Часть 1
5 июля 2017 г. в 05:12
— Одно ваше слово, Сальери, и все можно отменить, — говорит Розенберг.
Он ведь не шутит, и он правда взволнован — напыщенный, маленький человечек в нелепом парике, который скорее притягивает взгляды к его лысине, чем помогает ее скрыть. Сальери смотрит на него сдержанно-выдержанно, привычно. Паранойя Розенберга не есть что-то новое в этом мире.
Розенберг, как водится, принимает его молчание за просьбу продолжать.
— Вы уважаемый человек, Сальери. У вас есть репутация. Вы можете себе позволить не связываться с... — он машет в воздухе маленькими аккуратными ручками, подбирая слово, — с такими личностями. Вас поймут.
У Сальери на столе дымится чашка кофе. Сальери специально прогулялся за ним в кофейню на углу, чтобы дать себе время и взять себя в руки, прежде чем прийти к Розенбергу. Слишком неожиданной была новость.
Он смог стереть с лица восторг ребенка накануне Рождества, но там осталось недоверие. Недоверие Розенбергу видеть можно — он трактует его по-своему.
(«За что мне это, Господи» — фраза, которая имеет очень разный смысл в разных ситуациях, Сальери не уверен, к какому склоняется на этот раз)
— Я скажу им, что герр Моцарт мне не нравится, потому что?.. — спрашивает Сальери вежливо.
Это жестоко немного по отношению к Розенбергу, грешно смеяться над пожилым человеком, тем более когда тот вправду пытается желать тебе лучшего. Для Розенберга Сальери навсегда остался тем подростком, который слонялся по министерству следом за Гассманом и смотрел в рот Глюку; Розенберг приносит ему конфеты и напоминает о сроках сдачи квартальных отчетов, и все время квохчет, будто без него он непременно свернет себе шею.
Но Розенберг так трогателен в своей войне с ветряными мельницами... так идеально-комично пропускает мимо себя истинное положение вещей...
(как смотрел Сальери на приглашение, упавшее на рабочий емейл; какую дурную улыбку сгонял он с лица, как просил у стыдливо прячущихся за консерваторией студентов закурить, чтобы унять суматошное биение сердца)
— Потому что герр, простите, Моцарт — пятно на репутации всей музыкальной Вены! — вскрикивает Розенберг, дергая кадыком в костлявом горле. — Что он пишет, разве это музыка? Все эти басы, вся... электроника!
Розенберг — представитель старой школы, еще той, где музыканты учились играть на пианино, дребезжащих от взрывов падающих в городе бомб, а седые учительницы били их по пальцам линейками. Розенберг считает, что ничего достойного в Австрии не писали со времен Баха, и горе Сальери, если он узнает когда-нибудь, какие эксперименты с формой тот ставил в юности.
Ах, Весталки! Вы сожжены, но память о вас жива, жива! Спустя столько лет за них не стыдно даже, Сальери вспоминает их с нежностью старика, грезящего о первой любви.
(или, скорее, о первом нелепом бессмысленном соитии, итогом которого стал альбом ужасных подростковых песен)
Конечно, до высот нахальства Вольфганга — Моцарта — далеко любому, не то что Сальери. Сальери и не против — он не то что бы рвется рвать шаблоны и расширять горизонты.
— Его рабочая этика заставляет желать лучшего!
Сальери не согласен; у Моцарта нет ни одного срыва сроков за всю историю — хотя это стоит его друзьям, агентам и иногда самому Сальери седых волос и проплешин. И тем более ни одна душа не заподозрит его в плагиате — напротив, с его беспечностью в импровизациях и подарках скорее его может обворовать любой.
Он даже ни разу не был на репетициях или записях пьяным — что больше, чем можно сказать о доброй половине верхушки музыкальной Вены. Хотя трезвость не мешает ему дурачиться и прыгать через ряды скамеек...
Конечно, Розенберг сравнивает Вольфганга не с веселыми пьяницами. Он приводит в пример самого Сальери — который на работе живет, дышит и спит. Который за первую неделю в новой должности переорганизовал устаревшие на десять лет архивы. Который успевает в один день провести столько уроков, что ученики помладше шутят про маховик времени.
(ученики постарше отбирают у него кофейники с черным золотом и переставляют будильники в телефоне на час позже — юные саботажники, они не знают, что у Сальери дома есть надежный механический)
Сальери сказал бы ему, что для работы по графику есть пригородные электрички и герр Антонио Сальери. Сальери сказал бы ему, что ветер, радуга и звездный дождь тоже не случаются по расписанию, но разве Розенберг поймет?
— И что он делает на сцене? Где нормы приличий? — Розенберг хватается одновременно за грудь, придерживая рвущееся сердце, и за лоб, промокая воображаемый пот. — Эти его... джинсы! Этот его макияж! Что он делает бедрами!
Ох, что он делает бедрами. Сальери берется за чашку, делает глоток, обжигая язык, и благодарит Господа за эту боль, потому что она отвлекает от греховных мыслей, коим совершенно не место на перекуре в кабинете директора.
— Я молчу про эти слухи, про него и про... — Сальери встречает взгляд Розенберга тяжелым своим — и Розенберг быстро сдувается и даже немного теряет в цвете, и тянется неловко похлопать по плечу. — Сальери, милый мой, я же не это имел в виду — вы же знаете, я ничего не имею против ваших привычек, бога ради, захотели вы променять фрау на герра, разве стал я вас меньше уважать? Но герр Моцарт! Его беспорядочные связи, его скандалы — а как он обошелся с бедной девочкой!
Стоило чете Моцартов подать на развод — и Констанц из «шлюхи пропитой» стала «бедной девочкой». Чудеса, да и только. Сальери пьет стынущий кофе, думает про Моцарта, про скандалы и про беспорядочные связи, про... слухи. Про робкую улыбку, и румянец на щеках, и наивное — только не говорите пока никому?
Дурной вы, хотел сказать Сальери тогда — разве ж можно так едва знакомому человеку... кто я вам, чтобы вы так доверяли...
Сказал — да, конечно; сказал — ваши тайны всегда будут в безопасности со мной.
(и ваша улыбка тоже будет в безопасности, спрятанная за семью замками в лучшем сейфе в глубинах моего сердца; Сальери грешит на скверное фэнтэзи своей юности за свою любовь к слащавым метафорам)
— И они хотят, чтобы он вот этими своими руками — играл за органом, на котором играл когда-то сам Бах! Стыдно! Гадко! — Розенберг вскакивает, стучит об пол тростью, тяжело отдувается — он сухонький, маленький, а сердечко — еще меньше и едва справляется. Сальери боится за него порой так сильно, как не успел бояться за собственного отца. — Сальери, Антонио — подумайте о детях. Как можно?
Сальери отставляет чашку. Сальери берет руки Розенберга — сухие и холодные — в свои, согретые, сжимает крепко и смотрит в водянистые, но внимательные еще, цепкие по-военному глаза.
— Именно, Орсини, именно. Подумайте о детях, — он облизывает губы, подбирая слова, и пауза все тянется и тянется, пока зрачки Розенберга не расширяются, как у кролика под гипнозом удава. — Герр Моцарт — видная фигура, популярная среди кругов, которые мы сами к фонду не привлечем. Ради этого — ради внимания — ради детей, мой милый — можно и потерпеть.
Розенберг не выдерживает первым, отводит взгляд, отдергивает руки, поправляет куцый малиновый пиджак и хмыкает сердито себе под нос.
— Ох уж эта молодежь с их... интернетами... — он вздыхает искренне. — В мои годы это было проще... Ладно, ладно, вы правы, а я старый дурак. Но терпеть Моцарта! — Розенберг отворачивается к окну, качает головой. — Вы святой, Сальери.
Сальери допивает кофе, отгоняя все несвятые совершенно мысли про Моцарта: перекур короткий, а ему еще придумать ответ с согласием, которое не будет звучать как «да, пожалуйста, целую ваши руки».