***
Штаб встретил Селесту привычным холодом кондиционеров и запахом бумаги, кофе и металла, которым всегда пахли помещения, где слишком часто обсуждали безопасность. Свет ламп был чуть ослепляющим, воздух — сухим, коридоры — до смешного одинаковыми. Селеста шла медленно, стараясь не привлекать внимания, хотя знала, что в этот день любое движение будет замечено, не из сочувствия, нет, а из простого любопытства: все уже знали про утреннюю аварию, видели пластырь на её виске, и потому каждый взгляд в её сторону был полон той ненужной заботы, которую она ненавидела — вроде бы доброй, но обесценивающей, потому что ей вовсе не хотелось быть предметом сочувствия. Она дошла до своего кабинета, остановилась, взялась за дверную ручку, и только тогда заметила, что в коридоре появилось что-то новое, едва ощутимое, но нарушающее привычный порядок. У стены стояли двое. Не секретари, не сотрудники службы, не курьеры — слишком выправленные, слишком идеальные, с одинаково нейтральными выражениями лиц, будто их кто-то только что достал из заводской упаковки и расставил по местам. Один держал папку, не открывая, просто как аксессуар, другой стоял с рацией, которую зачем-то спрятал под лацкан пиджака. Оба были одеты с подчеркнутой скромностью, не броско, невыразительно, но в этом-то и заключалась настораживающая деталь: слишком идеальные люди всегда что-то скрывают. Селеста остановилась, прищурилась, позволив себе короткую паузу, и на мгновение их взгляды пересеклись. В этот миг оба будто чуть напряглись, не заметно, но достаточно, чтобы понять: они не просто стоят, они ждут. Она открыла дверь, прошла внутрь, не обронив ни слова, и на мгновение задержалась у окна, чувствуя, как воздух вокруг будто густеет. Сквозь отражение в стекле можно было видеть всё: коридор, свет, проходящих сотрудников, и этих двоих, всё ещё стоящих на своих местах. Один, тот, что с рацией, переминался с ноги на ногу, словно решая, стоит ли сменить стойку, второй чуть наклонился к нему, что-то коротко прошептал — движение губ, неполное слово, но Селеста прекрасно поняла смысл. Она тихо усмехнулась — коротко, без радости, скорее с усталой иронией, — вернулась к столу, открыла папку, провела пальцем по строкам, не читая ни слова, потому что мысли уже были заняты другим. Её внимание снова и снова возвращалось к прозрачному полотну двери, где, как два отражения, стояли эти «новые сотрудники», не двигаясь, не отходя, с тем безупречным терпением, которое вырабатывается только у тех, кто получает приказ просто смотреть. Прошло несколько минут. Селеста поднялась, направилась к выходу, и стоило ей открыть дверь, как оба одновременно выпрямились, словно их застали за чем-то запретным. Неловко. Слишком неловко для случайных людей. Она пошла по коридору, чувствуя на себе их взгляды, и где-то на уровне спины лёгкое напряжение, похожее на ток. Повернула направо, в сторону архива. Из-за спины донеслось тихое: — Я за ней. — Я тоже. Они думали, что она не услышала. Она услышала. В архивах было пусто, пахло старой бумагой и пылью, и, когда она обернулась через плечо, то увидела, как двое этих «невидимых» людей пытаются раствориться в пространстве, притворяясь, будто оказались здесь случайно. Один открыл шкаф, притворившись, что ищет документы, второй демонстративно достал телефон. Их нелепость была почти трогательной. Улыбка скользнула по губам Селесты — едва заметная, тихая, как тень. Вот оно как. Она направилась к лифту. Оба двинулись следом, стараясь сохранить дистанцию ровно настолько, чтобы не выглядеть очевидно, но и не потерять из виду. Когда двери лифта открылись, она шагнула внутрь и, не поворачивая головы, сказала спокойно, почти лениво, будто между прочим: — Вам туда же? Пауза. — Нет, синьора, — поспешно ответил один, слишком быстро, слишком чётко, чтобы это прозвучало убедительно, — Мы просто проверяем, всё ли работает. — Конечно, — откликнулась она, оборачиваясь на долю секунды, — Проверяйте дальше. Только осторожнее. Иногда система безопасности срабатывает на чужих. Она нажала кнопку, двери медленно сомкнулись, и в тот миг, когда замкнулся последний просвет, она позволила себе улыбнуться по-настоящему, той лёгкой, почти детской улыбкой, что появлялась у неё только тогда, когда удавалось поймать ситуацию за хвост и обернуть в шутку. Теперь всё стало ясно. За ней следят. Кто именно дал приказ — вопрос почти праздный, потому что ответ лежал на поверхности. И это почему-то не пугало, а, наоборот, забавляло, как если бы кто-то попытался обернуть в заботу то, что всегда рождалось из страха. Кухня штаба, обычно пахнущая пережаренным кофе и бумагой, в этот час была почти пуста — редкое, роскошное мгновение тишины в месте, где даже воздух звенел от чужих разговоров. Селеста вошла туда без спешки, чувствуя, как за спиной вновь лениво перекатывается тень, удвоенная и настойчивая, как эхо, от которого невозможно избавиться. Её телохранители — она больше не сомневалась, что это именно они, — не отходили ни на шаг, будто в каждое их движение был вписан приказ не выпускать её из поля зрения, ни под каким предлогом, даже если она решит внезапно испариться. Она сделала вид, что не замечает их. Подошла к кофемашине, поставила чашку, нажала кнопку, и воздух наполнился ровным гудением, как дыханием большого зверя. Первая тёмная струя густо потекла в кружку, и этот звук, почти интимный, почему-то показался ей нестерпимо громким на фоне молчаливого присутствия за спиной двух фигур, неподвижных, как мраморные стражи у входа в храм. — Хм, — произнесла она задумчиво, чуть склонив голову набок, — Интересно, а что если в моём кофе яд? Фраза прозвучала небрежно, будто она рассуждала вслух о погоде, но отразилась в пространстве, как выстрел. За спиной повисла тишина, такая плотная, что казалось в ней можно утонуть. Селеста, с нарочитым равнодушием, открыла ящик и достала коробку с печеньем, медленно, размеренно, будто на самом деле не видела, как воздух за её спиной вдруг наполнился тихой паникой. Они замерли. Старший, широкоплечий, с упрямым лицом, которое явно не знало, что делать в подобной ситуации, бросил короткий взгляд на младшего, тонкого, бледного, с глазами человека, который жалеет, что сегодня вообще пришёл на работу. Тот старательно отвёл взгляд, изображая глубокую сосредоточенность на узоре плитки у своих ног. Старший кашлянул, молча показал глазами в сторону чашки. Младший в ответ — лёгкий, отрицательный поворот головы. Новый взгляд. Ещё одно мимолётное движение бровей. Сжатая челюсть. Почти незаметный толчок локтем — короткий, резкий, как приказ. Младший вздохнул, словно прощаясь с жизнью, и, сделав шаг вперёд, вытянул губы в тонкую линию отчаяния. Подкрался к столу с осторожностью, достойной сапёра, склонился над чашкой, вдохнул запах, будто проверяя, нет ли в нём серы и страха. Старший стоял чуть позади, с выражением лица, которое говорило: «если выживешь — расскажешь, что чувствовал». Младший взял чашку двумя пальцами, сделал едва заметный глоток и замер, не дыша, глядя в потолок. Селеста, стоя к нему спиной, чуть приподняла бровь и нарочито медленно повернулась. — Смело, — сказала она тихо, и в её голосе было нечто почти ласковое, как в комплименте, за которым скрывается насмешка, — Правда, если это был яд, теперь мне придётся сделать другой кофе. Он чуть не подавился, вернул чашку на место, кашлянул, не в силах смотреть ей в глаза. Старший поправил лацкан, делая вид, что ситуация под контролем, хотя и сам был цвета мела. Селеста неспешно достала печенье, положила его на блюдце, взглянула на них поверх плеча и добавила с ленивым спокойствием: — Если собираетесь дегустировать и мой обед, предупреждайте заранее — я приглашу кого-нибудь. Такому цирку нужен зритель. Она развернулась и ушла, не дожидаясь их реакции. За спиной послышалось тихое: — Она же издевается, да? — Конечно, издевается. — Что делать будем? — Молиться, чтобы выжить до конца смены. Дверь за ней плавно закрылась, отсекая этот абсурдный шёпот, и Селеста, идя по коридору, впервые за день почувствовала себя почти живой. Не от кофе и не от победы, просто от того, что в этом сером дне наконец появилось что-то живое, пусть даже в виде нелепого спектакля с двумя незадачливыми актёрами. Утро следующего дня начиналось с той вязкой тишины, когда штаб ещё не проснулся окончательно, но уже наполнялся звуками шагов, шуршанием бумаг, звоном чашек в общей кухне и приглушёнными переговорами из кабинетов. В воздухе стоял запах свежего кофе и чего-то металлического — то ли от кондиционеров, то ли от оружейного отдела этажом ниже. Селеста пришла чуть раньше обычного: ей хотелось хоть немного побыть в покое, прежде чем на неё снова упадёт весь этот усталый, безликий шум дня. Но, как оказалось, покой ей был не положен. Стоило ей выйти из лифта, как в коридоре мелькнули знакомые силуэты — двое, идеально ровных, почти симметричных, как в плохом зеркале. Те самые. Её тени. На этот раз они даже не старались делать вид, будто у них есть дела. Один стоял у стены, уткнувшись в планшет, другой делал вид, что рассматривает табличку с эвакуационным планом. Селеста прошла мимо, не замедляя шага, и краем глаза уловила, как оба синхронно выпрямились, словно их кто-то потянул за ниточку. Она не изменила выражения лица, но внутри уже чувствовала то ленивое веселье, которое обычно предвещало что-то крайне небезопасное для чужих нервов. Вчера она раздражалась от их присутствия, теперь скорее забавлялась. В них было что-то до нелепости серьёзное, как в детях, которым поручили следить за тигром и которые до ужаса стараются выглядеть смелыми. Ей захотелось проверить — как далеко они готовы зайти ради этого абсурдного чувства долга. Она вошла в лифт, нажала кнопку, и пока двери закрывались, заметила, что один из охранников быстро поднёс руку к рации — видимо, докладывал, куда она направляется. Селеста вздохнула, приподняла бровь, будто удивляясь собственной идее, и, не раздумывая, нажала аварийную остановку. Лифт вздрогнул, замер, лампа на панели моргнула, и пространство наполнилось ровным гулом вентиляции. Она стояла спокойно, глядя на свое отражение в зеркале лифта, на усталые глаза, на тонкий пластырь у виска, на лёгкую улыбку, которая появлялась у неё всякий раз, когда она знала — через пару минут в здании начнётся паника. Сначала послышались шаги — неуверенные, тяжёлые. Потом глухой удар ладонью по двери, голоса: — Синьора? Всё в порядке? — Синьора, вы слышите нас? Она молчала. Секунда тишины. Потом ещё один голос — более тревожный, чуть громче: — Лифт не отвечает! Вызывайте инженеров! — Где сигнал? Потерян! Повторяю, потерян сигнал! Теперь уже внизу грохотали двери, кто-то бежал по лестнице, кто-то звонил кому-то, и вся эта буря тревоги, разносящаяся по этажам, только сильнее подогревала её внутреннюю улыбку. Через пару минут двери лифта дрогнули, и она просто нажала ту же кнопку ещё раз. Механизм заскрипел, зашипел, лампы мигнули, и двери медленно открылись. Перед ней стояли оба телохранителя — бледные, запыхавшиеся, с лицами людей, которые только что видели собственное увольнение. У одного сбилось дыхание, второй держал рацию, из которой хрипел чей-то отчаянный голос: — Найдите её! Немедленно! Селеста вышла спокойно, как будто ничего не случилось. В руках у неё была папка с отчётами, на лице сияло безмятежное выражение человека, который только что прокатился на лифте ради удовольствия. — Что-то случилось? — спросила она ровно, глядя на них поверх папки, — Ах да, лифт. Вы же вчера проверяли, что он работает? Они переглянулись, и по выражению их лиц можно было понять — ещё немного, и кто-то из них заплачет. — Мы… думали… — начал младший, но голос его предательски дрогнул. — Думали, — повторила она, и в её голосе зазвенело лёгкое удовольствие, — Это уже прогресс. Только попробуйте делать это чаще. Она прошла мимо, и, когда двери лифта снова закрылись, оба охранника, словно по команде, опустились на ближайшую скамью. — Она нас убьёт, — выдохнул младший. — Нет, — сказал старший с обречённой серьёзностью, — Сначала нас убьёт босс. Потом воскресит. И снова убьёт. День медленно катился к вечеру, и в штабе воцарялась та особая, вязкая усталость, когда даже воздух становится тяжелее, а каждый звук — громче, чем нужно. Люди расходились, кто-то оставался допоздна, кто-то шептался у автоматов с кофе, кто-то спешил успеть закончить дела, пока не потухли последние мониторы. Селеста, проходя по коридору, чувствовала, как за спиной, неизменно, с математической точностью, перекатывается пара шагов, чуть не в такт её собственным, с отставанием в полсекунды, будто заученный марш двоих несчастных музыкантов, играющих одну и ту же ноту весь день. После лифта, который, по её собственным ощущениям, должен был выбить из них остатки самообладания, охранники будто ещё больше натянули невидимую струну. Теперь они не просто следили — они караулили, словно боялись, что она испарится в воздухе. Один стоял ближе, другой дальше, третий (она подозревала, что их теперь трое) маячил у конца коридора, делая вид, что несёт вахту у пожарного щита. Каждый раз, когда она двигалась, они активизировались, как будто система слежения сработала на движение. Селеста не злилась — наоборот, в этой нелепой преданности было что-то настолько трогательное, что она почти чувствовала к ним жалость. Но «почти» — не значит «по-настоящему». Вечер выдался скучным, и в скуке рождались самые глупые идеи. Она остановилась у окна, глядя, как за стеклом гаснет свет, как город внизу начинает мерцать огнями, похожими на россыпь монет, брошенных на чёрное сукно. Её отражение в стекле казалось чужим, усталым, спокойным, но с едва заметной тенью улыбки в уголке губ. Архив всегда дышал особым воздухом — сухим, пыльным, с примесью старого картона и чернил, в котором витала память всех давно решённых дел. Полумрак, редкие настольные лампы и тишина, настолько плотная, что каждый шаг звучал как выстрел. Селеста любила это место: здесь можно было спрятаться даже от собственных мыслей. Телохранители, естественно, не остались снаружи. Они встали у двери, как два столба, явно надеясь, что в архиве хотя бы ничего не произойдёт. Селеста вошла, не оборачиваясь, прошла между стеллажами, провела пальцами по корешкам папок, и на секунду остановилась, глядя на огромную стопку коробок, стоявших в углу. На одной из них виднелась старая трещина, и край был оторван, словно специально, как приглашение к проказе. Она оглянулась — охранники остались у входа, разговаривали шёпотом, думая, что она не слышит. Идея пришла сама, как внезапный порыв, сладкий и безрассудный, как детская шалость. Селеста села на пол, подперла коробкой дверь изнутри, после чего аккуратно опустилась на пол между стеллажами, накинула на себя серый брезент, которым обычно накрывали оборудование, и замерла. Прошла минута. Другая. Где-то упала папка — она специально задела её ногой. Потом ещё звук, похожий на глухое падение. Тишина. За дверью послышалось тревожное: — Синьора? — Синьора, вы в порядке? Ответа, конечно, не последовало. Сначала один из охранников дёрнул дверь. Не открывается. Потом второй — сильнее, громче. — Закрыто! — Что значит «закрыто»? Открывай! — Я пытаюсь! — Выламывай! Дверь с треском поддалась, коробка сдвинулась, и они влетели внутрь. Первый с пистолетом, второй — с фонариком, который дрожал в его руке. Свет резанул по полу, по стенам, по стопкам папок, по её ботинку, торчащему из-под брезента. — Господи… — выдохнул один, — Она… И прежде чем он успел закончить фразу, брезент пошевелился, и спокойный, насмешливый голос отозвался из-под него: — Вы мешаете мне отдыхать. Оба отскочили, как от взрыва. Старший, побледнев, выронил фонарь, младший инстинктивно отступил за стеллаж, будто от этого могло стать безопаснее. Селеста поднялась, отбросила покрывало, отряхнула пыль с рукавов и посмотрела на них с выражением абсолютного спокойствия, в котором едва пряталось удовольствие. — Что вы так перепугались? — спросила она лениво, — Я просто устала. Решила немного прилечь. Они молчали. Только фонарь продолжал валяться на полу, крутясь, пока луч света не застыл, уткнувшись в потолок. — Вы же… не отзывались, — наконец выдавил старший, — Мы подумали… — Что я умерла? — подсказала Селеста, — Ну что ж, это вполне логично. После лифта и кофе я, по-вашему, должна была закончить день трупом. Она прошла мимо, аккуратно переступая через фонарь, поправила волосы и вышла в коридор, не оглянувшись ни на секунду, спокойная, собранная, будто только что закончила обычное совещание, а не поставила двух взрослых мужчин на грань нервного срыва. Они остались стоять в архиве, растерянные, бледные, с глазами, в которых ещё дрожал ужас от увиденного. Младший всё ещё держал пистолет, но руки у него заметно дрожали, а пальцы никак не могли отпустить холодную рукоять. Старший стоял чуть поодаль, всё ещё не до конца веря, что только что произошло. — Я… я думал, она… — выдохнул младший, не договорив. — Не говори этого, — мрачно отозвался старший, потирая лоб, словно пытаясь стереть из памяти последние пять минут. Они стояли в полумраке, среди рассыпанных папок, с бешено стучащими сердцами, и в воздухе стоял запах пыли, старой бумаги и чего-то ещё — почти физической усталости. Младший вдруг сел прямо на пол, уронив пистолет рядом, и провёл ладонями по лицу. — Она ненормальная, — прошептал он, — Она просто… ненормальная. — Нет, — отозвался старший, тихо, но с той тяжёлой убеждённостью, в которой слышалась безысходность, — Она хуже. Она умная. Пауза повисла, гулкая и длинная. — Я больше не хочу её охранять, — наконец сказал младший, — Пусть меня понизят и переведут хоть на склад, хоть к бухгалтерии. Там, по крайней мере, никто не просыпается из мёртвых. — Замолчи, — устало ответил старший, глядя в дверь, за которой исчезла Селеста, — Иди, собирай вещи. Всё равно завтра она придумает что-то новое. Оба ещё стояли какое-то время, будто не веря, что отделались так легко. Только теперь, когда адреналин начал спадать, стало ясно, насколько тряслись у них руки и как стало тяжело дышать. Когда день подошёл к концу, штаб опустел, и даже воздух стал чище, прозрачнее, будто здание выдохнуло вместе с людьми, что целый день наполняли его шумом и тревогой. Занзас сидел у себя в кабинете, полузакрыв глаза, слушая этот редкий для штаба покой — размеренное гудение кондиционера, приглушённый стук часов и тишину. На столе стояла чашка, забытая и давно остывшая, рядом — бокал, в котором янтарная жидкость ловила отражения настольной лампы, дробя свет на тонкие, золотые полосы. Он знал, что день у Селесты выдался… «насыщенным». Доклады доходили к нему почти сразу: короткие, скупые сообщения, пересыпанные нервными уточнениями. Сначала — «сигнал утерян», потом — «лифт заблокировался», следом — «инцидент в архиве, ложная тревога». Каждый раз он читал это без раздражения, скорее с тем спокойным, тяжёлым пониманием, что только Селеста способна превратить даже обычную охрану в маленькую катастрофу. Она не злила его. Напротив. В этих её фокусах, в этой ироничной, чуть безумной игре с людьми, назначенными следить за ней, было что-то… правильное. Живое. Она смеялась, и, значит, в ней снова просыпалась та энергия, которую он когда-то боялся в ней видеть, а теперь — ловил на ней себя, как на крючке. Пока она злится, пока играет, пока смеётся — с ней всё хорошо. Он позволял себе эту мысль, хотя в глубине души понимал, что она была слишком личной для босса, слишком опасной для человека, привыкшего не позволять себе ни слабостей, ни чувств. Когда дверь открылась, и в кабинет неуверенно вошли двое охранников, он даже не сразу поднял взгляд. — Докладывайте, — произнёс он спокойно, перелистывая папку. Они стояли, как школьники, застигнутые за чем-то постыдным: спины прямые, лица серые, глаза опущены в пол. Старший держал в руках смятый отчёт, младший выглядел так, будто последние два часа провёл в аду и не уверен, выбрался ли окончательно. — Синьора… — начал старший, сглатывая, — Сегодня произошло… несколько инцидентов. — «Несколько» — это сколько? — спросил Занзас, не поднимая глаз. — Три, босс. — И она жива? — Да, босс. — Цела? — Абсолютно. — Тогда прекратите ныть, — голос его был тихим, но в этой тишине звенела та ледяная ровность, которая заставляла людей стискивать зубы, — Если она решила вас унизить, значит, вы заслужили. Оба вытянулись, будто под ударом. Младший попытался что-то сказать, но Занзас поднял руку — жест короткий, не требующий продолжения. — Свободны. Когда дверь за ними закрылась, он откинулся в кресле, опёрся рукой о подлокотник и позволил себе короткий, почти невесомый выдох — то ли усталый, то ли смешок. Перед глазами всплыло вчерашнее сообщение о её состоянии: царапина, ушиб, жива, зла. Он усмехнулся. Повернув голову, он посмотрел на окно, за которым уже сгущались сумерки, и, не касаясь бокала, произнёс вполголоса, почти беззвучно: — Делай, что хочешь, Селеста. Только не угасай. И в этом спокойствии, в этой внутренней усталости, где ни одно слово не требовало продолжения, впервые за день стало чуть легче дышать.***
Скуало узнал об охране почти случайно — не из прямого приказа, а по косвенным признакам: новые лица в коридоре штаба, чересчур настойчивые дежурные у входа, и те неловкие, плохо скрываемые взгляды охранников, когда мимо проходила Селеста. Он понял всё сразу, даже не спрашивая. Он ничего не сказал. Просто отметил про себя, что Занзас, как всегда, выбрал молчаливый способ заботы — поставить стены, не объясняя, от кого и зачем. Но всё же теперь, глядя на это со стороны, Скуало чувствовал странное, горьковатое раздражение, в котором было больше грусти, чем злости. Он давно всё видел. Видел, как босс смотрит на Селесту — не с желанием, не с привычной холодной оценкой, а так, будто боится, что она растворится, стоит моргнуть. Он замечал, как Занзас молча задерживает взгляд, когда она входит в кабинет, как будто хочет что-то сказать, но не находит слов. И он же видел, как потом, через пару часов, тот же человек с ледяным выражением лица отдаёт распоряжение — отнести ей кофе в кабинет, «чтобы не остыл», или вызвать повара, чтобы приготовили те самые сырники, которые она любила, с лимонной цедрой и густой сметаной. Никто не знал, откуда берутся эти мелочи. Никто, кроме Скуало. Он знал, потому что видел, как босс делал заказ лично — в ту же службу, которой Скуало пользовался сам, — и как потом, когда Селеста появлялась с этим завтраком, Занзас демонстративно делал вид, что не замечает. И это было почти смешно, если бы не было так печально. Скуало не был слеп, и уж тем более не был идиотом. Он видел, как всё разворачивается, как из холодного равнодушия медленно вырастает что-то похожее на привязанность — тяжёлое, неловкое, чуждое для человека вроде Занзаса. И это, возможно, было бы трогательно, если бы не одно «но»: этот человек сам когда-то сказал ему, что чувства — слабость, что любовь делает людей беззащитными. А теперь он сам сидел в своём кабинете и, не говоря ни слова, оберегал девушку, которую когда-то оттолкнул. Скуало усмехнулся — коротко, без веселья. Он вспомнил, как пару месяцев назад сказал Занзасу, что Селеста — его единственный шанс на счастье. Тот тогда только отмахнулся, нахмурился, пробормотал что-то раздражённое о «глупостях» и «рабочих вопросах», а потом, будто в подтверждение своих слов, несколько раз пытался свести Скуало и Селесту — с какой-то странной смесью насмешки и упрямого самоотречения. И всё же теперь Скуало видел: всё это закончилось тем, что босс сам не может пройти мимо неё, сам контролирует, чтобы ей принесли кофе вовремя, чтобы рядом с ней не было опасности. Иногда он ловил себя на мысли, что завидует. Не Селесте — ей он, скорее, сочувствовал, — а этому странному праву, которое имел только Занзас: молча, без слов, без объяснений — заботиться. Он и сам хотел бы это делать. Хотел бы подойти, сказать что-то обычное, вроде: «сегодня снова дождь, давай подвезу тебя?» или «не надейся, что я не заметил, как ты снова ушла без завтрака». Но теперь всё стало слишком запутанным. Уступить? Признать, что она никогда не посмотрит на него так, как смотрит — даже мимоходом — на босса, которого вроде бы должна ненавидеть? Или, наоборот, попробовать — не ради соперничества, не ради гордости, а потому что в нём ещё жило то простое желание сделать кого-то счастливым. Он не знал. И, может быть, впервые за много лет, Скуало почувствовал не злость и не иронию, а растерянность. Мир, в котором всё было ясно — приказы, иерархия, дисциплина, — вдруг оказался полон того, что не подчиняется ни логике, ни чести. Он молча достал сигарету, поднёс к губам, потом передумал и положил обратно в пачку. Дым ничего не изменит. Всё уже началось — без слов, без крика, без его участия. А он, как и всегда, просто стоял рядом и наблюдал, как двое людей, обречённых на одиночество, медленно учатся чувствовать — каждый по-своему, каждый по-своему неправильно. Ведь они одна семья, пусть и не родные друг другу. Скуало стоял у окна, глядя в серое небо над штабом, и думал о том, как странно иногда всё переплетается: работа, чувства, привычки — будто кто-то сверху просто меняет местами строки в одном и том же отчёте. Он не слышал шагов сразу, но тихий, узнаваемый голос вывел его из задумчивости. — Ты выглядишь так, будто опять хочешь кого-то убить. Надеюсь, не меня? Скуало обернулся. Дино стоял в дверях — как обычно, чуть небрежный, в расстёгнутой рубашке, с улыбкой, которая, казалось, могла разрядить любой разговор. Но сегодня в его улыбке было что-то не то: тень, едва заметное напряжение в уголках губ, будто мышцы лица просто устали держать привычную маску. — Если бы хотел, — буркнул Скуало, — Ты бы уже лежал. — Ага, — Дино усмехнулся, подошёл ближе, — Тогда, может, вместо убийства — обед? Скуало пожал плечами, глянув на часы. — Если это единственный способ заставить тебя работать — веди. Они спустились в столовую. Там было пусто — большая, почти безжизненная комната, где за длинным столом лежали аккуратно разложенные приборы и стоял остывший чайник. На кухне кто-то возился вдалеке, но звук был глухим, отдалённым. Дино налил чай, сел напротив, сделал вид, что расслаблен. Но Скуало видел всё — то, как он сжимает пальцы на кружке чуть дольше, чем нужно; как хмурится, глядя в никуда; как, улыбаясь, почти не смотрит в глаза. Разговор шёл ни о чём: про поставки, про новых рекрутов, про то, что у кого-то из молодых снова сгорела машина на тренировке. Дино поддакивал, смеялся в нужных местах, но Скуало ощущал: каждый его смех словно выдох между приступами боли. Наконец он не выдержал. — Хватит, — голос прозвучал спокойно, без нажима, но твёрдо, — Что происходит? Дино поднял взгляд, искренне растерянный. — В смысле? — Не надо, — сказал Скуало, опершись локтем о стол, — Я вижу. Ты весь перекошенный сегодня. Можешь улыбаться сколько угодно, но это не работает. Дино попытался отшутиться, но вместо смеха вышло неловкое кривое движение губ. — У тебя паранойя, Скуало. — А у тебя дрожат руки, — спокойно ответил тот. Дино отвёл взгляд, и в этот момент кружка в его пальцах качнулась и опрокинулась, чай пролился на стол, растекаясь тёмным пятном. Он быстро поднял её, чертыхнулся, вытер рукавом, но не взглянул на Скуало. Тот не пошевелился. — Говори, — тихо произнёс он, — Что случилось? Дино открыл рот, но ничего не сказал. Тишина между ними вытянулась, как натянутая струна — ни один не хотел первым признаться, что слышит, как она вибрирует. И когда он наконец поднял глаза, в них мелькнула усталость, такая чистая и беззащитная, что Скуало впервые понял — всё, что Дино прячет за своей лёгкостью, не веселье, а страх. Он хотел сказать что-то, но Дино опустил голову, тихо выдохнул, и на этом всё оборвалось, как будто кто-то внезапно выключил звук, оставив лишь шум дождя за окном и медленно растекающееся по столу пятно чая. Дино долго молчал. Скуало уже почти пожалел, что спросил — в его взгляде появилось то редкое, неуютное чувство, когда он понял: сейчас не разговор двух взрослых мужчин, не привычный обмен колкостями между товарищами, а что-то более хрупкое, что-то, от чего нельзя защититься сарказмом. — Всё в порядке, — наконец сказал Дино, глядя куда-то мимо, словно убеждал не его, а себя, — Просто устал, Скуало. Слишком много дел, слишком мало сна. — Не ври, — отрезал тот, — Ты можешь играть перед кем угодно, но не передо мной. Дино усмехнулся, тихо, будто сам над собой. — Ты же сам просил меня научиться держать лицо. Вот и держу. — Хреново держишь, — буркнул Скуало. Дино снова замолчал. Он сидел, облокотившись на стол, и выглядел как человек, которого давит не одна мысль, а сразу десять, и все они давят изнутри. Скуало ждал, не торопя, зная, что если давить — тот замкнётся. И наконец, почти шепотом, без выражения, Дино произнёс: — Я думаю, что совершаю ошибку. — В чём? — В ней, — сказал он просто, — В Елене. Он произнёс её имя так, будто оно само по себе было болью — тихо, бережно, как что-то, что нельзя тронуть. — Я… стараюсь убедить себя, что всё правильно, что я делаю то, что должен, — продолжил он, не глядя на Скуало, — Но чем дольше рядом с ней, тем сильнее понимаю — я не там, где должен быть. Не с тем человеком. Эти слова прозвучали не как признание, а как приговор самому себе. Скуало не ответил сразу. Только тихо втянул воздух и откинулся на спинку кресла, глядя на него внимательно, без осуждения. — Она тебя любит, — сказал он наконец, — Вроде бы. — Вот именно, — Дино усмехнулся, и в этой усмешке не было ничего, кроме усталости, — А я… я стараюсь любить её в ответ. Стараюсь каждый день. Но любовь — это не то, что можно сделать из воли, правда? Скуало промолчал. Ему нечего было возразить. — Иногда, — тихо продолжил Дино, — Я смотрю на неё и чувствую… вину. За то, что рядом. За то, что не чувствую того, чего она заслуживает. И чем дольше это продолжается, тем страшнее становится, что она когда-нибудь это поймёт. Он замолчал, снова сжал пальцы, будто хотел удержать в ладонях хоть немного тепла. Скуало не стал утешать. Не стал говорить банальности про долг, судьбу и выбор. Он просто кивнул — коротко, понимая. И в этой короткой, неловкой паузе между ними возникло странное родство — не из слов, не из воспоминаний, а из простого человеческого знания: оба слишком долго жили среди приказов, чтобы помнить, как звучит простая, честная жизнь. — Не всё ещё потеряно, — наконец сказал Скуало тихо, — Просто не ври ни ей, ни себе. Дино поднял глаза, посмотрел прямо, кивнул — с тем выражением, с каким кивают, когда обещают, но не верят, что смогут. И за окном, будто нарочно, дождь снова усилился, как будто всё вокруг знало, что сегодня никому из них не суждено дышать спокойно.