***
С героически подавленным смехом, тянущийся даже плечами от томительной ломоты к поляку, Гриша плотно прижимался к чужим приоткрытым губам, то ли боясь, то ли выжидая, как скоро Дзержинский устанет от боли его натиска. Он ерзал над одном месте, предвкушая, как его прыжки через огонь обернутся большой, но так и выпрашиваемой катастрофой. Ему нравилось сильно сжимать в руках ткань простыни, сидя напротив Феликса, с блаженно прикрытыми глазами обводить языком верхнюю губу мужчины; но, хоть удуши мерзавца, начинать первым поцелуй он не решался, только жестоко играя в чудесного провокатора с улыбкой на лице. Гершелю оставалось только лишь дотянуть до того, как чужие пальцы в месть надавят на плечи и особенно остановятся на них. И ждать большего пришлось не долго: чекист знает, что делать с провокациями. Феликс полно ощутил привкус недавнего смеха Овсея в полноценном поцелуе, полно получил в замену хохоту томный и тягучий срыв голоса: Юзефу необходимо слышать тон Зиновьева, и тот не сдерживался, вынося вместе с глубокими движениями навстречу жалобно-просящие звуки удовольствия. Поляк уверенно брал шумное дыхание, сжимал ладонь на влажных кудрях, хватал и тянул назад до боли в шеи, до высовывания языка и совсем собачьей манеры быстро цепляться за воздух частыми вдохами. А потом он смотрел на чуть сутулую спину, теряющую свои четкие очертания под белой рубашкой.***
— Ну и выспался хоть? — решительно точно не зная, что и делать с собой и со своей неловкостью, Овсей, потерев шею, так и не поднял глаз на товарища. Ответом послужили осторожные объятья сзади, переходящие в крепкие и уютные. Шею щекотало сбивчивое от смеха дыхание. — Я как только глаза открыл, так сразу помчался. Не понял, что вообще спал, — слова отскакивали от зубов легко, свободно, без жалости к самому себе и слабости. Феликс не большой любитель отвечать на подобного рода вопросы, но меньше всего он любил расстраивать Евсея. Он говорил искренне и честно, не думая, что это сможет хоть как-то стать причиной грусти. А вот Евсею стало вдвойне неудобно. — Прости? — даже здесь неуверенность! Григорий хмурится, не понимая, отчего так. Он поворачивается лицом к чекисту, — Если хочешь, то ложись, я-я... Подожду. Здесь Дзержинский рассмеялся, поцелуем в висок сглаживая хмурость Зиновьева. Ему бессмысленно весело, забавно с опоздания, с причины опоздания, с лица еврея, с его заикания и общей глупости. И он, раскачивая его на одном месте, уже слышал звонкий смех. Хохотал Овсей громко, раскованно, до боли в боку, но все это давило на него, а смеялся он от обиды: он думал смехом заглушить так и просящиеся слезы. Его брала непонятная скорбь, причем так сильно, что хотелось уткнуться в одежду Феликса до воя, затопать ногами и выплеснуть всю истерическую обиду, детскую, детскую обиду! И Гриша не знает, почему так, он никогда не знает, почему нервничает и боится до паники, но голос становится еще тоньше и без объяснений на то. — Люблю я тебя, вот, а ты еще и смеешься! — уже не в состоянии остановиться, Зиновьев, сквозь хихиканье, дрожащим голосом выпаливает. — Чего не смеяться, скажи мне! Мы живы, мы здоровы, мы вместе, — щурясь, Феликс с любящим воодушевлением смотрит на товарища, — Да и вовремя я поднялся, хорошо, что не следующим утром. Ну что ты теперь, нюня? — Я, — в тот момент, когда курчавый набрал воздуха в легкие, его осадили поцелуями в щеку, — не нюня!! — Да-да. Я виноват. Извини. Надув губы, Григорий просто не мог продолжать злиться — фитиль погас. Получив практически все, что смогло бы утихомирить его — практически — он готов был снизойти до улыбки и дурачества в махании ладонью с едва ли злым «Да ну тебя!». Но телефонный аппарат опередил его, звеня так раздражительно, как только мог. Теперь, Зиновьев, скорчив лицо недовольное, побежал к телефону так быстро, как только мог. Все еще вспыльчивый в жестах, он хватает трубку и бросает взбудораженное «Алло!». Феликс, интересующийся, в чем дело, более медленным шагом доходит до стола. Голос в трубке шумный, не шибко четкий, но громкий, и председатель ВЧК с легкостью слышит каждое сказанное собеседником слово. — Григорий Евсеевич, к Вам Тихомолов Сергей Григорьич, говорит, мол, шофер Дзержинского, по срочному вопросу. Впустить его? Срочный вопрос. Зиновьев стал серьезнее, а вот этот самый Дзержинский оперся руками об стол, склонившись к мужчине. — Немедленно, — кивает своим словам Радомысльский. Он стал крепче в распоряжениях, приобрел властность и приказной тон, ощутив свои возможности над секретарем. Феликс только покосился на Гершеля, хмыкнув на то, как заметно тот меняется в обращении с подчиненными, будто бы брезгливо отряхиваясь от своей истиной натуры. — Слушаюсь, Григорий Евсеевич! Курчавый товарищ, закончив разговаривать, впивается взглядом в Феликса, который с сосредоточенным видом разводит руками. — Вот только не смей, — Зиновьев шагает на поляка, — говорить, что ты сейчас смотаешься! — Если потребуется, я уйду, — вопрос председателю ВЧК показался глупым, а на все возмутительные глупости он отвечал исполнительно кратко. Видя, как безуспешны попытки сдвинуть с места Дзержинского и нагнать на него сомнения, Григорий остановился, очень внимательно изучая эмоции в лице мужчины. Не найдя ничего сдающего его мысли, он фыркнул, выпрямившись и обратившись глазами к окну. — Ясно. Если бы Феликс громко выдохнул, то разозлил Овсея, и поэтому он только покривил губы, решая тешить его мягкими словами и убеждениями, которые так нужны ребенку. — Жди пятницы, — Гриша чувствует на боках чужие пальцы, а потом заливается неугомонным смехом, заставляя чекиста улыбаться от его боязни щекотки. Он прижимается всем телом к главе Петросовета и укладывает подбородок на его голове, начиная хрипло шептать, — Я обещаю — а просто так я ничего не обещаю — посвятить часть дня тебе. И Зиновьеву больше ничего не надо. Хотя, он бы попросил кое о чем. — Все, прекрати меня хватать. Они часто ссорились на тему времени, долга, слабостей и чувств. Диаметрально противоположные взгляды не притягивались, как положительный и отрицательный атом, а наэлектризовано отталкивались друг от друга с возмущениями и громким негодованием от одной из сторон. И Евсею не нужно исступленных признаний, лишних клятв и слащавых обещаний чего-то волшебного — даже ему смешно и мерзко от романтизированной банальщины простых людей — ведь лучше всех этих слов одно твердое обещание, твердая уверенность и гарантия. Сила, вправляющая Грише хребет. Он обмяк в руках Дзержинского, мечтательно прикрыл глаза и повел пальцы по его скуле щекотной невесомостью. — Я очень надеюсь, что ты не уйдешь. — Не тыкай в воздух. — А вот очень хочется верить. В дверь глухо постучали, а Феликс молниеносно отстранился от Овсея на его печаль, сразу же начиная идти к выходу. — Войдите, — поникнув, трагично разрешил Зиновьев. На пороге показался Тихомолов, выглядевший сосредоточенным, но не хмуро-серьезным, а даже как-то дружелюбно и располагающе. Меж пальцев дымила папироса, которую он заметил только сейчас, вспоминая о вежливости, чинах и приличии, пряча ее за спину. Вид у него в тот момент был комичным, а для идеальной красоты не хватало только восклицания "етить!". Сняв головной убор, Сергей поздоровался. Единственным, кто не отозвался, был Зиновьев. — В чем дело, товарищ Тихомолов? — Поступило распоряжение Петерса о том, что Вы должны сейчас поехать к нему. — Готовьте машину. — Я уже, Феликс Эдмундович! — шофер растягивает губы и тихо радуется своей предусмотрительностью. Григорий только смотрит на Дзержинского украдкой, пока тот не разбивает его вконец крепким рукопожатием. Настолько тесным, что он снова присмиряет и, после прошедшей дрожи по телу, чувствует броню флегматизма. — Прошу прощения, Григорий Евсеевич, я должен покинуть Вас. Все Вами сказанное я учел, а что мы не успели обсудить, изложите в телеграмме. — Так и поступлю. Желаю Вам удачи, товарищ. До свидания. Натянув на макушку картуз, водитель выходит из комнаты, не забыв попрощаться. Он держал дверь для Феликса до тех пор, пока чекист не прошел мимо и ухмылкой не дал ему оплеухи. На трон залезла тишина, руководя кабинетом главой Петросовета, пока хозяин не вздумал скинуть ее с места высоким отчаянным голосом. — Нет, н-ну что, — тенор стал фальцетом, — что это вообще такое?! — возмущается, чуть ли не хныча Зиновьев, стоя одиноко посреди огромной комнаты. Гриша осел в кресло.