Первый

NC-21
В процессе
3112
6
автор
Arex_rus бета
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 349 страниц, 162 889 слов, 38 частей
Описание:
Примечания:
Работа написана по заявке:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
3112 Нравится 617 Отзывы 1124 В сборник

Эпилог плюс. Будет доп редактура текста для понимания полной связи с действиями из 4 тома

Настройки

***** Уважаемые читатели. Данный эпилог будет иметь свое продолжение в 4 томе. Мы как раз подошли к главам, касающихся данного героя. у него будет своя короткая история (как минимум две ещё главы), но весьма важная, особенно в конце данной серии перед переходом в другую.

Редактура 1 тома почти готова, загрузка начнется после дня американских святых с ещё одним бонусом, также связанным с 3 и 4 томом***** День первый: Пробуждение в аду

Сознание вернулось к нему не вспышкой, а глухим, раскатистым гулом. Грохот. Адский, оглушительный грохот, от которого содрогалась земля и крошились зубы. Савелий Громов не открыл глаза — он их вытаращил, пытаясь понять, где он и почему его череп раскалывается от боли. Последнее, что он помнил, — грязный снег Восточной Пруссии, запах гари и крови, и спину, пронзённую штыком. Предательский удар в спину. Не немца. Своего. Власовца. Его последнюю яростную мысль: «Суки… родную землю… немцам…» — и холод. Бесконечный, всепоглощающий холод небытия. А теперь — грохот. Жар. И чужой голос, пробивающийся сквозь рёв артиллерии: «Комиссар! Комиссар, вы ранены?» Его грубо подняли с земли. Савелий инстинктивно отшатнулся, пытаясь разглядеть того, кто к нему прикасается. Перед ним стоял гигант в толстой, грязной шинели цвета хаки и шлеме с неправильным имперским орлом с ещё той, его первой войны... Его лицо, молодое и испуганное, было испачкано сажей и кровью. — Комиссар Кастор? С вами всё в порядке? Снаряд разорвался в двадцати метрах, вас контузило, — голос гиганта был глухим, будто доносился из-под воды. Комиссар? Кастор? Мысли путались. Он поднял руку, чтобы протереть лицо, и увидел её. Руку. Чужую. Большую, сильную, в чёрной кожаной перчатке. На ней не было следов отмороженных пальцев, не было шрама от немецкой пули под Митавой. Это была не его рука. Он схватился за голову. В висках стучало. Сквозь гул в ушах прорывались обрывки чужих воспоминаний. Кадры из чужой жизни. Парад на плацу Кадии. Лицо какого-то сурового мужчины в такой же, как у него, фуражке — комиссара-инструктора. Звук боевого гимна Империума. Имя — Юлиус Кастор. — Комиссар! Приказ? — Гигант в хаки тряс его за плечо. Савелий Громов, красноармеец, политрук роты, погибший в 1945-м, заставил себя встать. Он окинул взглядом окружающее. Это был не Кёнигсберг. Это был сущий ад. Они находились в каком-то траншее, выдолбленной в грязи цвета ржавчины. Небо было не серым, а багрово-чёрным, затянутым дымом и ядовитыми испарениями. Воздух пах озоном, гарью и смертью — тем самым, знакомым до тошноты запахом войны, но с какой-то чужой, химической ноткой. Вокруг, прижавшись к стенам траншеи, сидели такие же, как его спаситель, солдаты в хаки. Востроянские первенцы. Это знание пришло из памяти Кастора. — Со… состояние? — хрипло выдавил он. Голос был низким, чужим. — Потери минимальны, комиссар. Еретики бьют по тылам. Ждём приказа о контратаке. Еретики. Слово резануло слух. Он посмотрел поверх бруствера. Вдалеке, в мареве дыма, угадывались очертания каких-то циклопических сооружений, похожих на готические соборы, оплетённые проводами и трубами. Всё было чужеродным, враждебным. Память Кастора подсказывала: планета Вальтарин-Секундус. Мятеж. Предательство местного правителя, перешедшего к Силам Хаоса. Осада цитадели Еретиарха. Память Громова кричала: война. Всегда война. Просто форма её изменилась до неузнаваемости. — Окапываться глубже! — скомандовал он голосом, который ещё не совсем был его. — Проверить боезапас! Связист, доложить обстановку командованию! Он говорил автоматически, полагаясь на инстинкты комиссара Кастора и свой собственный, выстраданный в окопах Великой Отечественной. Солдаты засуетились. В его приказах была привычная твёрдость, и это успокаивало их. И его самого — тоже. Весь день он провёл в траншее, изучая обстановку, солдат, себя. Его тело было могучим, закалённым годами тренировок. На поясе висел лазерный пистолет — оружие невероятной мощности по его меркам. Но он с тоской сжимал в руке пустую гильзу от болтерного патрона — её вес и форма напоминали ему родной, шершавый металл ППШ. Ночью, когда обстрел стих, он не мог уснуть. Он сидел, прислонившись к стене блиндажа, и смотрел на багровое небо. Две жизни, две смерти сплелись в нём в тугой, болезненный узел. Он был Савелием Громовым, преданным и убитым своими же. И он был Юлиусом Кастором, комиссаром Империума, чей долг — вести этих людей на смерть во имя далёкого, никому не ведомого Императора. Он чувствовал себя призраком, заброшенным в самое пекло самых страшных снов Сталина. И единственное, что оставалось неизменным — это необходимость выжить и победить. Враг был другой, но суть его была та же: он хотел поработить, уничтожить, осквернить. И против этого нужно было бороться.

День второй: Крещение огнём

Приказ о наступлении пришёл на рассвете. Никакого рассвета здесь, конечно, не было — просто ядовитый туман слегка посветлел. — Первенцы! Вперёд! За Императора и Вострогию! — закричал он, поднимаясь из траншеи с обнажённой цепной саблей в руке. Его новый голос, низкий и громовой, резал воздух лучше любого клинка. Они побежали по ничейной земле, усеянной воронками и обгорелыми останками техники. Враг встретил их шквальным огнём. Но это был не привычный Громову треск пулемётов. Это был визг лазеров, рёв плазменных разрядов и чудовищные взрывы, разрывавшие грязь на куски. Он бежал в первых рядах, как привык делать всегда. Инстинкты старого фронтовика взяли верх над теорией боя Кастора. Он не стрелял издали — он подпускал врага ближе. И враг был страшен. Это были не дисциплинированные немецкие солдаты. Это были обезумевшие фанатики с искажёнными лицами, в ржавых доспехах, испещрённых кощунственными символами. Они не кричали «За Фюрера!» — они выли, словно звери, и их крики сводили с ума. Один из них, огромный урод с механической рукой-клешнёй, бросился на него. Память Кастора подсказывала: еретик-посвящённый Хаоса. Память Громова кричала: враг! Убить! Комиссар не стал стрелять. Он сделал низкий подкат, уходя под размашистый удар клешни, и мощным движением цепной сабли вспорол еретику живот. Мотор сабли взвыл, разбрасывая кровавые клочья. Это было ужасающе и… эффективно. Он действовал не изящно, не по уставу полков Имперской Гвардии. Он действовал грубо, прагматично, по-окопному. Бил прикладом лазерного пистолета по горлу, стрелял в упор, кидался в ноги, используя грязь и хаос как союзников. Его стиль был диким, непредсказуемым. Гвардейцы, видя ярость своего комиссара, шли за ним с удвоенной силой. В какой-то момент они ворвались в первую линию окопов еретиков. Завязалась рукопашная. Уже задыхаясь, Юлиус упёрся спиной в бруствер. Перед ним был молодой солдат-первенец, которого огромный еретик с топором прижимал к земле. В глазах парня был животный ужас. Время сжалось, спрессовалось и утратило для него всякую линейность. А Юлиус... Нет, Юлиуса больше не существовало. В тот миг он вновь стал Савелием — тем самым, из забытого прошлого, что навсегда остался там, умирающим на бруствере, в кровавом ужасе войны. И сейчас перед ним стоял не просто еретик, не очередной фанатик с искажённой верой. Нет. Савелий видел пред собой гренадёра-эсэсовца. В руках у того был не ритуальный топор с вязью из рун во славу богов хаоса, а длинный, холодный штык-нож от маузера. И вокруг была не чужая, выжженная орбитальными залпами пустошь инопланетного мира, а та самая, навеки врезавшаяся в память первая разорённая белорусская деревня. Он снова чувствовал запах гари и холодного декабрьского ветра, видел тела убитых стариков и детей. Но главное — помнил тех, кого они с комбатом и связистами нашли живыми, когда ночью смогли прорваться к окраине деревни. Из той промёрзшей расстрельной ямы, источающей смерть и боль, они тогда вытащили троих. Трёх детей, замерзших и онемевших от ужаса, но не проронивших ни звука ни до, ни после. Они молчали и смотрели на них, потому что их отцы и матери перед смертью велели им молчать, что бы ни случилось. И эти детские глаза, глаза тех для кого слова близких, их последние слова, оказалось сильнее любого пережитого ими ужаса войны. Они были пустыми, они тихо сидели и молча, смотрели в одну точку. Их боль, их сломанную судьбу Савелий пронес через всю ту войну. И сейчас, они видел эти же самые глаза у этого мальчишки гвардейца. — Родина смотрит на тебя! — проревел он хриплым голосом Громова и всадил цепную саблю в спину еретику. Бой стих. Плацдарм был захвачен. Он, тяжело дыша, обходил позиции. Солдаты смотрели на него не с привычной для комиссара страхом почтительностью, а с каким-то новым, диким уважением. Больше он не был для них простым политическим надзирателем. Нет... теперь они видели в нём воина. Старого, яростного воина из одной забытой легенды своей уже ныне далекой Родины, воином для которого они все дети. — Молодец, комиссар, — хрипло сказал седой сержант, перевязывая рану товарищу. — Давно не видел такой ярости в атаке. Прямо как в старые добрые, на Вострогии, против орков. Савелий лишь кивнул. Он смотрел на свои окровавленные руки. Он убивал. Снова убивал. Чтобы выжить. Чтобы эти мальчишки выжили. Ради чего? Ради Императора, которого никогда не видел? Нет! Он убивал здесь и сейчас ради того, чтобы хоть здесь, чтобы в этом аду, хоть однажды, но не повторилось история с предательством в Кёнигсберге. Чтобы его новая рота не узнала на деле, что такое удар штык-ножа в спину.

День третий: Тень предательства

Они держали захваченный окоп. Еретики постоянно контратаковали. Бой шёл за каждый метр. Савелий Громов всё больше вживался в свою новую роль. Он не читал солдатам пламенных проповедей о славе Императора, как делал раньше Кастор. Он говорил с ними на привычном для них языке. О доме. О близких. О Вострогии. О том, как важно стоять плечом к плечу со своим товарищем. — Видишь впереди того урода с рогами? — говорил он молодому бойцу, дрожавшему от страха. — Он думает, что ты испугаешься. Он думает, что ты сломаешься. Не дай ему этой радости. Лучше выдай ему свинца побольше. За свою мать, за любимый отчий дом. Чтобы эта погань не пришла туда никогда. И это работало. Его простота и ярость находили отклик в сердцах гвардейцев лучше заученных догм. Но тень прошлого не отпускала. Каждую ночь ему снился один и тот же сон. Грязный снег. Спина, пронзённая штыком. Лицо предателя — бывшего сослуживца, перешедшего к врагу. Его имя — Артём. Он кричал ему: «Савелий, прости! Они обещали мне жизнь!» Он просыпался в холодном поту. Предательство жгло его изнутри, как незаживающая рана. И эта рана вскрылась днём. Во время очередной атаки один из взводов дрогнул и начал отступать под напором обезумевших культистов. Паника как волна начала распространяться по полку. Савелий увидел, как молодой лейтенант, офицер из штаба, побелел и схватился за свой шлем, готовясь бежать. В памяти Громова разом вспыхнуло всё:

трусость, ведущая к гибели десятков;

слабость, на которой паразитирует враг;

жгучее, невыносимое предательство.

Он не раздумывал . Не колебался ни секунды. Он действовал. Его выстрел из лазерного пистолета был точным и безжалостным. Лейтенант замер на секунду на месте с круглым отверстием между глаз, после чего рухнул в грязь. — НИ ШАГУ НАЗАД! — прогремел его голос, заглушив на миг грохот боя. Это был не просто приказ. Это был клич, выстраданный кровью Сталинграда. — Позади — Империум! Позади — ваши дома! Трусам и предателям — одна участь! Вперёд! После чего первым взлетел из окопа и бросился вперед на опешивших секковцев. Ошеломлённые гвардейцы остановились. Отчаянная паника сменилась лютой яростью и обидой на себя. Они развернулись и с новыми силами бросились на хаоситов. После боя в окопе стояла гробовая тишина. Солдаты избегали смотреть на изуродованное ногами гвардейцев тело лейтенанта. В их глазах читался ужас. Ужас перед поражающей их волей и беспощадностью комиссара Кастора, который вернулся в него в тот момент. А Савелий чувствовал неимоверную тяжесть пистолета в руке. Он только что убил своего. Снова. Как тогда, в Кёнигсберге, только тогда убивали его. Он лишь сделал то, что должен был сделать имперский комиссар. Но внутри всё кричало от боли. Он стал тем, кого ненавидел всей душой? Или он просто предотвратил беду, как это делали все те погибшие бойцы из заградотрядов НКВД под Москвой, которые не дали посеять панику в батальоне и которые сами полегли все под танками, но не сдались? Грань морали для него стала слишком тонкой, а врата в ад вновь распахнулись — завеса перед ними стала слишком густой.

День седьмой: Братство по оружию

Новость о расстреле труса разнеслась по полку. К нему пришёл командир батальона, майор Горн — суровый востроянец с лицом, изборождённым застарелыми шрамами. — Жёстко, комиссар, — сказал он, без приветствий. — Лейтенант Барк был из знатной семьи. К тебе будут вопросы. — Так пусть задают их мне, — холодно парировал Юлиус, глядя на него глазами старика Громова. — Если бы он побежал, мы потеряли бы взвод, а потом и весь плацдарм. Устав Имперской Гвардии гласит: паникёры и трусы подлежат немедленной ликвидации. Я исполнил свой долг так как должен был давно. Горн смотрел и отказывался верить собственным глазам. Он изучающе вглядывался в его лицо, пытаясь поймать в глазах собеседника тот самый фанатичный огонь, что всегда полыхал во взгляде молодого комиссара — знакомый, почти ритуальный жар убеждённости фанатика. Но вместо этого его взгляд утонул в бездне. Он не увидел ни фанатизма, ни даже гнева — лишь приглушённую, застарелую боль и такую знакомую ему пустоту. Сквозь привычные черты лица комиссара, этого человека, которого он, казалось, уже достаточно знал, теперь проступало иное — несгибаемая, холодная, как металл любимого лазгана, решимость старого солдата, закалённого в горниле бесчисленных атак. Майор думал увидеть перед собой слегка постаревшего от ужаса вечной войны юнцы, одного из многих гвардейцев в его полку, но обнаружил незнакомца. Вроде это было то же самое лицо, та же униформа, что и и неделю назад, но за ними теперь скрывалась чужая, неизмеримо более тяжелая судьба, отбрасывающая знакомые лишь ему черты. — Я не спорю, — наконец произнёс Горн. — Просто… вы изменились, Кастор. Стали проще. Жёстче. Как... как я вам советовал. Как будто вы наконец сняли с себя парадный мундир и надели окопную шинель. — Война меняет всех и всё, майор, — отрезал Савелий. — Здесь нет места церемониям. Они вышли из блиндажа. Солдаты, копошившиеся в окопе, замерли при их появлении. Но в их взглядах уже не было пережитого страха. Было уважение и вера. Те самые, которые проявляются к командиру, прошедшему через тот же ад, что и они. Вечером, когда наступило короткое затишье, к нему подошёл тот самый солдат, которого он спас в первой атаке. — Комиссар, — он протянул ему жестяную кружку с чем-то дымящимся и густым. — Наш, востроянский чай. Согреет. Савелий взял кружку. Пахло дешёвым спиртом, табаком и чем-то травяным. Он сделал глоток. Жидкость обожгла горло. Это был не чай. Это был обычный солдатский самогон. Знакомый, русский самогон, как в той землянке под Ржевом. Он невольно улыбнулся. — Крепкий, — хрипло сказал он. — Чтобы врага валить, а не с ног падать, — усмехнулся появившийся рядом с ними сержант. — Спасибо, что прикрыли тогда. Они молча посидели, слушая далёкие разрывы. Между ними возникло незримое братство. Братство тех, кто видел смерть в лицо и выжил. Савелий понял, что эти люди, эти «востроянские первенцы», ничем не отличались от его бойцов 132 минского. Такие же простые парни, брошенные в мясорубку войны далёкими от неё политиками. И его долг всё тот — вести их и по возможности возвращать всех домой... живыми. Даже если для этого иногда приходится становиться монстром.

День десятый: Вера и ярость

Полковой священник, фанатик с горящими глазами и дымящимся кадилом, пытался провести службу прямо в окопе. Он говорил о славе Императора, о грехе ереси, о необходимости очищения себя огнём. Савелий слушал и чувствовал, как внутри него закипает старая, советская ненависть к попам и религиозному дурману. Этот пафос, эти догмы… Они были так же далеки от реальных нужд солдата, как и политические политзанятия в сорок первом, когда немцы рвались к Москве. Священник подошёл к нему. — Комиссар, благословите воинов перед битвой! Да укрепит их Дух и Свет Императора! Савелий посмотрел на него, а потом на солдат, которые с надеждой смотрели на него. Он оттолкнул священника и встал на ящик из-под патронов. — Бойцы! — его голос гремел, не нуждаясь в усилителе. — Я не буду говорить вам о славе и о грехах. Я скажу вам о том, что знаю. Вон там, — он махнул рукой в сторону позиций еретиков, — сидит нечисть. Она пришла к нам, в наш дом. Она хочет убить вас, осквернить вашу память, надругаться над всем, что вам дорого. Они думают, что мы слабы. Они думают, что мы испугаемся их уродливых рож и воплей. Он сделал паузу, обводя взглядом замерших гвардейцев. — Но мы им докажем, что ошибаются! Мы покажем им, что такое настоящая ярость! Мы будем биться за каждый камень этой проклятой планеты, потому что за нами — Империум! За нами — наши семьи! За нами — правое дело! И мы не отступим! Мы будем драться до последнего патрона, до последнего вздоха! За нашу Родину! УРА!!! Он кричал последние слова, выкрикивая их так, как кричали его бойцы, поднимаясь в штыковую под Курском. И окоп взорвался ответным, оглушительным рёвом: — УРААААА! Это был не механический клич «За Императора!». Это был первобытный, яростный крик людей, решивших стоять насмерть. Священник стоял в стороне с бледным, озадаченным лицом. Он проиграл. Комиссар нашёл другой, куда более мощный источник веры — веры в себя, в товарищей, в яростную необходимость защищать свой очаг. В тот день они отбили ещё три яростные атаки. Гвардейцы дрались как одержимые, с криком «Ура!» на устах. И Савелий Громов, красноармеец, и Юлиус Кастор, молодой комиссар, вели их в бой. Сейчас он чувствовал, как две его жизни, две его ярости наконец сливаются в одно целое.

День двадцатый: На грани

Их позиции бомбили без остановки. Пошли слухи, что командование готовит генеральное наступление на цитадель. Их батальону был дан приказ: любой ценой удержать плацдарм для прохода танков «Леман Русс». Силы таяли на глазах. Раненых не успевали эвакуировать. Боезапас был на исходе. Савелий, как и в старые времена, организовал «группы инициативных» — проще говоря, мародёров. Они ползали по нейтралке, собирая оружие и патроны с трупов — и своих, и чужих. Он сам, с двумя добровольцами, отправился к подбитому имперскому танку, который дымился в ста метрах от окопов. Нужны были патроны к тяжёлому болтеру. Ползли по-пластунски, под свист пуль и разрывы. В памяти всплывали такие же вылазки под огнём немецких миномётов. Ничего не менялось. Они добрались до танка. Экипаж был мёртв. Но пока они собирали ящики, Савелий услышал слабый стук из люка. Он открыл его, а внутри, истекая кровью, сидел молодой танкист. И он был ещё жив. — Комиссар… — прошептал он. — Взрыв… остальные… Савелий увидел в его глазах тот самый, знакомый до боли страх смерти. И надежду. Надежду на спасение. — Тащите его! — скомандовал он солдатам. Но в этот момент начался новый обстрел. Земля вздыбилась. Один из его бойцов был мгновенно разорван прямым попаданием. Второго ранило в ногу. Савелий взвалил раненого танкиста на плечо и, пригнувшись, потащил его к своим. Осколки свистели вокруг. Он падал, поднимался и снова бежал. Он не мог оставить его. Не мог. После Ржева он дал зарок — никогда не бросать своих. Он ввалился в окоп, едва живой, и рухнул на дно, аккуратно укладывая раненого. Санитары бросились к ним. — Спасибо, комиссар… — простонал танкист. Савелий лишь кивнул, задыхаясь. Он был весь в грязи и крови. Он спас одного. Всего одного. Но это был не просто солдат. Это была его искупительная жертва за всех, кого он не смог спасти тогда, в прошлой жизни.

День тридцатый: Приказ

Генеральное наступление началось. По их позициям, грохоча гусеницами, двинулись стальные громады «Леман Руссов». За ними, с криком «Ура!», поднялась в атаку пехота. Савелий шёл в первых рядах. Он не кричал. Он экономил силы. Его лицо было каменной маской усталости и решимости. Их батальон уже вклинился в прорванную оборону еретиков. Завязались уличные бои среди руин фабричного района. Здесь, среди развалин, его опыт волжских уличных боёв в оказался бесценным. Он учил солдат, как правльно штурмовать здания, как не нужно бросать гранаты, как не задерживаться на перекрёстках. Они очищали дом за домом. И в одном из них, в полуразрушенном цеху, он нашёл его. Еретиарх. Местный правитель, предавший Империум. Он был огромным, искажённым мутацией монстром, но в его глазах ещё читался заносчивый блеск аристократа. — Жалкие черви! Император бросил вас! Примите могущество Тёмных Богов! — он рычал, стреляя из своего деформированного плазмогана. Солдаты залегли. Савелий же стоял прямо, непоколебимо. Он смотрел на этого урода и видел не порождение Хаоса, а другого предателя. Власовца. Нового Квислинга. Политработника, продавшегося врагу. — Ты предал своих людей, — тихо сказал Савелий. Его голос был слышен даже сквозь грохот боя. — Ты отдал их в лапы к чудищам. Ты обрёк их на смерть и муки. За что? За власть? За обещания? Еретиарх повернулся к нему. — Комиссар… Кастор. Я предлагал тебе присоединиться! Мы могли бы править вместе! И тут Савелий понял. Кастор. И этот негодяй. Они были знакомы. Возможно, даже дружили когда-то. И этот человек предложил Кастору предать. И Кастор, юнец и глупый мечтатель, нашёл в себе силы отказаться. А теперь он, Савелий Громов, должен был закончить его дело. Он не стал спорить. Не стал читать проповедей. Он просто поднял свой лазерный пистолет. — За Родину! — крикнул он и выстрелил. Выстрел пришёлся в генератор на спине еретиарха. Тот взорвался, разбрасывая клочья плоти и металла. Бой стих. Оплот еретиков пал. Савелий стоял над дымящимся телом предателя. Он чувствовал не торжество, а пустоту. Он снова убил предателя. На этот раз — чужого. Но боль была той же. К нему подошёл израненный майор Горн. — Цитадель пала. Мятеж подавлен. Приказ выполнен, комиссар. Савелий молча кивнул. Он смотрел на усталые, но воодушевлённые лица своих гвардейцев. Они победили. Он выжил. Снова. Он подошёл к краю развалин и посмотрел на багровое небо Вальтарина-Секундуса. Где-то там был Кёнигсберг, Ржев, Сталинград, Москва, Минск. Где-то там была его Россия. Где-то там умер тот Савелий Громов. А здесь, в этом аду, умер юный комиссар Юлиус Кастор. Но сейчас это был уже не тот Кастор и Громов. Это был новый человек. Сплав из двух солдат, двух яростей, двух предательств и одной, неистребимой воли к жизни. Он обернулся к своим солдатам. — Полк, строиться! — скомандовал он своим новым-старым голосом. — Потери подсчитать, раненых эвакуировать. Война ещё не окончена, у нас ещё остались дела. Он был комиссаром. И он был солдатом. И его война длилась уже больше десяти тысяч лет. И он не собирался сдаваться.
3112 Нравится 617 Отзывы 1124 В сборник
Отзывы (4)