? Ну ладно, слушай. Да не меня, дурень, я уж всё рассказала, пиво своё отработала. Вот сюда ухо приложи, на грудь мне. Ну как, слышишь? А, по роже вижу — слышишь.       У мотыльков этих, видать, свои крыски тоже есть… да и где нас, живучих, нету? Гудят во мне. Может, в лёгких, может, в брюхе, может, и в башке дурной. Наружу не лезут — и ладно… Могу показать, как они под кожей шевелятся, но это долго ждать придётся. Умник один пару лет назад сказал тоже мудрёно, хлеще чем «плотоядные». «Симбиоз», говорит. Это вроде как крыски мотыльковые со мной сроднились, и мы теперь как счастливые супруги: жрём друг друга, ненавидим, а жить вместе до самой смерти… Эй, ты чего это, приятель, побледнел? Не ссы, я не заразная… Ну, скорее всего не заразная.       Хотя… хрен его знает, так-то.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.