Hemoglobin Hanamaki

R
Завершён
102
автор
Фэндом:
Размер:
51 страница, 10 374 слова, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
102 Нравится 19 Отзывы 38 В сборник

Часть 1

Настройки

Слова — цветы из ничего. Я люблю тебя. Ричард Бротиган

{вне пространства и времени}

— У Большого Брата проблемы. Ханамаки выдыхает дым. — У Большого Брата большие проблемы. Дым почему-то фиолетовый. Матсукава не сдерживается: — Отъебись. — Чувствую влияние Оруэлла, — предполагает Ханамаки. — В прошлый раз ты нагрешил с Палаником. — Мои заботы. — Да ну, — усмехается и выплевывает пепел, — я не могу оставаться равнодушным. Это настоящий удар. Предательство. Матсукава смотрит на небо — зеленое. Облака грязно-розовые. Это же не его цвет, какого тут вообще происходит? — Ты не можешь найти себя, а ведь есть я. Я у тебя есть, Маттсун. — Драма тебе не к лицу. — А тебе не к лицу воровство. Даже такое, нечаянное. Ханамаки ведет себя так, будто не понимает ничего. — Пусть, — огрызается Матсукава, — справлюсь как-нибудь. — Справимся, — исправляет его Ханамаки. — Стиль — это такое извращение. Ты бы видел, что вытворяют волхвы. — Опять эти сказки. Матсукава достает сигарету из пачки, проводит спичкой по полоске серы — та не загорается. — Давай я помогу, — Ханамаки подносит свою сигарету: безрезультатно. — Твою ж, Маттсун. — Я в бешенстве от тебя. — О лучшей награде я и не мечтал. — Ты извёл меня. — Спасибо, стараюсь. — Для чего это всё? — Страдание полезно. Матсукава бросает сигарету в море. — Елена Прекрасная нихуя не прекрасная, — выдает Ханамаки. — Елена была той еще паскудой. Веришь мне? — Немного. — Шлюха. — С дамами нужно повежливей, — советует Матсукава. — Еще бы, — усмехается Ханамаки, — на месте Париса я бы подрочил Ахиллесу, не знаю. Зализал бы его пятку, понимаешь, у него такие пятки. — Лучше моих? — Нет, у тебя вообще стопы неповторимые. Даже Микеланджело — и тот не смог бы высечь такие из своего мрамора. — Ну-ну. — Не представляешь просто, как завидует тебе Давид. — Я польщен? Смущен? — Матсукава снова достает сигарету — на этот раз удается закурить. — Тебе, Макки, так сложно поверить. Ты часто говоришь за других. — Поверишь, если скажу, что ты давидный? — Боже… — Давиднее самого Давида. — Буонарроти, прости нас. — Уверяю тебя, он сейчас в аду. — За что? — За талант. Искусство наказуемо. — Тогда мне не стоит за себя бояться. — Более того, — закатывает глаза Ханамаки, — Микеланджело до сих пор воюет в преисподней с Леонардо. Серьезно. — Кто кого, да? — Они типа признают гений друг друга, но соперничество всегда интереснее. — Тут уж ничего не поделаешь. Сравнение соблазнительно. — А ты бы перестал сравнивать себя с Куроо, — отрезает Макки. — Об Ивайзуми я вообще молчу. — Отлично, заткнись уже. Ханамаки проводит пальцами по ладони Маттсуна, выбрасывает окурок в траву, спрашивает: — Ты не против огня? И целует в висок. Пожар охватывает их в ту же секунду. Матсукава смотрит на волосы Ханамаки, смеется: — Ты похож на Аида! — Сам-то, — бросает Макки, — у тебя вот язык горит. Матсукава уже привык. Ханамаки такое с ним вытворяет, на что даже сатиры с волхвами не решаются — а те ведь такие искушенные. Даже как-то унизительно. Маттсун огрызается: — Сегодня я тебя трахну. Всё бы ничего, но Матсукава чувствует: огонь во рту, огонь на ладонях, огонь. Везде. Море горит. — Ты такой примитивный, Макки. А еще ставишь мне что-то в вину. Пожар в воде? Мы это проходили. — Не вынуждай меня, — Макки недовольно отворачивается, а огонь его обнимает, шепчет что-то — только пламя не красное, и не синее даже — серое. Боже. — Насмотрелся всяких сериалов, жалуешься теперь. — Перестань играть с цветом. — Дальтоник? — Боже, — Матсукава глотает огонь, тот царапается. — Ты такой бесполезный, не могу с тебя больше. — После такого я тебе точно не дам. — Больно надо. — Еще как. Ханамаки хочется поцеловать, но тот бросается в воду. Необъяснимое желание к самоуничтожению — где-то на границе с иронией и остротой языка, которую тот приобрел от бога. Бог, рассказывал Ханамаки, в Маттсуне. В голосе — прежде всего. — Скажи еще что-нибудь, — просит иногда Макки, — скажи еще что-нибудь, и я тогда, обещаю… — Мекка. — Медина, — выдыхает Ханамаки. Или что-то другое, но в таком же роде: нелепое и безбожное. Бог в симпатичной мордашке. Бог в прокуренных разговорах. Бог — в каждом. — Он, сука, везде, — возмущается Макки. Ханамаки выплывает, проводит ладонью по огню — тот снова уступает место воде. Спрашивает: — Александр был геем или бисексуалом? — Можешь придумать что-нибудь поумнее? — Я всё же склоняюсь к первому, — не унимается Макки. — От Гефестиона он получал то, что не могла бы дать ему ни одна женщина. — Ты весь в пепле. — Да и мужчина тоже. Как мы с тобой. Побудешь моим Македонским? — Я бы, конечно, не отказался от Гефестиона, но только в лице Джареда Лето, — ухмыляется Матсукава. — Подло. — Какой есть. Маттсун залезает в воду, окунается — огонь превращается в пепел. Макки толкает его ногой в спину, но тут же хватает за талию и хвастается: — А я не утонул. — Говно не тонет. Ханамаки указывает средним пальцем на солнце: — Смотри. Вместо назойливой звезды появляется луна. — Не удивляешь. — Ладно, — Макки целует Матсукаву в родинку на затылке, — ты такой безнадежный, что от тебя невозможно оторваться. — Еще бы, — Маттсун откашливается пеплом, — я ведь тебя придумал. — Плевать. — Что с нами? — Пошлость. Луна красуется на небе, только величием похвастаться не может: небо по-прежнему яркое, на детали Макки откровенно наплевал. — Ты целовался с Ойкавой. — Сцена ревности? — Ты целовался с Ойкавой, — жестко повторяет Макки. — Это было так противно, что я хотел ворваться к тебе и отдаться там же. Но ты меня не впустил: тупо забыл обо мне. — А разве не ты говорил, что мы подходим друг другу? — Я ведь шутил. — А мне понравилось с Ойкавой целоваться. — Я ведь люблю тебя? — Только не это. — Я ведь люблю тебя. — Он даже сказал, что любит меня, — протянул Матсукава. — А я ответил, вы любите не меня, а свою любовь. Это не любовь, это эгоизм. Вы думаете вовсе не обо мне, а о том, что вы ко мне чувствуете. — Перестань цитировать Фаулза! — Я не могу не. — Мы даже не целовались. Ты никогда — никогда не целовался со мной. А тут Ойкава… — Это был сон. Успокойся. — Это был поцелуй. — Дьявол… — Физическая измена — лишь следствие измены духовной. — Макки машет луне — возвращается солнце. — Ибо люди, которые подарили друг другу любовь, не имеют права лгать. — Ну вот, теперь ты сам его цитируешь, — Маттсун гладит Ханамаки по щеке, но понимает, что все слишком бессмысленно и потеряно, чтобы думать об этом — не спорить даже. — Верни мне покой. — А мы никогда не дарили друг другу любовь, — Ханамаки хватает Маттсуна за запястье и медленно целует каждый палец. — Но ты целовался с Ойкавой. — Сон. — Знаешь, что сказал бы на это Зигмунд? — Вот сука. — Поэтому замолчи. Матсукава пожимает плечами, но Ханамаки не может успокоиться: — Мы бы поцеловались давно, если бы я не любил тебя, понимаешь? Ничего не остается — только притвориться, что всё ему ясно и без слов. — Замолчал, значит. Матсукава кивает. — Какой ты послушный, когда не надо. Когда не надо, Матсукава умеет всё: прикасаться словами, целовать ладони, предавать себя — предаваться — себе. Когда несдержанность трахает вдохновение, из-под ног уходит планета — гравитация давится спермой — боги приходят на помощь — притворством. Когда у Маттсуна истории на губах, Ханамаки готовит стрелы и просит ему подыграть, и занимаются они тем, что обычно случается между создателем и творимым — охотой. Охота оканчивается поражением, потому что Маттсун ошибочно принимает её за войну: война убивает искусство. Ей нет места быть — ни в боге, ни в Ханамаки. С богом еще можно как-то договориться. С Ханамаки? — Не-е-ет, — скулит Маттсун. Макки берёт в рот мизинец Маттсуна, спрашивает: — М-м? — Мне нужны от тебя не слова. — Ложь, — приступает к безымянному. — М-м? — Если бы я знал, Макки. Может быть, мне нужен ты. Просто ты — не как муза. Тупое какое слово, — бесится Матсукава, — кто это придумал вообще? Макки отстает от руки Маттсуна и целует мочку уха: — Забавно же, муза с членом. Маттсуну хочется засмеяться, но вместо этого он шепчет: — Я так хочу тебя почувствовать. Как человек человека. — Шизофрения? — Гипноз. — Сделаю вид, что не слышал этого. — Мы только и делаем, что вид, — жалуется Маттсун. — Помоги мне. — Ты меня соблазняешь? — Пытаюсь. Ханамаки отстраняется, проводит рукой по воде — на пальцах остается пепел, он его пробует. — Все бы ничего, — Макки морщится и сплевывает, — только ты целовался с Ойкавой. Вдохновение не терпит измены — жадное, грохочущее, покоряющее — непокорное. Оно, быть может, легло бы под своего создателя, но любое сравнение способно перечеркнуть эту страсть во что-то лишнее и такое скупое, что Маттсуну не то что локти — лопатки кусать бы. Маттсуну скулить бы — в пепел его волос, ибо пепел — отнюдь не игра в обыденность перед дымом — он розовый и щемящий. Вдохновение душит нещадно и тянет за что-то под венами, потому что далось ему это издевательство, а властью, которая ему досталась, пользуется неумело и ломает иногда до взрывающихся сосудов — гематом на белках, возле расширенных — потерей — зрачков. Матсукава теряет слова. Ханамаки просит: пиши. Иначе он просто исчезнет. Чувствовать бога в ближнем — больнее придумали разве что во время второй мировой. Матсукава не против: пусть задыхаются оба. Он будет и дальше так: целовать его, недоступного, голосом, потому что смеются не только порохом с перевернутого Олимпа — смеется, похоже, бог. Одиночество укрепляет. Боги — интересны; бог — безжалостен. Такая вот истина под ресницами. Под ресницами Ханамаки: Матсукава боится его потерять. И теряет — под черной гладью воды.

{ноябрь}

В ноябре появляется тяга к хорошему кино — никакого «Сладкого ноября» или «Спеши любить», Матсукава включает стереотипность: такое кино для девчонок. Стереотипность подкидывает классику в обрамлении Аль Пачино: «Запах женщины», «Крестный Отец». Том Круз в молодости тоже неплох — «Человек дождя» чего стоит. Ладно, ничего — неоценим просто. В ноябре появляется жажда горячего шоколада: Ойкава вкусно готовит. С Ойкавой целоваться не хочется, сон был какой-то нелепый — всё какое-то нелепое у Маттсуна под черепом — в непонятного цвета жиже — он, если честно, боится. Какого цвета его мозги? Макки всё равно не расскажет — сорвётся на что-нибудь и оставит его одного — снова. Снова — несносные буквы. Ханамаки их любит. Появляется он тоже — снова. В ноябре день рождения у Куроо. Матсукава выбирает подарок: что ему, скорпиону, надобно? — Надо было заказывать ему диск флойдов, — ворчит Бокуто. — Поздно уже. — Может, перчатки? — Маттсун выбирает что-то с узорами. — Вот эти? — Хуйня, — честно отвечает Бокуто. — Ночью уже семнадцатое, — вздыхает Маттсун. — Мы паршивые друзья. К разговору о друзьях — где носит Ивайзуми? — Отключен, — Бокуто разглядывает шарф с изображением котиков, — как тебе? — Даже не думай. — Почему? — Двадцать семь — приличная такая цифра. — Может, стоило покупать подарки отдельно? Мы понадеялись друг на друга, это такое блядство, ну вообще. — Давай накупим ему пособий по химии. — Вербера, — предлагает Бокуто. — Не знаю, — Матсукава потирает подбородок: пора бриться. — Можно надписать еще что-то про циркулирующую кровь. — Я не умею в подарки. — Врешь. Бокуто оправдывается: — В этом году ну никак. — Давай подарим ему стриптизершу. — Стриптизера, — поправляет Бокуто. — Но Куроо не любит, когда перед ним раздеваются. — Я чего-то не знаю? — Не то чтобы, — смеется Бокуто, — Куроо любит раздевать, понимаешь? Матсукава косится на Бокуто и бросает перчатки обратно в кучу с вязаной безвкусицей. — Сам, — Бокуто многозначительно двигает бровями. — Со стриптизером можно договориться. — Не то. Когда разденет, Куроо не любит долго смотреть: хочет брать. — Может, просто дадим ему нас перетрахать? Что мы тут заморачиваемся вообще. — Честное слово, не знаю. Спустя долгие минуты молчания — громкого и виноватого — Бокуто чуть не визжит: — Давай подарим ему блок дорогих сигарет и крутую зажигалку! Маттсун цокает: — Примитивно. — А что не примитивно? Нам не по пятнадцать, чтобы удивлять. Куроо курильщик. Не пойму вас, писателей. — Сгинь. Не поймет он их, писателей. — Недоделанный волейболист. Переделанный, скорее. — Давай подарим ему сборник гейского фикрайтерства! — Он ведь не читает, — Матсукава и сам сомневается в сказанном. — Ему нравится одно волейбольное аниме, уверен, он даже шипперит там кого-то! — Я обелиски воздвигну твоей фантазии. — Зачем? — Чтобы сдохла поскорее. Маттсуна так и подмывает задеть Бокуто — по-доброму, конечно: — Волейбольное аниме, говоришь? — Да, а что? — Ничего. Передумал. — Может, подарим мою потную футболку? С того матча, на прошлой неделе, помнишь. — Бокуто? — Я в ней разгромил сборную Франции! — У вас с Куроо всё нормально? — По-бротски. — Тогда я спокоен. Беспокоиться стоило бы о себе. — А у тебя? — Порядок. — Я так и думал. Вон какие ноги — как тут не дать-то. Сказал бы он это Ханамаки. Бокуто Ханамаки не знает. Его не знает никто — ни Куроо, ни Ивайзуми. Ни Ойкава. Ханамаки не существует. Что? Как-то привык уже. Это просто нечто большее — необъяснимое. Матсукава, может, встретит еще своего человека — так, кажется, люди говорят. Встретит — и отошлет подальше — нечаянно. Если Макки ревнует даже во сне, он прорвется в реальность не то чтобы через сознание — физически. Ханамаки — искусство. Матсукава его творит. Старается. А почему бы и — наверное? Пусть Ханамаки прорвется. Пусть взорвется хоть что-нибудь. От Ханамаки хочется плакать девчонкой. Но когда тебе двадцать семь, слезы приходится как-то оправдывать. Он увидел его впервые еще в школе, то ли в третьем, то ли в четвертом классе — точно уже не помнит. Маленький Матсукава писал тогда стихотворение для мамы, то был его первый опыт. Ханамаки появился перед ним в девчачьей одежде — розовое платье, банты и браслеты, даже волосы доходили до плеч. — Привет, — Маттсуну Ханамаки понравился с первого взгляда: красивая такая девчонка, — ты кто? — Талант. — Это имя у тебя такое? — Имени нет, — ответил Макки, — ты меня еще назовешь. Как захочешь. Ты стишок пишешь, да? Я пришел тебе помогать. — Пришел? Матсукава еще смеет жаловаться на фантазию Бокуто? Да у него самого лет с восьми приступы ментального извращения: мальчики в юбочках и с розовыми волосами. — Да ты девчонка, а-а-а, — стоял на своем Маттсун, — ты ж весь розовый! — Ординарность — бич цивилизации. — Что за умные фразочки? — Это не я, — покачал головой Макки, — Джон. — Не понимаю, уходи, ты мне мешаешь! — Ты ведь сам позвал меня! Дай помочь. Макки тогда действительно помог — Матсукава на радостях обнял его и попросил вернуться еще, только в нормальной одежде — а то он влюбится. После этого Макки кое-как старался одеваться по стандартам, но одежда всё равно выделялась яркостью и нелепыми узорами или надписями; подстригся даже — в общем, не помогло это. Влюбился просто пиздецки. Окунулся — что там влюбился. Вынырнуть не то что не получается — не хочется даже. — Давай завалимся к нему с выпивкой, — цепляется за вариант Бокуто, — купим дорогой вискарь. Выдержанное вино. Самогон, не знаю. Наберем всякой экзотики. — Классика. — Классика никогда не устареет, — объясняет Бокуто. — А еще постер с «Горбатой горой». — Куроо нравится Джилленхол? — Леджер. — Я почему-то думал всё это время, что его — это Гордон-Левитт. — Типа того, они вот с Леджером похожи как. — Ладно, похеру. Бокуто на секунду застывает, тут же приходит в себя и почти орёт: — Мыло в форме члена! — Бокуто? — Видел такое в интернете: хуёвое мыло, кажется. — Куроо позасовывает его в наши задницы. — Бро заценит прикол, — уверяет Бокуто, — но ладно. — Нам бы еще с Ивайзуми посоветоваться, куда он свалил-то? — Матсукава тяжело вздыхает, ломает пальцы, — Агрх… — Отдирает, наверное, Ойкаву, — Бокуто мечтательно закрывает глаза. — Так рад за них. — Не заплачь только. В заднем кармане вибрирует мобильник: — Хаджиме, мать твоя повариха! Мы с Бокуто тут немножко охренели без твоего здравого ума, знаешь ли. Ивайзуми обещает встретиться с ними через пару часов в баре. — Темнеет, — Бокуто смотрит на пустое полотно небосвода, — успеем встретить вместе закат? Они взбираются на крышу многоэтажки, в которой Бокуто снимает квартиру. Он как-то выпросил ключи у молодого охранника, снял дубликат: ничего не скрывая, конечно же. Потому что если Бокуто делает что-то — он делает это так, что никто и слова против не скажет. — Привилегия играющего за национальную сборную? — Нет, я просто умею договариваться, — Бокуто горделиво вскидывает подбородок. — Гонишь ведь. — Ладно. Я сказал ему, что у меня теперь тоже есть доступ к крыше, он нахмурился такой и говорит: ладно-хорошо-Бокуто-сан. — Мальчишка еще, вот и не стал перечить. — Киндаичи хороший малый, — Бокуто всматривается в заходящее солнце, — но проблем он из-за меня не отхватает. Я ведь надежный. — Знаю, — искренне соглашается Матсукава. Бокуто — балбес, но балбес надежный. Солнце забирает с собою ненужное — то, что вселяется в Матсукаву при виде компьютера: клавиатура, microsoft word, автоисправление, Ханамаки. Красные волны под словами — зеленые между пробелами. Розовая синева у берега — незначительные абзацы. Ханамаки шепчет томно — будто его имеют по-жесткому; вспоминать не хочется. Матсукава разглядывает ровный нос Бокуто. И возвращается в реальность. Ханамаки остался на заднем плане: он ему ту еще трепку задаст за это, а надо ведь как-то жить. Собою — не им. — …собою. — Что? — Говорю, — Бокуто опускает голову Маттсуну на плечо, — я будто болтаю тут сам с собою. — Прости. — О чем думаешь? — О тебе, если честно. Нос у тебя интересный. — Куроо твой нравится больше, — недовольно выдает Бокуто. — Вы обсуждали наши носы? Без меня?! — Корейцы говорят, у кого нос большой, у того и хуй большой. — Серьезно, я думал, у нас тут сейчас душевно-психологический такой разговор завязался, а ты снова сводишь всё к этим хуям. Реальность не блещет красками — из неё хочется вылететь и стереться — в галактический мусор и в буквы — во Фрейда с его бессознательным, в Испанию — к Хемингуэю, в Бёрджеса — апельсинами. Бокуто давит на плечо всей тяжестью своего тела, развалившись на Матсукаве, а тот вдруг у края крыши замечает Ханамаки. — Пока смеются снегири и умирают сны, я перечеркиваю мысли в память не о нас, — шепчет Макки, — а там воюют — нам не братья, погибают — не сыны, а там рисуют акварелью холод и экстаз… Матсукава шипит отрешенно: — Проваливай. — Что? — сонно интересуется Бокуто. Задремал, кажется. Макки проваливать не собирается: — И дружно все стихи смывают в унитаз, — смеется, — до наступления весны. Больше всего Маттсун ненавидит, когда Макки вытворяет такое вот: врывается к нему невовремя. Маттсун достает телефон, открывает заметки, записывает. — Кому строчишь? — Музе своей, — нервно отвечает Маттсун, — она у меня та еще паскуда. А еще на Елену клевещет. — Не понимаю я вас, писателей, — Бокуто зевает, поднимается. — Допиши и пойдем, нам еще до бара переться. Матсукава встает следом за Бокуто, отворачивается от Ханамаки, наивно прячет телефон в карман. Тот продолжает: — Не торопись уйти, я воспеваю оды лжи, пытаясь склеить по частям разгромленное «я»… Матсукава не слушает — Бокуто отпирает дверь от крыши, говорит что-то — и не слушает Матсукава именно его, Бокуто, опрометчиво так — виновато даже. Ханамаки встает перед Бокуто, проводит ладонью по его спине — пальцы растворяются в кожанке: — А ты не слушаешь о нас и просишь «одолжи, я обязательно верну тебя, ведь я люблю — люблю тебя.» Тогда я отдаюсь тебе, ведь ты так мало жил, — Макки смеется Бокуто в затылок, — и мне так трудно устоять. Ханамаки хочется вправить. — Уродуя бумагу пошлостью моей судьбы, изображением отточенных носов и глаз, ты целишься — едва ли уклоняюсь от стрельбы, — Макки следует за Бокуто, и Матсукава вдруг думает, что если он врежет, попадет не в Ханамаки — того ведь нет — в Бокуто. — Но ты считаешь: три, два, раз; считаешь: три, два, раз; и пальцем разбиваешь небо: это — Марс. И будто не было борьбы. Матсукава заносит руку — правую, еле останавливает себя левой, пятится, чуть не падает на лестнице. — Маттсун? — Бокуто оборачивается, нажимает на кнопку вызова лифта. — Ты нормально? — Вроде бы, — врёт Матсукава. Сожалеет — но такое ведь не объяснишь. — Скорее бы в бар. Когда открываются двери лифта, Ханамаки успевает протиснуться за ними — он бы, конечно, по-любому пролез, но делает всё так, будто он тут живее всех: — И мы не слышим, как взрываются гиганты с высоты, я поклоняюсь богу из чернил, а он, мой враг, интерпретирует потерянное «я» в предельном «ты». Бокуто насвистывает какой-то мотив, усмехается: — Я себе такие трусы купил. — Стринги? — Не-не. Ханамаки загораживает собою Бокуто: — Меня утешат этим вечером сатир и наг, я стану образцом бесчестной чистоты. Бокуто выдает: — В красную полосочку, прикинь! А на заднице — картина «Буги-Вуги». Тридцать зеленых, чувак. Тридцать гребаных вашингтонов! Ханамаки шепчет: — А ты посмотришь — просто так. Матсукава не может больше: даёт Ханамаки по челюсти. Бокуто охренело стирает ладонью кровь — Матсукава попал ему в нос. — Охуел? — Бокуто, сука… — Это тоже твоей блядской музы выкрутасы? Ты ей передай, что я ее выебу за такое, и так выебу, что… Матсукава хватает Бокуто за куртку и прижимает к стене: — Я, сука, сам её никак не выебу, а тут, мать твою, ты нарисовался, ебать собираешься музу мою, ушлепок волейбольный?! — Я её так оттрахаю, что она мне вернет тебя хоть такого, — срывается Бокуто, — я её так отымею, что она… Бокуто замахивается — его останавливает слабый щелчок: лифт на месте. Открываются двери, и Киндаичи смотрит на них испуганно, снимает кепку: — Б-б-бокуто-сан? — А, Киндаичи, — они отпускают друг друга, смущенно поправляют куртки, — как жизнь вообще? — Но-нормально, у вас кровь. — Мне идет, не скажи, — подмигивает Бокуто и тащит за собой Маттсуна к выходу из здания, — ну, бывай! Ханамаки пропал еще в лифте, когда Матсукава вмазал Бокуто вместо него. Заржал на прощание и оставил его в дерьме: выгребать. То была месть, Матсукава знает. До бара Бокуто доходит угрюмый, шагает чуть впереди Матсукавы, пальцы сжимает в кулаки, заметно: врезать охота. — Завидуешь, что у меня такой красивый нос? — Как бы не так, — Матсукава подходит ближе. — Мне объясниться? — Не уверен, что пойму. Матсукава и сам не уверен. Ханамаки врывается иногда вот так: строчками из стихов, смелостью на краю — бесом — сплошным коварством. Ханамаки диктует обрывками — целыми и неделимыми, выбрасывает их из памяти, заставляет: моли. Ханамаки расчетлив, и хладнокровие его, пожалуй, уступит разве что качеству бога — брать иногда на прицел и простреливать мимо — так, чтобы кровь на рубашке — пятна и шрамы — только дышать продолжаешь — беспомощно и незаслуженно. Ханамаки порою слеп — Матсукава наивен в своих ощущениях. Любить Ханамаки — любить себя. Первое суицидально, второе — бесповоротно. Теряется всякая надежда на спасение, ибо спасение — слово. Слова упоительны. Слова — Ханамаки — губы — разодранные колени — писатели и искусство. Потеря и привлекательность. Проклятие — благословение. Боги в придуманных именах. Образы — существительные. Количество неумеренного — перебор. Матсукава закрывает глаза, признается: — Я видел вместо тебя другого. Думал, ударяю его. — Это всё? — Бокуто стирает кровь рукавом куртки, — Ивайзуми вроде бы доктор. — Без людей в халатах уже никуда? — Да я про себя, — Бокуто машет перед Маттсуном окровавленным рукавом, — хрен с тобой разберешься. — Слушай, извини, — Матсукава пытается. Просто пытается — всё ведь не объяснишь. — Это такая херня. Фицджеральд писал, что ночь, бес её трахал, нежна. Ночь привлекательна — нежностью отдает разве что Бокуто — хлопает слабо по спине, просит: — В баре меня не трогай. Я успокоюсь итак. Просто не трогай. Ночь в ноябре — непередаваемое растерзание. Хочется извиниться еще раз. — Это лишнее, — шепчет Макки, — просить прощения следовало бы у меня. — За то, что живу? — Матсукава уже не удивляется. Смотрит, как Бокуто входит в бар, сам же не двигается с места. — Не мог подождать меня? — Ты знаешь, что такое это мое ожидание? Ты иногда пропадаешь на дни — недели — господи, и полгода с нами случались. — Нет, это ты пропадаешь, — возмущается Матсукава. — Нет, ты. — Ты. — Нет. — Нет. — Ты. — Ты. Ты. Ты. Позади раздается голос Ивайзуми: — Иссей? — Хаджиме, — Маттсун оборачивается, смеется, — блин. — Ты как? — Слушай, у меня галлюцинации. Я чуть не избил Бокуто. Обработаешь его? — Сильно? — Ивайзуми, кажется, тоже не удивляется — навидался. — Обработать — по всем параметрам? — С Бокуто по всем едва ли получится, — усмехается Маттсун. — Но ты постарайся. — Ладно, думаю, аптечка у Тендо найдется. У Тендо находится и аптечка, и доза резкого утешения. Матсукава просит еще. — Не надирайся, скоро двенадцать, — Ивайзуми протягивает Бокуто лёд. — Оба не надирайтесь. Бокуто, хотя бы ты — ради Куроо. — Бро двадцать семь, — Бокуто уже готовый, — Тендо, мне кофе. Матсукава отводит взгляд, интересуется для вида: — Ойкава где? — Не придет. Он еще вчера вернулся в Мияги. Проблемы с Такеру. — Здоровье? — Да. — Вылечи его, — Бокуто изумленно хлопает ресницами, — ты ж врач. — Я ж врежу тебе, если ты еще раз так. — С меня сегодня неплохо так. — Куроо тебя когда-нибудь научит разговаривать? — Ивайзуми щелкает Бокуто по лбу и протягивает Тендо купюру. — У вас тут продается с собой? — А-а-а, подарок, — Матсукава почти ложится на стойку. — Мы хотели купить Куроо какого-нибудь пойла плюс плакат симпатичных педиков. — Пойло у нас отменное, — хвастается Тендо, — в подсобке для вас найдётся. — А плакатов с педиками нет? — Бокуто искренне недоумевает. — Боже, как приятно быть пьяным. Маттсун, я тебя ебашил по яйцам. — Люблю, — бросает Маттсун. Ивайзуми достает что-то из рюкзака, ставит на стойку между стаканами: — Осторожнее, свины. Бокуто дотронуться не решается, предполагает: — Это что такое плоское и прямоугольное? Манга? — Диск. — Флойды? — Матсукава готов разрыдаться. — Еще и с плакатом Гилмора, — Ивайзуми достает из пакета длинный сверток — тоже упакованный. — А как же Роджер Уотерс? — не может успокоиться Бокуто. — А Сид Барретт? — подхватывает Маттсун. — Нахуй, — Ивайзуми пожимает плечами, — есть фотокарточка с подписью Уотерса. — Ладно. — Ладно. — Вы вконец охуевшие? — Ивайзуми грозит кулаком. — Поднимайте задницы, выберем выпивку. — Ива-чан, — Бокуто сползает с высокого стула, подходит к Ивайзуми, обнимает его за талию, — ты наш дракон-спаситель! — Мы бы тебе отсосали, — соглашается Маттсун, — но Ойкава. За Ивайзуми появляется Ханамаки: — Ты сосался с Ойкавой, скажи ему. Тендо: — Гуччи, отведи этих в подсобку! Ямагучи: — О’кей. Бокуто: — Ойкава делал тебе минет? Ивайзуми: — Захлопнись. Ханамаки: — Ты видел Ойкаву в мокрых снах. Бокуто: — Какая у тебя зарплата? Тендо: — Советую абсент. Ямагучи: — Я всё покажу. Ивайзуми: — Поделим на троих. Бокуто: — Ты слишком богат для врача. Ханамаки: — Хорошо еще, ты проснулся. Матсукава закрывает уши руками, воет: — У-у-у, су-у-ука… Четыре пары глаз недоуменно косятся на Маттсуна; ах да, и еще одна — невидимая, безумная. — Мне бы подышать, — объясняет Маттсун и протягивает Бокуто портмоне, — возьмешь отсюда сколько надо. Я вас подожду. Один. Правда. У входа в бар его встречает Ханамаки, поёт: — My computer thinks I’m gay… — Не сегодня, — просит Маттсун. — У Куроо день рождения. Почему именно сейчас? — Куроо пишет. Ивайзуми писал. А ты ебешься со словами. — Не с тобою, — Матсукава старается, чтобы прозвучало не очень обиженно, — этой ночью позволь мне жить. — Обещай вернуться. — Обещаю. Ханамаки целует в лоб и уходит. Проходит сквозь здания, машины, людей — сквозь темноту — в сознание. Вроде бы договорились. Подозрительно легко. На языке — вкус предстоящей беды. Что там Тендо говорил про абсент? Восемьдесят процентов спирта? Куроо встречает их с клоунским красным шариком на носу, поясняет: — Борюсь со страхами. — Овод? — Ивайзуми протягивает пакет с диском. — Забей. — С днем рождения, про, — Маттсун кладет на пол ящик с бутылками. — С днем рождения, бро, — Бокуто стягивает джинсы и поворачивается задом к Куроо, — это тебе. — «Буги-Вуги» или жопень? — Куроо нагибается, разглядывает картину на трусах, — охуенно, конечно. Спасибо? Поднимается, разворачивает Бокуто к себе: — Бро! — Бро? — Твой нос! — У Иссея галлюцинации, — поясняет Ивайзуми, — главное, все живы. — Это от любви, — оправдывается Маттсун. В гостиной они застают Ушиджиму и еще одного неизвестного. — Это Лев, — Куроо тянет того за рукав: Лев предстает во всей своей двухметровой красе. — Хайба. Во Льве, рассказывает Куроо, течет русская кровь. Они работают вместе уже два месяца, и Лев такой безумный и дикий, что Куроо сразу понял: ему в их кругу понравится. Причудливость, приписанную ему словами Тетсуро, Лев оправдал всеми возможными способами: рассказал, что притащил для Куроо коробку с презервативами размера XXL, купил хуёвое мыло — отчаяние Бокуто просто неописуемо, — и за час успел разбить уже три стакана. Успел он и кое-что другое: выдул чуть ли не всю бутылку водки, так что его шатало даже в сидячем положении. — Хайба, — пожимает плечами Куроо, — представитель великих классиков. — Хай… ба! — Лев пытается кое-как улечься на диване, — где мой морфий… — Что? — Бокуто достает бутылку абсента и ставит посередине стола. Он, кстати, так и остался в одних трусах и рубашке. — Причуды юных ветеринаров? — Нет, — Куроо уходит на кухню и возвращается с подносом, — Булгакова начитался. Бокуто разливает абсент в бокалы и хвастливо подносит ложку и сахар поочередно к каждому. — Этому не надо, — Куроо смотрит на пустую бутылку от водки на полу, — Лев умер. — Толстой жив! — Хайба поворачивается на диване и пинает Куроо в плечо. — Только не говорите, что это пародия на Булгакова, — вздыхает Ивайзуми. — А там разве не про Достоевского? — Ушиджима хмурится, всматриваясь в бокалы. — Он безнадежен, — выносит вердикт Куроо. На последнем бокале Ушиджима останавливает Бокуто: — Мне без сахара. Я так. — Охуеть, — шепчет Хайба, — охуеть. Охуеть. — Ты что, абсентье? — Ивайзуми забирает для Вакатоши один из бокалов, — отнесу в морозильник. — Куроо, твой старикан доведет до нуля? — Матсукава забирает пойло и пробует: Бокуто такой красавчик. — Обижаешь, — возмущается Куроо, — мой холодильничек и не такое вытворял. На шестом бокале Бокуто предлагает: — А давайте, — икает, — поделимся своими… самыми… самыми… ивзвзв… — Бокуто, — смеется Маттсун, — не продолжай, мне страшно. — Изв… Ивзащвонными фантазиями! — Извращенными, — подсказывает Ушиджима. — Я вот одну сегодня воплотил в жизнь. — Ты про абсент? — Куроо толкает отключившегося Льва и устраивается поудобнее, — а больше у тебя нет? — А если найду? — докапывается Бокуто, расстегивая рубашку, — а, ну тебя, знаем мы. — Хаджиме, может, с тебя начнем? — Маттсун тянет Бокуто на пол рядом с собой, приглаживает ему челку, — по кругу давайте. — Ладно, — соглашается Ивайзуми. Ивайзуми поправляет рубашку, садится напротив Маттсуна с Бокуто, откашливается: — Что в вашем понимании извращение? — Не думай об этом, — отвечает Маттсун, — скажи лучше, что оно в твоем понимании? Ивайзуми щурится: — Когда разделяют на черное и белое. — Слишком заумно, ничего не понимаю, — подает голос Лев. Усаживается на диване — совершенно трезвый, будто и не пил вовсе. — Ивайзуми-сан, как вас понимать? — Никак, — отвечает Бокуто, — эти, — указывает пальцем сначала на Куроо и Ивайзуми, затем щипает Маттсуна, — писатели, мать их. — Ладно, — вмешивается Куроо, — главное, ответил. Теперь Ушиджима. Ушиджима разглядывает внимательно маринованный чеснок, смотрит на Куроо осуждающе: — Где ты его покупал? Куроо пожимает плечами, Вакатоши возвращает тарелку на стол. — Извращение, — подпирает подбородок ладонью, — это когда огурцы маринуют без черного перца горошком. — Я-я спрашивал о фантазиях, — Бокуто валится на Маттсуна, недовольно цокая, — ладно, в общем, твои-то мы знаем: Ойкава в форме Шираторизавы или… Ивайзуми подскакивает к Бокуто, шепчет: — Мне докончить начатое Иссеем? Маттсун отталкивает Ивайзуми: — Он в стельку. Ушиджима переходит на анализ томатной пасты: — Нормально. Слушайте, — смотрит на Ивайзуми в упор, — моя извращенная фантазия — посолить компот и выпить залпом литр. — Что? — Что? — Что? — Что? — Ясно, — отвечает Ивайзуми. Куроо стучит ложкой по столу: — Мой черёд! — Давай, бро. — Моя извращенная фантазия, — Куроо закусывает губу, — блин, у меня сейчас встанет. Бокуто выбирается из объятий Маттсуна и чуть не подпрыгивает к дивану, нависая над Тетсуро: — Что-то интересное? — Хочу, чтобы мне отсосал Гордон-Левитт! Куроо толкает Бокуто в грудь, тот пятится и валится прямо на Ушиджиму. Вакатоши уступает Бокуто место в кресле и садится на ковер рядом с Ивайзуми. — Я же говорил, — ликует Маттсун, — твое — это Джозеф. Хайба зевает, чешет затылок: — Если честно, фантазий у меня слишком много, и все они какие-то извращенные. — Например? Матсукава внезапно осознает, что он на очереди после Льва. — Хочу переспать с парнем. — Ты такой невинный, — Куроо заботливо гладит Льва по макушке, — Маттсун? А каково оно, его извращение? — Переспать с талантом. Бокуто поднимается в кресле, вздыхает: — Я вас, писателей, никогда… Но. Но, но, но, — кивает в сторону Куроо и Ивайзуми, — эти хотя бы врачи. Врачи, говорят, лучшие писатели. А ты пепеводчик, Маттсун. — Переводчик, — исправляет Ушиджима. Матсукава наигранно пожимает плечами: — Дурацкая игра. — А это не игра, — заинтересованно отмечает Куроо, — у тебя пятно на шее. Идем, смою. В ванной Куроо наскоро запирается, открывает кран, прижимает Маттсуна к стене: — Свинья какая, — стирает пятно большим пальцем, — даже пьяный Бокуто умудрился не запачкаться. — Я бы и сам смог, — Маттсун принюхивается к футболке Куроо: пахнет Ханамаки. — Какого хуя от тебя несёт? — Мы столько вылакали, ты еще спрашиваешь? Ханамаки не пахнет алкоголем. — Пахнет твоим талантом? Куроо издевается. Куроо и сам не знает, как метко он бьёт по цели. Матсукаву смех берёт — пробивающий — всё он знает, этот ублюдок — сам ведь пропадает на этой свалке. Куроо лечит животных. Пишет. Матсукаве нравится — честно. Куроо пишет иначе — Куроо талантлив — Куроо знает. Знает, что такое Ханамаки. Смутно — у него, наверное, и свое есть. — Это мыло. Черничное. — Ладно. Куроо рыгает: — Извини. — Посрать. — Ты исхудал. Куроо пишет, наверное, тоже другими словами — тем, что ему выдают на кассе — чеками и расценками. Ставки на раз и два — получается предложение. У Куроо получается — получается. Как ему это дается, Матсукава вроде бы — вроде бы — должен знать. Матсукава не знает. Можно топить себя в мировом. Океаны по-любому разные. — Ивайзуми забросил, — напоминает Куроо. — Мне не жаль, — Матсукава позволяет себе быть откровенным. Рядом с Куроо — припертым к стене, опьяненным абсентом и черничным мылом — можно. — У него получалось лучше. — Чем у нас? Куроо всегда договаривает — то, о чем Матсукава боится подумать. Ханамаки бы посмеялся над ними — он ведь эту шумиху поднял. Чушь. Матсукава его придумал. Ханамаки, наверное, не талант — навык. — Навык, может, и растеряет, — подхватывает Куроо — на каком из ментальных уровней? Поправляет челку, отстраняется, — талант — никогда. — Ему не до этого. — Нам тоже следовало бы. — Бы. — В двадцать семь такой хуйней не страдают, — Куроо закрывает кран. — А мы… — Прозрел? — Не хочется. — И мне. Пойдем, а то мы, кажется, прослушали извращенную фантазию Бокуто. Куроо потерян. Все потеряны — кто пишет. Кто не пишет — спасётся. Матсукаву разрывает. Ванная душит. Черничное мыло в горле. Куроо — близко — слишком много таланта на двадцать квадратных. В комнате Матсукава интересуется у Ивайзуми, что там Бокуто сказал про фантазию. — Прослушал, — отмахивается Ивайзуми. — Его фантазия, — встревает Ушиджима, — это разговаривать не так громко. — Ух, правда ведь извращение, — Матсукаву всё еще сводит. — Блин, давайте музыку включим. Хайба оживляется: — Я покажу вам утиную походку Ангуса Янга! Врубает AC/DC, объявляет: — Нам прямая дорога в ад, но слушать мы будем «Shoot to thrill». Имитирует наличие гитары, беззвучно открывает и закрывает рот, трясёт головой, топчется немного на одной точке — мучает несчастный паркет; затем шагает вперед, подтанцовывая и подпрыгивая на одной ноге — зрелищно, ничего не скажешь. После Льва Бокуто что-то яро печатает в строке поиска на youtube, орёт: — Rainism! И двигает бедрами в такт музыке, потихоньку подстраиваясь. Хайба в открытую охреневает: — Бокуто-сан слушает корейский поп? — Если пьян, — поясняет Куроо. — Звучит как оправдание. — Так и есть. Бокуто стаскивает с комода солнечные очки Куроо, взбудораженно напяливает их и посылает зрителям воздушный поцелуй. Напоминание: Бокуто в расстегнутой рубашке и проклятых трусах — в красную полоску и с «Буги-Вуги». Не то чтобы это кого-то беспокоило — только когда Бокуто медленно двигает пахом, Ушиджима замечает: — Кажется, трусы ему малы. — Да они как шортики, — продолжает оправдывать Куроо, — короткие просто. — Не знаю, — Хайба обеспокоенно потирает переносицу, — но если у меня встанет, вы простите. Ивайзуми с Маттсуном переглядываются: — Ладно. — Ладно. Бокуто стягивает рубашку и проводит рукой от затылка к паху, двигаясь быстрее и подмигивая Куроо: — Подойди! Куроо неуверенно приближается, и Бокуто показывает ему на экран ноута, мол, сделаешь так. Куроо проводит рукой над грудью Бокуто, пока тот опускается — спиной к полу — продолжая двигать плечами в ритм. Хайба визжит: — Мамочки, да это это же Бокуто Котаро, спайкер сборной Японии, я такой счастливый! — Ты просто пидарас! — орёт ему Куроо. Вечер продолжают в том же духе: разговорами о великом и привычным подъебыванием. Хайба подпевает что-то на русском, Куроо спрашивает: — Кто это поёт? — Кипелов. — Ну так пусть он и поёт. Тогда Лев недовольно тянется к стакану с водкой. — Так сложно найти свой стиль, — жалуется опьяневший Маттсун, — то есть… ты пишешь, да? Ивайуми поднимает брови. — Ты пишешь, сука, и не хочешь ни на кого походить, но иногда такое случается, а хочется ведь, сука, блядь… — Да ладно, совпадения неизбежны, — успокаивает Ивайзуми. — Не бери в голову. — Нет, Хаджиме, пойми же, Достоевский вот — классик. Нет. Достоевский — как он больше никто не пишет. — Мой дедушка пишет, — протестует Бокуто, — как Достоевский! — Нет, Бо… — Ты читал моего дедушку? — Он ведь нахуй не… — Ты читал моего дедушку? — Бо, это же… — Нет, ты читал моего дедушку? — Да он же… — Нет, говорю, ты моего дедушку читал?! — Нет. — Тогда заткнись и не спорь. Матсукаву это немного успокаивает. Бокуто вообще успокаивает — своим присутствием, трёпом и дорогими трусами — тем, какой он живой. И даже не нужно, чтобы Ханамаки был. И даже не хочется писать — созданное Матсукавой кажется теперь таким бессмысленным и противоречащим — незаконченностью и обманом, известным лишь ему — создающему. С губ рвётся обещание никогда больше не касаться карандаша, не бить по клавиатуре, врезаясь в буквенное притяжение — такие несуразные предложения, такие неподходящие слова — и так много чувства. Много чувства на одного. Ханамаки не нужен? Пустяки. В ноябре появляется стремление разъедать — солью на языке — приобретенное, искалеченное — горькое — переходное — Ханамаки. Матсукава закрывает глаза и засыпает у Бокуто на плече.

{март}

Вдохновение — сука. Матсукава переживает посезонные стадии добровольного сумасшествия. Ханамаки ведь чувствовал неладное: вот и бросался прибоем — лишь бы не отпускало. Всё у них как-то лишь бы. Лишь бы иногда не случается — с этим Матсукава смирился давно, но. Как-то сложно на этот раз. Душно без Ханамаки. Много влажности в воздухе. Пота под джинсами. Боли в зубах. Зима выдалась холодная и сухая — Матсукава болел иногда. Думал, может, придурок явится хотя бы в бреду — и этого не случалось. Ханамаки исчез, и, казалось, будто его вообще не было — такого будто и не бывает в мире. Такого ведь не бывает. Ханамаки один. Матсукава одинок. Зима выдалась без Ханамаки — отрезала неделимое, покопалась скальпелем, вынесла приговор: пустота. Живи с этим дальше как хочешь. Матсукава погрузился в работу: несколько раз за зиму приглашали на конференции — в основном, синхронистом, но случалось работать и с последовательным переводом. Дома коптел над научно-технической литературой — для опыта, иногда поступали и такие предложения. За Фаулза клялся не браться — назло — себе — Ханамаки, который не появлялся. Сдался на третьей неделе: перевел отрывок из «Коллекционера». Ханамаки не вернулся. Слушал Placebo. Макки ведь нравится Брайан Молко. Только он всё равно не пришел. Пытался рисовать — криво, непропорционально: глаза, носы, пальцы. Ханамаки и это не трогало — не будило. Купил гитару — и акустика не спасала. Спивался. Ладно, не то чтобы — пил иногда — один — это уже плохо. Если выпьешь немного, жить становится легче; когда переходишь черту — тут же хватает за легкие. Матсукава пил много. Его хватало. А Ханамаки так не хватало — все еще. Матсукава распечатал фото из интернета с клубничным мороженым, повесил над кроватью. Нет. Бил посуду — так, для классики жанра. Нет. Возвращался к Гессе — «Демиан», о Каине и Авеле. Взялся даже за Библию, прочел несколько аятов из Корана — господи. Господи, бог ведь не в этом. Бог потерялся в придуманном ноябре. Катался на роликах с Бокуто — да, в двадцать семь. Да, зимой. С Бокуто ведь. Не спасало и это. Господи. Матсукава разливает кофе на клавиатуру старого ноута — денег отгрохал на конференциях, купит теперь новый, а этот — так, просто, может, хоть это впечатлит Ханамаки. Кашляет. — Baby, did you forget to take your meds? Макки протягивает Маттсуну тетрадь: — Где твои карандаши? Ворчит: — Надо же портить компьютер именно сейчас! У Ханамаки герпес на верхней губе — Матсукава приближается, чтобы поцеловать. И ударяет. По выступающему подбородку — приступом в сухожилиях, кровью под веками и тоской — по этому беспощадному — переписанному — перевернутому — Ханамаки. По этому Ханамаки сходилось с ума неслышными воплями. Матсукава ударил несколько раз — за что-то. — Где тебя, мать твою, носило?! У Ханамаки кровь хлынула из носа — белая. — Нет у меня матери. Матсукава не мог больше — обнял. Ханамаки не капризничал, не сопротивлялся — послушно обхватил талию Маттсуна, поцеловал в плечо: — Я не знаю уже. — Я тоже. Кровь текла и из глаз Макки — тоже белая. — Спермой, что ли, удавился? — Я тебе не изменял, — испуганно прошептал Макки, — мне не нужен никто — кроме тебя. Он тоже не нужен никому — кроме Маттсуна. — Давай разговаривать, — Макки целует судорожно в шею, повторяет что-то о боге, — Маттсун, Маттсун, Маттсун… — Что ты делал всё это время? — Ничего. Кровь у Ханамаки липкая и густая — какая-то нечеловеческая. Ханамаки и сам какой-то нечеловеческий — Матсукава целует веки, слизывает кровь с подбородка — господи, да это же пломбир. — Что ты делал? — Нечего мне было делать, — Макки щекотно дышит на ключицы, — не было меня. Не было. — Невозможно. — Не было. — Нет. — Ты и сам знаешь. — Я хотел тебя… — Я не знаю. — Что на этот раз? — Пиши хоть что-нибудь. Не хочу больше расставаться, — Макки глотает слёзы, не позволяя Иссею посмотреть на себя — ухватился за бока, голову склонил ему на плечо, — пиши: рельсы ржавеют, младенцы сдыхают. — Не то, Макки. — Мне было так пусто. — Тебя ведь не было. — Именно. Матсукава целует его глаза — да это же ви́ски. — Ты плачешь пойлом? — Отражение тебя. — Живая интерпретация? — Нет, — Ханамаки толкает Иссея в плечо, — не живая. Матсукава целует — совсем возле губ. В миллиметре, наверное. — А ты что делал? — Переводил. — Что такое единица перевода? — Не будем об этом, — просит Маттсун, по прежнему целуя везде возле губ, — не будем. — Иерархия? Вольный перевод? — Макки… — Парные синонимы? — Макки… — Транспозиция? — Макки… — Макролингвистика? — Макки… — Так хочу быть живым. — Макки, Макки, Макки… — Оживи меня, — просит Макки, — переведи. У Матсукавы бывало всякое — губы дрожали, колени, пальцы, глаза — на этот раз содрогнулось что-то в горле. Он шепчет: — Макки… И целует в губы. Струнами — горечью — алкоголем — и языком — в него, в безобразное «мы» на морщинах у глаз — в искажённые двадцать восемь: Ханамаки его. Матсукава теряется в боге — бог между пальцами — влажностью — в рот — из сомнений и перегара — сигаретами — дымом — целует, целует, целует. Целует. — Маттсун… Целует забвением в скорость непрошеных слов — срываясь на жадные «не уйду» — бессмысленное столкновение Я — с Ты — в нём. Матсукава потерян на зависть богам — те, наверное, громко смеются — громко — но у них никогда не случался — и не случится — Ханамаки. Бог расплывается в кислоте — в отблеске фар на испачканных стеклах автомобилей — в языке — перекрестками, улицами, губами — Бог в Ханамаки — мерцает. И гаснет. Бог повторяется. Матсукава вертит богов на хую и валит Макки на ковёр, усаживаясь сверху и слабо ударяя по щекам: — Будем сходить с ума. Ханамаки закусывает губу — в том месте, где герпес: — Будешь. — Ладно. — Слушай, — тянет Маттсуна на себя, гладит мышцы под рукавами футболки, — кто придумал эти белые майки? — Люди, не знаю, — задумывается Маттсун, — а что? — Люди, — Макки больно сжимает кудри Маттсуна, — а потом удивляются, почему такие давидные мальчики становятся гомо. — Всё дело в белых футболках? — На смуглых мальчиках. — Как обобщенно, — обижается Маттсун. — Думал, ты скажешь, на мне. — Передавай привет самолюбию. — Потеряно. — Связь? — Всё во мне, — шепчет Маттсун, — всё теряется, Макки, теряется — вместе с тобой, потому что я тоже тебя хочу. — Хочу. — Макки… — Скажи это. — Макки… — Долбаное слово, Маттсун. — Забери меня отсюда. — Не то. — Забери меня. — Скажи, что это у тебя — ко мне? — Не знаю. — Столько слов ты трахал своими мозгами, а теперь, — Ханамаки стирает выступающий виски у глаз, — теперь тебе так сложно сказать: люблю. Люблю. Я люблю тебя. Люблю тебя, Ханамаки. Люблю тебя. Пять выебанных букв. Одно несчастное слово, которое в космосе, наверное, тоже уже поимели. Люблю. Я люблю тебя. Я ведь люблю тебя. — Не говори это так часто, — просит Маттсун, — оно ведь теряет смысл. — К дьяволу, — виски льется с уголков глаз на ковер. — Я не гонюсь за смыслом. — Ты прямо описал мою жизнь. — Чудовищная ложь. — Перестань унижать меня на глазах у моего эго. — Уйми тогда этот пафос на языке. Матсукаве хочется трахаться. Ханамаки целует его горячо, прижимается — извращённо, но так невинно — и водит руками по линии позвоночника, по спине. Пахнет черничным мылом. Ханамаки стирает пространство. И время. Всё.

{вне пространства и времени}

Последствия разрушительны. Кто-то предупреждал, Матсукава уже не помнит. — Ты забыл принять таблетки от кашля, — упрекает Макки и ведёт по тропе, через деревья. Ветви царапают щеки, грозятся проткнуть глаза. — Совсем о себе не заботишься. — Прости, — Маттсуну, по правде, не жаль. — Куда мы на этот раз? — К богу, — отвечает Макки с сомнением, — или к дьяволу. Какая разница? — Никакая, — в самом-то деле. Постепенно зеленые кроны деревьев сменяются степью: долина отнюдь не пустынная — усеяна изваяниями — мраморными, местами металлическими или глиняными. — Микеланджело, — сообщает Ханамаки. Поправляет очки: в розовой оправе, квадратные и немного большие для его лица. Напялил, наверное, когда тащил Матсукаву из леса. С Макки вообще лучше не задаваться вопросами вроде «когда» и «откуда» — не то чтобы бесполезно — неутешительно. Достает из кармана сигареты — длинные, тонкие. Дует на одну — та загорается. — Хочешь? — Угости лучше Бахуса. Макки поступает по-своему: подходит к скульптуре бога вина, наклоняется к стоящему позади сатиру, угощает того сигаретой. Статуя оживает: сатир хватает сигарету из рук Макки, затягивается, выпускает дым — фиолетовый, тот же — и бежит к деревьям — в ту сторону, откуда Маттсун с Ханамаки только пришли. Бахус глядит на них с осуждением, эхом отдается в ушах: — Ему только повод был бы, — тяжко вздыхает, отпивает вина из чаши, — мне теперь ждать его вечность. — Он подливал тебе? — Макки обходит Бахуса, встает на цыпочки, пытаясь заглянуть в чашу — всё равно не дотягивается, — много у тебя там? — Он крал мое вино, — морщится Бахус, — а теперь и вы туда же? — Подожди, мы хорошие парни, — Ханамаки снова поправляет очки: те всё время сползают. — Вот это Матсукава. Матсукава Иссей, наш бог. — Твой бог, — безапелляционно заявляет Бахус, — мой — Микеланджело ди Подовико ди Леонардо ди Буанарроти Симони. — Ладно, но мы от этого не становимся плохими парнями, — упорствует Макки. — Угости нас, а мы в следующий раз тоже принесем тебе какого-нибудь пойла. — Я пью только вино. — Расширяй границы, Вакх, — вмешивается Маттсун, — ты не пробовал абсент. И водку. — И пиво, — добавляет Макки, — и виски. И что там еще? — Энергетики, — пожимает плечами Маттсун, — коктейли там алкогольные. С минуту Бахус смотрит по сторонам, затем выдает недоверчивое: — А что это ты ему дал? — Сатиру твоему? — Не мой он, — Бахус недовольно поводит подбородком по плечу, стягивает с головы венок, — угостите меня — угощу вас. — Ого, это, я смотрю, бизнес пятнадцатого века? — Маттсун еле сдерживает смех, — Макки, давай уже. Ханамаки протягивает Бахусу сигарету, предупреждает: — Будь с ней нежен. Смотрит на него оценивающе: — Вдохни её. Вот так. Ханамаки учит курить Бахуса. Нет, что там Бокуто спрашивал об извращенных фантазиях? Бахус протягивает чашу с вином, дает отпить сперва Ханамаки, затем Маттсуну. Оба облизываются: — Вкусно, матерь твою божественную. Матсукава оглядывается: надгробный памятник Лоренцо Медичи, пророк Моисей, «Пьета» — Иисус и Дева Мария, Павел, Пётр, Григорий, Амур. Распятия. Давид. — Твой главный соперник. Ханамаки смотрит влюблённо на Давида. — В смысле? — В смысле я бы ему дал. Давид выше Матсукавы почти в три раза. — Если судить по пропорциям, — щурится Маттсун, — мой член больше. Ханамаки хмыкает: — Я и не собирался спорить. Добавляет: — Ты ведь мой мужчина. — Давидный? — Давиднее самого Давида. Давид не может больше с этих придурков, орёт: — Блядь, ушли отсюда, пидоры сраные. Дева Мария охает: — Иисус, скажи ему! Иисус как Бокуто после абсента: — Мама, оставь меня, я ж сын божий. Святой Прокл взирает на небо безутешно: — Инквизиции на них мало! Амур подлетает, толкает Маттсуна к Макки: — Распутники. Продолжайте. Матсукава целует Ханамаки под возмущенные вопли Иоанна Крестителя, предварительно избавившись от надоедливых очков — целует в губы, влажно и глубоко. Целует, чтобы исчезли оба — оба — открывают глаза, будучи погруженными в воду. Они в бассейне. Голые. Ханамаки в зеленой шапочке для плавания. Стягивает её, смеется. Хлопает в ладони — электричество отключается. Из окна пробирается лунный свет — ложится Ханамаки на плечи, околдовывает. Темно, чарующе, незабываемо. Ханамаки отплывает, спрашивает: — Как тебе? — Даже забыл, что не умею плавать. — Со мной ты умеешь всё. Маттсун болтает ногами в воде, дарит благодарное: — Иисусе! — Христос не при делах, — объясняет Макки, — это всё ты. — Нет, ты. — Ты. — Нет. Макки выходит из воды, позволяя Маттсуну любоваться — его всем: ногами — худыми и крепкими, поясницей, лопатками, задницей — господи. Не вспоминайте о боге в такие моменты. Не поможет. Ханамаки надевает юкату — лазурную, в мелкий белый цветочек, — и Матсукава вдруг представляет его в волейбольной форме Сейджо. — Господи, — повторяет Матсукава уже вслух. — Что? — В школе я записался в волейбольный клуб. Был блокирующим. Играл с Ивайзуми и Ойкавой. — Это я знаю, — Макки садится на кафель, протягивает руку к воде, — что дальше? — А дальше, — Маттсун подплывает, хватает Ханамаки за руку, целует пальцы, — представил тебя в этих шортах и футболке. Цвета твоей юкаты. — Мне подходит? — Так подходит, что хочется сорвать с тебя это безобразие… Ханамаки вдруг отстраняется, спрашивает серьезно: — Мое имя? — Макки? — Как бы меня звали в твоей команде? Ханамаки — кто? — А-а-а… — Сколько мы знаем друг друга, Маттсун? — Лет двадцать будет. — А у меня даже нет имени. Нет, подожди. Почему, собственно, Ханамаки? Матсукава погружается под воду, смотрит на мутную фигуру Макки, возвращается, приглаживая мокрые волосы: — Гемоглобин. — Гемоглобин? — Гемоглобин Ханамаки. — Гемоглобин Ханамаки? Макки смеется: — Конкретнее. — Нет, серьезно, — объясняет Маттсун, — гемоглобин F-Македония, гемоглобин Люксембург, гемоглобин Сен-Франс. А есть еще гемоглобин Ханамаки. — Почему? — Сам не знаю, правда. Еще когда учился в начальной школе, мама сказала, папе нужно есть больше печени и граната, повышать гемоглобин. Я загуглил, увидел столько названий и подумал, что ты не Талант больше — Ханамаки. Макки улыбается: — Гемоглобин Ханамаки. Матсукава выходит из воды, смотрит на свою юкату — тёмно-синяя. Наклоняется к Макки, шепчет: — Сродство к кислороду повышено, иногда отмечается эритроцитоз; замена лизина на глутаминовую кислоту в 139-м положении альфа-цепи. Ханамаки сглатывает: — У тебя такой красивый член. — Макки… — Сыграем в игру? Матсукава соглашается, предчувствует: придется пожалеть. — Как называется? — Мы никогда не. — Что-то знакомое. — Вовсе нет, — тянет Иссея за рукав, не позволяя закрыться юкатой, — вовсе нет, вовсе нет, вовсе нет... — Начинай, — перебивает Маттсун. Макки целует Маттсуна в шею: — Мы никогда не сходим в кино. Гладит рукой живот: — Мы никогда не будем пить вместе в компании Бокуто и Ивайзуми. Проводит ладонями от бедер к коленям: — Мы никогда не отметим мой день рождения. Щекочет дыханием ухо: — Мы никогда не попадём на концерт Depeche Mode. Дотрагивается пальцем до головки: — Мы никогда не представим друг друга родителям. Сжимает член в кулаке: — Мы никогда не проводим друг друга до поезда, до метро. Ведёт рукой — вверх и обратно: — Мы никогда не докажем друг другу, что «мы» — реальное. Ускоряется: — Мы никогда не уснём в обнимку после чего-нибудь такого безумного, — усмехается, — как вы с Бокуто, например. Заглушает стоны Иссея — шёпотом: — Мы никогда не проснёмся вместе: ты не видишь меня во сне — я не умею спать. Выдает беспомощное: — Мы никогда не почувствуем друг друга — этими вот руками. Дрожащее: — Там, где ты жив… Обреченное: — …я мёртв. Слизывает сперму: — Мы никогда. Матсукава толкает Макки, целует ви́ски на его лице — дьявол, слёзы — слёзы на этот раз. Слёзы. Солёные. Настоящие — вроде бы. Вроде бы. Ханамаки просит: — Возвращайся. — Нет. — Это уже слишком. Я ведь загнул. — Загнул, — соглашается Матсукава. — Возвращайся, — повторяет Макки, — придумаешь мне имя. Матсукава целует в щеку, опустошенный и раненый — собственными доспехами; жалкой реальностью в раз и два — Ивайзуми назвал извращением это деление: на черное — и на белое. Бог — извращенец: делит вселенную — им назло; бог помешан на ревности ко всему человеческому — делит, и делит, и делит. Матсукава целует в щеку — открывает глаза. Комната. Испорченный ноут. Тетрадь. Карандаш. Исписанные листы. Это он писал? Эти строки — он писал? Разве это мог быть он? Он ведь был там, с Макки. С его Макки. Это не мог быть он. Он был с Макки. Макки дрочил ему. Выпросил у Вакха вина. Макки. Матсукава вернулся в пространство. Во время. Отрезвляющее пробуждение — пощечиной — нет, кнутом. Скальпелем. В пробирающий март.

{апрель}

Май нагрянет уже через десять дней. В двадцать восемь меняется цвет деревьев — что-то тускнеет, что-то вообще теряет смысл. Оживают дома — пустующие, с мебелью из красного дерева; парки; машины; метро. В двадцать восемь неволей кладешь на всю эту дребедень: то, что уносит в пропасть — то, что толкает ввысь. В двадцать восемь работаешь синхронистом — в стеклянной кабине, с наушниками, с микрофоном — с партнёром, по очереди — полчаса. Конференции утомляют, но приносят такое удовлетворение, что Матсукава даже организаторов готов расцеловать. В конце марта поступило предложение от мистера Зейна — Матсукава переводил для него еще прошлой осенью, и экономист, расширяющий собственный бизнес в Японии, видимо, остался доволен: на этот раз презентация связана с банковскими займами. На почту заранее прислали необходимую литературу, и приходилось готовиться. На встречи с Макки оставалось всё меньше времени. Матсукава до сих пор не дал ему имени. Ладно. Нужно побриться. Смотреть на него особо не будут, сядет себе за стеклом, закроется от мира — останется с текстом наедине — все дела. Останется со словами — чужими — те не властны над Матсукавой. Главное не порезаться. — Бу, — смеется Макки, — ой, кровь! Целует в рану: — М-м, железо. Матсукава морщится, смывает пену с лица: — Я сегодня рано ложусь. — Ну чего ты, у меня такие фавны из Греции, не представляешь даже, от чего отказываешься! — Макки, у меня есть работа, ради которой приходится высыпаться хотя бы иногда. — Зануда, — ворчит Макки, — у тебя есть работа, а у меня, — обнимает Иссея, — у меня даже имени нет. — Дай побриться. Макки не отстает даже у постели. Маттсун зарывается лицом в подушку, рычит: — Макки! — Гонишь меня? — Не гоню, — устало выдыхает Маттсун, — всего лишь прошу отсрочки. — Ладно, — Макки поправляет одеяло, целует в ухо, — ладно. И уходит. Утром Матсукава завтракает тостами, надевает голубую сорочку, поправляет галстук — смотрит на свое отражение, цокает недовольно — снимает галстук. Расстегивает первую пуговицу. Снова застегивает. Ширинка, придурок. Ремень, мать его. Пора бы собраться и вышвырнуть себя из квартиры. Он уже сколько лет в этом деле — а все равно побаивается. Тему знает, с материалом ознакомлен, и вообще — у Зейна неплохой акцент. Еще и переводить будет на пару с Акааши — нет, глупости. К черту волнение. Маттсун запирает дверь на ключ, вспоминая второй курс университета: они тогда заучивали для экзамена конспекты о переводческой деятельности. Что там было о синхронистах? Быстрота мышления, физическая и умственная подготовка, знание source language в совершенстве — как и target language, хорошая дикция и еще с десяток пунктов — Маттсун их не помнит больше. Такси уже ждёт — к бесам. К бесам это всё. Акааши тоже заждался: — Вы бы еще позже пришли, Матсукава-сан. — Полчаса ведь до начала, и оборудование опробовали на днях. — Ладно, рассаживаемся, — Акааши проходит в кабину, — не переживаете, надеюсь. — С чего бы? — Матсукава разглядывает полоски на зеленой рубашке Акааши, — мы с тобой когда в последний раз работали вместе? — В январе еще. — Сработались ведь. Акааши улыбается едва заметно, кивает. — Как тебе аппаратура? — Неплохо, — оглядывает помещение, пальцами стучит по столу, — у Брайана в прошлый раз получше было. — А с виду не скажешь. — Кабина стационарная. — С вентиляцией как? — В этом они, кажется, обошли Брайана, — Акааши довольно откидывается на спинку стула, — по ходу дела увидим. — Ладно, с богом, что ли? — И без него обойдемся. Перед тем, как надеть наушники, Матсукава интересуется: — Кобейн был прав? — Вы о чем? — Курт. — Матсукава-сан, снимайте напряжение как-нибудь иначе, прошу вас. — Заразительно? — Не совсем. — Ну так что, — Матсукава раскладывает перед собой бумаги с планом выступления, — бог — гей? — Бисексуал, — отвечает Акааши и надевает наушники. Через несколько минут в аудиторию входит Зейн — тогда Матсукава подключает оборудование к доступу слушателей. Акааши передает Матсукаве листок: 15/15 минут. Матсукава пишет в ответ: 20/20, 25/25. Акааши закатывает глаза: План. Матсукава повторяет трюк с глазами: Чего тогда спрашиваешь?! Акааши чуть не дырявит бумагу карандашом: Это было напоминание. Дописывает: Матсукава-сан. Улыбается. Чёрт. Акааши подходит улыбаться — делает он это редко, но. Как. Акааши не давидный. Акааши акаашный. — С хуя ли ты на него заглядываешься? — шепчет Макки, — с хуя ли? Ох. В голове раздается голос Зейна — неторопливая речь о процентных ставках. Не страшно: начинает ведь Акааши. — Кейджи, — выплевывает Макки, — а у меня нет имени. Матсукава нервно сглатывает, показывает Макки губами: уй-ди. Акааши косится на Маттсуна, но в словах не путается — продолжает переводить. Говно, он ведь его отвлекает. Макки сжигает взглядом: — Нахуй тебя вообще. И исчезает. На шестнадцатой минуте наступает черед Маттсуна вдалбливать на японском что-то о кредитах: абсолютное спокойствие и погружение в социальный обман. — Ахилл ебался с Патроклом. Матсукава поднимает взгляд: Макки сидит на столе в позе лотоса, прямо возле компьютера. Тесно. Душно. Паршиво. — Гойя не заценил, как герцогиня Каэтана станцевала для него болеро. Матсукава останавливается — Акааши толкает в плечо, смотрит обеспокоенно. — Уорхолу не понравилась песня Боуи о нём, — продолжает Макки. Матсукава осекается: — Извините, переводчик не слышит. Пожалуйста, повторите. Как там было в университетских конспектах? Вроде этого. Проблемы случались и раньше — не такие. Зейн повторяет — Матсукава не слышит — переводит Акааши. Он ведь переутомится. Переутомился. Акааши переводил добрый час, пока из агентства не приехал Тсукишима — тот помог ему только с оставшимися двадцатью минутами. Матсукаву к кабине не подпускали — организаторы ясно дали понять, что платы за то незначительное время перевода ему не видать, — и правильно. То, что Зейн больше не захочет с ним работать, тоже предельно ясно — и все же Матсукава ждал конца конференции, чтобы попросить прощения. — …за предоставленные неудобства. — Вы не в порядке, Матсукава, — Зейн похлопал Иссея по плечу. — Сходите к врачу. Позже Матсукава встретил Акааши у выхода из здания — специально его дожидался. Акааши не дал открыть рот: — Спокойствие, Матсукава-сан. — Не смог я без божьей помощи. — Что с вами? — Не поверишь. — Я передумал, Матсукава-сан. Бог, скорее, гей. — Был бы он геем, помог бы мне — из солидарности хотя бы. Акааши достает сигареты, предлагает Матсукаве: — Может, выпьем чего-нибудь? — Не сегодня, — вздыхает Иссей. Можно было бы согласиться. Ладно, если без лукавства — хотелось бы. Матсукава не запал, нет-нет-нет. Просто хочется ведь иногда. Пожить. Но Макки не даст. Ничего Макки не даёт — только с ума сводит. — У меня твой номер сохранён, — спасается Матсукава, — созвонимся? — Наверное? — Да. — Да. Ханамаки нагадил и пропал — ну и репертуар у него. Матсукава не знал, куда девать себя: домой возвращаться не хотелось, шататься по городу — тоже. Решил заглянуть на работу к Куроо, потискать щеночков, успокоить нервы. В кабинете его встречает Хайба: — Матсукава-сан! — Только не говори сейчас, что у Куроо выходной. — Не скажу. Входит Куроо с котёнком в руках: — У меня новый пациент? Котёнок издает писклявое «мяу», Матсукава его гладит, смотрит на Куроо с надеждой: — Спасай. — Даже спросить боюсь, в чём дело, — Куроо передает котенка Льву, просит разобраться с глистогонными. — Мне перекреститься? Матсукава садится на стул в углу помещения: — У меня во время конференции снова глюки были. Как тогда, с Бокуто. — Кому врезал на этот раз? — Никому, — отвечает Маттсун, — всего лишь всрал в свою работу. — А начальство что? — Начальство посоветовало сходить к врачу. — Я, конечно, понимаю, что ты животное, — смеется Куроо, — но под врачом они имели ввиду явно не ветеринара. Добавляет: — Тебе бы к Ивайзуми. — А он не в Мияги? — Вернулся вчера. Матсукава хватается за голову: — Я не болен. — Знаю. — Меня распирает просто. Куроо обращается ко Льву: — Иди помоги Кагеяме с тем ротвейлером. — А котёнок? — Это был культурный намёк на то, чтобы ты удалился, Толстой, — объясняет Маттсун. — Займись им в кабинете у Киоко, — предлагает Куроо, — папочкам надо разобраться. Хайба присвистывает и оставляет их, котёнок выдает прощальное «мяу». — Поговорим? — Сними халат, — просит Маттсун. — Критика, — Куроо достает из стола пластиковые стаканчики и минералку, — шлифовка. — То есть? — Знаю, что тебя беспокоит. — Думаю, да. — Не читай себя. — Не могу. — Тогда не придирайся к себе, — разливает воду по стаканам, протягивает один Маттсуну, садится в углу напротив, — ты так сведешь себя. — В могилу? — С ума. — Это уже давно. — Не покупай себе черничное мыло, — подбрасывает вариант Куроо. — Нет необходимости. — Не сравнивай нас. — Боже, — Маттсун залпом осушает стакан, всматривается в прозрачное дно, — только не это. — Не сравнивай себя с Ивайзуми. — Я пришел за помощью. — Тебе не хватает истины. — Ты-то откуда знаешь? Глупый вопрос. — Глупый вопрос, — вторит Куроо. Маттсун улыбается: — А у твоей музы что? — Пожизненный ангст, — печально вздыхает Куроо. Он сам, наверное, еле спасается. — Я сам, наверное, еле спасаюсь, — Куроо подходит к столу, наливает еще, — котики помогают. Немного. Маттсун не может больше: — Мы такие сентиментальные. — Под тридцать. — Охуевшие, — подтверждает Маттсун, — до безобразия. Куроо подходит к Маттсуну с минералкой, наклоняется: — А давай ты будешь творить всякое от своего воображения, а я буду твоим другом-гением, профессором Магнусом, который спивает тебя галлюциногенными? — Тебе нравится Дафна дю Морье? — Мне нравится Магнус. — Тетсуро… — Иссей. Маттсун нетерпеливо отпивает еще минералки, соглашается: — Я, наверное, схожу к Ивайзуми. — Сдай там анализы, может, найдут у тебя что-то. — Моя последняя надежда. Куроо подмигивает. Куроо всё понимает — долбаное всё, всё и всё. Шлифовка, говорит Куроо. Критика. Как же. Маттсун прощается с Куроо и идёт к Ивайзуми в больницу. Тот пишет ему направление, посылает на анализы, просит прийти еще раз следующим утром. Что они собираются лечить? Абсурдность, наверное. Абсурдность происходящего. — Обойдемся без томографии, — просит Маттсун, — и биопсии. Ивайзуми смотрит на него, спрашивает: — Тебе делать нечего? — Нечего, — кивает Маттсун, — думаю, может, у меня сахар в крови, может, не знаю, всякое ведь бывает. — Тебя надо было к психотерапевту. — Нет, мне необходимо научное объяснение. Физическое, понимаешь. Я ведь гуманитарий. — Хуй с тобой, — бросает Ивайзуми. Пусть будет хуй. Все же лучше, чем бог. Матсукава возвращается домой — брошенным и одиноким. Ханамаки тут нет — наверное, к лучшему, но хочется врезать ему — до боли в пальцах — за то, что играет — капризно и преднамеренно — портит, ломает — не склеивается. Наутро Маттсун сдает еще несколько анализов. Ивайзуми пишет днём: «Гемоглобин немного повышен. Я выпишу тебе лекарства, не беспокойся.» Не беспокоится. Он — как бы — знал. Догадывался. Домой возвращается к полуночи. Днём с Куроо ходили на соревнования Бокуто и Ушиджимы, вечером отмечали. Проигрыш. Всё как-то послушно проигрывало в жизни — Бокуто с Ушиджимой — плацебо в наушниках — сам Матсукава — проигрывал — Ханамаки. Ханамаки встречает его цветами: — Пионы. — Быстро вянут, — замечает Маттсун. — Словно я — в тебе. — Drama queen. — Meme king. Смеются. Не смешно. — Слушай, Макки, — Маттсун усаживается на краю дивана, — мне сегодня Хаджиме сказал, что тебя во мне слишком много. — Что будем делать? — Пить лекарства. Ханамаки бросает пионы на стол, подходит к Маттсуну: — Так у тебя теперь всё как в песнях пласов! Восхищается: — Haemoglobin! Ликует: — Meds! Матсукава драматично качает головой: — Тебе это нравится? — Куда уж без этого? Булгаков вот от морфия страдал. — Я — от тебя. — Каждому — свое. — Мне — тебя. — Уйдем отсюда, — Макки целует в нос, — ты хочешь? Хочет. Ханамаки залезает Маттсуну на бедра, расстёгивает ремень, сжимает пах: — Уйдем. И стирает время. Стирает пространство. Голыми руками — безжалостно — словно бог.

{вне пространства и времени}

Он и есть бог. Рогатый, с копытами. — Я сегодня сатир, — Ханамаки восторженно крутится вокруг Маттсуна, — как из Нарнии! — Блин, — вспоминает Маттсун, — мы Вакху обещали выпивку. — Сука. — Сука. Ханамаки кусает пальцы: — Давид нас точно вышвырнет на этот раз. — Может, передать через того, мелкого? — Нет, этот сатир вылакает всё в пути. Матсукава предлагает: — Тогда через Амура. Мы ему, кажется, понравились. Ханамаки снова ведёт Маттсуна через лес, сквозь колючие ветви, останавливается у пересечения со степью, машет Амуру: — Хэй! Амур тут же подлетает: — Потрахались? Матсукава выдает отчаянное: — Нет. Амур не унимается: — Пассив — актив? Ханамаки отвечает: — Каждый раз обещает меня выебать. — Так не пойдет, — Амур угрожает Маттсуну стрелами, — совсем тормоз? — Двадцать лет меня добивается, — подначивает Макки. — Тебе что, видео скинуть, как я его отделываю? — Маттсун протягивает Амуру ящик со спиртным: Ханамаки наколдовал. — У нас тут wi-fi не ловит, — жалуется Амур, — а то я бы с радостью. И улетает. Макки валится на траву и тянет Маттсуна на себя — потными пальцами — настырно и неоправданно — смело — невинно. Целует веки, разбито встревая в пробелы, в поломанные чернила — разлитые вместо букв — набором пьянящего текста — любовью — любовью — любовью — и голосом. Целует царапину на щеке — холодными и преступными — бледными — северными — губами. Мировыми — неокеанами — островами — расстоянием в невозможность желания — исступления — целует и давится выдохом — вдохом: — Маттсун… Забирает, целуя — в преступление — в неприступность — пороками, ярлыками — богом на кончике языка. Молит: — Придумай мне имя. Маттсун задыхается: — Такахиро. Ханамаки отпускает Маттсуна, гладит свои рога: — Почему? — Просто. По правде, так зовут сэйю Клода Фаустуса из «Темного дворецкого» — Сакураи Такахиро. Макки это знать необязательно, Матсукава аниме не смотрел — просто Фаустус симпатичный, Бокуто как-то показывал. Просто надо же что-то сказать. Вкладывать смысл во всё — бесполезно, неблагодарно. В боге нет смысла. В Такахиро его не больше. — Такахиро, — шепчет Макки в губы, — Ханамаки Такахиро. — Такахиро Ханамаки. — У меня есть имя. — Имя. — Я теперь… — Нет. — Ладно. Маттсун закрывает глаза: — Хиро. Его уносит. Открывает глаза: — Хиро? Трава сменилась рисунками. Матсукава вглядывается: Гойя. Капричос. Диспаратес. Тавромахия. Бумага под ними — старая, пожелтевшая; тысячи офортов — повторяющихся и затерявшихся — в истории и во времени — в правде — в придуманном мире — в волнении — в революции — в жажде — в свободе. Хиро гладит кудри Маттсуна: — Будем трахаться на искусстве. — Искусством. Матсукава лежит на Хиро, смотрит по сторонам: стены обвешаны дикостью гения, надписями на испанском, заученными выражениями:

сон разума рождает чудовищ,

смерть алькальда из Торрехона,

Тантал.

Матсукава смотрит на Хиро: без копыт. Без рогов. Снова будто бы человек. Будто бы. — Заниматься любовью следовало бы на портретах Каэтаны. — Разврат, — соглашается Хиро, — мы по-другому не умеем просто. У Маттсуна болят глаза: — Почему не Дега? — Тупые балерины, — объясняет Хиро. — Дали? — Предсказуемо. — Пикассо? — Если уж выбирать среди испанцев, бесспорно — Франсиско. — Уорхол? — Отстань, — сдается Хиро. Матсукава приподнимается: оба в черных шелковых халатах, под материей — голая плоть. — Как изящно, — хвалит Маттсун, — заметный прогресс. — Никакой горящей воды, — довольно тянет Хиро, — никакого огня в горле. Пахнет черникой. Талант покоряется гению — или — гений подгибается под талантом? Противостояние — неизменная константа в отношении между двумя: покорённым и покоряющим. Маттсун целует Хиро в живот: — Кто мы? Хиро ударяет его по макушке: — Соси уже. И Маттсун — о боже, он ведь не может — не умеет иначе — слушается. Пробует: влажно и разрушительно. Берет глубже — пьянеет — от запаха — языком — стонет — сжимает зубами. Господи. Господи. Господи. — Господи, — бредит Макки, — господи. Господь давно их покинул. Распятия раскололись. Обрушился Лувр. Треснули статуи. Переплавилась медь. Сломалась клавиатура. Закончился грифель. Истлела бумага. Забылись имена. И хрупкое: — Господи… Повторяется учащенно. Маттсун предлагает: — Доиграем. Хиро не отвечает. — Мы никогда не, — бросает Маттсун, устраиваясь сверху. Хиро шепчет: — Нет. Просит: — Нет. Маттсун целует в губы — разводит его ноги — входит: — Мы никогда не уснем под звёздами. Усмехается: — Это банально. Толкается: — Мы никогда не побеспокоим соседей. Добавляет: — Разве что Вакха с Давидом. Глубже: — Мы никогда не оспорим гениев посторонних. Объясняет: — Потому что оно нам не нужно. Быстрее: — Мы никогда не устанем трахаться. Стонет: — Мы… никогда не расстанемся. Шёпотом: — Мы никогда не излечим меня. Смехом: — Потому что я люблю тебя. Спермой: — Потому что… Хиро выдыхает разбитое: — Молчи. Тянет Маттсуна на себя — тот валится, сжимает офорты под Хиро, мнёт легендарное — потными пальцами. Потными пальцами — в примитивность падения — в грех на руках — дыханием — листьями под ногами — солнцем в беспамятстве — бледной луною — целует везде — под золотом неоправданного и непризнанного, под тяжестью терпкой боли — не умаляя физического страдания — ни на йоту, — связывая то с сознанием — в узоры из тонких вен — в картины из синяков — в обретённое Я в Ты. В непонятое — в невыраженное — мы с тобою на куполе старой церкви. В витражном стекле мечети. В колоннах греческих храмов. В Афинах — в разрушенных городах — в сожженных библиотеках — в религии — в войнах — в смерти, порождающей удовольствие. Плата за божество — в виде навыка и таланта. Хиро смеется: — Не зазнавайся. Шутит: — Всё проще. Целует — стихами Гарсиа Лорки. Целует — подсолнухами Ван Гога. Звездной ночью и криком. Временем. Айвазовским. Целует — заглавными буквами — в прописные. Золотом Климта. Постмодернизмом. Снегами Килиманджаро — зелеными холмами Африки. Мечтателями. Дождём. Шопеном. Эйнауди. Бахом. Целует: — Мой бог — ты. Они — твои. Целует: — Пиши — до последнего. Гемоглобином в крови целует. Его Ханамаки.
102 Нравится 19 Отзывы 38 В сборник
Отзывы (19)