Часть 1
30 января 2013 г., 03:32
Сентябрь мчался по улицам, выворачивая их наизнанку. Звеня, дрожали нахохлившиеся дома, расшатанные петли окон жалобно лязгали. Ветер хватал и швырял об асфальт липкие коричневые листья — распластавшись на тротуаре, они вздрагивали от промозглого холода, как умирающие бабочки, которым не хватало сил подняться и сделать хотя бы ещё один взмах. Пело скрипучее разноголосье антенн — сломанных скрипок, не попадающих в ноты, проржавевших и повалившихся друг на друга; и вороны отчаянно цеплялись когтями за их мёртвые остовы, не осмеливаясь даже подать голоса. Надрывное карканье уносилось по ветру прежде, чем успевало вылететь из хриплого птичьего горла. Вчерашние газеты, бахрома объявлений, содранные афиши и полиэтиленовые пакеты метались в бешеном, отвратительно грязном мусорном танце; случайные прохожие напрасно кутались в шарфы — они рвались из дрожащих рук испуганными мокрыми птицами. Последнее дерево во дворе, каким-то чудом не выломанное компанией парней из соседнего подъезда — потрёпанное и жалкое — царапало пальцами-ветками по тротуару, согнувшись почти до земли. Казалось, можно было слышать, как стонет древесная плоть, не зная, как спрятаться от боли... Свинцовое небо растекалось по узким переулкам, затапливая их своей вязкой, неприятной безысходностью, стекало ледяными тягучими каплями по стёклам, пока наконец не поглотило всё вокруг.
И наступила тишина.
Ветер вздохнул напоследок в тёмной арке, исписанной граффити, и эхо затихло под её бетонными сводами. В ушах звенело от непривычного молчания. Блёклый свет солнца был слишком грубым и резал глаза. Улицы казались вымершими — так пусто, спокойно, и от этого — страшно — они выглядели впервые, несмотря на свою старость. Облупилась штукатурка, от окон-глаз потянулись напряжённые морщины, разомкнулись провода и повисли в воздухе. Словно нити, оборванные взбунтовавшимися марионетками — куклы выдрали их из своих тряпичных тел, да так и ушли... неизвестно, куда... Дрожащая рука потянулась к балконной двери, по-паучьи длинные пальцы бесшумно повернули ручку. На пыльные плитки шагнули домашние тапочки, и лёгкие остекленели от холодного воздуха, ворвавшегося в их тесное пространство. Пара шагов, щелчок зажигалки, и изо рта повалил седой дым, смешанный с холодным дыханием; он вился причудливыми завитками, оседая на лицо, на волосы, на одежду. Умиротворяющая пустота разлилась по всему телу. Поплыло жемчужное небо, провалы соседних окон, качели на детской площадке и жалобно охающее дерево — всё смешалось в одну сероватую, приятную, дымную неразбериху, утоляющую невыносимую жажду, которая сжирала меня изнутри. Жажду чего? Наверное, я смогу понять это только потом, когда всё уже закончится... Оседая по стене с мутно-мыльными подтёками, окрашивая спину о шершавую поверхность, краешком сознания я сумела уловить всего одну-единственную мысль:
— Я не хочу бросать. Это воспоминание мне дороже всего на свете. — Балкон наполнялся нирваной, как ванна — тёплой водой, булькающая смесь поднималась всё выше, пока под ней не исчезли кудрявые пряди, острый подбородок, измождённые круги под глазами и пробор на волосах — неприятно белая полоска восковой кожи. Уже давно известно, что, если слегка потянуть за нитку, неминуемо распутается весь клубок; чёткие и реалистичные картинки замелькали перед глазами, мысли не успевали за беспорядочными кадрами образов, и от этого было и сладко, и тошно.
Кажется, что время отмахало несколько лет, пока на столе появлялись и тут же заканчивались упаковки "Персена", в компьютер скачивались новые решебники, бледнела загоревшая за лето кожа и в голове дымными клубами извивались назойливые мысли, не имеющие ничего общего с моей нынешней школьно-домашней жизнью с перемещением из пункта А в пункт Б. А эти солнечные, бело-красно-жёлтые воспоминания, которые сейчас маячили в мыслях, были реальными и осязаемыми всего лишь три месяца назад. Когда я, весёлая, общительная, самонадеянная девчонка с намеренно продуманной сумасшедшинкой, в последний раз в жизни ехала в лагерь, я старалась не думать о том, что случится после — ведь у меня в запасе были целых двадцать дней детства, до безумия прекрасные недели улыбок, песен и обещаний. Входя в автобус, садясь у окна и считая километры до знакомого поворота, впиваясь глазами в эти сосновые иголки и знакомые, лагерные восьмиэтажные корпуса, я гнала мысли о том, что всё это в последний раз. Хотя иногда мне хотелось запомнить их до каждой мельчайшей подробности, нарисовать в воображении каждую плитку серых дорожек, впитать в себя этот раскалённый запах полуденного зноя. Но, казалось, в сердце уже ни для чего нет места — пульсирующую кровью коробочку забили любимые мелочи, приятные пустяки и уже отжившие своё старые привязанности. У меня не хватало духу выбросить их вон, чтобы никогда не возвращаться к тем глупым, неправдоподобно патетическим и смешным до слёз страданиям, которые мне дарили всё новые и новые центры моей крошечной галактики. Иногда я ловила себя на гнусной, почти мазохистской мысли, что мне даже это нравилось. Я ещё не знала, что мне суждено увидеть в этом до скуки знакомом месте что-то головокружительное, свежее и первое — ведь я готовилась к тому, что потеряю всё. Но прискучившие лёгкие отношения с друзьями по лагерю уже не казались такими ценными, чтобы жалеть о их разрыве и оплакивать когда-то прожигавшее мне сердце слово "никогда".
Как же давно это было... но моменты, шрамами вырезанные в памяти чьей-то ловкой рукой без предупреждений и анестезии, уже не могли зажить и едва уловимо кровоточили при малейшем прикосновении. В своём циничном намерении увидеть в последний раз и тут же забыть все эти надоевшие места и лица я не предвидела, что в тот же день, поливая белые полуфабрикатные блинчики сгущёнкой, встречу новую частичку своего храма рефлексии и слёз.
Бледная фарфоровая кожа, инопланетные глаза, молчаливая улыбка. Вся её фигура светилась тихой, естественной красотой; казалось, её и вовсе не существует — вспорхнёт, как большеглазая синяя стрекоза, раскинет тонкие руки и растворится, исчезнет навсегда, лишая меня последней возможности подарить ей взгляд. Обманчивое впечатление эфемерности, какое оставляют хрупкие бабочки или цветы, осторожно кралось по глухим дебрям мыслей. Руки тряслись, я не понимала, что мне делать, глаза бегали по чужим лицам, ища спасения для утопающего — соломенная прядь упала ей на лоб, северное море всколыхнулось под полузакрытыми вытянутыми веками, и стало слишком поздно. Весь день я проходила как в неосознанном полусне, мне хотелось снова увидеть её, взглянуть хотя бы издалека на это маленькое, светлое существо, из-за которого где-то внутри взрывались огненные всполохи, расцветали невообразимые пятна красок; и всё небо, казалось, умещалось в груди, простреленной навылет. Я нигде не встречала таких девушек. Дыхание замирало, когда вдалеке мелькала тонкая фигура в клетчатой рубашке; я ничего о ней не знала, да и не хотела знать — это была моя персональная загадка, девочка с другой планеты, и я лишь хотела сохранить это обманчивое волшебство. Шепча под нос какие-то клятвы, признаваясь в чём-то, что-то обещая, я лежала на продавленной кровати в пустой комнате и слушала плеер, казня себя надрывающимися звуками скрипки вперемешку с тоскливыми голосами. А перед глазами стояла её тихая улыбка — всего одним краешком бледных губ.
Шли дни, и сердце по-прежнему замирало, а потом пускалось неистовым галопом, чуть ли не взвиваясь на дыбы, когда я замечала её в зале, на лестнице, в водолечебнице и всё в той же столовой — все эти места, раньше вызывавшие скуку и отвращение, теперь наполнились новым смыслом: здесь мелькало её бледное лицо, здесь проходили её ноги в маленьких кедах с белыми шнурками, здесь звучал её голос и смех... Когда из-под прикрытых век на меня смотрели её невероятные глаза, по спине начинали медленно бежать мурашки; заставляя сглатывать комок в горле, силой отрываться от двух тёмных звёзд. Слишком жадный взгляд не остался незамеченным; она растерянно отвернулась, покраснели чуть детские щёки, покрытые еле заметными светлыми веснушками — я могла только гадать, сколько ей лет, как её зовут и что она за человек. Даже не знаю, что меня тогда волновало больше всего — столько пугающих мыслей навалилось сразу; ведь до той трагикомической сцены с блинчиками я никогда не испытывала ничего подобного. Все мои прежние влюблённости взрывались, как разноцветные воздушные шары.
Помню, ближе к середине смены, в так называемый "день любви", нашему отряду выпала обязанность разносить валентинки. Розовый ящик, обильно украшенный сердечками и цветами, вызывал у меня презрение и страх — я бы не опустила туда ни одного слова даже той, кем восхищаюсь слишком сильно. За ужином, когда я разносила по отрядам эти жалкие кусочки бумаги — старательно, всё с тем же покорным мазохизмом не глядя на стол, за которым сидела она — я прочла на крошечном жёлтом сердечке "Нина, 15 отряд". За две секунды до того, как мне указали именно на то место, которого я так отчаянно избегала, я уже поняла, кому адресованы эти три слова. Конечно же, это было её имя. Маленькие пальчики осторожно взяли у меня из рук валентинку, не коснувшись ни единым миллиметром кожи, и прядь снова упала ей на лоб, когда Нина углубилась в чтение. Какой красивой она была в такие моменты... Я почти чувствовала, как в груди разрастается безобразный требовательный пожар. Хотелось напиться, буянить, смеяться и плакать; хотелось биться в истерике, чтобы она видела, как мне плохо! Хотелось, чтобы она вообще что-то замечала!.. Закончив разносить валентинки, я отправилась на своё место, щёки горели неестественным румянцем — соседка по столу Лиза даже поинтересовалась, что со мной. Я так и не притронулась к еде. В тарелке остались лежать безвкусная котлета и салат с сухариками. Поднявшись наверх, я два часа пролежала в полудремоте, бессчётное количество раз слушая одни и те же песни и думая о чём-то таком, чего сама не могла осознать. Вокруг меня сгущалась холодная темнота, и мне было страшно: нужно было спасти, отнять у неё что-то... сон окутал меня, как душное предгрозовое облако, наушник выпал из уха, сомкнулись липкие ресницы. И только приоткрывшиеся губы незаметно шевелились, неосознанно повторяя какие-то два слова.
Проснувшись от осторожного стука в дверь, я открыла вожатой пятнадцатого отряда, которая невольно вызывала у меня дружелюбное уважение — ведь именно она точно так же будила по утрам мою Нину, которая уже превратилась в розовый воздушный замок, в икону и божество... Вожатая попросила синий топик или футболку — нужные для концертных номеров вещи всегда собирались именно так, ежедневным обходом каждого номера, а на следующий день возвращались к своим законным владельцам. В голове быстро заработали мысли, завертелись шестерёнки: если я найду эту чёртову майку, то возможно, её наденет Нина, и... ящик жалобно скрипнул под напором моих нетерпеливых рук, ищущих хоть что-нибудь подходящее... Из-под стопки чистых вещей я осторожно вытянула свою синюю майку и вручила её вожатой, как наивысшую, неоспоримую ценность. Коротко поблагодарив, она скрылась за дверью, а мне осталось только терзаться неведением. Как будто от этой майки сейчас зависело всё моё будущее. Часы ожидания тянулись томительно долго; в концертном зале я сидела как на иголках, пока на сцену наконец не вышла она. На её лице не было обычного для подобных концертов пафоса, ей явно было всё равно, что она делает на этой сцене, в движениях сквозила особая, по-девчачьи угловатая пластика. Немного усталости, немного безразличия и смущённая улыбка — такой была Нина, танцующая в моей майке.
Уже второе дьявольское совпадение за смену совершенно запутало и смешало все мои мысли. А может, случайный, бессмысленный хаос самой жизни подталкивает меня к выходу и ещё не всё потеряно?.. Желание бороться до самого конца оформилось и окрепло внутри. Мой неосуществимый план, который я вынашивала под маской веселья и безразличия, нагромоздился новыми, не менее глупыми подробностями. Я просила дать мне всего один шанс, одну возможность любви, доверия, близости и теплоты. Моя странная, несуществующая судьба, в которую я даже не верила, всегда прощала, только усмехаясь и наблюдая, как я кашляю на балконе, впервые пробуя втягивать невкусный сигаретный дым; но никогда не давала того, к чему я сильнее всего стремилась, не исполняла моих желаний и молчала в ответ на самые страстные призывы. Сказка о Дедушке Морозе давно кончилась, впереди маячили очередные годы разочарования и скепсиса — но в такие моменты отчаяния я почти готова была поверить... Что-то ехидно насмехалось надо мной и сейчас, когда Нина уходила со сцены, а наш отряд в спешке, темноте и давке бежал за кулисы переодеваться — я не верю, просто не верю, что могу успеть сказать ей хоть пару слов, это было бы совершенно незаслуженной удачей. Если орёл выпал уже два раза, какова вероятность, что он выпадет и в третий?.. Так я думала, пробираясь в тесной, полутёмной толпе за кулисами, пока вдруг не наткнулась глазами на синюю майку, обтягивающую чью-то маленькую и аккуратную грудь. Слова звякнули во рту и рассыпались по полу, как невидимый бисер. Я не могла ни удержать их, ни взять обратно:
— О! Моя маечка, — заметила я как бы невзначай, и уголки её губ поползли вверх, ободрённые моим самоуверенным тоном.
— После концерта зайду, отдам, — пообещала Нина. — Какая у тебя комната?
Я назвала номер без запинки, даже не надеясь, что она запомнит и хоть как-то выделит меня из толпы окружающих её лиц. Я ждала этого, я к этому готовилась, мечтала и представляла, как всё будет — и вот он, мой долгожданный шанс, моё реализованное право? Тогда почему сердце не бьётся от предвкушения, почему всё кажется таким знакомым, уже пережитым, как любимое место в книге; замасленным моим же собственным воображением? Оно слишком давно хваталось за эту сцену, замусоливая и продумывая её до мелочей...
На этот раз мои сумасшедшие надежды не оправдались. Перед самым отбоем майку занесла усталая, взмокшая от пота вожатая Нины, её полное тело суетливо развернулось и быстро вынырнуло за дверь. Схватив эту жалкую обвисшую тряпочку, я страстно предавалась фетишизму, обнимая её и вдыхая слабый девический запах, который хранила тонкая материя. Три дня подряд я спала в обнимку с этой бесценной вещью, которая когда-то прикасалась к Нине, пока соседки по комнате не заподозрили неладное. Наступило время очнуться от грёз и готовиться к рок-фестивалю; цепочка совпадений всё ещё вкрадчиво плелась вокруг моей шеи, ведь мы обе выступали там. Предконцертное волнение начинало зашкаливать за отметку "истерика". Это будет мой последний концерт, больше я не выйду на эту огромную сцену, перешагивая через провода, не вырву из груди напряжённые звуки песен и меня не обнимет руководитель музыкальной студии, улыбаясь и говоря, что я, как всегда, оправдала его ожидания. Щелчок выдвигающегося ящика, чпоканье упаковки таблеток, натужный глоток — и две таблетки "Персена" отправились в далёкое плавание по морям моего взвинченного состояния. Через два часа в запертой комнате рассудка наступила тишина, а на лицо вылезла глупая, беспричинная улыбка — в груди чувствовалась только пустота; как после любых успокоительных, неприятная, липкая и невосполнимая. Чувства всходят и заходят, как маленькие солнца; когда их нет, начинаешь чувствовать себя холодной и пустой.
Моя глупая выборочная память стёрла последующие два с половиной часа целиком. Помню только, что Нина стояла за синтезатором, помню её тонкие пальцы, порхающие по клавишам, её смех, и — может ли это быть? — улыбка, подаренная мне, лично и безвозвратно, только моя... Я неосознанно упивалась её ямочками на щеках, каждой морщинкой на лбу, каждым сантиметром её бледной фарфоровой кожи; действие Персена в конце концов прекратилось, и я начала истерически хохотать, не в силах больше сдерживать напор разбушевавшегося волнения. Всё виделось как будто со стороны: голос ведущих с разрисованными лицами объявил нашу группу, и несколько человек растерянно прошли между усилителями, проводами и гудящими инструментами. Не было ни криков поддержки, ни беснующегося зала — только щелчок микрофона, монотонный ритм барабанов и дрожащий голос, затем скептические скучающие лица зала и скудные аплодисменты тех, кто хлопал просто для поддержания общего порядка. И всё неожиданно пропало, оставаясь на перроне прошлого, а я даже не почувствовала этого последнего абсолютного кайфа, когда закатываются глаза, губы касаются микрофона, и публика ревёт, захваченная музыкой... Всё просто кончилось, и дружная гурьба зевающих подростков повалила в столовую за кефиром, который полагалось пить на ночь, обсуждая скучные часы, проведённые ими в зале. Голова гудела, я с трудом ориентировалась в пространстве, толпа несла меня своим пёстрым потоком; ноги сами шагали по лабиринтам лестниц.
Добравшись до уже поднадоевшего стаканчика кефира, я вдруг почувствовала, что чья-то худенькая рука обняла меня за талию. Мне не нужно было оборачиваться, чтобы понять, кто это был — но я предпочла оглянуться и встретить не то шутливый, не то серьёзный взгляд чуть исподлобья. На секунду мне показалось, что исчезли все шумные компании, визгливые детишки из младших отрядов, вожатые-наседки, квохчущие над своими цыплятами... Комната наполнилась звенящей тишиной, и можно было слышать её тихое свистящее дыхание. Нина вдруг опустила палец в свой пластиковый стаканчик, деликатно коснулась моей верхней губы и медленно, чувственно нарисовала мне усы. Не в силах пошевелиться, я словно зачарованная наблюдала за её руками, рисующими мне белые и прохладные кефирные брови, кефирные щёки, кефирную бороду. Ноги подкашивались, сердце билось быстрее с каждой секундой от этой приятной и сладкой пытки. Влажные пальцы вдруг убрались с подбородка, и Нина оценивающе взглянула на свою работу — наверное, это выглядело очень глупо, но так бесконечно мило, забавно и нежно, только для нас двоих. Время снова ускорилось, комната заполнилась народом, смеющимся, топчущим, крикливым и бесцельно проводящим время. В этом и был смысл летнего лагеря — просто когда-нибудь приходится остановиться и прекратить затянувшуюся игру в детей... Для кого-то это был первый раз, а для кого-то последний, лагерь был наркотиком, от которого было невыносимо трудно отказаться, и который было невозможно забыть. Мы шли по лестницам, обнявшись, и смеялись не переставая, а на лице постепенно засыхали кефирные подтёки. Нина прижалась ко мне и вдруг назвала меня "любимой". Я не понимала, что мне делать, мысли путались, когда её руки обвивались вокруг меня, а губы начинали жарко шептать что-то на ухо. Мы только познакомились, а её вседозволенность уже развязывала мне руки, открывала полную свободу действий, и в то же время пугала — я не могла, не могла просто так объяснить Нине, что я чувствую; что о её прикосновении кричит каждая клеточка тела... Мне, наверное, никогда не понять, зачем она это сделала, зачем так поступила со мной, но через пятнадцать минут, когда по всему корпусу объявили отбой, я внезапно оказалась в её комнате — хотя этого, должно быть, и следовало ожидать. Но мне было шестнадцать и я ничего не умела предвидеть, запутанная недостатком опыта и её лёгкой, мудрой, лукавой улыбкой Моны Лизы, способной одним движением губ повести за собой бесконечные цепи пустынных караванов.
Нина жила одна, и потому койки в её номере были сдвинуты вместе наподобие двуспальной кровати. Я осторожно опустилась на торчащий из-под слоёв постельного белья уголок простыни, внимательно изучая комнату. Предметы ложились в память сами, не требуя усилий и свободного места, которое они, наверное, непрошено отнимали у всех знаний, которые ещё толкались в голове после девяти лет учёбы, или крадя у меня отпечатки знакомых и когда-то любимых лиц. Два жёлтых чемодана в углу, духи и лекарства, рассыпанные по тумбочкам, гора ношеных и неношеных вещей, сваленных как попало на стуле. Среди таблеток я узнала своего вечного друга или врага — "Персен" — целых шесть пачек, перевязанных резинкой для денег; а в куче одежды виднелась её любимая клетчатая рубашка, которая потом ещё долго мерещилась мне на городских улицах. Нина сидела рядом, с интересом разглядывая мои коленки. Я еще ничего не успела сказать, как в дверь постучали, и в номер неуклюже вломилась девчонка в кричащей бирюзовой майке с рисунком, с крашенными в рыже-красный цвет волосами, и её вытаращенные глаза, бегающие по комнате, красноречиво говорили о том, что ей нужно покурить. Крупный нос с горбинкой судорожно втягивал воздух, словно принюхиваясь к возможной опасности; пальцы с облупившимся лаком хватались за ручки дверей. За ней осторожно вплыла вторая — блондинка, тоже крашеная, слишком яркая, с пирсингом на переносице — и спокойным, почти умиротворённым взглядом глаз с опущенными уголками. Нина улыбнулась им, как старым подругам, и девчонки без лишних слов полезли в правый верхний ящик. Из-под кучки полотенец на свет появилась сначала дешёвая зажигалка, потом две "Мальборо", а потом и ещё одна:
— Будешь?
Я не стала отказываться — иногда, бесцельно проводя время в своей комнате, я думала о том, что сейчас хорошо бы не спеша покурить — не отдавая дань вредной привычке, а чтобы убить хотя бы несколько долгих минут; но балкон был намертво заколочен. Как и во всех остальных номерах, у хозяев которых не было отвёртки. Новые знакомые — одна представилась "просто Быковой", её вечная спутница — Машей — уселись на покрывало, заботливо постеленное на балконе, закурили и передали зажигалку мне. Дверь в комнату заперта на щеколду, Нина сидит совсем рядом и смотрит, как я делаю первую затяжку. Её руки тянутся ко мне, трогая уголок кофты, но во взгляде читается покорный страх дыма, исчезающего в моём рту. Нина не хочет пропахнуть невкусными "Мальборо", не испытывает ни малейшего соблазна присоединяться к нашему дымному клубу саморазрушителей, играющих во взрослых. И протягивает, пристально изучая моё напряжённое лицо:
— Да-а... А по тебе и не скажешь, что ты куришь.
— Правда? — удивляюсь я, делая шестую... Земля уходит из-под ног, тело становится лёгким и мягким, как вата. Веки тяжелеют, и грязный, животный кайф обдаёт меня горячим паром с ног до головы. Белая маленькая рука, как у неподвижной фарфоровой куклы, всё ещё тянется и требует коснуться её, но я... я не могу этого сделать.
Дверь дёрнулась и взорвалась стуком; давясь, мы испуганно затушили недокуренные сигареты, тщательно заперли балкон, и Нина отодвинула щеколду. Через минуту я, пристыженная, под конвоем вожатого отправлялась в свою комнату. Во рту до сих пор ютился неистребимый вкус сигарет, в голове крутились лёгкие, полные солнца мысли. Ко мне постепенно приходило осознание, что именно такие нелепые моменты обычно и запоминаются на всю жизнь. Прикосновения её рук, понимающий и спокойный взгляд в те минуты, когда от неё совсем не ожидаешь благоразумия; чуткость, сквозящая в каждом её слове. Нина. Это имя крутилось у меня в голове, сладкое, воздушное, звенящее и тягучее, как белый кипрейный мёд; как прикосновение гладкого тяжёлого шёлка; как песня, звучащая в моих мыслях, песня, от которой до безумия, до трясучки хотелось жить!..
Последним звеном в этой цепи сложенных исключительно в мою пользу деталей стали ежедневные уроки английского. Нину и тех двух подружек, постоянно пахнущих дешёвыми духами и жвачкой — как и все юные курильщицы — перевели к нам в группу. Я могла наслаждаться общением целых полтора часа в день под недовольное шиканье "тичера", смешки девчонок и бормотание тех, кто ещё пытался принимать активное участие в ходе урока. Стоило мне потерять Нину из виду, как прохладные ладошки закрывали мне глаза; или, подкравшись сзади, она обнимала мою талию и прижималась ко мне так, что я могла чувствовать слабый чужой пульс, бьющийся на моей лопатке. В такие моменты тело отказывалось меня слушаться, на спине устраивали бешеную гонку мурашки, и было совершенно невозможно понять, что для неё эти маленькие звенья серебристой цепочки - безрассудное влечение или расчётливая игра, о цели которой можно только догадываться. Возвращаясь в свою комнату после этих уроков терпения, я каждый раз заставала там Лазаря. Его необычное греческое имя, симпатичное лицо и подтянутое смуглое тело влекли к нему девчонок со всего лагеря, но он почему-то выбрал именно нашу комнату. Я интересовалась им только как весёлым другом с печальным взглядом, как у разочарованного ребёнка, обиженного несправедливой действительностью. Никто не видел того, что вынесли и вместили в себя эти карие глаза под длинными ресницами, а мне было неловко поинтересоваться у него, какие неприятные сюрпризы таила в себе его жизнь. В нашей восемьсот седьмой комнате всегда звучали весёлые и неприличные разговоры, смех и совершенно безумные крики до четырёх утра, дружное гоготание над чьими-то выходками, звуки поглощаемого Роллтона и театрально громкий шёпот, которым пересказывались все последние сплетни. Пожалуй, у нас была одна из самых весёлых комнат на всех восьми этажах. Но ведь все в этом мире корыстны; и у каждого свой интерес. Только потом я узнала, зачем Лазарь ежедневно навещал нас, проводил у нас почти всё свободное время и так коротко сошёлся с тремя совершенно разными девчонками. Он был влюблён в мою соседку по комнате, несмотря на то, что в Москве у него осталась девушка; и долгое время не мог ей в этом признаться, пока моя вынужденная подруга не осадила его в один из прекрасных — или, что зависело от взаимности и невзаимности, несчастных — дней, что мы провели в этом месте, полном пустяковых желаний и слёз. В тот день никто не заметил ничего особенного — только горечь ещё немного сгустилась в его взгляде под напряжёнными складками век. Вечером, во время очередного глупого концерта, Лазарь подсел ко мне с каким-то разговором — оказалось, он заметил нашу нежную дружбу с Ниной и теперь просил сказать номер её комнаты. Лазарь не собирался быстро сдаваться в поисках средства для снятия своей любовной лихорадки и потому проигнорировал моё полное ядовитой ревности заявление: "А зачем тебе?". После долгих уговоров я наконец сломалась и с облегчением рассказала ему свою странную историю, полную совпадений, тяги к белой двери этажом ниже с надписью "707" и новых путей, которые заставляли меня впадать в ступор от какого-то неведомого страха. Должно быть, это был страх познания, страх неизведанного. Страх, что мечты имеют свойство сбываться. Насколько далеко смогу я зайти? Чем обернутся мои мысли и фантазии, если любая мысль материальна? В тот день и мне, и Лазарю пришлось испытать это пугающее искушение.
После вошедшего в привычку кефира я отстала от своего отряда и направилась прямо в семьсот седьмую. Лазарь уже немного обосновался там, как постоянный гость — сидел на кровати рядом с ней, на том самом выбившемся уголке простыни, и фамильярно, но нерешительно обнимал Нину за талию. В чём-то повторяя меня, словно тень, он тоже не решался заговорить первым и бросал на Нину безразлично-любопытные взгляды. Так смотрят друг на друга люди в метро, по воле случая попав в один вагон. Стоило мне закрыть за собой дверь, как она распахнулась снова и зашли ещё несколько человек — начиналось суетное время перед отбоем, последние несколько минут свободы, громкого хохота, дружелюбного сарказма и безнаказанных прогулок по коридорам. Нина, смеясь так чудесно и искренне, на глазах у всех вдруг схватила меня в охапку и рухнула со мной на кровать; я сверху, она — снизу; и её глаза, полные маленьких игривых чёртиков, встретились с моими. Я почувствовала себя ужасно неловко, в комнату то входили, то выходили всё новые компании, но её шалость была слишком заразна, а игры с огнём уже невозможно было выносить. Я сдалась, с хитрой улыбкой схватила Нину за ногу и зачем-то начала стаскивать с неё кроссовок, норовя обратить всё в шутку. Нина только смеялась, отбиваясь от моих настойчивых пальцев, быстро развязывающих белые шнурки. Она вдруг легко выскользнула из рук, как маленькая и грациозная козочка, прыгнула на колени Лазарю — и так же быстро вскочив, кинулась ко мне. К тому времени я успела встать и немного оправиться после её решительного натиска; тонкие пальцы впились в мои запястья, и я снова оказалась на кровати, лежащей под ней — её быстрое дыхание щекотало мне шею. Со свистом и улюлюканьем нашу явно двусмысленную девичью парочку закидали подушками и накрыли покрывалом; кое-как выпутавшись, я с пылающими щеками и всё ещё глупо хихикая залезла в шкаф и сказала, что так и останусь в нём до утра. Нина и Лазарь, обнимающиеся, хохочущие, влезли следом; створки зачем-то закрыли и держали снаружи какие-то здоровые парни, не давая нам выйти. В шкафу пахло её одеждой, неповторимым, почти цветочным запахом чего-то лёгкого, многообещающего и в то же время обманчивого. Дышать становилось всё труднее; невыносимая жара сгущалась вокруг наших тел, лоб обливался потом, и лёгкие умоляли о глотке свежего воздуха, а глаза — о луче света. Шкаф был заперт наглухо, и в тот самый момент, когда я, насильно прижатая к Нине всем телом, почувствовала, что задыхаюсь от этой душной, обжигающей близости с ней, створки открылись, и мы оказались на свободе. Нина снова засмеялась, подскочила ко мне и опрокинула меня на Лазаря, а следом упала сама. Она словно исследовала границы дозволенного, удовлетворяя свою потребность в чужих прикосновениях, нарушающих её и чужое личное пространство, развлекая себя живыми игрушками. Любимая кудрявая кукла Аня и Лазарь, плюшевый медвежонок с грустными карими глазами — но между этими совершенно разными существами, даже в рамках детской игры, не могло получиться банальной, розово-конфетной любви и красивой сказки со счастливым концом. Я, совершенно потеряв рассудок, не понимала, стоит ли принимать это всерьёз — такого решительного, но и неоднозначного натиска я ни от кого и никогда не видела, предпочитая добиваться самостоятельно и сильно страдать, если у меня ничего не получалось... Ещё ни одна моя влюблённость не заканчивалась удачно, и теперь, лёжа на одной кровати рядом с Ниной, чьи дразнящие руки скользили по моему телу, я чувствовала ужасное смущение и робость. Мне не были знакомы эти ощущения, поднимающиеся скорее откуда-то с границ сознания, нежели из сердца. Её по-женски деликатные пальцы внезапно исчезли, громко хлопнула распахнувшаяся дверь, и показалось сердитое лицо вожатого. Мы с Лазарем обречённо отправились по койкам, возвращаясь мыслями к той волшебной комнате невинного, незрелого разврата и грустно отмечая, что правила не позволят нам провести там ещё несколько часов. Это была последняя ночь в лагере, и предчувствие скорого конца наполняло меня невыразимой тоской по чему-то светлому, чистому и хорошему, что я навсегда похоронила здесь. Лагерь уже давно изменился, для вожатых это стало работой, для детей — "так, для галочки", и вряд ли кто-нибудь осознавал, что последний раз должен стать самым незабываемым. Мы по инерции вставали с утра, слушали распорядок дня, ели в столовой, бесились на тихом часу, пели песни у костра и бегали друг к другу по ночам. Из всех этих действий, казалось, исчезла душа. Они стали монотонным и безликим повторением одного и того же: уже не звучало надрыва в лагерных песнях, не блестели от слёз глаза, когда на прощальном концерте звучали печальные слова расставания, и не хотелось остаться навсегда с теми людьми, которых ты когда-то мог с гордостью назвать "мой отряд"... Сказочно яркая Жар-птица давно вырвалась из грудной клетки и улетела прочь, щебеча по ветру песни уходящего детства... Последний раз стал и последней каплей. Мне действительно больше не хотелось сюда возвращаться.
Мы с Лазарем договорились созвониться в полвторого ночи и пойти к Нине. На два часа я погрузилась в путаный, беспокойный сон, прерванный будильником ровно в назначенное время. Звонок Лазарю, сонная ругань, звук открывающейся двери и зевок вожатой пятнадцатого отряда — оказалось, она дежурила прямо под его дверью. Как же я возненавидела вожатую Нины в эту ночь! Два часа Лазарю пришлось выжидать, пока этот дряблый подбородок повиснет на пухлую грудь и вожатая задремлет, не в состоянии противиться приторному искушению. Дверь с едва слышным скрипом открылась, я быстро надела тапочки, и мы начали спускаться на седьмой этаж. Жужжащий электрический свет заливал искусственной бледностью наши осунувшиеся лица, объединённые одной целью, напряжённо переглядывающиеся. Мы не знали о шансах друг друга, мы были одновременно друзьями и соперниками — странная пара, осторожно вышагивающая по ступенькам в полчетвёртого утра. "Что бы подумали вожатые, если бы увидели нас? Какая может быть общая цель у меня и Лазаря, куда-то неторопливо идущих с таким видом, будто сейчас вершится вся их судьба?" — пронеслось в голове; я нервно улыбнулась. Дверь неумолимо приближалась — долгожданный момент истины, сверкающий тремя цифрами. Лазарь тихо постучал и подёргал ручку — никто не отозвался. Тогда он постучал сильнее. Потом ещё сильнее. Наконец, потеряв терпение, он сунул свой длинный греческий нос почти в самую щеколду и зашипел:
— Нина, старая карга, открывай! — и загромыхал по двери кулаками так, что проснулся, наверное, весь седьмой этаж... — Нина!!!
Соседняя дверь открылась, и мы, как по команде, спрятались за угол. Заспанный, шаркающий подошвами незнакомец постоял несколько секунд, прислушиваясь к ночным звукам, и, убедившись в их отсутствии, вернулся ко сну. Лазарь выждал немного, а затем с удвоенной силой принялся колотить в дверь с табличкой "707".
— Нина! Дура ебанутая! Да что же это такое!!! — меня уже давно разбирал беспричинный смех, но в то же время было так страшно, что нас заметят... Тут послышался шорох одеяла, неторопливые шаги, и дверь распахнулась. На пороге стояла Нина в белой майке и шортах, с немного помятым, но всё же милым выражением лица, как у сонного бурундука или кролика. Закрыв за нами дверь, она вернулась на кровать, мы сели рядом. Поговорив о чём-то около получаса, мы почувствовали себя совершенно обессиленными и легли рядом — я и Лазарь, Нина между нами, теперь в одном сантиметре от нас обоих... только сейчас. Но я не могла заставить себя воспользоваться этим шансом. Я только затаив дыхание наблюдала, как она расстёгивает мне молнию на кофте и с бесстрастным анатомическим любопытством изучает моё тело: плоскую грудь под лифчиком, ключицы, выступающие бугорки рёбер и разметавшиеся по подушке кудри. Она задавала неожиданные вопросы, просила рассказать о моём "первом сексуальном опыте", который я выдумала ещё давно, чтобы вызвать всеобщее девчачье восхищение. Уставившись в потолок, я поверяла ей какие-то разрозненные, ходульные подробности; Нина слушала с жадным интересом, выпытывая все нюансы. Дослушав мою глупую историю, она о чём-то ненадолго задумалась и хладнокровно повернулась к Лазарю. Тот собственнически притянул её к себе, они обнялись и уснули. Я ещё немного полежала, наблюдая за тем, как он гладил её по узкой изящной спине, и отвернулась, предоставляя им полную свободу действий. Я признавала своё поражение и уступала главный приз тому, кто обязан был победить, без обмана и предрассудков. Так и должно было быть, но тяжёлая обида обгладывала все оставшиеся у меня чувства, как кость, сжирая и нежность, и теплоту, и надежду, и желание бороться... Нина больше никогда не прикасалась ко мне, начиная с этого безумно болезненного, но, пожалуй, самого прекрасного момента моей жизни, когда я действительно почувствовала себя слабой и беззащитной перед мужским полом. "Я просто отбросы, использованная и выброшенная игрушка," — думала я, борясь со сном. — "Она просто пользовалась моими чувствами, чтобы понять, насколько далеко можно зайти в отношениях с другой девушкой, на какое расстояние я могу подпустить её к себе..." Наконец всё погрузилось в оглушительную темноту, но мне уже не было страшно. Только невосполнимая утрата зудела где-то на самом дне алчущей чёрной дыры, которую люди привыкли называть душой.
Проснувшись в полвосьмого, я поняла, что скоро подъём и вожатый пройдёт по нашим с Лазарем комнатам, в каждой из которых убавилось ровно на одного человека. Я повернулась и молча рассматривала лицо Нины, жадно ловя последние мгновения её близости. Обрисованная светом бледная линия профиля, веснушки в форме обломков маленьких льдинок, рассыпанные по носу и щекам. Розовый нежный рот, ямочка на подбородке... маленькое, красивое ухо с припухшей мочкой. Веки были слишком короткими и даже во время сна не закрывались до конца — тонкие блестящие полумесяцы глаз виднелись из-под них, не видя меня, погружённые в свои грёзы. Мне не хотелось осторожно касаться их губами, гладить подушечками пальцев её щёки и играть соломенными прядями её волос. Мне вообще больше ничего от неё не хотелось — только запомнить её неповторимую, неземную красоту. Она будет вечно тлеть где-то, пока не сгорит дотла, как закончившаяся сигарета — особенная, незабываемая, слишком красивая для того, чтобы откликнуться... Но когда-нибудь мне хотелось бы сказать эти два маленьких влюблённых слова:
— Моя Нина.
Я разбудила Лазаря; его рука осторожно выскользнула из-под копны шелковистых волос мирно спящей Нины, похожей на маленького прикорнувшего ангела. Мы молча поднялись в свои комнаты и погрузились в сон ещё на час. Проходя по комнатам, Антон поднял нас, как ни в чём не бывало, и попросил всех быть в холле через двадцать минут. Я быстро собралась, несмотря на ужасную усталость, вышла из комнаты, и ноги сами понесли меня в направлении её комнаты. Я чувствовала, что хочу сказать что-то, но не знала, что именно. Дверь бесшумно отворилась, и Нина, сидящая на полу в джинсах и белом лифчике, встретилась со мной глазами. Я поздно поняла, что не знаю, зачем вообще явилась. Но воображение неожиданно подкинуло мне подходящую причину; и я выпалила:
— У тебя ещё осталось покурить? — Нина кивнула, продолжая искать майку. Стараясь не смотреть на её обнажённые руки и плечи, я заперла дверь и отодвинула правый ящик — всё та же стопка полотенец, крем от комаров, но сигарет нет... Нина замерла в какой-то неестественной позе, и я почувствовала, как пристально она смотрит на меня. Я с непонятной опаской обернулась и встретилась с пронзительным взглядом из-под полуприкрытых век. Её зрачки впились в меня, боль крапивным ожогом вспыхнула во всём теле от головы до ног, я хотела кричать — и не могла. Оправившись от болевого шока, я обнаружила, что её рука была зажата между ящиками, отодвинутыми мной — немой укор читался в синеве её глаз, словно я была виновата не только в этом, но ещё в тысяче совершенно не связанных ни с чем вещей. Взгляд выражал не страдание, а скорее удивление, ожидание и немой упрёк. У меня не было больше сил выдержать эту пытку болью — словно все тяготы и несчастья, перенесённые Ниной, вдруг переместились в моё сознание. Я отвернулась, осторожно приподняла верхний ящик, и пальцы с лёгкими розовыми отметинами убрались куда-то, показывая мне в угол. Там, из расстёгнутого рюкзака, торчала пачка "Winston", и она смотрелась так чужеродно и отвратительно в этой простой, неиспорченной обстановке. Неловкие извинения так и застряли на языке, а чужая боль, уютно свернувшись калачиком в моих лёгких, улеглась с тем, чтобы в любой удобный момент атаковать с новой, сокрушительной силой, снова и снова обвиняя во всём и терзая меня. Я молча вытянула из рюкзака короткую сигарету и удалилась на балкон. Распластавшись на покрывале, я медленно дымила, думая о том, что всего несколько метров отделяют меня от этой точёной фигурки из белого мрамора, этих нечаянных болезненных отметин на правой руке; и что-то внутри меня требовало прижаться к ним губами, целовать их и плакать, очищая себя от этого ужасного чувства вины; плакать, обнимая никем не изведанное тело, пахнущее лилиями и воском... Сигарета неожиданно кончилась, и я, пошатываясь, вернулась к комнату; Нина всё так же молчаливо встретила меня своим казнящим взглядом. Снова мне захотелось что-то сказать, я будто разучилась двигаться и не знала, как вести себя после всего, что произошло. Но, стоило сделать несколько шагов, Нина пугливо отпрыгнула в сторону и дико посмотрела на мои руки, безвольно повисшие по бокам и даже не пытавшиеся посягнуть на её притягательную неприкосновенность. Наверное, она знала всё с самого начала — я никогда не могла понять до конца, что она думала и чего хотела от меня, по уши погрузившейся в собственные неразборчивые чувства. Может, Лазарь уже давно сказал ей, зачем я посещаю её комнату, а может, она догадалась сама. Ведь все в этом мире корыстны, и у каждого свой интерес. Так и не проронив ни единого слова, окончательно раздавленная её холодностью, я вышла из семьсот седьмой комнаты, закрыла за собой дверь и поднялась в холл, где уже стояли собранные чемоданы. Я не могла поверить, что все громоздкие цепи случайных событий, ведущие к моему представлению о бесконечном счастье и так кропотливо выстроенные мной, разрушились за крошечные пять минут; что всё закончилось именно так, на этой горькой точке невозврата. Шатаясь по узким коридорам, я каждый раз сталкивалась с Лазарем и Ниной где-нибудь в укромном уголке, где они мило болтали, игнорируя меня, обнимались и наверняка делали ещё что-то такое, о чём мне нельзя даже мечтать. Мужчина и женщина, смуглая и бледная кожа, бархатно-тёмные и пронзительно синие глаза — мне казалось, что эта контрастная парочка нарочно постоянно попадается на глаза, доказывая торжество вековой традиции: противоположности притягиваются, девушки любят парней... Последний раз я видела Нину, садясь в автобус, и по щекам текли непрошеные слёзы, удержать которые было уже невозможно...
Стучащие зубы и дёргающийся подбородок, гримаса боли на лице, онемевшие от холода конечности, вытянутые на пыльном сером полу. Мерзкое, жалкое зрелище... Такой я становилась всегда, когда сознание застилали вспышки беспричинного страдания, бесконечной вины, и бессознательные картины, написанные моим воображением с натуры — с тех двадцати дней, которые я провела рядом с ней. Нина неосознанно делилась со мной своей болью, посылая её короткие и длинные сигналы по моим нервным окончаниям, заставляя снова и снова переживать то мгновение, видеть немой укор и холод в синих волнах её глаз. Наверное, первый раз в жизни я действительно не знала, что мне делать и к кому идти, я не могла рассказать ни одной душе об этих двадцати днях, мне не с кем было поделиться этим неотвязным желанием просить у неё прощения за что-то, чего я не совершала. Я молчала, с каждым днём всё больше курила и постоянно пила размазывающий все эмоции Персен, хладнокровно растоптанная её маленькими узкими ступнями в аккуратных кедах с белыми шнурками — но в этом чувствовалась её собственная, настоящая справедливость. Должно быть, девушкам просто нельзя любить девушек, и здесь не может быть исключений и условностей...
Ветер всё так же стонал и вздыхал в подворотнях о своих тайных, бесплотных горестях, которые никому и никогда не суждено было понять; растрёпанные вороны, вжавшиеся в ледяные крыши, по-прежнему испуганно молчали. Тишина стояла в воздухе, завораживая своей гармонией — было слышно, как горячая вода течёт по старым батареям, как кашляет на балконе сосед сверху; как на улице жалобно зовёт кого-то и плачет ребёнок в синем комбинезончике... Последние листья плавно опускались на асфальт, облепляя его своими мокрыми, мёртвыми телами, и в белых клубах облаков сквозили жестокие небесные усмешки. Неся фальшивые ноты прошедшего детства, откуда-то издалека доносился скрип ржавых качелей, а в жидкой грязи застывала брошенная кем-то, разодранная тряпичная кукла со спутанными мокрыми кудрями. Помахивало искалеченными ветками единственное во всём дворе дерево. Кончалась осень...