***
– Вам нужно поесть, – сказал Клинт, протягивая чашку, над которой курился густой сизый пар. «Пошел ты к черту, знал бы я, чем тебя отравить», – сказал Хоукай, но его никто не услышал. Больше всего ему не нравился собственный жест. Жертвоприношение. Воззвание в поисках чужой милости, которой не будет. Тут Локи перевел на него тусклые глаза. Они оказались до жуткого человеческими и непохожими на те, что Клинт видел там, давно, вблизи Тессеракта. С тех пор прошло немало времени – но вполне достаточно для того, чтобы Хоукай... смирился, что ли, со своим положением? Скорее, оказался вынужден смириться. Но на итог это не влияло. Теперь он хоть знал, почему все дело в сердце. Почему Локи говорил о сердце. Тот, другой, использовал его память, навыки и знания; тот, другой теперь был Клинтом Бартоном, потому что вырос из его сердца, из души (существует ли такая?) вырос, как из почвы, пресыщенной удобрениями, быстро вырастает уродливое и агрессивное растение. Локи выпустил из его сердца Тень, а магия усилила ее власть, – и Хоукай стал всего лишь наблюдателем за стеклянной стеной герметичного океанариума. Он сидел – или стоял? – на коленях перед Локи, протягивая к нему руки с дымящейся чашкой; в колени ему впивались неровности бетонного пола. Ладони жгло. Он ненавидел это, но ничего не мог изменить. Действительно не мог. Коленопреклоненный – практически – перед Локи, который смотрел на него как будто с надеждой, вцепляясь в свой скипетр обеими руками, Хоукай мечтал выместить на нем всю свою безнадежную злость. Этот не смел выглядеть таким несчастным и вызывающим жалость. Этот не смел смотреть на него такими глазами после всех вещей, что уже совершил и что еще только собирается сделать. Но Хоукай мог лишь мечтать об этом, пока время – время мира, время войны, время Клинта Бартона – приближалось к концу, и время это было на стороне безумного бога.***
Хоукай был обессилен, и это читалось в его болезненном лице, в сине-красных глазах. Он не спал уже очень долго; тот, другой, без счета расходовал его силы, изнашивал натренированное, выносливое тело во славу своему богу, а Хоукаю доставалась лишь его усталость. Она сводила с ума так же, как нереализуемая злость, как сотни не удовлетворяемых мелких потребностей. Его разум оказался слабее тела. Немногим, но все-таки слабее. И Хоукай больше не различал реальность и фантазию. Он не спал много дней, но состояние, в котором он не мог управлять своим телом, всегда называлось сном. Как же ему отличить, что есть правда, а что ложь? Как ущипнуть себя, как закрыть и открыть глаза? Как распутать тетиву, грызущую пальцы? А перед ним разворачивался кошмар – захват корабля союзников, в котором финальное чудовище воплотилось в разъяренную Наташу Романову. Он жаждал победы над ней, надеясь в конце проснуться; он еще не знал, что по-прежнему не спит. На губах было мерзко от крепко заваренного кофе, выпитого раз или два за минувшую неделю; привкус кофе вдруг смешался с кровью, и Хоукай рассмеялся над собой про себя, чувствуя и наблюдая, как это странно: думать и одновременно сражаться. Впрочем, во снах именно так всегда и было. Но в его кошмаре победила Наташа – и приложила его виском к стальному парапету. От резкой боли Клинт сдавленно застонал. Хоукай ощутил, как на языке появился вкус металла и соли. В глазах потемнело. Цепляясь за мостки вновь обретенными руками, он обернулся – лишь за секунду до того, как осознал, что сделал это сам. Сам. Наташа возвышалась над ним, пунцовая и решительная. Кошмар вдруг прекратился, но боль не уходила. Тот, другой, не желал уходить. Только стекло, за которым стоял Хоукай, уже лопнуло. Синие брызги плеснули в глаза, заставив их слезиться. Снайпер успел только позвать Наташу по имени, а потом она ударила его еще раз – и стало темно. Но собственный шумный вздох, в конце коснувшийся его гаснущего – наконец-то – сознания, принес Хоукаю невероятное облегчение. Он снова жив.