***
Радзинский с большим интересом наблюдал за тем, как работает Арсений. Тот не тратил много времени на изучение книги: наугад выхватив из коробки очередной фолиант, он вертел его в руках, осматривая со всех сторон обложку, стремительно пролистывал, иногда застывал, зачитавшись на какой-то случайной странице, порой зачем-то даже нюхал, и – решительно задвигал на нужную, с его точки зрения, полку. Как он в результате всех этих манипуляций безошибочно определял, к какой семье относится книга, понять было невозможно. Самому Радзинскому требовалось гораздо больше времени для того, чтобы вникнуть и оценить. Он боялся ошибиться, и у него было множество формальных критериев для классификации той печатной продукции, что попадала ему в руки. – Ой! Соловьёв! – Арсений совершенно по-бабьи всплеснул вдруг руками. – Божечки, как же я его люблю, – запричитал он, пылко целуя обложку. Радзинский готов был поклясться, что глаза послушника влажно блеснули, словно он прослезился от умиления. – Возьму себе, – твёрдо заявил тем временем Арсений, и, погладив пальцем затёртый корешок, сунул книжку в свой безразмерный карман. – Эй! Ты же монах, – заржал Радзинский. – Тебе собственность не положена! – Это невежливо! – деланно возмутился Арсений. Карман ему теперь приходилось придерживать рукой, поскольку тяжёлая угловатая книга чувствительно билась об его бедро во время ходьбы. – Согласно православному этикету свои грехи нужно замечать, а не чужие. – И он поджал губы как оскорблённая старуха. Вышло очень натурально. – Прости, брат! – Радзинский включился в арсениеву игру: скорчив несчастную мину, шлёпнул и поелозил растопыренной пятернёй по груди, словно собирался смять и рвануть от расстройства свою рубашку. – Бог простит, – снизошёл до его покаяния Арсений. Но сам же первый и рассмеялся – радостно и открыто. Радзинский мгновенно отяжелел сердцем – так ему был знаком этот смех, и эта лёгкость, и этот сверкающий взгляд. Арсений тем временем отсмеялся и добродушно похлопал Радзинского по руке: – Конечно, я спрошу благословения. И конечно же, не стану присваивать себе монастырское имущество. Зачем идти в монастырь, если ты не оставляешь за порогом своеволие и жадность до жизненных благ? Арсений посерьёзнел, задумался, опустив глаза. Отошёл к своей конторке, покопался в ящичке. Достал простую чёрную резинку, собрал волосы в хвост и вернулся к работе. Радзинский, наблюдая за ним, впервые задумался: что привело этого жизнерадостного, симпатичного, компанейского парня в монастырь? Первым делом пришло на ум, что Арсений совершает ошибку, что его место не здесь. Но уже в следующую секунду Радзинский увидел вокруг арсениева сердца такой спутанный клубок разноцветных светящихся нитей, что ясно понял – распутать это нельзя, можно только прожить. Он вздохнул и с хрустом открыл следующую книгу.***
Зной успел настояться и теперь заливал белым светом глаза. Радзинский добрёл до калитки и с облегчением окунулся в густую тень сада. Здесь всё было цветное. Не как там – за забором, где только разные оттенки ослепительно-белого. На той же скамейке, что и вчера, полулёжа, в наполовину расстёгнутой рубашке, расположился Эльгиз: под спиной подушка, на животе миска с изюмом, в руке незнакомая книга – видно, с собой привёз. – О, Викентий! – снисходительно, по-барски кивнул он. – Разве можно так с гостями? – Он закрыл книгу и подтянул ноги, чтобы Радзинский мог поместиться на сидении. – Бросил меня на целый день. – Можно подумать, ты плохо провёл без меня время, – пробурчал Радзинский, падая на скамейку. Он стянул через голову рубашку и отёр мокрое от пота лицо. Эльгиз укоризненно поцокал языком: – Это зависть? Можно подумать, тебя кто-нибудь гнал прикладом с утра пораньше в этот твой монастырь. Что ты хоть там делал? Радзинский сполз вниз, вытянул ноги, устроил затылок на спинке скамьи. С приятностью ощутил, как едва заметный ветерок холодит влажные кудри. – Работал, – вздохнул он, прикрывая глаза. – А тебе обязательно на кого-то работать надо? – развеселился Эльгиз. – Не «на кого-то», а «во славу Божию», – с пафосом изрёк Радзинский, протыкая небо указательным пальцем. Эльгиз закрыл лицо книгой и захохотал. – В этом есть что-то античное, – простонал он. – Только ахейцы стяжали «бессмертную славу» себе, а ты – самому Творцу. – Ты не понимаешь, – отмахнулся Радзинский. – Это переход на абстрактный уровень бытия. Новая настройка. Замена закона своекорыстия на Любовь. – Викентий, – Эльгиз отложил книгу и сел, встревоженно заглядывая в глаза своему подопечному. – Тебе-то это зачем? Твой «переход» свершился, по-моему, ещё в прошлой жизни. Если не раньше. – Как-то по-снобистски звучит, – нахмурился Радзинский. – С каких это пор правда стала звучать нескромно? Кстати, чей это волос? – Эльгиз подцепил двумя пальцами длинное золотистое волоконце. И как он на светлых брюках его углядел? – Монастырь-то вроде мужской, – задумчиво протянул учитель, сканируя Радзинского подозрительным взглядом. – Монахи спокон веку волос не стригут, – недовольно скривился на это Радзинский, с неохотой отслоняясь от спинки скамейки. – Скажи лучше: ты обед приготовил?***
– Вот ты говоришь о таинствах. А тебе не кажется, что ожидание чуда от некоего ритуального действия напоминает пассивную очередь «чающих движения воды»? – подливая себе чаю, вкрадчиво поинтересовался Эльгиз. Радзинский как раз заканчивал вытирать посуду – он стоял к учителю спиной, но даже так было видно, что беседа задевала его за живое – по тому, как окаменели плечи и какими скованными стали движения. Притворяться Радзинский не собирался – только не с Эльгизом. Вздыхая, повесил он полотенце на крючок, развернулся, грузно опустился на стул. – Нет, не кажется. В первую очередь участие в таинстве для человека это акт смирения и любви, – он механически потянулся за кружкой, нацедил себе чаю – такого крепкого, что аж скулы свело от одного глотка. – Но помимо всего прочего… – Того, что мне не понять, – подсказал Эльгиз, внимательно следя за его действиями. Радзинский вопросительно глянул на его нарочито скорбную физиономию и невольно прыснул от смеха – пришлось зажать рот рукой, чтобы удержать чай в себе. – Я этого не говорил! – отдышавшись, запротестовал он. – Не говорил, – охотно подтвердил Эльгиз. – А что говорил? – Я хотел сказать, что не ожидание чуда побуждает христианина приступать к таинствам, а Любовь. – Любовь. – Да. Вот, например, два человека – у них Любовь. Они вступают в связь. Это тоже своего рода ритуал. И таинство одновременно. Эльгиз от души расхохотался: – Ты хоть сам понял, что сейчас сказал? Эх ты, богослов… Радзинский обиделся, но, скорее, для вида. Сам он считал, что нашёл очень удачную аналогию, потому что чувствовал именно это: на Литургию его приводит Любовь, благодарность и жажда Богообщения. – Можно подумать, все эти суфийские вздохи о сладких губах, пьянящих очах и нежных округлостях не то же самое, что я сейчас сказал, – недовольно пробасил он. – Такой умный стал? – продолжал потешаться Эльгиз и щелчком пульнул в него изюмом. – Тогда скажи, почему дело стоит? Если ты с такой пользой проводишь здесь время? Жестоко. Радзинский снова промолчал – воздух выбило из лёгких, как от внезапного удара копьём между лопаток – как тут заговорить? Отдышаться бы… Я рисую свой призрачный образ: Он живой, пышет жизненным жаром Можешь вскрыть его острым словом Он тебе не ответит ударом Его можно разъять на части, На просвет порассматривать раны Подивиться, как они плохи Возмутиться, как они рваны Прописать пару старых рецептов Попытаться зашить на живую Продолжай, мне с тобой интересно Я себя к тебе не ревную… Эльгиз мудро не стал добиваться ответа – молча потянул Радзинского гулять. Они бродили по городку до заката: по заросшему травой школьному стадиону, по тополиной аллее, где рябило в глазах от выбеленных неохватных стволов, по берёзовой рощице, розовеющей там, где город спускался к реке. Потом сидели на мостках, также молча глядя в оранжево-красную воду. Радзинскому врезалась в память картинка: в сумрачной чаще, на фоне погасшего заката последний луч солнца выхватил из темноты высокое дерево и зажёг его ясным пламенем – как в сказке. Казалось, что старая липа светится сама, что кора покрыта янтарным лаком, что по выразительно изогнутым ветвям кто-то мазнул огнём, а листья горят золотом изнутри. Стихи вытекли наружу сами: По небу разольётся медь – Закатный гонг готов запеть Ударить бронзовым набатом Нависнуть Фениксом крылато И гулкой дрожью прокатиться Пурпурным глянцем отразиться На листьях, что звенят неслышно На лицах, поднятых повыше По окнам алой стечь слюдою И растворить огонь водою.