ID работы: 5686978

Только моя душа

Слэш
NC-17
Завершён
142
автор
Размер:
42 страницы, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено копирование текста с указанием автора/переводчика и ссылки на исходную публикацию
Поделиться:
Награды от читателей:
142 Нравится 135 Отзывы 12 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
      В моих ушах до сих пор звучали эти слова:       «Драупади свободна. Она отправится в Панчал под покровительство своего отца, так же, как и её дети. А что касается вас, сыновья Панду, то в наказание за опрометчивость императора Юдхиштхиры, игравшего на своих братьев и самого себя, за его неспособность остановиться — ровно год каждый из вас будет рабом того, кто его выиграл, и лишь после этого вы получите свободу и отправитесь в изгнание на десять лет».       Я не помнил даже, кто это сказал. Махарадж Дхритараштра, Великий Бхишма, главный министр Видура, Дрона — кто-то из тех, кто имел такое право… но вот права остановить игру не имел. Или не хотел. Или…       Когда нас разделили с братьями и нашей супругой, ни один из нас уже не проливал слёз. Каждый понял, что ныне пришёл для нас час отработать ту карму, с которой мы явились каждый в своё воплощение. Даже у детей богов есть прошлые рождения, и в них мы были простыми смертными, а значит, не свободными от греха. Именно этот год должен был очистить каждого из нас от шелухи, накопившейся в скитаниях наших душ по прежним телам, и очистить куда больше, чем последующие годы изгнания. Ибо никакое изгнание не сравнится с торжеством над тобой в такой ситуации человека, во власти которого ты оказался. И с тем, как ты выдержишь это.       Больше всего я опасался за брата Юдхиштхиру. Его выиграл Дурьодхана. А то, на что тот был способен по отношению к своим рабам, особенно если это не просто рабы, нам уже довелось во всей красе лицезреть в зале собраний. Юдхиштхира… Его сильная и одновременно хрупкая, ранимая душа… Его кристальная честность… Он не сможет лгать даже тогда, когда ложь могла бы облегчить его положение. А значит, положение его будет…. Думать об этом не хотелось. И в то же время, я отчётливо понимал: Юдхиштхира это заслужил. И не просто так сложилось, что именно ему достался господин, от которого можно пострадать больше всего, и не столько даже телом, сколько душой, разумом, сердцем… «Именно в этот день и час они нашли друг друга — и именно так правильно», — я как будто слышал голос Мадхавы, объясняющий мне. Хотя никто мне ничего не объяснял.       За Бхиму я практически не волновался. Да, выигравший его Духшасана тоже на многое способен, и Бхима был связан на год обетом беспрекословного послушания. Но с такой глыбой, как наш Врикодара, кто бы ни оказался его господином, он сначала всё же хотя бы раз подумает, прежде чем высказывать свои желания и требования, могущие не прийтись по вкусу такому рабу. И было ощущение, что эти двое тоже друг друга нашли именно в своё время для них, для проверки их душ.       За Накулу я тоже почти не переживал. Он достался Викарне, а тот всегда отличался рассудительностью, в отличие от своих старших и многих из младших братьев. А всякий, обладающий таковой, обладает и сомнениями. В частности, в том, а стоит ли так уж тешиться над на самом деле случайно, внезапно обретённым рабом, который прежде рабом не был? Викарна в собрании вступился за Панчали — я не мог забыть этого, не мог забыть и того, как его голос отшвырнули, не дослушав. Нет, он не был тихоней. Он был просто мудрее прочих, а мудрость — она всегда тише, чем… А Накула, несмотря на его природные лекарские знания, всё же, как ни крути, глуповат… Ну, то есть, бренное, в частности, собственная красота, уж очень занимает его… Вот и пусть столкнутся эти двое — для них это тоже правильно.       Ашваттхаму, которому достался мой брат Сахадева, я почти не знал. Во время обучения он держался от меня отстранённо. Да и я особо не рвался сходиться с ним. А сейчас… Холодность его взгляда — та морозная холодность, которая бывает лишь у людей, прошедших суровые лишения, выживших, выцарапавшихся, тех, кому есть с чем сравнивать свою нынешнюю роскошь и власть… и кто скорее откусит себе руку, чем уступит хоть кроху своей собственности. Он и из Сахадевы как из собственности захочет выжать всё, что только можно. Не в смысле издеваться над ним для своего удовольствия — а именно сделать его самым что ни на есть настоящим рабом, слугой, работающим до седьмого пота… Я понимал, что так и будет, и вот здесь не чувствовал, что это правильно. Не чувствовал, что эти две души в данный час нужны друг другу. Нет! Этого быть не должно… Но сделать я ничего не мог.       Потому что хоть четверо моих братьев и достались каждый своему господину, но все они оставались в Хастинапуре, хоть и разделённые, но рядом, могли поддержать друг друга, перекинуться словом… А мне предстояло быть от них далеко. Дальше всех. Без возможности говорить с ними и даже знать о том, как они держатся, ибо слуги без позволения господ не обмениваются дальними вестями. Целый год мне предстояло ничего не знать об их судьбах, не иметь возможности помочь им хотя бы братским взглядом…       Ибо мой новообретённый хозяин, Ангарадж Карна, в тот же вечер, когда чуть только начали улегаться страсти, внезапно объявил, что завтра же отправляется в Ангапрадеш, ибо его провинция и множество отложенных дел давно требуют его присутствия. Он добавил, что в случае какой-то угрозы Хастинапуру он тотчас же вернётся, со своей армией или один — как будет нужно, а пока всё спокойно, «прошу тебя, друг Дурьодхана, отпустить меня в моё царство».       «Друг Дурьодхана» согласно махнул рукой, казалось, едва ли вообще осознав, чего от него хотят. Ну, ещё бы… У него ведь появилась новая игрушка. Даже у маленьких девочек какой нежно любимой ни была бы старая кукла, с которой ты и в ручей падала, и оторванную руку ей пришивала сама, и обнимала во сне, защищаясь от прячущихся по тёмным углам страшных ракшасов… но даже её захочется засунуть в сундук, если появилась новая… с пока ещё не оторванной рукой.       Взрослые так играли в людей. И неспроста это заявление Ангараджа об отъезде. Его я тоже плохо знал, но он слыл чутким (что хорошо) и обидчивым (что плохо). Его чуткость почуяла, видимо, что не мешало бы вовремя оградить себя от возможной обидчивости. Старая игрушка сама уступила новой.       Я одёрнул себя. «Думаешь о нём, как о кукле Дурьодханы? Думаешь так уже много лет? Сочинил себе прикрытие для истинных чувств, среди которых можно, если углубиться, обнаружить и зависть, и восхищение, и даже страх… И всё равно, всё равно… Всё равно ты (я не заметил даже, как обратился лично к нему) — игрушка Дурьодханы, игрушка и ничто больше!»       А я — игрушка игрушки. И думать о том, правильно это или неправильно, верно ли сошлись для какого-то урока именно наши души, — я не мог. Намного проще думать и чувствовать такое о других. Других ты знаешь как будто лучше, ты куда увереннее в том, что понимаешь их… А вот когда дело касается тебя самого — и кого-то, кто тебе волею обстоятельств становится, хоть и в странной форме, но — ближе, чем родной брат, жена, мать, сын…       Именно так я думал — и не мог отделаться от этих мыслей. Каждая из этих пар на уровне души сейчас ближе друг другу, чем кто бы то ни было. Каждый.       И меня наконец бросило к той душе, от которой я уже много лет пытаюсь отделаться, несмотря на все её домогательства до моей. Впрочем, были ли домогательства? Эта душа объявила всего один раз, что дело ей до меня есть, а затем он просто был и ждал своего часа. А вот я не мог перестать ощущать это спокойно-страстное ожидание, этот постоянный вызов — даже во сне.       …Отъезд царя Анги с небольшим обозом в свои владения состоялся наутро и прошёл для Хастинапура почти незамеченным. Его вышел проводить только принц Викарна. Они были в чём-то похожи, и я совершенно не удивился, что третий по старшинству каурав обратился со своим вопросом не к старшим братьям, а именно к Ангараджу. Да и вопрос оказался предсказуем: а что, собственно, делать с этим невесть откуда свалившимся на мою голову рабом?       Я не подслушивал их разговор. Я его просто слышал. Сидя на одной из повозок с другими слугами, сойти со своего места я не мог, а у меня всё-таки слух воина — поострее, чем у шудр.       — Вот ты, — спросил Викарна, — что ты собираешься с ним делать?       — Я бы его отпустил, — спокойно ответил Карна. И меня вдруг дёрнуло, будто крюком, прозвучавшей в его словах искренностью. — Мне не нужен Арджуна-слуга. Мне нужен Арджуна-воин. Равный — не подчинённый. Но у нас нет права отпускать их, мы связаны этим приказом, или, если хочешь, обетом, ничуть не меньше, чем они. Если ты ничего не хочешь делать с бывшим принцем Накулой, просто отправь его… да хоть на конюшню — и забудь.       — Ты прав, мы связаны этим, ничуть не меньше, чем они, и у меня нет права отправить и забыть…       — Может быть… Нам надо выполнять свои обязательства…       Ну, кто ещё мог бы обсуждать это в таком ключе, как не эти двое? Я попытался представить себе Дурьодхану с Духшасаной и Ашваттхамой, занятых столь умудрёнными вопросами… Но смешно мне не стало. Ведь и правда, кто ещё, кроме этих двоих, мог воспринимать происходящее на голову выше, чем другие? Мне доводилось слышать от мудрецов о трёх составляющих человеческого характера: тамасе, раджасе и саттве. Похоже, именно саттва сейчас пребывала в недоумении, тогда как тамасу с раджасом всё понятнее некуда.       — Послушай, Карна, — продолжал каурав, — ведь я не ненавижу лично принца Накулу. Мы ненавидим Пандавов вообще, ненавидим их, потому что их ненавидит наш старший брат, потому что…       Интересно… Категорией «Пандавы вообще» мы ещё… я ещё не был. Оказывается, можно ненавидеть нас как общность (самим будучи общностью), но не ненавидеть лично. Нет, на такие разговоры способны только Викарна и Ангарадж! Интересно, каков будет ответ.       — Вот и выбери, как ты с ним поступишь: как с Пандавом вообще или как с принцем Накулой лично. Думаю, у Дурьодханы никаких сомнений относительно своего раба нет. Спроси его, что делать, он распорядится лучше.       Да уж, и Дурьодхана, и Духшасана научат тебя тому, что делать с такими вот рабами. А Ашваттхама, как брахман, вообще может написать новую шастру по использованию рабов-бывших-принцев в хозяйстве. Впрочем, Ашваттхама куда меньше похож на брахмана, чем эти двое в своих рассуждениях.       — А у тебя ведь по-другому, — снова заговорил Викарна. — Ты ведь ненавидишь Арджуну. Что ты будешь делать с ним, исходя из этого?       — Ничего.       — Но мы должны выполнять свои обязательства!       («Да кто вам сказал!» — чуть не закричал я).       — Я уже ответил тебе: мне нужен Арджуна-воин. Только воин. Свободный. Я просто дождусь, когда придёт срок его освобождения.       — Но ты забираешь его с собой в Ангу. Чтобы отправить на конюшню и забыть?       И в это время погонщик волов, тянущих повозки, подошёл к Ангараджу, чтобы сообщить ему, что всё готово к отъезду. Тот почти наскоро попрощался с Викарной, взошёл на свою колесницу и, окруженный конной стражей, приказал трогать.       ***       По прибытии в царский дворец Ангапрадеша, в суете располагания слуг на новом месте, я стоял, как столб, не понимая, что мне делать. Никаких распоряжений относительно меня не поступало. Ангарадж сразу отправился в свои покои, чтобы предаться отдыху. Был поздний вечер. Завтра ему предстояло начать навёрстывать все те отложенные дела, отговорившись которыми, он сбежал.       Эта мысль — о том, что это бегство, не что иное, вот только от кого, чего и зачем? — некоторое время не давала мне покоя. Впрочем, откуда мне знать, может, и правда ему пора было вспомнить о царстве и его делах? А мне нужно было подумать о себе.       Будь я самим собою, принцем Арджуной, на новом месте меня принимали бы с почестями, не зная, как угодить. Сейчас я был слугой. Да ещё и таким, которого совсем недавно приложили словом «ничего». Оказывается, не так уж это приятно, когда с тобой собираются делать это самое «ничего» — а не хоть что-то.       Я пошёл за другими слугами. Спросил, где моё место для ночлега и нельзя ли подкрепить силы едой. Слуги, в пути боявшиеся сказать мне слово, молчали — с ошалелыми глазами — и сейчас. Для них я оставался принцем — это виделось в их растерянных взглядах. Может быть, из-за того, что всю дорогу я сжимал в руках свой лук, почему-то не отнятый у меня Ангараджем (хотя он мог бы, и все этого так хотели!), и это было так вопиюще на фоне узлов с пожитками рабов, будто я вышел голым на улицу. Мой лук был тем единственным, что мне оставили. Больше у меня ничего не было. Но сейчас так захотелось спрятать его куда-нибудь, чтобы все эти люди перестали шарахаться от меня.       Никто не позаботился о том, чтобы объясниться с ними, как им себя вести и что думать теперь, а сами они решиться не могли. Дворцовый ключник недоумённо сообщил, что обо мне ему никто ничего не говорил.       В эту минуту я подумал, что мог бы уйти куда глаза глядят, и никто бы этому не воспротивился.       Кроме Ангараджа. С его «обязательствами».       Когда, вежливо и почтительно выставленный (вместе с луком) из кухни, я в полном недоумении слонялся по коридорам дворца, — встретил его. Он был без короны и украшений, вместо этого на плечи наброшена мягкая светлая ткань. В руках — какой-то сосуд. Похоже, он направлялся в дворцовый храм на поклонение. Один. Любой другой царь обставлял бы такое действо со всей возможной пышностью, как ритуал для всех царедворцев, но об этом человеке я знал, что в таких делах он предпочитает уединение. Даже несмотря на титул раджи, а для своей провинции — махараджа.       — Арджуна, — спокойно обратился он ко мне.       — Да… — от неожиданности я оторопел: надо ли мне говорить «да, господин»? Вроде бы, обет беспрекословного подчинения требовал чего-то такого… но он ведь не назвал меня «раб Арджуна»… (тогда как я был уверен, что Дурьодхана, к примеру, пока не просмакует раз пятьдесят «раб Юдхиштхира», не успокоится. И вот с Дурьодханой мне было бы куда понятнее!)       — Да, махарадж, — ограничился я.       — Прости, что не распорядился сразу о тебе и твоём пребывании здесь.       — Ты просишь прощения у раба? — не удержался я.       — И о твоих обязанностях, — он, казалось, не заметил вопроса.       На некоторое время повисло молчание.       — Арджуна, как слуга ты мне не нужен. Тех слуг, которые меня одевают, приносят еду, стелют ложе и всё такое другое — у меня достаточно. К тому же, они обучены.       Я на мгновение представил себя — допущенным к царскому телу… Нет, он вряд ли решится на такое. И не только потому, что слуг хватает. Просто сложно было даже представить, что он мог бы захотеть видеть в таком качестве «Пандава вообще и Арджуну лично».       — Большую часть всего этого я предпочёл бы делать сам, но таков обычай. На кухне, конюшнях и так далее — тоже хватает знающих своё дело людей. Но у тебя есть то, чего здесь, в моей провинции, очень даже недостаёт.       Я не мог не удивиться и не уставиться на него вопросительно. Почему-то вдруг вспомнилась его странная «любовь» к музыке и намёки на танцы, из-за которых…       — Ежедневные упражнения в воинском искусстве, — развеял он мои колыхнувшиеся подозрения. — Если в Хастинапуре есть воины, тренировочные бои с которыми могут дать мне что-то, кроме ощущения, что я избиваю детей, то здесь таких нет. Здесь нет ни одного махаратхи, ни одного ученика великого гуру, здесь только простые воины. В Хастинапуре если не в искусстве лучника, то хотя бы на мечах я могу сойтись на равных с Дурьодханой или Духшасаной, а на булавах и в рукопашную мой друг, бывало, справлялся со мной — каждому своё… То здесь… Здесь даже если против меня выйдет пара десятков, я натренируюсь только в бережении их от слишком большой силы своих ударов… Это тоже нужно, но… Ты понял, Арджуна, чем единственно ты можешь быть мне полезен?       Ещё бы не понять! Лучшей участи и ожидать было нельзя! Ведь не только он, но и я не растеряю ловкости своих рук, крепости своих мышц, своих способностей… Ещё недавно мысль о том, что целый год мне нельзя быть воином, прикасаться к оружию, слегка поддушивала меня: ведь без упражнений руки неизбежно слабеют, навыки теряются… Восстанавливать это пришлось бы не знаю, как долго… А тут! Я едва сдержал свою радость… но сумел сохранить спокойствие.       Однако мое ликование не осталось незамеченным. Его лёгкая улыбка — одним уголком рта — дала мне это понять.       — По утрам я упражняюсь каждый день. На восходе солнца, сразу после Сурья-намаскара. В это время ты должен быть на стрельбищах или на тренировочном поле. Иногда я это делаю по вечерам, но не каждый день. Тебе скажут, если ты мне понадобишься.       Только сейчас я почувствовал, что он распоряжается. Но это было так естественно, что ни единого ощущения, могущего возникнуть у бывшего принца, ставшего рабом, у меня даже зародиться не успело. Нет, напомнил себе я, всё-таки царём по-настоящему он так и не стал…       Или… а почему это у меня в голове бытие царём ассоциируется с обязательным высокомерием, презрением к низшим, унижением тех, кто не в состоянии по каким-то причинам ответить? Это на кого же я такого насмотрелся? Конечно, я тут же подумал о принце Дурьодхане… Но… Передо мной стоял человек, напомнивший о другом. Об арене. О том, что я сам и мои братья, что бы мы там ни думали о себе, ничуть не лучше всех других царьков и принцев и прочих знатных кшатриев по рождению, и что именно чрезвычайные обстоятельства и способны показать наше истинное лицо нам самим.       …Тогда, после той истории с ареной и неизвестным шудрой, внезапно ставшим царём Анги, у меня было несколько ночей — одна или две, когда я думал о том, что на той арене не было никого глупее меня. Медлительнее меня. Нерасторопнее меня. И слабее духом. Я думал о том, что именно я должен был ответить на его вызов так, как он того не ожидал. Я должен был признать его право сражаться со мной, я должен был если не одарить его царством, то назвать равным… Но эти размышления ушли, когда я понял, что ничего хорошего в них нет. Да, такой воин, каким он оказался, стал бы прекрасным союзником любому. И именно с этой целью и заполнили меня — как это произошло бы с любым царьком или принцем — эти собственнические мысли. А до него самого мне дела не было. Было ли Дурьодхане? Или тот просто определился раньше насчёт сильного союзника? У него всегда была хватка на такое.       Мне это было мало интересно. Успокоившись мыслью на «любимой игрушке Дурьодханы», я занялся своими делами, даже не попытавшись присмотреться к новообращённому как следует. Поэтому я почти не знал Карну — человека, бросившего некогда мне вызов с самой что ни на есть неподдельной ненавистью, а сейчас…       А сейчас он собирался сделать так, чтобы его ненавистный соперник не лишился своих сил и способностей. Тот, который нужен ему не как слуга, а как воин.       Что-то в этом было… странное. И, в то же время, пришло ощущение: вот оно! Вот то самое, когда хочется воскликнуть: они нашли друг друга в свое время и в свой час!       Но понял это первым — и сделал — не я, а он.       ***       Я удивился, когда в первое утро, когда мы встретились на тренировочном поле, он предложил мне не поединок лучников. В его руке был меч. Он кивнул на такой же, принесённый одним из воинов. Тот удалился сразу, как только клинок оказался в моих руках. Мы остались наедине.       — Не удивляйся, Арджуна. Как лучника мне уже доводилось тебя лицезреть, и не раз. Жаль, что против меня ты был всего единожды. Но впереди год. Ещё успеется.       Я рискнул сдерзить. Всё-таки мне до сих пор было неясно, как мне разговаривать с ним, что им будет принято, а что уже нет. Этот проклятый обет беспрекословного послушания…       — Ещё успеется убить меня за этот год?       — Пока ты мой слуга, я не собираюсь тебя убивать. Это будет нечестно. Мы не в равных условиях всё-таки. Должен сказать и тебе: если ты убьёшь меня в этот год, тебя не ждёт ничего хорошего. Поэтому не будем забывать, что это всего лишь упражнения.       — То есть, не в полную силу?       — В полную. В самую что ни на есть. Иначе зачем?       Тут я был с ним согласен.       — Но в полную силу может случиться всё, что угодно…       — Ты ученик великого гуру. О себе я могу сказать то же. Нас учили не только бездумно махать оружием, но и уметь вовремя остановиться. Хотя иногда мне кажется, что мой друг Дурьодхана и твой брат Бхима этому искусству не обучены. Особенно Бхима.       И тут я не смог не согласиться, хотя мне и не понравилось, что он посягнул словом на моего брата.       — Ладно, Арджуна, хватит болтать. Времени, увы, не так много. Это в Хастинапуре я могу тренироваться часами, а здесь ещё царский совет впереди…       Мне стало понятно, что царский совет — это вовсе не его любимое занятие, если не сказать больше. Не царь ты, Ангарадж, не царь, хоть и воин.       И именно это я понял в самой полной мере уже через мгновение.       Он ничуть не преувеличивал и уж тем более не хвастался, когда говорил об избиении детей… «Арджуна, соберись! — приказал себе я, когда за каких-то три удара, которые я мог только отражать, я оказался за чертой круга. Хорошо хоть не упал. — Всё уже, твоя судьба решена, можно не думать о посторонних вещах. Только бой!»       И в этот момент во мне что-то изменилось. Будто в мою душу — как это случалось со мной нередко — вошёл сам Махадэв со своим неистовым танцем.       Да, так и было. Мои движения были похожи на танец. И по сравнению с этим, — а мой разум, будто отделившись от тела, наблюдал и сравнивал, — его движения, мощные и сильные, походили на удары рогов вырвавшегося из пут быка, пытающегося заколоть ловкого погонщика. Нет, он не был неловким. Просто он поставил на мощь. И я сразу понял, что с ним делать.       Это произошло в мгновение ока. На очередной его сокрушительный удар я ответил движением змеи. Нет, я не пробил его защиты своим оружием — я пробил её собою. Ударил его грудью в грудь, а потом ловко подхватил под спину. Он не упал — медленно, плавно, даже, можно сказать, изящно, я откинул его на своей руке почти до земли, склонился над ним и заглянул в глаза.       Лучше бы я этого не делал…       В них лучилась насмешка.       — Ты всё-таки стал танцором, Арджуна…       Но в этот раз мне не захотелось схватиться за нож. Потому что, сколь ни язви, а танцорами мы были сейчас оба, и ты — по моей воле.       — Я не знаю таких приёмов, — продолжал Ангарадж, все еще лежа на моей руке. Хотя мне было уже тяжеловато его держать. — А всё новое подлежит изучению. Ты обучишь меня этому искусству.       Распоряжение. А что ещё? Что пожелаете, махарадж… Отказать я не смел. Другое дело, что меня самого этому никто не учил. Так же, как и строить глазки стражникам, когда мне понадобилось переодеться женщиной. Это получалось само. Как и танец. Боевой танец.       Поэтому я даже не знал, как приступить к обучению.       Спасло меня только то, что Ангараджа кто-то позвал. С видимой неохотой он — увы! — на этом прекратил занятия, с лёгкостью высвободился из моего «трепетного объятия» и ушёл. Даже не распорядившись о дальнейших наших с ним боевых встречах.       Мне было понятно, что, скорее всего, в ближайшие несколько дней дела царства будут отнимать его время почти полностью, но, может быть, скоро, когда он разберётся с ними, занятия станут дольше и полезнее…       А сейчас… А сейчас я с весьма неприятным чувством понял, что весь остальной день мне делать абсолютно нечего. И это было крайне досадно.       ***       На следующее утро он предложил мне рукопашную борьбу.       — Я думал о твоём змеином искусстве, Арджуна. Я понял, что тебя этому не обучали. Это от твоей природы. Может быть, в одной из прошлых жизней ты был нагом.… А вот я им точно не был. Поэтому…       В эту минуту я подумал, что он в прошлых жизнях успел побывать гандхарвом. И сам испугался этой мысли, потому что связана была она не с чем-нибудь, а с самим его обликом. С лицом, какие редко бывают у людей, со стройным, изящным телом, утончённостью истинного лучника… за которой скрывалась невообразимая сила. Я успел почувствовать её вчера, и хоть своим обманным движением я, вроде как, победил, но не осознавать, что без хитрости мне бы вряд ли это удалось, было невозможно.       — Арджуна, ты можешь применять свои приёмы. А я подумаю, что могу им противопоставить.       И никакого приёма применить я просто не успел. Стальной захват последовал без всякого предупреждения. И вырваться из него — хоть силой, хоть змеиным выскользом — я не мог. Он был похож на скалу, а я — на застрявшую в её расщелине зверушку. Осознавать это было крайне неприятно. Ещё неприятнее было беспомощно дёргаться, как этот самый зверёк.       Нужно было что-то делать.       — А скажи мне, махарадж… — с трудом выговорил я, — это честная сила?       — В каком смысле?       — Ну, мы все знаем, что у тебя есть некий дар богов…       —Ты разве видишь на мне сейчас доспехи?       — Но это может действовать и невидимо…       — Я никогда не задумывался об этом, — хватка не ослабевала. Я почувствовал, что у меня подкашиваются ноги. И уже что-то не то начало происходить с дыханием.       — Так… может… стоит задуматься?       — Хорошо, Арджуна. — он отпустил меня так же резко, как и схватил. — В эти дни мы просто узнаём друг друга. В чём у кого преимущество, а в чём слабость. Но пора бы заняться серьёзным делом.       В это время я просто сел на землю, пытаясь восстановить дыхание. И на сей раз прошёл через все чувства, которые недоиспытал в предыдущие дни. Может быть, это именно от нехватки воздуха… но совладать с тёмным омутом, всколыхнувшимся во мне, я смог не сразу. Мы не на равных. Мы не на ра… Я поднял голову, взглянул на него — и почувствовал бешеное желание уже без всякого изящества швырнуть его на землю и…       — …может быть… вернёмся… к мечам?       — А как у тебя с булавой, Арджуна?       — Ты сам сказал, что Дурьодхана побеждает тебя на булавах…       «И в рукопашной», — мелькнуло в мозгу. И резануло. Неужто Дурьодхана — сильнее его? А я — нет… Но как можно быть сильнее этой скалы, этой «нечестной силы», этого дара богов?       Стало ещё хуже. Сила была честной. А я…       А я не мог отделаться от желания видеть его в пыли, на спине, с клинком у шеи, а ещё лучше — с моими руками на горле…       И хуже всего было то, что он, возвышаясь надо мной, видел моё состояние и мог угадать мои помыслы. Но он не угадал. Или сделал вид, что не угадал.       — Надо испробовать всё, — сказал он.       И снова испробовать что-либо нам не позволили. Снова какое-то срочное дело, требующее внимания махараджа. И я опять один — со своими ещё не утихомирившимися чувствами. Зато времени столько, что можно не только успокоить их, но и разобраться, и выбранить себя за них, и пожалеть, и… Мне стало ясно, что чем больше у меня свободного времени, тем больше и мыслей может разрастись совсем не в том направлении, в каком следовало бы думать благородному кшатрию.       Но я был слугой. А помыслы слуги не подвержены никаким кшатрийским заповедям. Слуге не обязательно должно быть стыдно за то, что сейчас ему хочется пойти на кухню и выспросить у тамошних знатоков разных отваров, не имеется ли у них сонного зелья…       Моё всё еще не восстановившееся дыхание рисовало мне картины, которых лучше не видеть… Картины мести. Сонное снадобье в блюдах, поданных к ужину махараджа… Что, я не смогу обойти стражу и проникнуть в его покои?       Зачем?       Убить его я не мог. А когда подумал о том, что мог, мне захотелось откусить себе руку.       ***       — Арджуна, — сказал он мне на следующее утро, — вижу, что для тебя сидеть без дела — это всё равно, как если бы так жить заставили меня. Ты можешь, если хочешь, тренироваться один или с моими воинами, это тоже полезно. В любое время.       Он пожалел меня. Решил дать мне фору! Чтобы я прибавил немного сил, дабы не уступать ему так легко… Чтобы мне не было так обидно…       Обида?       Вчера я весь день пытался обуздать непривычные для моей души помыслы. Говорил себе сотню раз: это только упражнения; из хватки Бхимы я тоже бы не вырвался; Юдхиштхира ловчее меня на копьях… вспомнил даже почему-то, что Накула красивее меня… Но никогда я не испытывал подобных чувств по отношению к моим братьям. Никогда из глубин моей души — если не тела — не вырывался такой тёмный демон жажды мести… За что? За то, что я всего лишь один раз проиграл ему. Не видевшему в этом ничего, кроме простых упражнений, простой проверки возможностей друг друга. Да ещё и он сам днём раньше потерпел поражение. Но как будто и не заметил этого.       — Я слуга, — произнес я. Точнее, кто-то другой во мне, и ощущение: «Это не мои слова» — было острейшим. — Ты, махарадж, лучше дай мне обязанностей слуги на дневное время. А утром и вечером, если тебе понадобится, я буду в твоём распоряжении как воин.       — Ты хочешь быть слугой? — удивлённо спросил он.       — Я хочу быть занят. Мне всё равно, чем, если я это умею или твоих слуг не затруднит меня обучить.       — Хорошо, Арджуна. Хоть я не ожидал, что ты…       — Мы выполняем обязательства, — я повторил его же слова, и, похоже, они проникли в его мозг куда лучше, чем если бы я сказал, что думаю на самом деле об их с Викарной саможертвенных взглядах. — Мы все. Все десятеро. И здесь. Мы оба. Я должен выполнять их честно. А ты — как пожелаешь. Всё же слуга не ты.       — Иной раз задумаешься, — произнёс он, — что хуже: быть господином или слугой. Если обоих навязали друг другу.       — Ну да, — я прямо-таки сел на коня под названием «Сыграем в Викарну». — Наши обязательства одинаково сложны для нас. Но мы должны…       По его глазам я понял: сработало. Взгляд затуманился. И из уверенного и спокойного превратился в тот самый, какой мне нередко доводилось наблюдать у него, когда кто-то попрекал его низким происхождением, или вот когда я сам во время словесных перепалок в Хастинапуре пару раз имел слабость назвать его «игрушкой Дурьодханы» вслух. Взор жертвы. Которая этим ещё и гордится.       Да с тобой, махарадж, никакое сонное зелье не нужно…       — Хорошо, Арджуна. Тебе будет работа слуги. Тебя позовут.       И я ни минуты не сомневался, что позовут меня не на кухню или в конюшни. Меня позовут именно к царскому телу. Которое он уже готов принести в жертву «нашим обязательствам».       ***       Так и случилось. Причём в тот же день. Точнее, ближе к вечеру. За мной, бесцельно слоняющимся по кухне (хорошо, что хоть мне уже не отказывали в еде) явился распорядитель. Постельничий или как там его, да не важно. Он сам был немало удивлён тому, что говорил:       — Слуга Арджуна, тебя зовут к махараджу. Ты будешь помогать ему совершать омовение. Ты хоть умеешь это делать?       «Нет», — ответил разум. «Да!», — прокричало внутри что-то, уже настолько не похожее на меня, что я сказал себе: сегодня вечером обязательно погружусь в медитацию, чтобы изловить это странное внутреннее существо и хорошенечко с ним поговорить. Узнать его намерения. А лучше просто уничтожить его. Но сначала… узнать…       — Тогда просто смотри на других слуг и повторяй, что они делают. Тебе дадут кувшин с тёплой водой. Ты будешь поливать…       Ещё бы, доверили бы мне что-то более сложное…       — Если бы махарадж не распорядился сам, я бы тебя и близко не подпустил… — нервно добавил постельничий.       — Но его слово — закон, — сказал я смиренно.       — Да. Иди.       Когда я вошёл в банные покои, то увидел махараджа уже сидящим со скрещенными ногами в большой чаше… или небольшом бассейне… впрочем, это было совершенно не важно, потому что меня сразу захлестнул его вид. Он был полностью обнажён. Спина прямая, будто проглотил меч. Глаза закрыты. Вокруг него уже суетились слуги с какими-то притираниями. Но он их, похоже, не замечал.       Мне молча сунули в руки кувшин, молча указали встать у царственной особы за спиной. Дальше было понятно: нужно лить воду на его голову, на волосы, уже без того влажные и, похоже, уже не нуждающиеся в мытье. Точнее, в моих услугах он не нуждался вообще — омовение подходило к концу. Но зачем тогда меня позвали?       …Ударило воспоминание. Тот самый день, когда мне пришлось омыть ему ноги после нашей ссоры. Меня заставили принести ему извинения таким образом. И тогда, глядя на него снизу вверх, я понял, что эти извинения — в такой форме — нужны ему меньше, чем кому бы то ни было из присутствующих. Что он готов провалиться сквозь землю от смущения. Сильнее даже, чем я. Но мы оба сыграли в эту игру для вожделеющей зрелища публики и сумели выйти из этого достойно. Правда, потом ещё несколько дней кряду обоим (по себе я знал точно, а по нему догадывался) хотелось обходить друг друга хоть самыми дальними коридорами дворца, просто чтобы не напоминало. А потом — прошло. Потом снова начался обмен насмешками при встрече, ничего не значащий на самом деле…       Сейчас… Он решил повторить ту историю? Но никакой публики (не считать же, в самом деле, таковою слуг?) не было. Повторить для кого?       И куда подевалось его тогдашнее смущение? Сейчас… Ах, да, я же теперь слуга. Я вообще не очень-то существую…       Я медленно наклонил сосуд, струя воды потекла на блестящие в свете лампад мокрые волосы. По-прежнему недвижим, глаза закрыты. Да заметил ли он вообще мой приход? А вот я…       Мне не стоило бросать взгляд сверху, через его плечо, на открывшееся зрелище. Это был даже более чем опасный вид… Опасный? Почему? Я снова поймал себя на «не своих мыслях» — и они были даже страшнее всех предыдущих.       Потому что это были не мысли. Это была кипящая лава, в которую мгновенно превратилась моя кровь.       Но… как возможно такое?       — Махарадж… — прошептал я в отчаянии.       — Арджуна? — спросил он, не открывая глаз. — Ты хотел работы. Выполняй её.       — Но…       — Тебе не нравится такая работа?       — Но…       — Хорошо. Ступай прочь. Будет тебе другая.       Когда я уходил, ноги мои истинно превратились в змей. У каждой была своя голова, жаждущая тянуть за собой хвост в одном только ей ведомом направлении. Но только не туда, куда нужно идти мне.       А на следующее утро, когда я с рассветом явился на поле для упражнений, его там не было. И хоть я прождал до тех пор, пока солнце не поднялось уже высоко, он так и не пришёл.       ***       Ближе к вечеру, когда я снова торчал на кухне, от скуки то наблюдая за работой поваров, то поглядывая на округлости молодых служанок (среди которых мой взор не находил никого примечательного — вот странно, почему?), за мной снова явился постельничий.       — Раб Арджуна, иди в покои махараджа.       —?       — Он не сказал мне, зачем.       Какое ещё непредсказуемое зрелище я увижу?       От этой мысли кровь вспыхнула. Мгновенно. И не только кровь. То, что я почувствовал, не походило уже просто ни на что. Я оглянулся вокруг, озирая всё тех же служанок, хватаясь взглядом за их раскрасневшиеся лица и руки, за их подоткнутые, чтобы не мешал подол, сари, за приоткрытые ноги — прямо как за какое-то спасение. На кухне царили свободные нравы. Да нет, это всего лишь работа, они заняты делом… И жарко. И никто не обращает ни на что внимания — ни сами почти размотанные женщины, ни вообще полураздетые мужчины. Да я и сам не обременял себя одеждой выше пояса.       Но прежде, чем идти в покои Ангараджа, мне захотелось-таки каким-нибудь одеянием себя обременить. Но ничего не нашлось.       — И-и-иди… — чуть не простонал постельничий. И я удивился. Неужели нашего спокойного махараджа боятся? Боятся ему не угодить?       Я отправился в свой непредсказуемый путь и вскоре достиг царских покоев. И замер, не решаясь войти.       — Арджуна! — (он что, способен видеть через дверь?) — Входи. Вину уже принесли.       Вину?       Когда я вошёл, эту самую вину Карна держал в руках, причём так, будто это был чуть ли не новорождённый младенец, которого страшно уронить или поранить. Похоже, что если такой привычный для нас всех музыкальный инструмент ему и доводилось видеть, то прикасался он к его изящному корпусу явно впервые.       Он тут же протянул вину мне — и, похоже, был счастлив, что избавился от такой ответственности, как забота о непривычном хрупком предмете.       — Садись. Сегодня ты будешь услаждать мой слух музыкой.       — Ты же не любишь музыку…       — Просто прежде мне не доводилось уделять этому искусству должного внимания. Не было времени. Да и… казалось, что это удел слуг, а не принцев. Но ты же слуга. Значит, я с огромным удовольствием послушаю твою игру, и моё сердце не возмутится таким падением кшатрийской чести…       «Много ты понимаешь в кшатрийской чести!», — чуть не сказал я, но вовремя прикусил язык. Это ему, воспитанному вовсе не среди кшатриев, невдомёк было, что владеть искусством игры на музыкальных инструментах почитают за честь цари и принцы, не говоря уже о царицах и принцессах. Но, правда, не всем дано, как и с любым талантом.       Но за столько лет жизни среди кшатриев можно было бы уже это понять? Что мы созданы не только для размахивания мечами и выпускания стрел… Что есть и музыка, и пение, и танцы, и прекрасные статуи, и росписи, и свитки не только с мудрыми писаниями, но и с историями о героических битвах… и о сладостной любви… очень сладостной в некоторых случаях…       Мысль о том, что, мол, «у нас же есть душа! А не только проглоченный меч вместо позвоночника!», которой мне так хотелось закончить свою внутреннюю тираду, вдруг расплавилась об эти воспоминания о прочитанных некогда сладостных историях… В Хастинапуре это было, после возвращения от гуру Дроны. Их мне принёс, вот как ни странно, Сахадева. И начал задавать какие-то вопросы, мол, зачем в нашем хранилище такие свитки? Тут же не о законном браке… апсары… кто такие апсары? Я ничего не мог ответить Сахадеве, но свитки у него попросил — для изучения, как я ему сказал.       А потом… потом мне довелось встретиться с апсарой. И по глупости своей, точнее, из-за кшатрийской чести, отвергнуть её… И получить в ответ нескромное проклятие.       Уж не оно ли исполняется сейчас?..       И тут я понял, что молчим мы что-то уж слишком долго, и Ангарадж, склонив голову набок, с удивлением наблюдает за мной.       И что я отвечу тебе, если ты спросишь, о чём я думаю? О кшатрийской чести, конечно. Я же не Юдхиштхира, чтобы говорить только правду. Хотя… и лгать не хотелось почему-то.       Но он ничего не спросил. Просто молча указал мне на приготовленный ковёр с подушками и валиками, куда мне предлагалось сесть для игры на вине. А сам опустился в кресло.       На нём не было короны. Падающие на плечи волосы матово блестели. Но все золотые украшения были на месте. И почему ты, собираясь предаваться расслаблению под музыку, не избавился от них? Или тебе не всё равно, в каком виде представать перед слугой?       Чтобы пресечь расшалившиеся мысли (и не только их…), я всё же уселся на ковер, удобно опёрся на валик и начал играть.       Мелодия выбрала себя сама. И я не мог избавиться от подозрений, что роль в её выборе сыграли апсары… и воспоминания о так красочно описанном в свитках их волшебном любовном искусстве и ошеломляющей красоте, которая отрывала от самоуглубления даже великих отшельников и самих богов… Мне хотелось сыграть о суровом небесном аскете Бхагаване Брахме и его дерзкой возлюбленной Мохини, чьё дивное тело сияло лунным серебром… Или о прекрасной небесной деве Калингати, являвшейся в искусительных снах самому мудрейшему Шантаре… Или о пленительной Урваши, приходившей ко мне… Или…       Мелодия обволакивала мой мозг, проникала в кровь, превращала кожу в живую жажду страстного взгляда, лотосного касания, дерзкого поцелуя… Я исчез. Мои руки действовали сами, пальцы жили своей жизнью… А тело — своей.       Когда я поднял глаза на своего сидящего в кресле господина, то увидел его как будто сквозь пелену. И он был вовсе не расслаблен. Напротив, его тело натянулось, будто тетива лука, а глаза походили на стрелы. Руки впились в подлокотники кресла, но казалось, что сейчас он просто вскочит, бросится ко мне, вырвет вину из моих рук и размозжит её о стену…       Мелодия так раздражала его, что я не мог не ощутить этого сквозь свою шафранную пелену. Моя рука замерла сама, палец невольно задел струну, резкий звук взвился под потолок. И всё замерло.       — Я не угодил тебе, махарадж? Ты хочешь услышать другое?       — Почему же… Это хорошая музыка.       — Но что тогда?       — Она слишком хороша для меня.       — То есть?       — Я не привык к таким небесным звукам… Мои песни — это песни битвы, свист стрел…       — Но ведь люди — это не только стрелы и мечи!       — А что ещё?       — Любовь… — выдохнул я. И испугался.       Я не слишком хорошо знал историю с его женитьбой, но о том, что нынче он в ссоре со своей супругой, знали все. Да и причина ссоры сложная — его жена-шудрани наотрез отказывалась быть царицей. Сказывали даже, что в тех трущобах, где она живёт, соседки дразнят её Ангарани, а она в ответ плещет на них воду из чана для стирки. А потом стирает с особенным усердием, если не с яростью, чтобы всем показать, где она видела это прозвище, а особенно — его суть. Слышал я и о том, что эта женщина пыталась привязать к чанам и корытам и самого Ангараджа, но удалось ей это ненадолго. Оставил ли он её навсегда, или ссора эта временная… Но, может, ему и правда сейчас не до напоминаний о любви?       — Прости… — вырвалось само.       — За что? Любовь — прекрасна. Но только в свитках про апсар…       Он что, слышит мои мысли?       Однако… и ему доводилось читывать эти свитки.       Я взглянул на него совсем другими глазами. Этот незыблемый — если не сказать идеальный — «кшатрий» (каким он всегда хотел казаться, а точнее, быть) представал передо мной в совсем ином свете.       — Арджуна, — сказал он устало. — Ступай. Завтра тебе будет другая работа.       — А упражнения утром будут? — не удержался я.       — А ты готов к этому?       — К чему?       — К тому, что если снова проиграешь, то не станешь делать из этого… беды?       Ракшасовы матери… Нет, тебе всё-таки нужно подсыпать сонное зелье — хотя бы для того, чтобы усыпить хоть ненадолго твою проницательность.       — Я готов, — сквозь зубы выдавил я.       — Я не стану поддаваться, чтобы сохранить твоё спокойствие.       — Моё спокойствие в порядке.       — Мне так не кажется.       — Увидишь.       ***       В этот раз мы упражнялись долго. Будто жаждая взять реванш за всё время, потраченное зря. Испробовали все виды оружия, кроме луков. Победы распределились поровну: я оказался быстрее его с копьем — мне даже почти удалось приставить остриё к его горлу… почти… после долгого и на самом деле виртуозного сражения. С булавой не повезло мне. Это действительно был не мой талант. А вот битву на мечах пришлось прекратить вничью. Потому что никому не удавалось… ну просто не удавалось победить. Он, похоже, раскусил мою змеиную тактику, и после двух неудачных попыток я понял, что полагаться могу только на силу и ловкость. А они у нас были равны.       Я уже не удивлялся, что во время сражения думаю именно так: «мы». Ибо в эти моменты происходит такое единение, какое не снилось даже безумно влюблённым супругам. Даже если это твой враг — он ближе тебе, чем ты сам. Ты чувствуешь бешеный стук его сердца, вдыхаешь запах его разгорячённой кожи, каждое прикосновение — словно ожог…       Нет. Ничего такого со мною не было прежде. Я столько раз сражался — и в тренировочных боях, и на состязаниях, и в настоящих битвах… но попробовал бы вспомнить, чтоб хоть раз мои мысли ходили по такому странному кругу. Кокону, окутывающему нас. Нет, только меня.       Его не интересовало ничего, кроме самой битвы. Может, потому он и побеждал, несмотря на то, что и я не проигрывал. Я не мог отделаться от чувства, что он поддаётся. Когда понимает, что просто надо бы это сделать… ну ещё бы, как не поддаваться противнику, витающему в каких-то горячечных облаках…       Больше всего я боялся, что он это поймёт.       Но он не понял. Или сделал вид, что не понял.       А вечером был всё тот же постельничий и тот же нервный стон:       — И-и-и-дииии…       И я пошёл.       — Арджуна, ты играешь в кости?       — Да…       — Прости, если напомнил тебе о тяжёлом…       Вот так так… Он это понимает! Он слыл чутким (что хорошо) и…       — Если хочешь, ты можешь отыграться.       Я застыл.       — Разве ты позвал меня не просто для того, чтобы я развлёк тебя?       — Можно и так. Но играть просто на интерес… не интересно. Я не игрок, — добавил он. — Я научился этому только у Дурьодханы. И играл только с ним. На всякие мелочи. Но сейчас, если ты не боишься рисковать, мы можем сделать серьёзные ставки.       — Я не Юдхиштхира, — ответил я. — Я ведь могу и не проиграть.       — Об этом я и говорю. Ты можешь выиграть.       — Смотря что.       — Увы, свою свободу ты выиграть не можешь. Это обязательство на год. Но ты можешь выиграть месть.       — Что???       — Прости, что напоминаю об этом снова… Но твоя супруга пострадала из-за игры в кости. Пострадали и твои братья. У тебя есть возможность отомстить.       — Карна, ты серьёзно? — я даже не заметил, что назвал его именем, а не титулом. — Тебе-то это зачем? Если ты считаешь, что поступил несправедливо, просто принеси свои извинения. Попроси прощения у Драупади…       — Я не считаю, что поступил несправедливо. Именно потому и не собираюсь просить ничьего прощения. Я сказал не просто что думаю, а что есть на самом деле. Повторять не буду. Но возможность отыграться я тебе даю. Не отказ от моего мнения, а твоя месть за него.       Я все ещё не понимал.       — Махарадж… тебе совсем скучно в твоей провинции? Не хватает остроты?       — Как хочешь, Арджуна. Я предложил.       — Я играю! — вырвалось у меня вместе с мыслью: «Только бы успеть согласиться до того, как он передумает, оцарапавшись о мою тупость и медлительность…». — Только… мне ставить нечего. Мне ничего не принадлежит. Даже моя жизнь принадлежит тебе.       — Ну, уж жизнь-то — нет, и мы уже об этом говорили. Ставить её ты не можешь. Так же, как и твой лук. Он не нужен мне.       — Тогда что мне ставить?       — Спроси себя.       — Хорошо. Если тебя устроит, я могу поставить свои волосы. Если я проиграю, меня обреют наголо, и я буду ходить тут живым позором… Хотя, это позор для кшатрия, а слуге всё равно.       — Ты остаёшься кшатрием, Арджуна. Твоя ставка принимается.       — А что поставишь ты?       — Себя.       Это было понятно в связи с его разговорами о мести, но хотелось всё же подробнее. Тем более, что ставки настолько неравноценны.       — Ты не понял, Арджуна? Если я проиграю, мы меняемся ролями. Допустим, на три дня. Но нужно соблюсти одно условие: для всех окружающих: царедворцев, слуг — ничего не изменится. Я по-прежнему царь, ты по-прежнему раб. Распоряжаться мною в случае моего проигрыша ты сможешь только здесь, в моих покоях, и только наедине.       Он говорил это резко, беспрекословно, будто отдавал приказ. И мне стало вовсю ясно, что до моих каких-то там волос ему нет никакого дела. Он хотел проиграть.       — Почему?       Он поднял на меня глаза. Необычного разреза, которого я не видел ни у кого больше. То ли из-за лёгкой косины, то ли из-за тёмного блеска, прорывающегося из их глубины, эти глаза показались мне шальными…       Я снова одёрнул себя. «Тебе слишком много кажется, Арджуна!»       — Эти три дня успокоят твои странные мысли, не дающие тебе нормально сражаться. Ты снова станешь воином, которого не обижают поражения, которому не чудятся поддавки и прочее, что мешает тебе. Ты отомстишь мне — за всё, что там себе надумал или за свою жену, не важно. И потом всё снова станет нормально. Станет, Арджуна. Я так хочу. И я приказываю тебе, чтобы стало, пока я ещё твой господин. Бросай кости.       ***       Я совершенно не удивился тому, что выиграл. Это произошло даже как-то банально. И опять мне почудились поддавки. Но я заставил себя не думать так. Потому что мне ещё требовалось осознать, что мой хозяин — теперь мой раб. Хоть и всего на три дня и при жёстком условии.       Но я могу осуществить всё, всё, что мне мешало…       И я не мог.       Потому что это было против кшатрийской чести.       А ещё потому, что я просто не знал, как им распоряжаться. Что я мог бы ему приказать.       Он продолжал сидеть и молча ждал. Подбадривать меня, похоже, не собирался. Да уже и не имел права. Ему дозволено было только повиноваться.       Но в чём?       И тут дёрнулось сердце… Драупади, её крик, её боль, её позор… Дурьодхана с его бесстыдными требованиями. Духшасана…       Сейчас Панчали в безопасности. Но разве в безопасности от ада воспоминаний её душа?       Вряд ли ей поможет то, что я собрался сделать. Но передо мной сидел человек, который не отказался от гнусных слов о ней. Именно он сказал: не всё ли равно, есть на ней одежда или нет…       — Встань и отойди к окну. Я хочу видеть тебя.       Он молча исполнил приказ. Стоял, прямо глядя на меня. Спокойствие в его глазах, оттенённое лишь этой самой улыбкой — одним уголком рта — способно было вызвать бешенство даже у мудреца-аскета. А во мне уже понималось чёрное пламя, родившееся тогда, в зале собраний Хастинапура… Заглушённое лишь новыми событиями и неясностями. Но сейчас мне было понятно всё.       — Сними с себя одежду. Всю.       Так же молча он начал снимать с рук и плечей браслеты и складывать их на стол. Затем потянулся к застёжкам украшений сзади на шее…       — Арджу… господин, обычно это делают слуги. Я не справлюсь сам. Нужна твоя помощь.       Кровь ударила мне в виски. Да он что, издевается? Мы, правда, не оговаривали никаких условий относительно моей ему помощи в выполнении моих же приказов.       Я встал и медленно обошёл его со спины. Он стоял неподвижно, не пытаясь ни помочь мне, ни помешать. Прежде чем расстегнуть ненавистные застёжки, я вынужден был поднять его волосы, падающие на спину, переложить их на плечо… от этого жеста клокочущий во мне вулкан ненависти готов был просто прорваться. И это была именно ненависть, не что-то иное!.. как я пытался сам себя убедить.       Я с трудом заставил себя положить тяжёлые ожерелья на стол, к браслетам. Хотя мне так хотелось швырнуть их об пол… или затянуть на его же шее…       Я отошёл и сел в кресло, в котором недавно сидел он.       — Продолжай. Всю.       На стол к украшениям отправился пояс. Тихий шелест лёгкой ткани… Я поднял глаза. И закрыл. Нет, зажмурил. До боли. До «не раскрою ни-и-и-икогда». А потом снова открыл и уставился на него, убеждая себя, что это всего лишь месть. Они хотели сделать это с Панчали… Почему я не могу сделать это с одним из них?       — Подойди… и сядь ко мне на колени.       Это сказал не я. Это сказала месть. Или не она, а кто-то… что-то другое?       — Я тяжёлый, — усмехнулся он.       — Ничего.       С тем же убийственным спокойствием он приблизился ко мне и выполнил приказ. И положил мне руку на плечо. Нет, на шею… Он действительно не был лёгким, и без такой опоры просто не удержался бы.       Но эта моя мысль стала последней в списке здравых.       Потом была уже не месть…       ***       …И я более чем понимал, что никакой мести не было изначально. Только предлог, чтобы сорвать с меня остатки… кшатрийской чести? Разума? Дхармы? Силы?       Когда мы оказались на полу, и я не мог оторваться от его запрокинутой шеи, будто я был кровожадным ракшасом… мне стало ясно более чем, что мой раб делает сейчас вовсе не что-то, прежде ему неведомое. Это для меня такое было впервые: отпустить себя там, где прежде и помыслить не мог… Для него — нет.       Я с трудом оторвался от него, приподнялся, не отпуская его плеч, впиваясь в них руками, выворачивая кожу.       — Ты наложница Дурьодханы?       — Тебе к твоим обидам нужна ещё ревность?       — Отвечай! Ты не можешь не выполнять моих приказов.       — А если я скажу, что нет?       — Я не поверю тебе. Только тот, кто уже был чьей-то… игрушкой (из меня рвалось совсем другое слово!)… может вести себя так, как ты!       — Как?       — Как? Так… бесстыдно! Соблазнять меня… своим омовением… Сражаться так, что это больше похоже на…       — Всё, что тебе похоже, — только в твоей голове!       Он смотрел на меня прямо, распахнутыми глазами. Волосы разметались по полу, лицо… от которого Накула мог бы удавиться от зависти, и наверняка втайне давился… побледнело почти до синевы.       — Зачем я тебе?! — выкрикнул я.       — Зачем тебе я?! — в том же тоне ответил он.       После этого мы оба замерли. Потому что говорить было просто не о чем. Сейчас были возможны только две вещи: либо разорвать это пыточное объятие и разойтись… чтобы весь год обходить друг друга всеми мыслимыми и немыслимыми коридорами дворца. Либо…       А вот не будет никаких коридоров… Потому что как бы я ни пытался лгать сам себе, перерезать собственные жилы хоть греховностью происходящего, хоть ревностью, хоть чем…       Эти двое нашли друг друга в свой день и час.       И понял это первым — и сделал — не я, а он.       ***       Когда я медленно приходил в чувство после взрыва Вселенной, я долго не мог заставить себя открыть глаза и взглянуть на человека, на котором лежала моя рука, а лицо моё уткнулось в его плечо… Я чувствовал щекой прядь его волос, слышал биение сердца…. Я приходил в себя — и мне становилось страшно.       Как вообще теперь смотреть на него?       Особенно когда в растревоженном теле еще не утихли воспоминания, похожие на шквал…       …Когда мы оба поняли, что нас уже не оторвать друг от друга, в первую минуту я испугался, вспомнив о его невероятной силе. Вот сейчас он перевернёт меня и захватит так, что мне останется лишь участь лисицы в капкане…       Но он не сделал этого. Он просто распростёрся на полу, запрокинув голову, опустив веки, разметав в стороны руки… раскрываясь мне такой беззащитностью, от которой моё сердце пронзило, словно ножом.       И этот тот самый бык среди мужей, чья хватка — скала, а нечеловеческой мощи его ударов можно избежать только чудом?..       Он воистину походил на сорвавшегося с небес юного гандхарва, разбившегося оземь. Юного? Даже себя я юным назвать бы уже не мог, а он старше меня на добрых десять лет. Но сейчас с этого болезненно прекрасного лица сошли, казалось, не только все краски, но и все… все прожитые годы… Сейчас в беззащитности своей он был юношей первой поры цветения. Мальчиком. Почти ребёнком.       Именно так будет выглядеть Вселенная, когда боги захотят её уничтожить.       Остановит ли это богов?..       Моего внутреннего демона это не только не останавливало — наоборот… Демон снова зашипел: игрушка… чужая игрушка… не может тот, у кого это впервые, вести себя так… Ревность сдавила горло, рука сама сжалась в кулак и поднялась для удара…       — Ахджуна… — едва слышно выдохнул он, и этот покорный вздох растворил демона, как каплю чёрной крови в прозрачных водах Ганги. На его место в сердце пролилась горячая нежность, распустившаяся хищным цветком…       А потом я не сознавал, что делал… И не понимал, совершено не понимал, что с ним, когда голос его срывался с рёва раненого тигра на плач ребенка…       Я не понимал, что с ним…       Пока мне не стало всё равно. Пока меня самого не накрыли потоки жаркой силы, которые заставляли меня каждую секунду изменяться, словно волна, превращаясь то в цветок лотоса, то в зверя… Когда хотелось убить его, разорвать — и отдать за него жизнь, всю свою кровь — одновременно… Пока Вселенная не взорвалась.       …сейчас я даже не мог взглянуть на него.       И внезапно для самого себя выдал:       — Расскажи, как это было у тебя впервые.       Неуместнее фразы в такой момент придумать было нельзя. И я не удивился, получив ответ, по которому понял, что он вернулся в реальность куда раньше, чем я.       — Тебе снова нужен повод, чтобы наброситься на меня, ударить… или ещё что-то? Бей! Сейчас я не смогу защититься. У меня нет сил.       И вправду, поразительно было, куда исчезла вся его сила. Даже не глядя на него, лишь по ощущениям я понимал, что он сейчас слабее щенка. И — совершенно не боится этого.       — Арджуна, своё желание ударить меня ты можешь заменить словами. Скажи их сейчас, чтобы они не мешали тебе потом, если ты всё же хочешь выслушать мою историю.       — Слова? Что ты имеешь в виду?       — Всё. Всё, что гложет тебя, всё, что ты сдерживаешь в себе. Просто выброси это. Мне в лицо.       Ах, ты ж мерзавец! Мудрец выискался! Великий гуру!..       Я поднялся над ним и упёрся в него взглядом со всей прямотой, на которую только оказался способен. Мои руки, которыми я опирался на пол по сторонам от его лица, трясло. Они подламывались, будто деревянные опоры под тяжестью каменных сводов. Он поднял ресницы — и это снова был гандхарв, но уже не юный, а проживший тысячи жизней…       — Ты… храмовая девка… подстилка… кукла… Ты грязная наложница, ты…       — Говори. Пусть уйдет всё.       — Распутник… Ты… Проклятый шудра… Кшатрий бы никогда…       Слов я больше не знал. Но и желание ударить прошло. Почти…       — Ты хочешь узнать, как это было со мной впервые? Хорошо, я расскажу. Только… тебе придется узнать обо мне то, что знают всего четыре человека в этом мире: мои родители, мой гуру и… он. Я не хотел бы, чтобы это стало известно ещё кому-то.       Я дал клятву, что это не выйдет за пределы моего разума. Хотя в эту минуту уже не совсем понимал, зачем мне это знать…       Но первые слова его ошеломили:       — Это связано с моей болезнью.       — Ты болен? — я невольно отшатнулся.       — Телесно здоров. Поболее, чем многие. А это даже не болезнь — это больше похоже на наказание за грехи прошлого воплощения.       Это со мной с детства. Сколько помню себя, раз в три луны меня преследует кошмар… Необъяснимый страх, с которым справиться невозможно. Я пытался понять, что это, но там нет ни единой мысли, ни единой картины. Только чувства: беспомощность на грани смерти… Я понял, что это как-то связано с моим младенчеством, той порой, когда человеческое тело ещё не обзавелось душой и чувствует как животное. У животного нет понимания… Я лишь ощущал, что меня несёт куда-то неодолимая страшная сила, и я в любой момент могу умереть, погибнуть… в любой момент… И ничего не могу сделать — я беспомощен.       Это приходило ко мне… Когда я был ребёнком, я кричал, звал на помощь — прибегал мой отец, прижимал меня к себе, гладил по голове, успокаивал. И от его силы, его тепла… я чувствовал такой покой, защищённость, блаженство… что не мог побороть этой волны, не мог оторваться от него, долго… Отец знал это — и не оставлял меня, иногда часами. Мать тоже знала, но она так меня успокоить не могла — с нею я не чувствовал этого. Как и с любой другой женщиной. Поэтому она всегда звала отца, если видела, что у меня припадок.       А когда я стал подрастать, чуть мне миновало десять лет — я вдруг понял, какая это слабость. Да, эта потребность в силе отца, его помощи — слабость! И это так стыдно… Я начал избегать отца во время приступов. Прятался от него, отталкивал, если он находил меня. Он быстро понял, в чём я изменился. И не стал перечить моему желанию справляться самому.       С тех пор если раз в три луны ко мне приходит этот ужас, я уединяюсь, чтобы пережить его сам. Это может длиться долго, как это выглядит, лучше не рассказывать… но лучше всего запереться в покоях, чтобы никто не видел и не слышал. Мой гуру, у которого я учился, знал это. Он пытался мне помочь — читал надо мной мантры, призывал богов, предлагал испробовать дыхательные упражнения… Ничего не помогало. Тогда на него снизошло озарение, во время которого он сказал мне: это будет с тобой всегда. Но никогда это не придёт к тебе во время битвы. Поэтому, чем больше ты сражаешься — тем больше у тебя возможностей не подпускать этого демона к себе. С тех пор моя душа не может без сражений. А покой раздражает меня, я все время жду… Так и не научился не ждать.       С тех пор, Арджуна, я стал отвергать любовь. И воспринимать её как слабость. Я не сразу понял это: когда кто-то проявляет ко мне доброе расположение, и моё сердце наполняется блаженством от этого, — в нём сразу просыпается некий бдительный стражник, который трубит в раковину: слабость! позор! И я отторгаю этого человека с его теплом, каким бы искренним оно ни было. Всех, кроме моей матери. А с остальными… мне проще, когда меня ненавидят и отвергают. И я сам веду себя именно так.       …Слышать его признание было болезненно и страшно. Но я ведь и сам замечал за ним это — какое-то странное желание нарываться на небрежение к себе, ненависть и отторжение. Едва не провоцировать это. Жертва. Которая этим ещё и гордится. Но он был таким далеко не всегда. И далеко не со всеми. А он, оказывается, всё прекрасно знал о самом себе — откуда что, и где всему причина. Боролся ли он с этим? Да. Но как-то по-своему. Мне было не понять извилистых путей этой борьбы.       — Но я не знал, чем выльется для меня это моё отторжение любви. А ведь мне придётся принимать её. Но только если меня заставят силой.       — Он?.. — выдохнул я.       — Нет. Не прошло и двух лун, как я появился в Хастинапуре, — ко мне пришёл мой кошмар. Я бросился в свои покои, чтобы там скорчиться на полу и давить в себе крик, чтобы меня не услышали… А двери запереть забыл. И через какое-то время ко мне ворвался Дурьодхана — он никогда не входит, он всегда врывается — чтобы обсудить со мной что-то важное. И он увидел меня таким. Ты удивишься, Арджуна, ты привык думать о нем плохо, я знаю. Но он тогда сразу понял — мгновенно! — что со мной что-то не так. Он бросился ко мне, поднял меня, начал кричать: «Карна, Карна, что с тобой?». Даже сквозь свой чёрный ужас я тогда успел испугаться, что увидев мой изъян, он решит, что я ущербен и бесполезен… Но он и не думал об этом. Он был мне другом, а не хозяином — просто тогда ещё я не привык к этому. Он всегда был порывист. Иной раз раньше действовал, чем успевал подумать. И тогда он прижал меня к себе, к своей груди, со всей силой, и гладил мои волосы… как мой отец когда-то… И меня захлестнула эта почти забытая волна чужой силы, тепла, защищенности, блаженства. Я потерял себя. Вцепился в него, повис на нём… Он потом рассказывал мне: это произошло с ним, когда он почувствовал, что мои губы коснулись его шеи… И тогда его разум помутился. В мгновение ока… Он повалил меня на спину и набросился, как безумный. Целовал меня яростно, до крови, будто я был источником для измученного жаждой… А мне было всё равно. Эта волна чужой силы… меня давно уже предало не только тело, но и разум. И никакой внутренний стражник не проснулся в тот день.       Потом он долго не мог успокоиться. Ты не поверишь, Арджуна… я и сам тогда не верил, что это он. Просил у меня прощения, говорил, что и в мыслях не держал обидеть меня или унизить, что это всё его проклятый раджас, с которым так трудно совладать… «А ты такой красивый!» Я тогда подумал, что мне не мешало бы обзавестись в битве парой-тройкой шрамов через лицо… «Но никогда, больше никогда!» Он почти плакал — и уже мне пришлось успокаивать его. Я отвечал ему, что в этом есть и моя вина. Но он не слышал меня. Иногда он просто не может слышать, когда его переполняют собственные чувства. Таков он. Но это не злодейство, Арджуна. Это просто такая человеческая природа. В каждом из нас живёт зверь и бог. И далеко не всегда бог побеждает.       …Я это знал. Уж точно не бог выплёвывал из моей глотки все те слова… И я ничуть не лучше Дурьодханы. Но и не хуже.       — Потом целую луну, а может, и более, он не напоминал мне об этом. Вёл себя как обычно. Обычные дела. Обычные воинские упражнения, какие-то развлечения… Я тогда ещё учился обязанностям царя, он помогал мне. Ни слова, ни тени… Но однажды он пришёл ко мне и прямо сказал, что тоскует. И если на то будет моя воля — против неё никогда, никогда! — он будет ждать меня этой ночью.       И я пришёл к нему. И в ту ночь мы больше просто лежали, обнявшись крепко-крепко, и разговаривали — долго-долго — изливая каждый свою боль. Не скрывая друг от друга ничего.       — Боль? — я не успел зажать в себе вопроса. — Какая у него может быть боль?       — Ты предвзят к нему. Как и все. А ты можешь представить себе, каково это — всю жизнь терпеть предвзятое к себе отношение? Это хуже даже, чем мой кошмар. Когда ты только рождаешься на свет, ещё не издал первого крика — а тебя уже обрекают на смерть. Потому что в эту ночь, видите ли, гремели какие-то громы, выли какие-то шакалы или собаки, а наши вечно перепуганные мудрецы и астрологи (больше боящиеся за свой кусок от двора Хастинапура, чем за значение своих предсказаний), даже не подумав и мгновения, раскричались: «Дурное предзнаменование! Этот ребёнок принесет в мир страшное зло! Его надо убить младенцем! Убить!» Ты понимаешь это, Арджуна? Когда какие-то не слишком умные взрослые по глупейшим причинам и из-за собственной трусости одних детей называют благословением, вот как тебя, или проклятием, как его, — и это с тобой всю жизнь…       Он говорил мне: «Мои родители оставили меня в живых, я благодарен им. Они молчали об этих знаках, не желая делать мне больно…» Но нашлись доброхоты… или злорадцы… везде есть такие, с позволения сказать, люди… которые осведомили его о том, что он — воплотившийся демон. От рождения и навсегда. И что бы он ни делал… В таких ситуациях у человека есть только два пути: либо всю жизнь доказывать, что это не так, всем угождать, быть хорошим до дурноты — или наоборот: раз я демон, то и буду демоном, и вы все ещё узнаете! Он выбрал третий путь: просто быть собой. Никому ничего не доказывать, а просто делать то, что велит сердце. И что правильно для него. Но из-за окружающей его предвзятости, из-за этих висящих над ним громов и собак, всё, буквально всё, что он делает — в глазах людских — неправильно! И в этом его боль. Бороться с которой иной раз нет сил настолько, что хочется поджечь весь мир, а не только один смоляной дворец… Понимаю, тебе, горевшему в этом дворце, лучше такое не говорить… Но мне и не нужно твоё понимание. Так же, как и ему. И я говорю тебе это потому, что это не тайна. Он не скрывает ничего — раз уж от него этого не скрыли. Раз уж всё, к чему бы он ни прикоснулся, превращают в адхарму и злодейство…       — А разве, прикоснувшись к тебе, он не превратил тебя в адхарму? — в глубине души я злился, и это снова начало рваться из меня.       — Разве? Ты думаешь, мы предавались сладострастию и разврату? Если наши встречи происходили, то так редко, что и вспомнить нельзя, и всякий раз мы нуждались больше в крепких объятиях — почти насмерть — и в разговорах, чем в чём-либо ещё. Только в этом предельном единении, которое необходимо двум одиноким людям хотя бы иногда…       — Он одинок? Братья, друзья, союзники… да я его никогда одного не видел!       — Даже над ними довлеют громы и собаки. Разве что не так сильно, как над старшими, помнящими его рождение. А старшие… иногда мне кажется, что они повыживали из ума… и он хочет стать царем только для того, чтобы освободиться от их глупостей… Хотя ему виднее… Потому и мы безумны, когда вместе.       — И ты не считаешь это грехом?       — Я считаю это дружбой. Или, если хочешь, любовью. Той единственной, кроме моей матери, которую я хоть в какой-то мере смог принять.       — Тогда почему ты сбежал из Хастинапура?       — Сбежал?       — А что же это, как не бегство? Ты боялся, что тебя подкосит ревность к твоему милому другу, когда он переключит своё внимание на моего брата… Что??? С моим братом может произойти такое???       — Нет. Дурьодхана не нуждается в этом. Повторяю тебе: он нуждался в единении, а не в распутстве. С твоим братом у него единения нет. Он может заставить Юдхиштхиру по сто раз мыть ему ноги, или ползать на коленях в пыли, или… Но этого — не будет. Дурьодхана не опустится… не снизойдёт до такого с рабом. Так что можешь не беспокоиться.       — А ты… снизошёл…       — Я уехал из Хастинапура, чтобы увезти тебя. На глазах у Дурьодханы и его братьев если бы я не стал тешиться над тобой по их обычаю, их бы это удивило. Они могли бы начать подталкивать меня, требовать зрелищ… Чтобы я показывал им своё торжество над соперником. Унижал тебя. Вы все заслужили это, как ни верти. В вашем дворце иллюзий вам не стоило насмехаться над нами и унижать нас. Теперь ваш черёд. Но я этого не хотел. Ты мне нужен только как воин.       — И сейчас… тоже?       — Зачем повторять снова? Я почувствовал, что тебе мешает. Прости за прямоту, но тебя вдобавок к твоим обидам ещё и не ко времени изжалили золотые пчёлы Камадэва. В этом есть и моя вина — я так и не обзавёлся шрамами… И ты боялся. И ненавидел меня за это. Злился. Мечтал о мести. Я дал тебе возможность избавиться от этого, расплатиться со мной за всё, что я невольно вызвал в твоем сердце. У тебя будет на это ещё два дня. Ты можешь делать со мной все, что пожелаешь. Я не стану противиться ничему. Можешь даже ударить, если будет невмоготу. Можешь даже связать мои руки, если боишься ответного удара. Но на четвёртый день, Арджуна, если я не увижу перед собой нормального воина — берегись. У хозяев есть право наказывать своих рабов. Я не хотел пользоваться им. Но если тебе не будет достаточно трёх дней…       — Берегись ты, — процедил мой демон.       И я не мог оторвать взгляда от собственной руки, медленно накручивающей на кулак его волосы… Медленно и больно… И от его глаз: мгновенного провала в пугающую внутреннюю бездну… Мои пальцы разжались — но бездна не исчезла.       А ведь я был его рабом — и он не глумился надо мной. Никогда. Ни разу! Он привез меня сюда, чтобы защитить от этого. Так что делаю я? Почему не могу остановиться?..       Потому что это невозможно, невозможно… с твоей покорностью и тихим, но яростным внутренним пламенем, пожирающим тебя. Как ты ни пытаешься это скрыть. Но ты не скроешь…       …И что ты скажешь завтра своим царедворцам, махарадж, когда они увидят твои искусанные губы? И глаза твои не смогут утаить бессонной ночи, потому что я покину твои покои только с рассветом… И это заметит стража, стоящая у дверей. А разве слуги, утром одевая тебя, не увидят моих отметин на твоей коже?..       Да завтра весь дворец будет знать, как развлекает махараджа раб Арджуна!       Но махараджу, похоже, не было до этого никакого дела.       И я снова не понимал, что с ним…       ***       И был второй день. Без упражнений. Без каких-то обязанностей слуги. И весь этот день я ждал…       И когда за мной явился натянутый, как струна вины, постельничий… а я уже понимал, откуда у него этот нервный стон — ещё бы: быть допущенным к царскому телу, к этому совершенству… и ни разу не востерзаться тем, что терзало меня…       Этого человека хотелось пожалеть… но я забыл о нём уже через мгновение, когда рванулся в царские покои.       …Он стоял лицом к окну и даже не повернулся, когда я вошёл. Но лежащие откровенной грудой на столе золотые украшения сказали мне громче, чем любые слова, что он ждёт меня.       Я подошёл к нему со спины, обнял, мои руки вздрагивали, прикасаясь так, как ещё два дня назад я и помыслить не мог. Он опустил голову мне на плечо, закрывая глаза…       Снова эта чудовищная незащищенность, способная уничтожить Вселенную.       — Почему ты так доверяешься мне?       — Молчи.       — Но…       — Молчи.       — Эти три дня приказываю я. А ты повинуешься.       — Так приказывай…       И я приказал. Уже не боясь ничего — ни греха, ни ревности…       В этот раз я не торопился. Мне хотелось вбирать взглядом каждую чёрту его точёного лица, каждый взмах ресниц… Хотелось рассматривать его всего: от неповторимой, ни у кого больше не виданной тилаки на лбу — до сильных стройных ног.       Не спасут тебя никакие шрамы…       Хотелось прикасаться… бережно… осторожно… И внезапно пальцы мои сжимались сами, впиваясь в кожу, причиняя боль…       Он вздрагивал, резко втягивал воздух сквозь зубы. Но оставался недвижим.       И только глаза его менялись: от сочувственной насмешки над моей бедой — до полного погружения в собственное бессилие, непонятное мне — до бешенства…       — Как можно быть таким, как ты? — шепчу я, задыхаясь…       И руки мои стали дерзки, и я заставил его потерять себя, и глаза мои упиваются его мучительным безумием…       И был третий день.       — Зачем это всё тебе?       — Молчи…       — Я ненавижу тебя… — беда моя неистовствует, стискивает его запястья, всею силой прижимает его руки над головой.       Полуоткрытые губы… неровное дыхание… мучительная поволока в глазах…       Источник для иссушенного жаждой…       До крови…       — Что ты чувствуешь? — не выдерживает разум. — Тебе хорошо или плохо?       — А как ты хочешь чтоб было? Это твоя месть…       — Я убью тебя… — беда моя мечется, не находя ответа…       И прорывается раскалённой нежностью… Я не хочу, не хочу, чтобы тебе было плохо!       И я вижу, вижу, что…       — Прекрасный… — шепчу я, покрывая поцелуями веки, брови, тилаку…       — Арджуна… — отвечает он.       И я уже давно понял, что ему нравится произносить моё имя. Даже слишком часто… Почти как мантру.       Но больше ничего понять в нём я так и не успел.       На четвёртый день двери царских покоев закрылись для меня.       И на утро пятого дня передо мной предстал на поле для упражнений живой кусок железа, боевое орудие без единого чувства на лице. И сразу набросился на меня с мечом так, что я понял: пощады мне не будет. И если я не справлюсь сейчас, если вспомню хоть на мгновение о его запрокинутой голове и провалах тёмных глаз… пощады мне не будет. И так, что я запомню это надолго.       Таких дней было много. Однообразных, как обучение у гуру. И таких же полезных для меня, как я ни пытался думать иначе. Мне пришлось вспомнить всё, чему меня обучал мудрейший Дрона. И с досадой я всё больше понимал, что в его лагере нас куда меньше муштровали, нежели вели с нами мудрые беседы или разбирали писания.       А он… он, похоже, прошёл такую боевую школу, что воистину был орудием для битвы, а не человеком. Я слышал о том, что некогда он бросил вызов самому Великому Бхишме — и теперь понимал, что, очень может быть, это никакие не слухи. Он — мог бы. Мог и победить.       В бою он был похож на Великого Бхишму. У них ведь один гуру, если я не ошибаюсь, одна школа — в которой вряд ли учитель считался с их слабостями. Скорее всего, выжигал их калёным железом без всякого снисхождения.       Я добрый десяток раз пожалел, что пока жил в Хастинапуре, так редко пользовался счастливой возможностью упражняться в воинском искусстве именно с дедушкой. Не хотел мешать ему, отвлекать от важных дел… А вот напрасно! Владыка чаще тренировал простых воинов, ничуть не пренебрегая ими, нежели занятых своими делами принцев… А ведь я бы мог пройти и его школу — и по легкомыслию своему не прошёл.       …По виду Ангарадж был более хрупким, чем Великий Бхишма. В нём не было каменной монолитности Владыки, о которую можно было разбиться уже взглядом. А обо что можно было разбиться в Карне, так это о глаза. Превращающиеся во время битвы в стальные копья… И особенно больно было нарезаться на них, если не к месту вспоминалось, какими они бывают другими…       Отдыхая после упражнений в дворцовом саду, среди благоухающих цветов, я пытался вызывать в памяти прелестные образы моих жён: дивную красоту и пламенные порывы Панчали, игривую улыбку милой Субхадры, гибкий стан Улупи, восхитительную родинку на белоснежном бедре Читрангады… и ничто не отзывалось во мне. И лучше вообще не думать об Урваши — и её дерзком проклятии. Да, отвергнутая женщина, обладающая божественной силой, может наказать смертного мужчину так, что он никакою силой не сможет заставить себя отвергнуть… уже не женщину. Интересно, если ко мне сойдёт с небес сама блистающая Лакшми-дэви, облачённая лишь в лотосы, сумеет ли она заставить меня позабыть глубокий низкий голос, едва слышно выдыхающий моё имя?..       …этого ракшаса! Этого Картиккеи! «Соберись, Арджуна!..»       Утешаться оставалось тем, что он всё-таки был плохим царём… да и мудрец из него так себе… если не считать почти звериного чутья на людей и их странности… и на знание самого себя… Но всё это не утешало.       Потому что он меня не щадил. И с каждым днём я всё больше понимал, что наши первые боевые встречи — это были детские игры. И что он поддавался мне тогда даже больше, чем мне казалось. Сейчас в нём будто закрылось что-то. На все мои обиды за поражения, и прочие чувства. Поражения следовали одно за другим. Если мне удавалось победить — это было чудом. Он раскусывал все мои приёмы мгновенно, и уже со второго раза я мог об этой схеме забыть — он предугадывал её, будто был пророком. И мне за это доставалось, как неумелому ученику. А я его предугадать почти не мог.       Всё больше с каждым днём я чувствовал, что он… учит меня. Так откровенно давая мне понять, что я — недоучка. Но такой недоучка ему не нужен.       А больше всего меня удивляло то, что он ни разу не предложил мне поединок лучников. Снова сжималось сердце — неужели? Неужели он опасается, что и как лучник я окажусь недоучкой? И тогда ему просто не на что будет рассчитывать… в чём?       В свободное время ко мне приходили странные мысли. Для чего он учит меня? Если понял, что я не гожусь ему и в подмётки, мог бы удовлетвориться этим, восторжествовать над соперником, «победить» в своём сердце — и освободиться от меня.       Но почему-то… и это было странно… он этого не хотел.       А чего тогда?       Я не ведал, чего хотел он. Но знал, чего хочу я. Того, чего мне уже никогда не видать, как своих ушей. Ведь он никогда не предложит мне больше сыграть в кости… Никогда не захочет проиграть… А у меня не было права предложить ему это.       Мне оставалось только снова и снова стискивать зубы, выходя на бой с ним, чтобы не обжигаться о его руки и глаза.       ***       И только однажды мне удалось пробиться сквозь его железную неприступность. И это напугало меня.       Произошло это в тот день, когда я сам осмелился вновь предложить ему рукопашную схватку — мол, «давно не было, ещё позабудем приёмы».       Он взглянул на меня, склонив голову, будто на пристающего к отцу с игрушками ребёнка, и спросил:       — Арджуна, а тебе не помешают твои… глупости?       В глазах его ясно читалось, что он имеет в виду, — и меня едва не свернуло внутри от такой его грубой насмешки над… тем, о чём он говорил впервые за прошедшие несколько лун. И явно давал понять мне, что знает: это всё ещё со мной.       — Не помешают, — ответил я, с трудом выталкивая слова сквозь зубы от внезапно вскипевшей внутри злобы. Нет, это была не злоба — скорее что-то, похожее на отчаяние. Но очень злое.       — Хорошо, — сказал он.       И не захватил меня сразу, а наоборот — отступил на несколько шагов и встал в стойку.       И мы довольно долго ходили по кругу, вцепившись друг в друга взглядами, как два хищника. Как тогда, на арене — только что без луков. Но это отсутствие какого-либо оружия — эта защищённая открытость — вновь привела меня в состояние, словно в моё тело кто-то вселился и заменил меня собою… Исчезли все чувства, пропал мир вокруг, погасло солнце… И было только так: я — тигр: огромный, гибкий, сильный зверь с цепкими глазами, крепкими клыками… и я вижу только соперника… нет, добычу… нет…       Я бросился на него первым. Успел только уловить в его глазах секундное замешательство. Всего секунда… Неверная реакция…       И я обнаруживаю его у своих ног, на коленях, согнутым до земли, с крепко заломленной за спину рукой. И моему злому отчаянию очень приятно видеть его — лицом в песке.       Я сам не понял, как я это сделал. Но пока я удивлялся, он, похоже, пришёл в себя — и нанес мне свободной рукой резкий удар наотмашь.       Удар был неслабый. Но я выстоял. Моё злое отчаяние схватило его вторую руку и так же заломило за спину. И я навалился на него всем своим весом, прижимая к земле. И мне было так, как тогда… тогда… когда я не мог остановиться…       — Арджуна… — прохрипел он. — Понимаю… тебя увлекает торжество надо мной… Но сюда в любой момент могут прийти… увидеть…       — Увидеть что? Это всего лишь упражнения… И ты, похоже, терпишь поражение…       — Да… я готов это признать… отпусти меня…       Он, похоже, задыхался. Куда сильнее, чем я когда-то. Ну, ещё бы, если твоё лицо впечатано в землю, и тебя душат пряди собственных волос, упавшие на него… Да, увлекает, ещё как увлекает меня моё злое отчаяние…       Сквозь которое я не могу не видеть, что происходит что-то странное… Он не только не пытался вырваться — он застыл, будто парализованный, я лишь чувствовал тяжёлую дрожь, пробившую его с ног до головы.       — Отпусти меня… прошу тебя…       Слышать такое от непобедимого Картиккеи, неистового бога сражений, было не просто странно — невозможно!.. Он ведь из тех, кто будет сражаться до последнего, драться до тех пор, пока дышит, — а сейчас ситуация не настолько отчаянная, чтобы он не мог…       — Что с тобой? Почему ты не сопротивляешься? — закричал я, потрясенный внезапным страхом.       — Отпусти меня… умоляю!       Ракшасы и демоны…       Я выпустил его, отскочил. Он перевернулся на спину и упал, тяжело дыша, хватая ртом воздух — куда страшнее, чем я когда-то. Его руки, сжатые в кулаки, два раза ударились о землю, голова метнулась из стороны в сторону…       — Что с тобой? — я бросился к нему. — Что я сделал?       Но прикоснуться к нему я не успел. Все ещё не справляясь с дыханием, он поднял руку и выставил её передо мной ладонью вперед. Он пока ещё не мог говорить, но этот жест сказал даже больше, чем…       Я сидел рядом и не понимал, что делать. Пока не увидел в его глазах, что вот сейчас он заговорит… и я вновь услышу откровение — как тогда, в первую ночь. Я впервые в жизни видел — кроме тех трёх дней — чтобы его спокойствие было настолько не в порядке. Чтобы…       — Ничего… ты ничего не сделал такого… что не было бы простой борьбой… Но сюда могут прийти в любой момент… Если бы ты держал меня ещё хотя бы несколько минут… я бы не выдержал… потерял голову… совсем… я бы стал молить тебя завершить начатое… хотя ты… ничего не начинал…       Я застыл, мои пальцы свело судорогой. А на место злого отчаяния налетел горячий ураган… вскипевшая кровь ударила в каждую частичку тела… Так вот оно что! Похоже, мои «глупости» — ничто в сравнении с твоими, махарадж! Я помню, что было с тобою тогда, когда моя несдержанная властность обрушивалась на твою мучительную покорность… Неужели… сейчас я сделал с тобой то же? Но…       — Я приду к тебе сегодня вечером… — вырвалось изнутри. — Завершу начатое…       — Нет. Я не впущу тебя.       — Почему? — заколотило в виски.       Он повернул ко мне голову, и я увидел в его глазах что-то зловещее. Похожее не ненависть. И… не ко мне.       — Потому что это — слабость. Я не позволю. Это можно сделать для твоего успокоения, но себе я этого — не позволю.       Меня трясло. Между нами всё ещё была его выставленная ладонь, он так и не опустил её. И я не смог не схватиться за неё, не сжать пальцами, когда склонился над ним, притягиваемый, словно цепью… И моё злое отчаяние не смогло не выплюнуть ядовито:       — А ведь это страшно — быть таким сильным, как ты. Так истово бороться со слабостями… Придумывать предлоги, чтобы поддаться им… Моя месть, конечно же, да… Я мщу тебе — а ты плавишься в моих руках…       — Уйди, Арджуна. Я приказываю тебе. Пошёл прочь!       Голос походил на скрежет металла о металл.       И я понял, что должен уйти. Не потому, что мне приказали. Просто, чтобы оставить его… сейчас ему действительно меньше всего было нужно моё присутствие. Если он решил не поддаваться… какое я имею право требовать иного?       Бежать… в дворцовый сад, туда, где под сенью деревьев кроется небольшое озеро, усыпанное лотосами. Броситься в него, чтобы хоть как-то остудить испепеляющий жар… Жаль, что воды его не так холодны, как в Ганге…       И со всею полнотою отчаяния понимать, что никто меня сегодня вечером не позовёт. И когда я сам среди ночи, не выдержав пытки моими «глупостями», проберусь к двери царских покоев, она встретит меня закрытой на все замки и засовы. И лишь боязнь потревожить задремавших стражников помешает мне разбить о неё кулаки, выкрикивая его имя…       А на следующий день на тренировочном поле, когда я сам наглотался песка и пыли куда серьёзнее, чем во все предыдущие дни, мне стало ясно, что я могу забыть — окончательно и бесповоротно — о том, чтобы победить его хоть в чём-то.       Ртуть разъедает золото, но не железо.       Мне нечего противопоставить такой силе.       Которая… учит меня. И не только воинскому искусству. Но ещё чему-то — более важному.       ***       А потом он пришёл ко мне во сне.       И снова был гандхарвом — и даже с крыльями, огромными, сильными и хрупкими одновременно. На них он мог бы поднять меня в воздух, как пушинку… Их можно было переломать тычком пальца… И они так подходили к его стройному телу, будто он с ними родился.       — Я тоскую… — прошептал я сразу, как только увидел его. — Почему я не могу прийти к тебе? — это был почти стон.       — Ты об этом? — полуулыбка одним уголком рта. — Я думал, ты хотел узнать другое.       — Ну, хорошо, — с тянущей болью в груди смирился я. — Чему ты учишь меня? И зачем?       — Я? Учу тебя?       — А разве нет? Разве ты просто так не даёшь мне вздохнуть на тренировочном поле? На тебя не похоже, чтобы ты просто самоутверждался на унижении более слабого противника…       — Ты не слабее меня. Просто… тебе не хватает чего-то. Но это придёт. Ты превзойдёшь меня. Во всём.       — Но зачем тебе это?       — Ты разве не знаешь? Грядёт великая война… В этот год ты и твои браться напитаются такой ненавистью к нам, что в этой войне вы будете сражаться не за трон Хастинапура, не за дхарму и справедливость, ни даже за честь вашей супруги, как бы ни кричали об этом на всех углах… а за саму эту ненависть. И мы сами разжигаем её в вас.       — Зачем?       — Чтобы победить. Или проиграть.       — И тебе не важно, что именно это будет?       — Судьба. Но война неизбежна. Всё то, что вы переживёте в этот год, станет тайной, которая встанет между вами. Вы, пятеро братьев, не сможете ничего рассказать друг другу о том, что с вами было. Ни самый правдивейший. Ни самый смелый. Ни самый сильный. Ни… все вы окажетесь слабее её. Она и разделит вас — и сплотит. Из-за неё вы будете ненавидеть нас и вместе и по отдельности, и будете жаждать нашей смерти так, как ничего не жаждали в этой жизни…       — Зачем тебе это?       — Просто чтобы ты понял: никто из нас не лучше другого. Так же как и с любым из них. В схватку вступят звери, а не боги. Но одни из зверей будут считать себя богами.       — И это будете не вы?       — Какими бы мы ни были, мы честны с собой. И с другими. Я хотел, чтобы и вы стали честны. Чтобы ты шёл убивать меня на поле боя, не думая, что ты делаешь это, потому что я грешник, а ты святой. Оба грешники. Оба святые. Разве что по-разному.       — Я не смогу убить тебя… Никогда…       — Почему?       — Я люблю тебя! — это был почти крик.       — Это неправда, — осадил он меня.       — Правда!!! Я не могу смотреть на тебя… я тоскую… почему…       — Ты просто не можешь в этот год покинуть Ангу. Как только ты её покинешь, всё забудется. Быстро. Особенно когда твоих братьев и тебя поглотит ваша тайна и желание её преодолеть. Вас ждут ещё годы изгнания. И…       — Я не знаю, зачем ты учишь меня. Но я принял тебя своим учителем. Я уже многое узнал. Но и ты можешь не всё. Я понял главное, Карна. Все наши поражения не должны отзываться в нас обидами. Они должны становиться уроком, который надо брать. Учителей надо принимать. И искать. Десять лет изгнания… Тайна, которая нас разделит… Я уже знаю, что эти годы мы, Пандавы, проведём не вместе. Мы разойдёмся в стороны — каждый искать своих учителей и уроки. И я найду таких учителей и такие знания, что через эти десять лет ты не узнаешь меня. Я превзойду тебя, Карна! Превзойду на десять голов! Уже ты не сможешь сражаться со мной, не чувствуя себя загнанным зверем… Но у нас уже не будет тренировок. Только война!       — Это я и хотел от тебя услышать, Арджуна. Значит, мои уроки прошли не зря.       — Но зачем тебе это? Почему ты хочешь, чтобы я превзошёл тебя?       — Потому что мне нужен достойный соперник. Можно победить тысячи недостойных — и не чувствовать себя победителем. А вот если мне доведётся сразить Арджуну, который выше меня на десять голов…       — Ты всё ещё тщеславишься… обижаешься на судьбу… тебе всё ещё нужны какие-то доказательства самому себе? Разве недостаточно тебе того…       — Ещё как нужны! Иначе я не возился бы с тобой на поле для упражнений, пытаясь вдолбить тебе в голову, что ты должен ещё учиться. Ещё учиться, у многих, у самих богов, у самой Вселенной… А не распускать душу от того, что я на семь раз чаще швырнул тебя в песок, чем ты меня…       — А если ты проиграешь?       — Арджуне, который выше меня на десять голов? В этом не будет никакого позора. Только честь. Особенно если вспомнить, что таким тебя сделал я… В обычае у многих гуру принимать смерть от своих учеников. И это древний обычай.       Я замер. Мне стало понятно нечто, что ускользало в этом странном разговоре…       — Ты… ты… готовишь для себя орудие убийства?       — Может быть. А может быть, это и не убийством будет. А само… — он резко замолчал и отвернулся. Но я не мог не услышать этого тихого полуслова…       В обычае у многих гуру принимать смерть от своих учеников. Но по воле самих гуру. Если те найдут свою миссию в этом воплощении выполненной… или просто устанут жить.       — Ты уже… уже не хочешь жить?       — Нет! Я хочу жить! Так хочу, что тебе это не представится даже в самом ярком сне! Но тогда, когда придёт эта война, я узнаю нечто, от чего…       Он снова замолчал. Похоже, это были лишь какие-то смутные чувства… Он ведь не был пророком! Не был! Но уже предсказал столь многое… Впрочем, большинство из этого я и сам мог бы предположить.       — А если я не хочу? — спросил я.       — Чего?       — Быть орудием убийства! Бездумным орудием, которое подготовили заранее, а он даже и не подозревал об этом… — возмущение рвалось из меня, будто струи водопада, слова застревали в горле, я не знал, как мне выразить свою мысль, свою боль… И она выразилась сама. Повторив то, что не было услышано. Но теперь — будет!       — Я люблю тебя!       — Нельзя любить человека, отвергающего любовь. Это страсти, раджас… Которые я просто хотел стереть из тебя своим смирением. Я ошибся. Они только разгорелись сильнее.       — Только смирение ради меня? Прости, но не верю.       — А что ещё?       — Твоё желание… чтобы тебя заставили принять любовь — силой.       — Какая в тебе сила, Арджуна? Ты боялся самого себя…       — Тебя. Я не понимал, что ты чувствуешь, что тебе нужно…       — Я сказал тебе сразу: ты можешь не думать об этом. Это была твоя месть.       — Нет. Твоё желание… довериться полностью… хоть кому-то. И ты ведь был счастлив тогда, когда открывался мне, когда слабел… Ты был счастлив — я это видел…       — Нельзя любить такое счастье, которое хочется ударить и разорвать. В этом нет никакого блага. Ни для кого. Ты ошибаешься, называя это любовью. Но я не ошибаюсь, говоря тебе: истинная любовь в твою жизнь ещё придёт. И когда тебе будет с чем сравнивать, ты поймёшь, что здесь… здесь ничего не было.       — Истинная любовь?       — Да. Этот человек уже есть в твоей жизни. Но он ещё не раскрылся полностью. Раскроется, когда ему это станет нужно. И тогда ты узнаешь любовь, которая заполонит тебя всего — всю твою кровь, тело, душу, разум, она станет для тебя только светом — без боли, без страха и ненависти… Потому что этот человек есть сама Любовь. С ним тебе — и любому — становится неважно, дозволено что-то или нет, грех это или не грех. Потому что всё, что он делает — есть Любовь. И тебя не будет мучить ревность, хоть у него — множество возлюбленных, но тебе захочется любить их всех вместе с ним. И вы будете вместе.       — И ты будешь его возлюбленным? И мы будем вместе? — что-то затеплилось у меня внутри, когда я начал понимать, о ком он говорит.       — Нет. Я отвергну его.       — Почему? Потому что ты всегда отвергаешь любовь? Но такую… как ты описал… разве можно отвергнуть?       — Потому, что никто и никогда не станет за меня решать, праведник я или грешник, преступник или герой. Только я сам. Только здесь. — Он приложил руку к груди. — Только моя душа. Ничья иная.       Здесь уже мне снова стало непонятно. Так и хотелось ему крикнуть: «Говори яснее!»       — Что неясно, Арджуна? Он есть сама Любовь. Ты примешь её. Я отвергну. И он за это убьёт меня.       — Он? Убьёт?       — Тогда мне и понадобится твоя рука… чтобы закончить это. Но начнёшь это не ты.       — Я не понимаю…       — Тебе и не надо понимать. Упражняй свою руку. Упражняй лучше!       ***       Наутро я почти не помнил своего сна. Лишь какие-то обрывки… А вот последние слова чётко засели в мозгу. «Упражняй свою руку! Упражняй лучше!» Для чего? Но разве это важно, если даже во сне мне дают понять…       И я упражнял. И в этот раз так, что сумел удивить его.       — Завтра устроим поединок лучников, — сказал он, отдыхая после очередной схватки, во время которой мне таки удалось отбросить его спиной в песок. — Этим искусством пренебрегать нельзя. И у божественных даров могут ослабнуть навыки… Или нет, сначала стрельбища. По мишеням. Из разных позиций. А на следующее утро — поединок. Будем на равных. Обещаю не использовать доспехи.       Окрылённый возможностью наконец-то заняться любимым делом, я прямиком бросился на стрельбища. Помнится, он сказал, что я могу упражняться сам, когда пожелаю. А все эти дни я занимался чем угодно, только не такой счастливой возможностью… Но завтра — я не упаду лицом в грязь.       Лук мой бесцельно пылился под моим ложем в комнате для слуг, я начинал забывать о его существовании… Но завтра! Завтра он снова покажет себя, напомнит о том, что я заслужил его за победу над самим Бхагаваном Индрой! За то, что вызвал уважение моего небесного отца своим бесстрашием… Ведь было же так когда-то!       Так что происходит сейчас? А ничего! И завтра я тебе это докажу!       Однако судьбе было угодно распорядиться иначе. Не знаю, был ли это приказ самого махараджа, или какая-то ошибка в распределении обязанностей слуг, но за мною внезапно явились, указав, что сегодня мне предстоит прислуживать во время царского совета.       Когда я обнаружил себя с опахалом в руках по одну из сторон от трона, я все ещё не мог прийти в себя от удивления. Махарадж, восседающий на нём, казалось, не замечал моего присутствия. Как и вообще не замечают царственные особы своих опахалоносцев и прочую челядь.       И долго мне так стоять?       Не для того ли ты решил занять меня на этот день, дорогой мой учитель, чтобы я не успел укрепить свою руку и глаз в стрельбе? А напротив, чтобы руки мои успели устать, держа это проклятое опахало, да ещё и постоянно помахивая им?       Но тут же сразу подумалось, что на такую мелочность он едва ли способен. Тут что-то другое. Мне предоставляется судьбой какая-то возможность… а любой возможностью нужно пользоваться во благо.       И, для начала, что это, как не возможность хоть немного развеять скуку, понаблюдав за чем-то, кроме кухонно-коридорной возни слуг.       И почти сразу я понял, что ошибался, думая, что он был плохим царём. Мне снова довелось убедиться в том, какое у него сильное чутьё на людей и их странности…       К нему подходили один за другим подданные с какими-то своими просьбами, жалобами, дрязгами… мелкими, как мне думалось, но такими важными для них. И он быстро и чётко — и, как мне всё больше и больше казалось, весьма мудро разрешал их споры. Вот только чаще всего одним способом — милостью. Каким-то одариванием. (Не хотелось думать, что и со мной было то же самое — милостыня… «Только не сейчас, Арджуна! Опахало!») Однако не всегда. Не раз — вот так же, как и мои приёмы — он раскусывал хитрости людей, знавших о его милосердии и пытающихся прикинуться убогими и несчастными.       Вот только что он отправил восвояси без всякого дара человека, одетого в невообразимые лохмотья, с лицом, измазанным грязью, бухнувшегося на колени перед троном с воплями о своей горести…       — Почтенный Даярана, — сказал махарадж, — с твоими расписками от трети жителей столицы ты мог бы уже и не жаловаться на трудности. Получи свои сборы и будь благословен.       Ростовщик завопил, что люди рвут его расписки, отказываются платить долги… вон, даже сегодня приходили жаловаться на него… А ведь он так щедр, у него такая низкая доля… Они лгут, что высокая, что он — мироед, не знающий сострадания…       — Если у тебя недостаёт характера и хватки, чтобы вести такие дела, займись чем-нибудь другим. Ты ещё молод, здоров и силён. Стань для начала учеником, затем твои дела пойдут в гору… И сними, почтенный, свои лохмотья. Вчера, проезжая по городу, я видел тебя в дорогих одеяниях и золоте.       С перекосившимся лицом ростовщик отошёл и смешался с толпой подданных, стоявших у входа в зал собраний. Я продолжал наблюдать за ним и увидел, как исказилось злобой его лицо в тот миг, когда наш махарадж, не успев толком выслушать следующего просителя, тут же приказал выдать ему богатую милостыню.       На этом новом человеке не такие уж были и лохмотья… Обычное одеяние брахмана. И тут меня зацепила мысль, что вот с брахманами у Ангараджа что-то не так. Стоило появиться перед его взором человеку с вплетёнными в волосы чётками и узнаваемой тилакой на лбу, как на Карну нападало что-то вроде морока. Я слышал, и в Хастинапуре он отдавал в виде милостыни брахманам чуть ли не две трети своего достояния, все те средства, которые получал за свою службу или выигрывал в состязаниях, да и принадлежащая ему казна Ангапарадеша в немалой степени расходилась в руки мудрецов.       Вспомнилось мне и то, как некогда в Кампилье царственная особа не погнушалась сойти со своей колесницы, дабы помочь нищему брахману вытащить из грязи застрявшее колесо его повозки. И с какой блаженной улыбкой — святое дело! — он на этого брахмана смотрел.       А ведь я не был брахманом. Всего лишь притворялся им ради того, чтобы проще было выжить. В тот год я очень даже неплохо узнал, что вот кому-кому выживать (а иной раз и жить вполне роскошно) проще всего, так это брахманам! Проще даже, чем кшатриям с их гордыней. Сложнее всего мне и моим братьям тогда было справиться с этой самой гордыней: без скрежета зубовного, смиренно и с благодарностью поднимать брошенные в пыль монеты… Но мы научились этому. А когда научились, монеты сами собой вот как-то превратились в целые кошели…       А в ту встречу более всего меня страшила мысль быть узнанным — он был от меня так близко…       Но с таким мороком…       Как бы не настигла тебя, Картиккея, от брахманов беда.       Я взглянул на всё ещё злящегося ростовщика. «Вот уж воистину, у этого человека нет хватки. Мог бы и понять слабину махараджа, обвесился бы чётками — и получил бы всё, что хочешь…» Впрочем, столица Ангапарадеша — не такой уж большой город, и махарадж с его зоркостью лучника и наблюдательностью вполне мог знать всех своих подданных в лицо.       Однако судьба привела меня сюда вовсе не для того, чтобы просто развлечь наблюдениями. Я это понял, когда уже под конец совета махарадж вдруг резко вздрогнул… точнее, его сотрясло всем телом, лицо побледнело, зубы со стуком сцепились… в глазах на мгновение отразился ужас, но он сумел справиться с собой и снова успокоить взор, направив его на очередного просителя. Хотя его руки вцепились в подлокотники трона почти до боли. Я не мог этого не видеть — я был близко.       А когда он как-то слишком быстро окончил совет, тихо сказав сидящему рядом министру, что ему нездоровится, и всё остальное будет отложено назавтра, — мне стало окончательно понятно, что происходит.       Он сумел величаво и достойно пройти через зал к выходу, хотя только слепой мог не видеть его закаменевшего лица и дрожи плеч. А я видел: единственное, чего ему сейчас хотелось — так это бежать — стремглав, опрометью, чтобы только как можно скорее скрыться от людских глаз…       Не спрашивая ни у кого, с вовсе не рабским нахальством отшвырнув опахало и пренебрегши послушанием, я бросился за ним. Меня никто не остановил. Царедворцам было только в радость, что совет окончен, и они сейчас могут развлечь себя разговорами и сплетнями. Слуги тоже радовались возможности отдохнуть. Просители, довольные и недовольные, медленно расходились…       До происходящего никому не было дела. Кроме меня.       Когда я достиг царских покоев, мне не хотелось ни кланяться стоящим возле них стражникам, ни стучать… И было всё равно, что о моём поведении думает кто бы то ни было. Единственное, чего я боялся — что дверь окажется запертой.       Но она не была на замке. Отшвырнув её ногой, я ворвался внутрь.       И увидел его. На полу, с пальцами, вцепившимися в лицо почти до крови. Он, казалось, не знал, как повернуться, чтобы спрятать лицо хоть в пол, хоть в саму землю…       Не раздумывая, я рухнул на пол рядом с ним, схватил его и прижал его голову к своей груди. Он неосознанно попытался вырваться. Мне пришлось применить силу. И это получилось — ибо я чувствовал, что всё его тело поражено больше, чем просто слабостью… Но попытки оттолкнуть меня продолжались, пока не превратились в беспомощное трепыхание.       — Тихо… — шептал я, поглаживая его по голове. — Всё хорошо… Хорошо… Это я, Арджуна… Я не враг тебе… Это не слабость… Успокойся, прошу тебя…       Он затих. А я вздрогнул, почувствовав, как голова его всё сильнее прижимается к моей груди, как щека его начала тереться об меня, словно он был собакой…       А потом его руки взметнулись и обхватили меня за шею. Он поднял лицо — и я увидел его глаза: без единой мысли, только тяжёлая поволока ужаса, перерастающего в болезненное блаженство…       От этого взгляда можно было сойти с ума. Так же, как от его рук, судорожно ласкающих мою спину, царапающих её…       Если я сейчас опрокину тебя навзничь и возьму всё, что пожелаю, ты не сможешь защититься от меня, Картиккея… И ты сам будешь тянуться ко мне с надорванным стоном… Я помню… помню… А я так долго тосковал по тебе, что не мешало бы отплатить тебе за это твоё мучительство надо мной…       Но в этот момент что-то внутри меня сказало: нет! Я не воспользуюсь ситуацией.       Я не лучше Дурьодханы. Но и не хуже. Просто я — Арджуна. И я уже усвоил многие из тех уроков, что преподносила мне моя новая жизнь.       Я оторвал от себя эти дрожащие руки, снова прижал его к своей груди, уложил поудобнее и начал укачивать, словно ребёнка…       — Всё хорошо… Тише… тише…       И потянулось время. И я уже боялся пошевелиться, чтобы не спугнуть его обморочного покоя…       — Арджуна… — внезапно произнес он. — Почему ты… не воспользовался?       Он высвободился из моих рук — а меня охватила радость: прошло!       — Ведь… — продолжал он, — ты всё ещё… я всё ещё нужен тебе, я знаю.       — Да, ты нужен мне, — честно ответил я, ощущая эту нужность всем своим телом. — По вечерам я не могу заснуть — так ты мне нужен! Но это всего лишь раджас… А здесь, сейчас — это была твоя душа. Ей не нужно это. Не нужно насилие.       Он молчал, пытаясь привести себя в порядок. Приглаживал волосы, поправлял сбившиеся ожерелья, искал взглядом отлетевшую куда-то в угол корону… А потом снова взглянул на меня.       — Разве ты больше не хочешь мстить мне, Арджуна?       Я задумался. Прислушался к себе. К своему не к месту — но так откровенно! — заявляющему о себе телу, боясь из-за его трепета недослышать голоса разума… Разума я не услышал — за него ответила какая-то другая часть меня:       — Нет, я не хочу тебе мстить. Я хочу исцелить тебя.       В его взгляде что-то дёрнулось. «Бдительный стражник…», — вспомнил я.       — Послушай! Как меня ни мучили мои обиды, но я усвоил урок. Я принял тебя своим учителем. А ты… прими меня своим лекарем.       Снова молчание — и смятение.       — Это не слабость, Карна. Поверь. Это — лекарство. Мы не должны потакать своим болезням — так же, как и обидам. Мы должны исцелять их и принимать своих лекарей.       Я буквально видел, как он собирается с собственным рассудком. А затем — внезапно и резко бросил:       — Арджуна, это всего лишь год. И большая часть его уже прошла. Когда мы выполним свои обязательства, я вернусь в Хастинапур. И ты знаешь, к кому я вернусь.       — Возвращайся, — сказал я. — Вы нужны друг другу. Намного больше, чем ему Юдхиштхира, а тебе — я. Но на те оставшиеся пять лун, что мы должны быть рядом, прошу тебя, не отвергай меня. Позволь мне быть твоим лекарем.       Через несколько ударов сердца он сам припал к моей груди.       — Если ты не хочешь, чтобы… — прошептал я. — Я не посмею… Никогда! Но если это нужно тебе… прошу тебя, не смиряйся!       — Я не могу… не могу по-другому…       — Я научу тебя…       — Арджуна… там… — не отрываясь от меня, он махнул рукой куда-то в сторону.       — Что?       — В той шкатулке… кости.       — Зачем?       — Ты говорил, что мне нужны предлоги… Это серьёзный предлог. В кости проигрывают царства, жизни, свободу, судьбы… Это будто обет — не подлежит нарушению… Значит, и со мной будет всё серьёзно, если я проиграю… на все пять лун.       — Зачем? — я всё ещё не мог разобраться в нём, снова попытался заглянуть в глаза — и увидел там глухую боль.       — Пока я твой господин, у меня есть право выбора, право решать: что я делаю — чего не делаю, чего я хочу — или не хочу… Отними у меня это право! Оно останется со мной утром на тренировочном поле, днем во время царских церемоний и прочих обязанностей… Отними его у меня хотя бы на…       — Ты хочешь быть… — ударило меня в грудь, так, что голос парализовало. Нет, эти странности были выше моих сил, но… разве я не могу заставить себя стать сильнее их!       — Да, — он опустил голову, пытаясь скрыть мучительное смущение. — Сделай меня своим рабом, Арджуна. Все эти дни… я не мог избавиться от снов… о тебе… твоей силе… власти… У меня много сил, чтобы справиться с этим, слишком много… отними их у меня!       Боги небесные… Как же он устал! От самого себя, от всей этой нечеловеческой жизни дышащим оружием, от собственной силы… От своего гибельного одиночества… И если я должен это сделать, то — уже не для себя.       — Я не обижу тебя, не сделаю тебе ничего дурного, — прошептал я. — Клянусь!       — Тогда зачем?       Нет, он никогда не перестанет поражать меня!       — Ты хочешь…       — Твоей… мести… наказания… за мою слабость…       Благие дэвы…       — Если ты проиграешь, решать, что ты получишь, а что нет, будешь не ты. Я — не обижу тебя, не стану…       — Кости…       Я ненадолго оставил его, чтобы добраться до шкатулки. Он сидел на коленях, опираясь рукой на пол, склонив голову, застыв — будто был завоёван и взят в плен. Именно так это и выглядело, когда я подошёл и снова сел рядом с ним, обнял со спины, положил на себя. Его голова упала мне на плечо, ресницы опустились…       Он уже проиграл. Ему нужно было только официальное подтверждение. Несокрушимый предлог. Нерушимый обет.       Я бросил кости. Выпало четыре. Он не видел этого.       Я вложил кости в его ладонь, сжал её. Другой рукой медленно провёл по его груди, ниже, ещё ниже, пробираясь пальцами под пояс…       Судорожный вздох… Рука его разжалась, кости выпали на пол. Пять.       Глаза его закрыты…       — Я… проиграл? — стон.       — Да… — мои руки не отпускают его.       — У меня… больше… нет выбора?..       — Больше нет… — шепчу я в чёрную прядь над ухом.       — На все… пять лун?..       — На все…       И за эти пять лун я сделаю всё, чтобы исцелить тебя.       …Полетели дни. Каждое утро — яростная схватка, в которой меня уже не отвлекало ничто, и мои успехи стали таковы, что мой учитель просто не мог скрыть своей гордости за меня.       А потом — ожидание вечера… Чтобы только почувствовать, как он положит свою голову мне на плечо, увидеть, как опустятся его ресницы в тихом покое…       И не сметь вздохнуть…       ***       Когда миновал год нашего рабства, и мы все получили свободу, я встретился со своими братьями. И почти сразу понял, насколько прав был гандхарв из моего сна…       Между нами встала стена. Мы прятали глаза друг от друга… Нам не о чем было говорить. И это было так тягостно, что мне сразу же захотелось убраться куда глаза глядят, только подальше от этой давящей пустоты.       И всё же поначалу я ждал, что кто-то из моих братьев найдёт в себе силы вырваться из этого застенка. Они пытались… Но, чуть начав, замолкали сразу. И я видел, что они не могут справиться… со своей кшатрийской гордыней — с чем же ещё? Ибо думали: то, что с ними было, — позорно. И от этого внутри нас, вокруг нас, будто в каждой частице нашего тела и в каждой капле воздуха, которым мы дышали, закипала несвойственная нам прежде злоба… ненависть… та самая, о которой он говорил. Ненависть уже чуть ли не друг к другу, для которой нужен был выход, какой-то поворот, цель, точка приложения, — чтобы она не пожрала нас. И эта цель и точка — я совершенно не удивился, что ею стало. Точнее, кто.       Дурьодхана, Духшасана, Викарна, Ашваттхама и…       И я поймал себя на том, что эта волна ненависти, окутавшая всех, проникает и в меня. Не потому, что мне было за что ненавидеть Карну. Не было. Более того — я испытывал к нему всё что угодно: благодарность, восхищение, гордость, сострадание, тепло… Но и мне что-то мешало рассказать. Я смог поведать братьям только о том, что он использовал меня в качестве воина для упражнений. Об остальном я рассказать не мог. Не потому, что это было постыдно, нет. Просто это принадлежало только двоим. И больше принадлежать не будет. Никогда.       Вспоминать о нём сейчас было просто нельзя. Но… в этом душном застенке, который мы сами сооружали и не могли остановиться, всплывающие воспоминания были единственной отдушиной, — когда я оставался один. Я не мог запретить себе грезить теми пятью лунами, когда меня и его уже ничто не разделяло. Ничто… Когда не было уже даже тёмного надрыва первых трёх дней. Когда мы разговаривали, смеялись, могли побороться прямо на ложе, скатиться с него и смеяться ещё безудержнее…       Хотя… он так и не научился быть другим. Но я привык к его провалам в самого себя под моими руками, когда…       …Мне так и не удалось справиться с ним, как ни хотелось его исцеления. Ибо я так безумно жаждал его, что у меня не было сил вынести: я мог хоть наизнанку вывернуться в ласках и нежностях, но он оставался спокоен и даже насмешлив. А у меня уже полыхали звёзды в глазах… но я не хотел насилия. Я мог только так: чтобы он сам меня позвал — сладчайшей музыкой в моих ушах: «Арджуна… умоляю…». Не выдержав его ироничной невозмутимости, я давал ему то, чего он ждал, — «наказание». Он менялся мгновенно, вспыхивая глубинным внутренним пламенем, которое сам же пытался сдержать в себе. И тогда уже моей задачей было вырвать этот огонь наружу. Я уже знал, что с ним делать: перемежая трепетность с жестокостью, я нередко заставлял его потерять себя настолько сильно, что иной раз боялся: я не смогу его удержать… Или что нас услышат стражники за дверью.       Впрочем, во дворце и так обо всём догадывались. Об этом, понятно, не говорили громко, но уже через короткое время раб Арджуна с удивлением узнал, что он — фаворит. Когда в коридорах меня стали аккуратно брать под руку высокопоставленные придворные и даже министры, прося замолвить махараджу словечко за какие-то их личные дела.       Я прямо сказал об этом Карне. Он поступил просто: с глазу на глаз поговорил с каждым, на кого я ему указал. Сообщив им, что если им что-то нужно, они могут обращаться непосредственно к нему, а слугу Арджуну беспокоить не стоит. И так же каждому значительно добавил, мол, что бы вы тут ни думали, но если ваши измышления выйдут за пределы дворца, все вы, без выяснений, кто именно сплетничал, лишитесь головы. Это было жёстко. Но мне это не понравилось — ясно: он не хочет, чтобы о происходящем с ним узнал принц Дурьодхана. Не знаю, насколько серьёзно они относились к своим «встречам», но стать изменником в глазах своего друга Ангарадж явно не желал. Ему предстояло возвращение в Хастинапур. Но до этого было ещё так далеко…       …Думать о нём сейчас было нельзя. Но это было единственным спасением моего разума в невыносимой душевной беде, постигшей меня и моих братьев. Пока в грёзы не начали пробираться мысли о том, что вот сейчас он вернулся в Хастинапур и… не один. И кто-то другой может видеть эти провалы. Да нет же! У них сейчас полно других дел: царство Куру с кем-то там воюет, вознамерилось кого-то завоевать… и соскучившийся по сражениям Ангарадж сам вызвался встать во главе войска. Он вообще сейчас далеко от… Но при всем моём понимании происходящего разумом — внутри что-то снова начало бешено протестовать, подпитываемое нашей с братьями общей ненавистью. Общей. И отдельной — слишком отдельной! — для каждого.       Так и не справившись с собой, мы как-то очень быстро решили, что отправимся в назначенное нам изгнание поодиночке. Хотя и не совсем. Вернувшаяся к нам Панчали заявила, что не оставит Юдхиштхиру. Почему именно его — ведомо было только ей. И я в глубине души чувствовал, что она права. Юдхиштхира же смирился. Я был потрясён тем, сколько в нём появилось уже неестественного смирения, почти забитости. Может быть, чтобы справиться именно с этим, ему больше, чем любому из нас, была сейчас нужна решительность нашей сильной и гордой супруги. Её любовь. И её ненависть.       Накула и Сахадева тоже решили на расставаться. Это было понятно: им предстояли одни и те же уроки. А ещё я чувствовал, что всё же младшие братья пострадали меньше других. Хотя я удивился этому относительно Сахадевы — от Ашваттхамы я ожидал худшего. Что до Накулы, то разве что лицо его как будто постарело, и уже не так хотелось нашей принцессе заворожённо останавливаться у каждого зеркала. Как бы не мудрыми беседами да сложными вопросами человеческого бытия замучил его Викарна, дав осознать Накуле в полной мере его поверхостность, подобную пене речных волн. Ибо наш красавец очень всерьёз заговорил о желании глубоко изучить искусство целителя. Сахадева лишь соглашался с ним.       — Врикодара стал слишком зол, — сказал Бхима. — Он должен идти в лес и выдрать там с корнем тысячу деревьев. И переломать их стволы о собственную голову. Он не должен сейчас быть среди людей. Он должен быть один. Долго.       И я не удивился тому, что Бхима понимает: и его злоба неестественна, не должна быть, не должна обрушиваться на невинных. Когда придёт свой час, всею своей яростью она падет на виновных…       А я отправился выполнять свой обет. Сотрясти всю Вселенную, донять всех её небожителей и всех благословлённых ими людей, но отыскать таких учителей, такие знания и такие возможности, чтобы уже никогда не сомневаться ни в чём!       …А когда закончились годы нашего изгнания и мы снова встретились, в нашу жизнь вошла Любовь. Удивительный человек, который и прежде был нашим другом, и в эти годы поддерживал мудрым словом, сейчас раскрыл для нас своё сердце, как огромный тёплый океан… И наши измученные души без раздумий бросились в эту спасительную купель, ибо надо же было во что-то верить…       И я верил. Не мог не верить этому обволакивающему теплу — будто само солнце приняло меня в свои объятия… Этому мягкому голосу, объясняющему нам многое в нас самих — и так, будто мы были неразумными младенцами… и мне соврешенно не было стыдно за это. Ибо я начал понимать главное: не ненависть должна двигать нами, когда придёт час, но Любовь… Любовь к этому миру и всем населяющим его живым существам. К нашим подданным. Участие к и их горестям. Мы должны стать для них примером справедливости, дхармы и силы. Сила наша должна стать такой, чтобы справляться даже с состраданием, если его вызовут у нас грешники и преступники.       Я верил, купаясь в этой вере, будто в сахарном молоке. И когда я смотрел в золотые глаза моего Мадхавы, растворялись в моём сердце все беды, потери, тягостные воспоминания… и кшатрийская гордыня моя рассыпалась, будто песочный дворец, построенный ребёнком, когда я садился у его лотосных стоп… И если тебе будет нужно, я оденусь хоть пастушкой, хоть танцовщицей, хоть апсарой… только бы твоя сильная ласковая рука ложилась на мою склонённую голову, и сияли в моём сердце звёзды, и проливались в него небесною амритой умиротворение и блаженство…       И рядом были моя братья, и супруга наша Панчали, и наши сыновья… И приходили к нему другие люди, чтобы принять его благословение, и любовались им, и не желали уходить… И я любил их всех…       Иными ночами в мои млечные сны прорывалась беда. «Никто не будет решать за меня, грешник я или праведник, преступник или герой. Только моя душа. Ничья иная».       Но ведь мне никто и никогда их не говорил этих слов. Это был всего лишь мой сон.       И я не хотел больше его видеть.       ***       И пришла война. Великая битва на поле Куру.       …И только в первые её дни я был уверен, что это праведная битва. Пока не началось что-то, из-за чего на моё сердце вновь обрушился шквал сомнений… и боли.       Пока на поле битвы не вышел Ангарадж Карна.       Я не видел его много лет. Я почти перестал вспоминать его. Но стоило ему предстать перед моими глазами — меня едва не свернуло в узел от ощущения, что он, само его бытие — это живое противоречие, вопиющий укор, если не гневное осуждение всему тому, в светлой чистой неге чего я пребывал доселе.       Ибо с первого момента появления его на поле боя эта война превратилась в войну против него. Против него одного.       Его убивали всем миром. И свои и чужие. Медленно. Безжалостно. И началось это ещё до войны. И мне было известно, что даже не та история с брахманом, отнявшим у него божественные доспехи (а ведь я знал, знал, что тебе достанется именно от брахмана, Ангарадж!) стала началом его затяжного убийства. Было что-то ещё… До того.       «Перед самой войной я узнаю нечто…»       Он уже не был жертвой, которая этим гордится. Просто — жертвой. Несмотря на то, что продолжал оставаться совершенной боевой машиной, от чьих стрел и ударов сотрясалась земля и небеса.       Да, он был боевым орудием, не знающим поражения, но каким-то странным… Я не мог понять мотивов его действий. Каждого из четырёх моих братьев в своё время и в свой час он едва не на куски изрубил — но оставил им жизнь. Каждый из них услышал от него одни и те же слова — что-то вроде «я не убиваю таких слабаков».       Мне вспомнились его разговоры о недостойных соперниках… Но сейчас же была война, а не демонстрация воинского искусства! И я видел, что причина — вовсе не в том, что они недостойны…       Хотя они были недостойны! Даже Бхима, способный разрывать на части гигантских ракшасов, услышал от него это слово — «слабак»… и тот самый Бхима, который к этому времени успел перебить чуть не половину кауравов, был пощажён. Хоть Накуле с Сахадевой пришлось долго корпеть над ним, стараясь исцелить его тело после «ласк» Ангараджа. И сами младшие братья ещё помнили свои раны, нанесённые им. Хоть их искусство целителей достигло таких высот, что раны излечивались в считанное время, но излечивать память наши лекари не умели.       Больше всего нуждался в бальзаме для памяти Юдхиштхира. С ним произошло то, что не вписывалось ни в какое понимание. Мой стойкий в битве, ловкий и мужественный старший брат не был изрублен. В этот раз он нашёл в себе силы рассказать о своем позоре: когда он столкнулся с этой чудовищной машиной для битвы, его поразил такой дикий страх, превосходящий всё, когда-либо им испытанное, что наш император бежал с поля боя, как дрожащий олень от лавины охотничьих стрел… Он рассказал об этом только мне и Мадхаве. И тот нашёл нужные слова, чтобы вернуть брату уверенность в своих силах. И в этих нужных словах, обращённых более ко мне, было слишком много о том, что эта неистовая сила на стороне кауравов, косящая наши ряды, должна быть уничтожена.       Я это понимал.       А вот его — Ангараджа — нет.       Я пытался спрашивать себя: зачем мне вообще его понимать? Он — враг. Он преступник, защищающий грешников. Он оскорбил нашу супругу и не взял назад своих слов. Он уже уничтожил треть нашей армии, больше воинов даже, чем Великий Бхишма и Дрона вместе взятые. И сейчас не место воспоминаниям о том годе, когда…       Если это праведная война.       Если.       А не видеть того, что его убивали буквально все вокруг, не гнушаясь уже никакими хитростями, обманом, предательством, сплетнями, оскорблениями, плевками в душу… я не мог. Он был один против всех. Даже против Дурьодханы. Даже… против самого себя.       И я не мог отделаться от чувства, что в каждую минуту на поле боя он ищет меня. Чтобы убить?       Мне почти не доводилось встретиться с ним в поединке, нас всё время что-то разделяло… Когда мы ненадолго сходились, он яростно обличал наш обман и нечестность (это праведная война???), и слова его пронзали бы сильнее любых стрел, если бы в глазах его я не видел иное…       В них был зов.       «Арджуна! Умоляю тебя, закончи это… закончи…»       «Тебе слишком много кажется, Арджуна!», — говорил я себе, когда видел, как с поля боя в шатры лекарей уносят очередные жертвы Ангараджа. И хорошо, если было, что уносить.       Но мне не казалось.       К шестнадцатому дню битвы он был загнанным зверем. Не видеть этого не мог уже не только я один. Мадхава улыбался, в его глазах я читал: ещё немного, и… В эту ночь хитростью он лишил Ангараджа его небесного оружия. Хитростью? Я видел это — и понимал: это была война Карны с самим собой, и он в ней — не проиграл. Что бы ни думали те, кто убивал его.       Но почему он, прежде с такой лёгкостью раскусывающий мои схемы и уловки своих подданных, Мадхаву раскусить не мог? Или… не хотел?       Это небесное оружие предназначалось мне. Но он отдал его…       «Может быть, это и не убийством будет…»       Кожа цвета иссохшей земли, запавшие, лихорадочные глаза… ещё как умеющие превращаться в стальные копья с раскалёнными наконечниками!       — Арджуна! Как могут называть себя воинами те, кто прикрывается своими сыновьями? Отправляет их на смерть впереди себя! Фишки в ваших играх… Васудева Кришна!!! — от этого возгласа содрогнулась колесница под нами…       Но я так и не услышал того, что он хотел сказать Мадхаве, — нас снова разделила битва.       Я должен был сражаться, не зная сомнений!..       Мне было плохо.       К этому дню я всё больше понимал, что все мои новые знания, способности и возможности, все те десять голов, на которые я грозился его превзойти — и превзошёл! — просто не нужны. Не для того же, в самом деле, чтобы осыпать стрелами простых воинов…       Не для того же… чтобы под чужим прикрытием сразить собственного деда… который сложил своё оружие не передо мной, а убивал его я. Будто его положили мне на подносе, как изысканное блюдо, которое оставалось только съесть.       Не для того даже, чтобы снести голову Джаядратхе — убийце моего сына… да, именно его я считал убийцей, хотя мне доложили, кто нанёс Абхиманью последний удар… Но в тот день, когда я, охваченный безумием и болью, ринулся в лагерь кауравов, сметая всё на своем пути и жаждая голыми руками передушить всех… у меня не было ни единой мысли о мести человеку, прекратившему мучения моего мужественного и несчастного сына.       Накула и Сахадева что-то кричали потом, что, мол, он не остановил этого издевательства, этого убийства многими одного — ребёнка!.. Но какая бы боль не раздирала моё сердце… а у нас здесь война, а не сваямвара. И Абхиманью был не красавицей принцессой с умениями и талантами, которыми дозволено лишь любоваться и восхищаться. И если он вышел на поле боя, и его не остановили — значит, ребёнком он не был! И я сам не позволю так говорить о моем сыне.       …И не для того мне были мои десять голов, чтобы сражаться с человеком, в котором уже даже слепой не мог не видеть последнего предела… Потому что и его мне выкладывали на подносе — ещё и требовали при этом довольно облизываться…       Или…       ***       Утром семнадцатого дня битвы, когда слуги надевали на меня доспехи, я уже предчувствовал, что сегодня может произойти… Битва была уже не просто на переломе — этот перелом в нашу пользу ощущался всеми. Ряды наших противников поредели почти до предела. Бхима знал своё дело. Его месть за оскорбление Драупади свершилась… а я не мог думать о том ужасе, который он сотворил… хотя это была праведная война. И это должно стать примером для потомков. Примером силы, которую не сломит даже сострадание, если его вызывают преступники…       Моею колесницей по-прежнему правил Мадхава. Он многое сделал для нашей победы. В моих ушах ещё звучали его слова, сказанные мне перед битвой. Что Он — сам Всевышний (а моё сердце ощущало это всегда!), и что моя задача — лишь предаться Ему. Быть Его рукой — всего лишь. Не думать. Не чувствовать. Просто знать: Всевышний не может быть не прав, не может не являть собой высшую справедливость. И именно нас, как величайших в Бхарате праведников, он выбирает для свершения священного ритуала восстановления дхармы. Мы достойны такой чести, потому что нашими действиями управляет не ненависть, но Любовь…       «…Только я буду решать, грешник я или праведник…», — это, жалкое на самом деле, заявленьице, продиктованное лишь эгоизмом и себялюбием, потонуло для меня тогда в сиянии очей Всевышнего, в потоках его Любви…       А сейчас эти слова пришли снова. Вместе с другими: «Он есть сама Любовь. Я отвергну его. И он убьет меня за это. Тогда мне и понадобится твоя рука…»       Вот только не спрашивал никто, чего хочет сама эта «рука».       …В течение всей войны Мадхава продолжал говорить со мной. И больше всего — об Ангарадже. Как будто тот был занозой в его сердце. И я ощущал, хотя и гнал от себя эти помыслы: Всевышний в человеческом теле всё же не лишён человеческих чувств. Он не показывал этого, он говорил совсем о другом, но я знал: его отвергли. И успокоиться он не может.       Сравнивал… Противопоставлял… Хвалил, восхищался, но всё в одном ключе:       — Ему не было бы равных, если бы он был праведным воином, вот как ты, Партха… Но в его сердце нет истины, его терзают противоречия… Иначе он не защищал бы грешников…       «Только я буду решать…»       — Ему не было бы равных, если бы он не был так слаб духом… Если бы им не управляли эгоизм и тщеславие…        «Он есть сама Любовь. Я отвергну его»       — Ты, Партха, сильнее его, потому что в твоём сердце нет сомнений. Их не может быть там, где царит воля Всевышнего…       «Только моя душа. Ничья иная»       — Ему не было бы равных…       Да я уже понял это, Мадхава!       …Когда я выехал на поле битвы, сразу увидел его. Он был окружен остатками войска кауравов, уже отчаявшегося… но взгляды их были исполнены мужества. Уж в чём в чём, а в мужестве наших противников я убеждался не раз. Кем бы они ни были, а сражаться они будут до последнего вздоха.       Рядом был Дурьодхана, и в его глазах читалось уже неприкрытое отчаяние и звериная надежда… единственно на него. На своего друга, которого он выставлял впереди себя, едва не подталкивая. Мне даже почудились в руках принца цепь и кнут…       И почудились неспроста. Ибо мой соперник походил уже не на раненого тигра, а на избитую собаку. Я не знал, что происходит в лагере кауравов, до меня лишь доходили слухи, что там с самого начала битвы смута, что они не могут разобраться с какими-то своими дрязгами, поделить власть, определиться, кто главный, кто кому подчиняется… ох, эта кшатрийская гордыня!.. и что мишенью для их несдержанности первым стал он. Вновь зачем-то ему припомнили его происхождение… не забыли отплясаться на нём за его ошибку с брахманом… долго не давали ему возможности проявить себя… Убивали изнутри.       А вот сейчас, когда никого не осталось, ему уже ничего не припоминали. На него смотрели как на последнюю надежду. Которой он уже не был.       Нет, он не собирался сдаваться. Я это видел. По приказу Дурьодханы выпустил в меня какую-то ядовитую стрелу… или змею… которая пролетела мимо. И дёрнуло сердце: промахнулся он сознательно. Хотя в его состоянии и случайный промах не исключался.       А потом очередной хитростью Мадхавы мы остались наедине. И я уже видел, что мне не нужны сейчас не только десять голов, но даже одна… даже половина… против человека, едва державшегося на ногах.       Но зачем-то ещё понадобилось застрявшее в земле колесо его колесницы, оставленный в ней лук (только помутившийся разум мог совершить такую ошибку… или нет?), и его колесничий, бездумно сидевший на облучке и даже не пытавшийся ничем помочь… И забытая мантра вызова небесного оружия… Было бы странно, если бы она не забылась… Или она не забывалась?       Что ты делаешь с собой, Картиккея! Зачем?..       Зачем столько всего? Его убивала сама Вселенная, но зачем столько всего, когда…       Нет, я ошибался. Это всё было нужно — чтобы сами боги переворачивали землю под его ногами, выжимали воздух из его лёгких — ибо и на последнем пределе это была такая сила…       Невыносимая!       Он стоял передо мной, безоружный, со сжатыми кулаками, сведёнными судорогой челюстями, но по-прежнему гордо вскинутой головой. В глазах был вызов. Или зов. Я уже не различал.       Меня трясло.       Обрушилось видение: он лежит на полу в царских покоях Ангапрадеша, ошеломляюще беззащитный… и сердце моё стискивается: остановит ли это богов?       Богов это не останавливало. Наоборот.       — Убей его! — крикнул Мадхава. — Очисти его от всех грехов!       «Только я буду решать, праведник я или грешник…»       — Убей его, Партха! Вспомни: он оскорбил Драупади!       «Ни один из нас не лучше другого…»       — Вспомни: он всю жизнь защищает грешников!       «В этой битве столкнутся звери, а не боги. Но одни из зверей…»       — Вспомни: он убил твоего сына!       «… кто прикрывается своими сыновьями…»       — Вспомни, сколько унижений ты пережил, пока был его рабом!       «Упражняй свою руку! Упражняй лучше!»       — Нет, Мадхава. Нет. — отчеканил я.       — Нет! — взвыл воздух, взрезанный отброшенным мною луком.       Я соскочил с колесницы и бросился к нему. К врагу. К тому, кто не признавал себя преступником за то, что отказался быть праведником.       Я схватил его за плечи, пытаясь прижать к себе. Руки мои надламывались, как сухие ветви под ураганом, но я заставлю их быть сильными, заставлю!       — Успокойся, прошу тебя! Всё будет хорошо! Я исцелю тебя!       В его дрогнувшем взоре отразилось моё лицо… И в этот миг воздух пронизало смертным холодом.       …Голова его откинулась, тело стало невыносимо тяжёлым. Распахнутые глаза уставились в небо. В них застыл вызов. Или зов…       Воздух цепенел в мертвенном дыхании, которое я ощущал всем телом, и особенно — спиной…       Я обернулся. Глаза Мадхавы были холоднее снегов Кайласа. И он смотрел — мимо меня — на него…       Я отвернулся. Задушенный воздух медленно оживал, в нём снова затеплились лучи солнца, мягко коснулся моей щеки ветерок… Вселенная не заметила своего распада, мгновенно обновившись — и став уже не моей.       Сменилась юга.       Я осторожно опустил на землю тело своего поверженного врага — и понял, что не могу оторваться от него. Не могу не смотреть в остановившиеся глаза. Моя рука сама переплелась с его рукой — ещё теплой, ещё хранящей свою неистовую силу…       — Партха, — услышал я из-за спины. — Ты предал себя.       — Тебя, Мадхава. Будь честен.       — А разве это не одно и то же? Предать Всевышнего — это все равно, что предать себя, собственную душу.       И был уже не мой голос, но именно им говорила моя душа:       — Никто не будет решать за меня, предатель ли я. Только я сам.       Я почувствовал движение. И это было не нежное дуновение небесного потока — это был голодный рывок человека, понявшего, что нечто ускользает из его рук — и надо вцепиться, не пустить…       — Едем, Партха, — сказал он, снова спокойно. — Завтра ты выйдешь на поле битвы, у нас есть ещё незавершённые дела.       — Я больше никогда не выйду на поле битвы. Я не стану больше совершать преступлений.       Сзади снова дёрнулось. Голос, который я привык всегда слышать мягким, обволакивающим, взвился, потом опал, а потом стал похож на змеиный шип:       — Если ты думаешь, что твоё предательство нанесёт нам серьезный урон, ты ошибаешься. Война уже почти закончена. Мы победили. Ты не нужен больше. Твои братья довершат остальное. А ты можешь хоть сейчас отправляться в леса — твоего отсутствия никто и не заметит. Но вот как ты сможешь жить с этим предательством?       — Я не смогу жить. С такими преступлениями. Со всем этим беззаконием, которое я совершил в этой битве.       — Беззаконием? Ты называешь беззаконием битву за восстановление дхармы? — голос звенел.       — Никто не станет за меня решать, что дхарма, а что нет. И как можно, а как уже нельзя её защищать. Только моя душа. Ничья иная.       — Вот как? Ты отказываешься идти по пути праведности?       — Я хочу только одного: чтобы моя душа освободилась от этой оболочки. Она должна принять свое искупление и наказание в следующем рождении. И я знаю, что наказание будет нелёгким.       — Да, Партха! За своё предательство ты будешь наказан так, как и не снилось твоей душе. Ты будешь помнить во всех подробностях свое нынешнее воплощение, оно будет мучить тебя… но ты никому не сможешь рассказать о нём — ибо родишься в мире, в котором даже за мысль о том, что душа человеческая живёт не один раз, людей будут отправлять на казнь!       — Но как это возможно, Мадхава? Ты ведь ведёшь всех к истине, справедливости, любви… Неужели после твоей победы могут настать такие времена, когда за истину будут казнить?       — Настанут, Партха. Из-за таких предателей, как ты.       — А может, из-за таких, как ты?       Из моего сердца исчез страх. В нём уже жило инобытие… в котором можно было не только спорить с богами, но и судить их.       — Это будут человеческие заблуждения, — ответил «бог». — Человеческие ошибки. Но именно Всевышний распорядится, чтобы они заполонили мир. Ибо в то время в мир придёт множество душ, должных ответить за свои преступления. Придёт для наказания. А ведь ты даже не знаешь, Партха, какое на самом деле преступление ты совершил и за что тебе придётся расплачиваться… Этот… хотя бы знал… И успел хоть немного рассчитаться за свой грех в нынешней жизни. Своими жертвами… Хотя проку от них! Всё равно он — преступник. Такой же, как и ты. Но он хотя бы знал… знал, что он твой…       — Молчи, Мадхава. Я ничего не хочу слышать. Даже не зная о своём преступлении, моя душа понесёт наказание за него. Но я ничего не хочу слышать такого, что могло бы опорочить его. Он уже мёртв, Мадхава. А ты всё не можешь успокоиться, что он отверг тебя?       За моей спиной снова рванулось. Судорожный холод.       — Не только меня. Но и тебя, Партха. И праведный путь, на который я его призывал. Я говорил с ним, просил принять нашу сторону…       — А он ответил тебе, что не оставит своих «грешников»? — я усмехнулся. — Так был он праведником или нет? Если ты его звал, значит, считаешь, что был. Грешника ты бы не позвал. Или он должен был только назваться праведником, если бы пошёл с тобой? И остался грешником, да ещё и преступником, потому что нё пошел? Так?       — Он сам решает, праведник он или грешник? — смешок. — Вот он и решил, что грешник и что ему следует наказывать самого себя… Когда узнал, что…       — Говори уже, Мадхава. Всё равно ведь не сможешь не сказать.       — Ещё бы… когда он узнал, что его враги — на самом деле его родные братья, да ещё и с одним из них он совершил тяжкий грех… Ты удивляешься, Партха, что он сошёл с ума? Разорвать себя на жертвы… Испугался, что ли, что в следующем воплощении его душе достанется так, что срезание доспехов покажется лотосами…       — Едва ли…       — Думаешь, было бы хуже, если бы рядом с ним был кто-то, кто переубедил бы его?       — Ты или такой как ты? Ведь ты так радуешься… Ты наслаждаешься, расписывая всё это… Наслаждался и когда смотрел на то, что с ним происходило… Всё это время ты продолжал пытаться заставить его принять тебя — силой… Что тебе до него? Будь честен хоть раз!       — Он твой брат, Партха. Сын твоей матери. Она родила его до брака — и бросила, испугавшись позора. Он твой брат! Ты не услышал этого? Не осознал своего…       — Услышал. Тогда… ни один из нас не знал о нашем родстве. А вот ты, всеведущий, которому известно даже о том, чего ни я, ни он не говорили никому… Ты ведь и это знал всегда. Почему не сказал этого мне и моим братьям? Почему сказал ему одному — и только перед войной? Да явно уже после того, как он не захотел стать твоим преданным «праведником»… Это и есть сама Любовь? Не заполучить — так разрушить? К такой дхарме ты ведёшь мир?       — Человеческую природу не изменить. Всегда будет так: не заполучить — так разрушить. И важно лишь то, ради чего — заполучать и разрушать. Ради истины или…       — А что есть истина? То, что назовёшь ею ты или подобный тебе?       — Ты устал, Партха. И ослаб разумом. Даже щенки понимают больше.       — Щенки не понимают… Им вкладывают это в голову, как комочки сладкого риса в рот. И чем слаще этот рис, тем злее вырастают на нём псы. Я не нуждаюсь больше в твоих комочках.       — И я устал от тебя, Партха. И от всех вас. В Бхарате нет праведников, которые на самом деле могли бы восстановить дхарму. Есть только какие-то полоумные животные, для которых ещё не пришло время внимать голосу Всевышнего… Сколь с вами ни говори — вы всё равно будете слышать лишь вопли своего глупого сердца. Вы любите своих жён, детей, родителей, братьев… своих тайных любовниц и… друзей… Вы даже не видите, как легко управлять вами через это! Сколько ни говори вам: лишь освободившись от привязанностей, душа обретёт…       — Ты свободен от привязанностей? У тебя тысячи возлюбленных, млеющих у твоих лотосных стоп — а ты не можешь забыть одного «грешника»!       — Больше всех этих тысяч… — (этот голос может звучать с такой мукой?), — больше всех вас, вместе взятых, он заслуживал спасения! Но он отказался, упрямец!.. Я говорил ему, что навсегда исцелю его от кошмаров, которые он заполучил по вине своей глупой матери… но он отказался!       — Ты торговался с ним? Вместо того, чтобы просто исцелить?       — Это всегда будет торговлей. И он не знал себе цены. Дурьодхана купил его за царство, ты — вообще за какие-то собачьи поглаживания… Я предлагал ему весь мир! Небеса и землю, немыслимое счастье, всё, всё… Но он внимал лишь голосам своих слабостей… нет, ваших!.. подняться над которыми не мог… Вот как ты сейчас! Ты даже не собираешься ужасаться своему преступлению! Этот хотя бы…       — Мои преступления чудовищны. Но — другие. А это… Мадхава, что тебе до него? Всё лишь от того, что это преступление он совершил не с тобой? Тогда бы это не считалось преступлением — это было бы истинной Любовью, сутью преданности или ещё чем-то в этом роде… Ещё бы и вошло в обычай, стало называться высшей дхармой…       — А почему бы и нет? — в голосе за моей спиной зазвенела сталь. — Лучше, что ли, когда все вы прячете по тёмным покоям все эти ваши «дружбы» и «обязательства»? Когда раздираете себя на части… Хуже будет, если вам просто скажут, что это — прекрасно?       — Скажут, если получат. Неполученное останется преступлением.       — Хватит, Партха. Ты ходишь по кругу. И я устал его разрывать, указывая выход… Ты мне больше не нужен. Я могу отправить тебя в ад хоть сейчас…       — Так же, как его? Убить взглядом? Если ты можешь убивать взглядом или даже мыслью, зачем тебе эта война? Вся эта жестокость? И все твои такие сложные уловки — зачем?       — Это нужно было вам. Для вашего взросления. Но, даже умирая, вы остаётесь при своём детском упрямстве…       Упала тишина. Я ещё сильнее стиснул холодеющую руку моего врага и учителя.       — Так сделай это, Мадхава. Моя душа ждёт своего искупления.       — Будь по-твоему, Партха. Как я устал от тебя…       — Ответь только, Всевышний: что тебе до…       Ледяная боль вошла в моё сердце. Последнее, что я помнил: я так и не выпустил холодной руки…       ***       «Я, Сильвер Диверсайз, лекарь, бакалавр, пишу историю своей души, хотя знаю, что едва ли найдутся глаза, которые её прочтут — и не отвергнут… Может быть, это будут мои внуки, может быть, для них мои сердечные излияния не станут поводом для страха за свою жизнь и свою душу…»       Я не мог не вести своего дневника, хотя прятал его по вечерам под половицей в самом дальнем углу кабинета. Да и писал его урывками, прикрывая тетрадями, в которые записывал жалобы своих пациентов и выданные им снадобья…       Ибо это была история моей души. Её прежнего воплощения. Сейчас я знал это, хотя долгие годы не мог понять, что же это за яркие видения и острые чувствования приходят ко мне… Я не говорил о них никому — даже будучи ребёнком, я понимал, что нет, это не одержимость бесами, и вовсе незачем тащить меня к экзорцисту, нет, это что-то другое…       Потом, получив образование и прочитав некие трактаты, которые читать не должно, я понял, что приходит ко мне.       Но как же всё это было давно… Почему, если душа человеческая живёт не один раз, её возвращение на грешную землю происходит через… тысячелетия?       Я не знаю, что это за страна, я никогда не слышал ни таких имён, ни столь непривычных и сложных географических названий… я никогда не видел таких красивых человеческих лиц, которые окружали меня там. Казалось, прекрасны, как ангелы, там были все…       И там было много богов. И они приходили к людям и говорили с ними.       Я был принцем, которого звали Серебряным. Так же меня зовут и сейчас, только на другом языке. И, видимо, не случайно моей матери пришло на ум именно это имя — Сильвер — хотя его не было в нашем роду никогда.       Я помнил свою прошлую жизнь до мельчайших подробностей. Но я многого не понимал в ней. Почему всех окружающих меня людей, да и меня самого, волновали до самого сердца какие-то вещи, которые абсолютно не волнуют сейчас? И почему сейчас меня так тревожит то, что тогда не беспокоило ничуть? Не имело никакого значения… А вот иное! За это можно было пойти на смерть.       Я помнил, что погиб в сражении. Но моя смерть не была героической гибелью. Или была? Я не понимал. Не понимал, за что меня убили. Но я найду ответ! Он придёт ко мне, я знаю…       Помнил только, что я умирал, сжимая руку человека, которого любил больше жизни… Это я знал точно — я любил эту душу. Эту душу! Которая… и она сейчас здесь, на этой земле. И ей пришло время вернуться.       Счастлива ли она в новом теле, в новом мире? Или страдает? Больше всего на свете я хотел бы встретить его…       В кабинет вошла моя жена. В руках её был кувшинчик с молоком и кусок мясного пирога на блюдце. Она поставила всё это на дальний край стола, подальше от бумаг, чтобы, не дай Господь, в забывчивости я не опрокинул молоко на рукопись. От её глаз я не закрывался лекарскими тетрадями. От её улыбки я не закрывался ничем…       — Всё пишешь? — с нежностью спросила она. — Как бы мне хотелось прочесть твои писания, супруг мой. Именно для этого я выучила грамоту и даже латынь — чтобы прочесть тебя… Хотя если об этом узнает наш прелат, он проклянёт меня… Соседки судачат, что вчера он снова читал гневную проповедь, сколь зловредна для женщин учёность… А я не ходила… Но ведь ты не осуждаешь меня, супруг мой?       Не осуждаю, любимая. Что бы ни говорили вокруг, но нет большего счастья на свете, чем когда рядом с тобой женщина, с которой можно говорить не только о домашних заботах или городских новостях, но и обсуждать те знания, которые проклинают во всех церквях. Но именно в них живет истина.       Мы рисковали оба. Но я почему-то не испугался за жену, когда обнаружил, что она не только умеет читать, но давно добралась до моей библиотеки. И она не испугалась, когда я застиг её с трактатом. Ещё и откровенно посетовала, что библиотека так мала. Что уже почти всё она прочла, а нового ждать не приходится…       Ну, ещё бы… когда с таким трудом тебе достаются и с такими предосторожностями хранятся те рукописи и книги, без которых твоей душе как будто не хватает воздуха… За знание содержания которых тебя могут осудить на казнь. За сами мысли о том, что душа человеческая не единожды возвращается в мир телесный… А значит, далеко до рая Господнего тем, кто совершает преступления на этой земле. Даже если это преступления во имя Господа.       «Он есть сама Любовь. И он убьёт меня», — выводит моя рука.       — Я вчера прочла последнюю из наших книг. Больше ничего нет. Кроме твоей рукописи, мой супруг, — говорит жена, обнимая меня за плечи. — Я буду ждать её…       Да, возлюбленная. Может быть, моя история создаётся только для тебя. Но по твоему дивному лицу, какие я встречал лишь в моём прошлом бытии, по твоим глазам странного разреза, с легкой косиной и тёмной пламенной глубиной, по твоей чуть насмешливой улыбке — одним уголком рта, — я предчувствую: ты и так уже знаешь, о чём я пишу.       И в этом воплощении твоя душа не отвергает любовь…       Моя рука выводит:       «Прими меня своим лекарем…»       Моя жена уходит. Чтобы не спугнуть моего вдохновения. Да и домашних забот никто не отменял.       Я смотрю на медленно закрывающуюся за нею дверь кабинета — и вижу, как она дрожит в солнечной дымке…       — Карина… — шепчу я, и нежность расцветает в моем сердце прекрасным цветком, который я видел лишь в прежнем своем бытии…                    1457 год.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.