ID работы: 5760465

Кровохлебка

Слэш
R
Завершён
27
Размер:
8 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
27 Нравится 8 Отзывы 6 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Примечания:
      Грудь раздувает медленно-медленно: под бледной кожей горчит желание умереть. Вдохнуть — и больше не выдохнуть. Запереть на замок тонкие невесомые потоки воздуха, запереть в груди, растерзанной до кроваво-костяного сплетения артерий, вен и ребер, наружу желающих заглянуть сквозь натяжение хрупкой кожи. В груди Лео помимо неуемного сердца живут бабочки.       В груди Лео поселилось бесконечно много бабочек, царапающих легкими крыльями переплет диафрагмы, затянувшей кровавым полотном испуганное, осознавшее сердце. Жуткая щекотливость выливается в жуткую улыбку-кусок, от которой у Лео скручивает зудящее желание врезать самому себе по лицу.       Но он ужасающе-прекрасно улыбается, обнажая ужасающе-прекрасный страх.       Лео улыбается-улыбается, а бабочки жалят хуже отравленных, напитавшихся злобой ножей, упрямо проникающих поближе к сердцу, спрятанному за ширмой маски-улыбки.        Лео падает-падает вниз, осколки царапают губы, полость рта и горло. Осколки — он, собственно, сам.       Умытым солнцем плещет в груди желание собраться воедино. Желание быть полным. Но — о, как это глупо! — думать, что ты — целое, когда твой мир рассыпается в руках пеплом неба и дождя, а ты лишь хватаешься бесконечно за бесконечную лазурь чужих глаз, утопая в них, задыхаясь звуками копошащихся внутри бабочек, желающих прорвать тебя наживую.        Не бабочки — могильные черви, а Лео скоро распадется осколками, артериями и сожженным сердцем.       Бабочки забрались внутрь Лео, разместились, отложили свои отвратительные, однообразные яйца, и — живут-дышут; Лео тоже хочет забраться внутрь — внутрь Элиота Найтрея, поселиться в нем, аккуратно уместиться в сердце и выплевывать в артерии прожеванную, живо-горячую кровь. Лео хочет быть им — и сердцем Элиота, и им самим. Управлять длинными пальцами, грубоватыми ладонями из-за частого контакта с мечом, безупречным телом, хочет смотреть сквозь голубые-голубые радужки в зеркало, любуясь спутанными, короткими прядками, рассеянными в русый пепел и сонливость.       Но это ведь даже не любовь. Лео {всего лишь} думает об Элиоте сутками.       Сутки рассыпаются, как конфетти, прилипают к подошве ботинок, а сердце стучит-стучит, отрезвляя, одурманивая. Лео хочет принести свое сердце в кармане, швырнуть его в Элиота и увидеть, как то разобьется о стену недоверия, тщательно, по крупинкам сахара-соли, выстроенную Лео меж ними. Оно разобьется брызгами крови, разлетится яркими всполохами крыльев бабочек, распадется на буро-белые, отложенные яйца, а еще — вонзится в открытую, рваную дыру в груди Лео болезненным облегчением, перенести которое он не сможет.       Лео {не} хочет умереть.       Отвратительная, режущая боль в груди думает по-другому; удушье выливается на лицо Лео багровыми пятнами, а еще — вечной судорогой, от которой немеют мышцы, а руки только непонимающе, рефлекторно тянутся к горлу, но остановить бесконечный поток душисто-невыносимых лепестков они не могут.       Лео кашляет потрясающими, заплаканными нежной фиолетовой ночью ирисами, разрывающими ему глотку. Он кашляет-кашляет с кровью, упираясь лбом в холодный пол, но это  не помогает. Гнойный запах меди, сплетенной в безумном танце с приторностью ирисов, отравляет легкие, но то, что уже отравлено — вновь не отравишь. Лео хочет вырвать вены из запястий, молочно-голубые, как любимые глаза, ведь они несут яд по телу.       {Вены — молочно-голубые — глаза Элиота.}       Руки Лео ломает почти-что-буквально, а тело вновь разваливается от безумного, дикого кашля, и Лео не хватает воздуха, не хватает сил перенести.       Он знает — болезнь проявляется не у всех. А Лео — и-д-и-о-т.       Элиот любит так его называть — по буквам, отрезать каждую от предыдущей, рассекать тесную связь меж ними, словно перерубая тонкие, птичьи кости.       У Лео тоже — птичьи кости. И каждый раз ему кажется, что Элиот перерубает его: фаланги пальцев, запястье, локоть, плечо. А затем отрубает голову.       Она катится в веселящей зрителей пляске с эшафота, брызжет горькой, отравленной кровью, льется нефтью волос, улыбается предано, очарованно, а глаза — смотрят по-прежнему наивно и открыто в глаза Элиота.       Так громко кричать, думал Лео, невозможно — но ночью он сорвал голос в хриплые, еле живые стенания. А сам обнимал себя так, словно боялся развалиться. Он хотел понести себя Элиоту — худого, болезненного, изломанного, с выпирающими, птичьими косточками, с пеной у рта и лепестками-бабочками в груди. И сказать: «руби».       Элиот бы в ответ только потеряно, натянуто обнял, он ведь такой — и-д-и-о-т.       Насквозь светится Лео от избыточного страдания: лепестки упрямо цепляются нежным бархатом за осклизлую глотку, выходить из тесной темноты тела они не хотят, принося столько боли, что у Лео кружится голова и замирает сердце, доходя до едкого стука прямо в висках. Лео хочет утонуть в поцелуях Элиота, а тонет в животном страхе за собственную, исковерканную жизнь. Лео хочет прижать свою ладонь к ладони Элиота, чтобы их линии жизни сошлись — черточка к черточке, сдавить крепко-крепко, оставляя следы, и заплакать, осознавая, что этот дурацкий порыв ничего не изменит.       Ладонь Лео прижимает к пролому. Пролом открывается у Лео в груди, а из него сыплются, рвутся поющим, истерзанным в цвета потоком душаще-красивые лепестки, усеянные, словно небо звездами, каплями тусклой, молодой крови. Лео отчаянно, безотчетно хочет жить, задыхаясь вонью от мертвых лепестков, разрывающих ему грудь и облепивших сердце.       Сердце жить не хочет. Оно бьется через силу, терпит боль, бабочек, гложущих останки от тела, глотает кровь, запивая мучительной верой в благоприятный исход. И если бы можно было отрубить корень этой дикой, убивающей любви, разрезав сердце, Лео сделал бы это — не задумываясь.       Но резать — нечего. Сердце стерто в кровь, а язык уже натерли колкости-смешки и бесконечно-сонливые признания в любви, завуалированные кривоватым, вздергивающим гордость Элиота «да кому ты нужен, кроме меня. Кто тебя такого будет любить?».       Элиот теряется в обиде, ему непривычно слышать от ближайшего друга, что полюбить его никто не сможет. Лео же теряется в запахе чужого присутствия и улыбается еще кривее, чем насмешки, кусает губы и кричит-кричит — безмолвно, горько, до судороги. Приступ — внезапно и под кожей, обнажает истинные чувства, и Лео кашляет в собственную ладонь, отворачиваясь, закрываясь раскрытой книгой. Гордость Элиота падает с губ Лео надменными, нежно-упругими лепестками синей фиалки. Они страшно, утробно шелестят, когда Лео захлопывает книгу, пряча их там, и ловит полный удивления и заботы взгляд Найтрея, желающего отвезти его в больницу.       Элиот думает — это что-то серьезное, по меньшей мере, бронхит. Но не ошибается лишь в одном — это действительно что-то-серьезное.       Фиалки — робкие и совсем-совсем расторопные, из горла они выливаются синим, горьким ручьем, пачкаются в крови и диком крике. Дома, спрятавшись в собственной комнате, — можно. Можно задыхаться криком, хрипом и опрятными лепестками, лезущими из его рта, словно огромное, выращенное в чреве насекомое, желающее разорвать Лео грудь, уголки губ и глотку.       Лео хочет думать, что вскормил внутри бабочку — большую, с мохнатым тельцем, шестью членистыми, подвижными лапками и бесконечными крыльями, вырывающимися из его рта с беспредельным трудом и вечно. Харкать кровью, бабочкой-лепестками — совсем-совсем не романтично. Не по-книжному.       Принцессы, влюбленные в принцев, не должны задыхаться, но Лео — задыхается и он совсем-совсем не прекрасная, льстящая красотой и жизнью-до-гроба принцесса. Он хочет быть плющом, цепко обвившим зелеными резными листьями башню этой-самой-прекрасной, плющом, по которому Элиот однажды поднимется к открытому в ожидании окну.       Башни красиво умирают. Плющ погибает в обломках, никем не замеченный, никем не оплаканный.       Лео и сам уже — обломки да осколки. Он хочет, чтобы Элиот его склеил, как недавно разбитую в его квартире вазу, разбитую чисто случайно и с остервенением об стену. Хочет, чтобы Элиот соединил его, разложил части в правильном порядке, {только пусть выбросит сердце за ненадобность} обмотал вокруг плющом, и их дружба так хороша-прекрасна, что хочется плюнуть наземь. Но Лео только шумно, взахлеб давится плачем, давится лепестками.       И почти задыхается.       Он разбит, но маска прилипла к его лицу слишком тесно и плотно, слиплась с кожей, с обнаженной в нежности улыбкой, растопленной до слизкой боли от горящего солнца. Солнце зовут «Элиот», солнце носит небесные серьги.       Лео — смехом взахлеб. Метафоры в его жизни прозрачны и призрачны, как и его шансы исцелиться. Лепестки Лео топит в безответной и крови.       Расшивает красным бисером острые лепестки василька, удушливо-едко забравшегося внутрь, под кожу. Вены — стебли синеголовника, испещренные болью и слабостью. Болезнь прогрессирует, въедается в плоть разветвленными корнями, оплетает болезненное, мучительно ждущее, терпкое сердце, пронзенное сотнями маленьких лапок, таких безобидных на вид, бабочек.       Бабочки жалят хуже скорпионов, вгрызаются в оголенное, беззащитное сердце. Любовь прекрасно разъедает — не по краям. От самого центра.       Любовь не жжет сердце огнем неопытности и зрелости, не раскрашивает небо в пасмурно-дождливый, любовь не рассыпается бриллиантами звезд на сочное, замершее в агонии ночи небо. Любовь скользит по венам, как самый ужасающий яд, смывает гордость и ломает маски — скользит под молочной кожей, заставляя кашлять, кашлять и задыхаться, словно воздух стал свинцовым.       Элиот скользит в венах независимой болью, а василек смотрится безупречно, мягко в самой-самой любимой книге. Василек имеет приятный оттенок голубого — василек цветом глаз самых-самых.       Непонятно зачем Лео прячет любимую книгу, с хранящимся внутри сокровищем, на самое-самое видное место. Непонятно зачем Элиот спрашивает, с каких пор Лео собирает гербарий, открывая эту самую-самую от нечего делать. За теплым молчанием скрывается парочка шумно-горьких истерик в собственную подушку поздним вечером, когда Элиот уносит с собой несколько навязанных книг и осколочек от Лео, который слабыми, худыми пальцами, похожими на молодые веточки, сжимал с оставшейся силой подушку. И ничего в мире не могло остановить хриплый, отвратительный плач, больше похожий на вой раненного насмерть зверя.       Непонятно зачем Лео бежит ото всех — от Элиота он бежит дальше всего, отключает телефон, отключает разум и пытается проделать то же с сердцем. Но то не слушает, бьется робко, вбиваясь в голову огненным стуком жидко-горячей крови, пульсирует в ушах, ничего не слышащих. В конце концов, это — нормально. И бродить по лесным опушкам, собирая взглядом окрестности и просторы — тоже нормально. Лео любит. Лео любит полевые цветы, ведь поля носят в себе гул свободы, никем не обузданной, неудержимой, взвившейся в небеса дурманом воли, ведь поля с их неизменными, твердыми почвами, разнотравьем и текущим зовом безграничности действий, носили в себе зачатки пылкой, бесконечной красоты, что в полной мере смогла возрасти лишь в душе Элиота. Лео любил все, что хоть как-то напоминает Элиота, которого он желал ненавидеть. Лео ищет причины для ненависти в каждом шаге Найтрея, но с каждой возможностью он влюбляется еще сильнее, хороня себя заживо, бросаясь с камнем на шее в глубокую, полноводную реку.       Лео тонет — тонет в своем имени, когда Элиот красиво-мило тянет «е», в жаре бреда, когда он сам сходит с ума на горячих подушках, разогретых его метаниями по кровати, тонет в этом глупом бреду — бреду своем же, когда, провожая ночь в одиночестве, глотать солёные, острые слезы — правильно, но бесполезно. Нужно кричать, сильно, разрывая голос в хрип, нужно разбивать зеркала и посуду, нужно бить кулаками об стену, до крови, сдирать ногтями эти глубокие, врезанные, словно ножом, в кожу линии жизни, нужно терзать себя физической болью. Нужно. Нужно, чтобы стало легче.       Перерезать вены — слишком легко, и трогать их — все равно что вгонять бритву в глаза Найтрея, ведь они такого потрясающего цвета. Цвета жизни, что ютится в запястьях. Раньше Лео не знал, как пахнет жизнь, какой у нее цвет или запах, но, узнав ответ, безразличное любопытство сменилось непередаваемой, крупной болью, бьющей, кажется, каждую клеточку тела.       Боль, правда, не лечит от безответной. Она живет в Лео легко и спокойно, живет и пляшет с бабочками в безумном ритме, отвешивает па направо и налево, танцует на хрупких костях, обглоданных, обгоревших в пожаре юного сердца. Сердце горит осенним лесом, боль скачет по ребрам, бабочки кружатся в животе, груди и задевают легкими крыльями открытые раны. Лепестки василька кружатся в остывающем танце, скользят по воздуху на землю. Опадают голубым вихрем, лепечут тихо о нескончаемой пляске. В Лео еще очень много лепестков, а горло болит изнутри, и — не вылечишь. Оно, наверное, тоже сожжено. Да и сердце тоже.       И любовь эта — кровохлебка — оголенный кусок сжатой плоти, сожженной в пожаре боли и попыток.       Кровохлебка — его чертово глупое сердце.       Но только ей, этой безобразной дурнушке-кровохлебке, не стать никогда прекрасной розой, не расцвести на удивление пышным, буйным цветком — дикая, полевая, уродливая, спрятавшаяся в тени от чужих глаз, прикрытая от насмешки тучными, высокими травами. Режет пальцы при ласковых прикосновениях, не дается в руки, марает их твердостью стебля — её нужно сжимать, сдавливать, до упора. Элиот — неосознанно {вероятно} — сдавливает сердце Лео, больно, крепко.       Лео ломается. И кашляет, кашляет, кашляет…       И отплевывается бешеной, убивающей любовью, доходя до боли, вонзающейся звено в плоть и бьющей по нервам, словно терпкий крик пилы. В груди звенело от крови, ставшей тяжелой и густой, словно напиталась кусками ваты. Элиот хватает его прямо за сердце. Хватает цепкими, тонкими пальцами, изящно вдавливающими клавиши рояля до красивого, сладко-пряно стонущего звука. Элиот вдавливает эти самые-длинные-пальцы в сердце Лео — на-жи-вую.       Лео не кричит. Лео не плачет. Он не делает этого: настолько больно, что крик застывает в горле, остается позади раздирающего кашля, а слезы стынут, гаснут меж ресниц.       Эти самые-длинные-пальцы охватили всю жизнь Лео, эти самые длинные пальцы Элиота кровоточат ошеломляющим страданием, стекающим в разорванную от дикого, вязкого кашля грудь Лео.       Капли крови превращаются в нити, Лео — почти-что-просто-кукла. У куклы за стеклами очков — подвижные глаза, холодная, безжизненная вселенная в которых теснится, пленяет раз за разом мысли Найтрея. Бездонно-огромные провалы до колкого нетерпения вращаются по кругу, словно безумные, пляшут-пляшут, выпрыгивают из глазниц и на клочках изорванных мышц качаются, будто на лианах.       Лео просыпается от кошмаров и трогает веки — глаза на месте, а руки его не перевязаны нитками. Кислород вяжет в горле кислой ягодой, а небо вышито созвездиями, разбрызганными на окно. Страх и отчаянье выливаются из лица Лео естественно, буйно, но видит их лишь темная, молодая ночь. Лео нервно звонит Элиоту, вслушивается в сонный, стертый голос и дышит так шумно, испуганно, что Найтрей хочет приехать, чтобы успокоить и обнять, как его самого обнимала мать или сестра. Отчего-то Лео думает о крепких и белоснежных, как алебастр, руках Элиота, думает и только фыркает в трубку. Говорит беспечно {насколько это возможно} о том, что у отца завалялась пачка другая сигарет, и он вполне себя этим успокоит. Элиот хрипит измученным, рассерженным «знаешь, куда я тебе их засуну?» и получает в ответ мелко дрожащее от едва сдерживаемого смеха «не забудь туда свое мнение засунуть». Отключает телефон, не дослушивая едкую брань, и все-таки смеется — от души и неспокойно, подрагивает и обнимает себя за плечи, боясь растерять едва собранные воедино осколки. Вместо горького дыма легкие Лео режет Элиот, поселившийся там внезапно и навечно.       Элиот Найтрей пагубнее всех вредных привычек.       {Элиот-Найтрей — в легких живет, Элиот-Найтрей — ядовитый воздух.}       Тем не менее, Лео неловко, нелепо и нервно курит — неумело зажимает мягкую сигарету, втягивает острый, режущий дым и кашляет-кашляет. Белесый дым клубится в легких, вытравливает запах Элиота, вытравливает из Лео остатки жизни, но он был слишком занят болью от израненного сердца, чтобы заметить, как дым колет, царапает и без того полумертвые бронхи, прикрытые от глаз завесой плевры и мелких ребер. Ребра у Лео — действительно, птичьи, и обнаженные лопатки, словно обрубленные крылья, торчат, почти прорывая кожу. С таким телом Лео бессознательно прячет глубокие дыры в груди и огненный кашель за насмешливым, вызывающим «я просто курил — знаешь, с непривычки и кашель».       Фыркает Элиот и тянет медленное «он у тебя, какого-то черта, уже несколько месяцев, если не год. И если не прекратишь курить — я расскажу твоему отцу» почти одновременно. Элиот думает, что это что-то-серьезное. Он ошибается во всем.       {Смерть — это всего лишь мягкая глупость.}       Лео устало улыбается, Элиот — под кожей отравленным солнцем. И попытки Найтрея сдать новоиспеченного смертника в больницу слишком кривы, слишком убоги.       «У нас неутешительное заключение. Ваш диагноз: Элиот Найтрей. Будьте готовы к ранней смерти и разрыву сердца».       С таким диагнозом Лео выйти обратно к Элиоту не сможет. С таким — сразу в окно, ломая тонкую, красивую шею до хруста несчастных, мелких позвонков, вылетающих из-под кожи, как пробки из шампанского, таща вслед за собой нити спинномозговой жидкости, выливая на асфальт бурлящую, без пузырьков, кровь. Картины, рисующиеся в воображении, Лео не нравятся. Лео хочет просто {не} жить.       Боль змеится по телу, змеится россыпью лепестков, и милый, деликатный василек уступает место зеленым орхидеям. Запустила остро заточенные когти в болезненную плоть, укусила за дремлющее в спокойной неспокойности сердце. Зеленым перечеркивает любые надежды на исцеление, зеленым вместе с кровью и пенной слюной — прямо с прокусанных губ. Лео кашляет, харкает и совсем не чувствует ног, оседая на пол в собственной комнате, а грудь щемит дрожью, окутавшей все тело, особенно стиснувшие рубашку руки. Сердце, как язык колокола, со звоном ударяется о глухие ребра, то ли желая вырваться из этой костяной клетки, то ли надеясь проткнуть себя насквозь. Лео хочет второе. Лео хочет вырвать сердце из груди руками, испачканными зеленым, красным и мокрым, Лео хочет скормить свое сердце Элиоту.       Оно великолепно прожарено собственной горячкой, пылом молодости. Оно — крово-уже-не-хлебка.       Губы в крови, а прокуренные-пропитанные лепестками легкие — хоть выбрасывай. Выворачивает наизнанку, выкручивает суставы, заходится в горле хрипом, свистом, словно в глотке появилось решето. Путаный переплет голубых вен на запястье глубоко манит вонзить зубы — прокусить прямо с костью, чтобы остановить рыдания.       Лео, правда-правда, {не} хочет умереть.       Боль уже не лечит, как раньше. Она приноровилась, притерлась, обжилась — хозяйничает в сердце, ставшим обрывком, мукой. Все в Лео дышало болью, наполнялось страданием, от которого бухала остротой кровь, от которого кружилась голова. Лео не хватает воздуха, ведь в легких слишком-слишком мало места, там живет Элиот, бабочки и уродливая вязь овальных лепестков, цепляющихся друг за другом, словно облака.       Авансом Лео мертв.       Дымящееся сердце наполняет миазмами грудь, расширяющуюся медленно-медленно, вдохи-выдохи перемешиваются с бесконечно болезненными криками, словно Лео режут наживую. Его резало — изнутри, любовь вела раскаленными остриями по мясу, вырезала любимое имя глубоко и больно — огромные, красивые буквы жгли сильнее, чем яростный огонь костра. Любовь разрезала его всего: на «до» и «после». Лео в зеркале теперь видел лишь обрывки и клочья, и только маленькая вселенная аккуратно пряталась в запавших, высохших глазах. Очки были теперь не нужны. Лео все равно ничего не видел.       Лео называет свою любовь очень нежно: «боль». И она, словно лесная фея, бежит в изодранном под порывами крепкого ветра платье, распугивает сатиров, фавнов и нимф, отпрыгивающих в страхе за высокие кусты; а она бежит-бежит, струится волной меж вековых и закаленных деревьев, она — красива, молода, упругие, молочно-спелые груди колыхаются, будто подхваченные нежным приливом, а под ними — отвратительная, заживо гниющая дыра, из которой свисает лишь потерявшая свой плод аорта. Сердце — вырвано, нелепо и жестоко, разодрано, и она бежит в иступленной агонии, кричит безумно, извергает из прекрасного чрева гнусную брань, срывает бесполезную, колющую терниями одежду, обнажая избитое, иссушенное тело. Вены у неё — молодая, припорошенная разлитым солнцем зелень. Волосы — травы, с вплетенными яркими цветами. Полевыми. А ноги стерты ветками, ободраны крапивой, изрезаны осколками надежд и мечтаний — она бежит на костях, прикрытых ошметками кожи, как старым тряпьем, глубоко, по щиколотку, утопая в рыхлой земле. Бабочки пышным, цветным роем — прямо у неё за спиной, без устали жалят в открытые плечи, живот и бедра, забираются прямо в разодранную грудь с переломанными ребрами и откладывают миллионами сухие, желтые, как иссохший пергамент, яйца. Вылупляются из них опарыши, затопляющие все полости беловатым, осклизлым, копающимся потоком. Бабочки сжирают её заживо — снаружи. Маленькие, лоснящиеся черви — внутри.       От неё остается лишь обгорелый, ни на что не пригодный кусок — его сердце.       Боль уже заползла внутрь Лео, налилась кровью и лепестками, принялась душить спазмами в горле, слепить глаза неудержимыми слезами, а мир наполнился пурпурным цветом, пульсировал вокруг, как здоровое сердце. Лео устал бродить по опушкам и вдыхать знойный от тяжести природы воздух, устал делать намеки Найтрею, очевидно-неброско непонятые им. Пальцы Лео стер о стены, когда хватался, чтобы вдохнуть и выплюнуть очередную порцию густых, сочных лепестков орхидей. Лео устал от зелени, и поэтому он решает вышибать клин клином, прячась в лесу. Пальцы цветом кровохлебки, мир полыхает лесом, Лео {ещё} жив.       В волосах путается репейник, в мыслях — Элиот. И абсолютно невозможно сказать, что первое тяжелее вытащить.        Лео кашляет и кашляет спело-желтыми лепестками подсолнуха, и удушье у него не из-за их восхитительно-сладкого, медоносного запаха, ванилью пожирающего легкие, удушья скручивается в венах, перекрывая попытки кислорода достать буйное сердце, мозг и тело.       Он скоро умрет — и это осознание приносит ему бесконечную радость.       Осталось совсем немного, но лепестки множатся, прорастают из-под кожи, колются в капиллярах, вызывая желание расчесать каждый сантиметр до крови.       Лепестки красивые, сочные, Лео кашляет ими с удовольствием, граничащим с омерзением — но счастье перекрывает абсолютно все остальное.       «Ура — вы скоро умрете».       Но Лео не хочет умирать. Он лишь радуется, что это, наконец, закончится.        {Смерть — безболезненна.}       У Лео оранжево-желтые {цветом — в весело-солнечный, но отчего-то только ранящий} ноготки прорастают под кожей, там, где живет Элиот-фантом, медленно, сладко точащий её, словно маленькое насекомое мертвую кору. Ревнует Лео Элиота — к жизни. Она будет еще долго наслаждаться крепким, выросшим телом, облитым грацией, надменностью и приятными линиями. Элиот — не наброшенный впопыхах эскиз природы, он — живой и горький, с великолепно прописанными чертами, ухоженный ослепительными красками, с мягким, гибким умом и тепло-сочной улыбкой, от которой Лео режет глаза. А сам Лео готов распасться чертополохом в руки Найтрея, {только пусть не поранится} который болит в груди ноюще, и точно сказать «это — сердце» уже невозможно. Оно растаяло запекшейся кровью, словно желе, прилипло к обглоданным ребрам, растеклось по телу, проникло везде-везде.       Собирает его Лео очень медленно. Оно мягкое, как воск, но собрать всецело — слишком трудно.       Лео бабочек всех отловил и, на тонкую иглу их наколов, выбил грешно-мертвое «Элиот» на стенках растерзанного сердца. Бабочки съеживаются-съеживаются, чувства внутри — растут-растут.       И Лео кажется, что он сам скоро сядет на иглу.       {Как дышать без Элиота, когда целенаправленно хочется рушить эту грубую, топорно сделанную передружбу.}        Ведь Лео хочет проложить дорожку, выложенную осколками счастья и мягкими, влажными лепестками, от собственного дома к квартире Найтрея, оставив под дверью обрывки от сердца-кровохлебки.        Получите-распишитесь {можно кровью из разодранных запястий}.        Используйте {убивайте} согласно инструкции.        Но использовать сердце Лео — невозможно. Оно сжалось, словно порох, и дай только искру — рванет гнилым фейерверком, разрывая тело на густые куски мяса, насквозь пропитанные воспаленной кровью.        Лео не разрывает, Лео — летит с криком вниз. Он слишком сильно хочет жить. Его убивает ревность, его добивают бархатные, тормошащие лепесточки календулы, легко выпрыгивающих из разорванного рта ярким, солнечным потоком. Лео хочет увидеть собственными глазами — кто станет той-самой-прекрасной. Он не хочет, чтобы Элиот заменил его другим Лео — таким же просто-другом.       Любопытство выливается в ненависть, трансформируясь в изломанную боль. Метаморфозы чувств сменяют друг друга быстрее, чем выходящие из груди лепестки. С этой красиво воспетой болезнью хочется завязать, как уже сделал Лео с курением {Элиот все равно ему не верит} и желанием умереть. Все еще можно изменить — у него еще есть время, хоть оно и не кричит теперь уже вечностью, или, хотя бы, парой месяцев.       Назавтра — тягуче красные лепестки бьют больнее тупого, вогнанного с силой в плоть ножа. Мечты умирают липкой сладостью, Лео — кашляет тугими, красными-красными лепестками изящных, высокомерных роз. Ненавидит кашлять и розы с одинаковой страстью — такие глупые, такие всеми обожаемые, такие… холодные, хоть и цветом — в раскаленную кровь.        Лео хотел напоследок закашляться чем-нибудь близким, родным, а не этой мучительной, нагло подчеркивающей его слепую, распирающую любовь розой. Лео не хочет умирать, видя под носом то, что убило его так быстро. Разъело, словно рак.        Рыдания душат сильнее, чем самые огромные лепестки, чем самый сильный приступ удушья. Каждый сырой, с незамеченной на нем кровью лепесток свинцом входил в затхлую грудь, добираясь отравленным концом до сердца. Отравляет недостатком времени, разрывает диким криком горло, замедляет кропотливый, хорошо отточенный ритм. Яйца бабочек давно уже сгнили, как и они сами, ноги, видимо, — тоже. Встать Лео не может. Сводит страшным спазмом где-то в голенях, не позволяя подняться, заливая тело отчаяньем. Вены выпирают, надуваясь отравленной кровью, на скудных запястьях, они давились этими прогнившими лепестками, чувствами, страшными, проклятыми, неправильными. Лео чувствует — ядовито, стерто, все охватило пожаром боли, да только дрожью прохватило тело, окатило безумным кашлем. В груди замерзло, красивым инеем покрылось, потрескивая корочкой льда, как сухим печеньем. Этот сухой звук поселился в ушах, но его тут же сменил горестный, безудержный вопль. Лео тянется-тянется с трудом до телефона, задевает ободранными пальцами экран, номер, выученный наизусть, набирает буквально по инерции — Элиот тихо шипит, бормочет, что его оторвали от жизненно-важного дела {сдержать ухмылки Лео не может — его дело совсем уже не жизненное, но все еще важное}. И шипит точно также, с неудовольствием, что сейчас же приедет после просьбы Лео, и если это очередная глупость — он больше ни за что не возьмет трубку.       Губы у Лео ломаются от усмешки.       {Больше — возможно, никогда и не будет.}       Лео доверяет Элиоту ровно на ничего, тем не менее, Лео собственноручно вручил Найтрею дубликат ключей от квартиры, получив в ответ возможность проникать в обитель Элиота законно-незаконно, даже когда последнего не будет на месте. Ключами от квартиры Найтрея он пользуется чаще, чем своими — Лео совсем не стесняют недовольные «да когда ты смоешься уже?» от хозяина, который на самом деле всегда рад столь оригинальной компании.       Лео хочет еще раз побывать в квартире Элиота, где пахнет благородством и книгами, и немного — мятой. Лео хочет. Отчаянно, нелепо, безумно.       И недопустимое доныне «люблю» больше выдох, нежели сплетенные судорожно звуки голоса. Элиот смотрит на него с ужасом, отчетливо понимая происходящее, не понимая лишь одного — почему этот и-д-и-о-т, весь заляпанный красным, не сказал ему раньше о болезни. Элиот бы помог — он бы сделал для него все, что Лео бы попросил, какой бы не был этот человек, в которого он так трепетно-болезненно влюблен.       Элиот садится возле, ему чуждо ощущение реальности, слишком скрутило, потопило все это — он обнял дрожащего Лео безотчетно, гладя нервной рукой по мягко-темным волосам, проводя пальцами по лицу — ладони мокрые. Страх выползал из Лео невидимыми, масляными щупальцами, скрутившими горло Найтрея до какого-то неуемного, булькающего звука — он приподнял лицо Лео, в глазах которого через край — торопливые, мучительно не сдерживаемые капли. По щекам, подбородку, скапывали на дрогнувшие руки Элиота, куда-то вниз, на пол, на брюки — острые, неправильные. И слова — тоже через край. Тоже — острые, неправильные.       Этот и-д-и-о-т довел себя до такого, этот и-д-и-о-т чуть не умер — этого и-д-и-о-т-а пришлось вжать в собственную грудь, чтобы заткнуть безумный поток слов, режущих сердце Элиота. Ему нужно ответить, что-то сказать, проколоть острием слов ту прозрачную пленку, что закрыла Лео ото всех.       Высокий стебель кровохлебки медленно раскачивается, а сама она вжимается маленькими, грызущими кожу неудобством лепестками в нежную, сжавшую ладонь. Лео вжимается в грудь Элиота, рискуя проломить ему ребра.        Лео, правда-правда, теперь {не} умрет.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.