Часть 1
7 августа 2017 г., 16:50
Примечания:
Арты к тексту (смотреть обязательно!):
https://yadi.sk/d/KQWxfpgG3LDG7W
Фотоальбом Винчестеров (смотреть обязательно!):
http://online.flipbuilder.com/ewwo/wdue/index.html
Скачать фотоальбом:
https://yadi.sk/d/E_GK8zQG3LDG5t
Скачать текст без артов / текст с артами, разделителями и вставками / альбом / фанмикс:
https://yadi.sk/d/nIU1hy2M3LDCAv
Дизайнера хочется вздернуть на шторе и насильно привить чувство вкуса. Мотельная комната обклеена аляповатыми, отвратительными жирафовыми обоями, красные светильники и красные кресла — завершающий штрих в ужасающий интерьер. На это все смотреть невозможно, сразу голова едет, подташнивает. Так что Сэм сидит по-турецки в продавленном кресле и, широко раскрыв глаза, таращится на Дина. Тот дрыхнет, развалившись на кровати поверх покрывала морской звездой и приоткрыв рот, сопит едва слышно, нахохленный и хмурый даже во сне. Сэм впихнул в него около двух часов назад обезболивающих — черта с два, конечно, Дин что покажет, но Сэму не нужно было быть семи пядей во лбу, чтобы замечать краем глаза, как брат то и дело морщится от боли в ушибленных ребрах. Отличный, привычный уже был подарок на Рождество от отца, Сэм даже и не удивился, когда он по доброте душевной скинул их в одном из самых задрипанных мотелей Джорджии (Дина — латать раны, Сэма — следить за этим, читай: латать Дина вместо Дина), а сам свалил на Охоту. Вернется, сказал, только в следующем тысячелетии. Остроумно, аж обхохочешься.
Сэм сдержался, не хлопнул с треском за ним дверью.
Дин что-то бормочет тихо во сне, почесав предплечье, переворачивается на бок, но не просыпается. Сэму, наверное, все же хочется, чтобы он проснулся, он и сам до конца не понимает. Не потому, что праздник, — какой к чертям праздник, серьезно? — не потому, что было бы лучше, если совсем уж честно, по-другому, как у остальных. Такое бывает только раз, такого больше не будет. Не то чтобы Сэм хоть насколько-то символист и погружается в вечные материи, не то чтобы он придает этому какой-то невъебенно крутой смысл, или он готов проголосовать за партию занесенных в бункеры, просто…
Дин во сне дергает голой пяткой, смешно подгибая пальцы, и Сэма вдруг до одури тянет ее пощекотать, пусть и с риском получить за это в нос, а еще так и свербит в горле дурацкими, тупыми вопросами. Кто знает, может, Дин тоже об этом думал? Отчего-то его ответы сейчас Сэму кажутся очень важными.
Дин и не заикнулся бы про метеорит, который должен обязательно разнести планету, про пандемию чумы, холеры и коровьего бешенства или колонизированный Марс, в конце концов, потому что Дин выше всего этого. То, что сказал бы Дин, Сэм практически слышит:
— Если они наконец пустят с конвейера летающие доски Марти Макфлая и самозашнуровывающиеся кроссовки, тогда, Сэмми, все это не зря. А так — херня все чистой воды.
Бред — предполагать такое, но Сэм заперт в душном уродском мотеле, и везде, но только не в этой комнате, меньше чем через пару часов начнется не только новый век, а новое тысячелетие, и неправильно встречать его вот так. Нет ничего более верного, чем встречать его вместе с Дином, — даже так.
Дин вдруг издает громкий раздраженный всхрап, определенное «ну ты и баба, Саманта». Сэм спешно закусывает костяшки пальцев, чтобы не заржать, потому что он прав. Или не завыть волком, обтявкивая гребаные развеселые обои. Он не знает.
По стеклу ползут последние капли недавно закончившегося дождя — тропический, черт его подери, Новый год, спасибо, папа, и где-то далеко-далеко из-за стен до него доносятся отзвуки фейерверков. Сэм сползает с кресла и, засунув руки глубоко в карманы штанов, подходит к окну: вспышек не видно, только на стальном фасаде маркета напротив изредка пляшут размазанные, мутные цветные пятна, и Сэм, по всей видимости, должен угадать, что он видит в их очертаниях. Люди нетерпеливые, неугомонные, они боятся, что на них вот-вот рухнет небо, и потому взрывают его.
Сэм на секунду прилипает лбом к влажному стеклу и закрывает глаза, от его дыхания прозрачное мутнеет, а потом муть словно кто-то стирает ластиком. Дин не просыпается, когда Сэм садится на край кровати рядом с ним. Сэм не решается коснуться, потрясти за плечо, разбудить и спросить: «А ты, Дин, ты боишься чего-то? Ну… там?», он просто смотрит. Он открывает рот, чтобы сказать что-то очень опрометчивое, но из него не вылетает ни звука. Он понятия не имеет, как говорить такое.
Про то, что «там», пока листал стащенную из стенда для выпускников брошюрку, он уже себе выбрал университет, где, мать его, «веет ветер свободы», «там» он, может, и не полетит на чертов Марс, но попробует вломиться на юридический, «там» на штакетинах, может, появится белая краска, «там»…
«Там», он знает, изменится все, он этого ждет, пожалуй, больше всего остального. Его это пугает до дрожи в коленях, до усрачки, до того, что ему хочется разреветься, как девчонке. Потому что все он менять не хочет.
Дин дергается и резко распахивает глаза. Ладно, Сэм всегда чересчур громко думает, но не настолько же. Он чуть не подскакивает от неожиданности, но удерживается: это выглядело бы еще более подозрительно, и он точно не смог бы придумать себе никакого оправдания. Хотя он и сейчас не догоняет самого себя.
По крайней мере, он надеется, что успел стереть с лица все эмоции.
— Что случилось? — спрашивает Дин, его голос звучит хрипло ото сна. — Сэм?
Дин смотрит на него сверху вниз еще чуть расфокусированным, в самой глубине встревоженным взглядом, у него на воротнике рубашки маленькое темное пятно — от слюны, в самом уголке губ — трещинка, и Сэм не хочет-не хочет-не хочет это менять.
Он не успевает себя остановить, слова с языка срываются быстрее, чем у него появляется возможность их обдумать. Обычно так бывает только в ссорах с отцом.
— Через час Новый год. Век. Там люди орут, празднуют, как ненормальные. Ждут конца, кажется. Или начала, черт их разберешь. Знаешь… Я тут подумал… Странно это как-то, чтобы раз — и нули сплошняком. А кто-то этого, наверное, всю жизнь ждал. Мне…
Он свихнулся напрочь, он лепечет бессмысленные глупости подобно пятилетке, несвязная тарабарщина вылетает из его рта, как воздух из воздушного шарика, вместе с непонятным даже ему самому страхом. Он не может придумать ничего лучше, чем стиснуть в кулаке самый край диновой рубашки и слабо дернуть несколько раз, вдруг жалея о том, что Дин не может вот так вот сжать его самого и вытрясти из него всю эту муторную поебень.
Дин не насмехается, не пытается подстебнуть, он, видимо, тоже двинулся, раз его слушает, у него большие серьезные глаза, Сэм такие редко, очень редко видит. Дин молча кладет горячую широкую ладонь — не шире его собственной — ему на губы, и Сэм захлебывается воздухом, фразами, испугом, выматывающей душу привязанностью. Ладонь остро пахнет машинным маслом, лекарствами, пивом. Сэм слишком привык к этому запаху. Он не делает попытки убрать руку, жарко дышит в нее открытым ртом, он одеревенел весь, и ведь именно этого он и ждал.
— Пойдем, — вдруг говорит Дин и поднимается с кровати, шлепает босыми ногами по полу. — Только ветровку возьми, прохладно.
— Куда? Зачем? Дин? — Сэм чувствует странное отупение, наблюдая за тем, как Дин натягивает носки и, вот ведь скотина, даже вида не подает, что ему больно наклоняться, знает же, что Сэм смотрит.
— Двадцать первый встречать. Как надо.
Он уже открывает дверь, когда Сэм в спешке напяливает на себя ветровку, и следующие его слова тонут в очередном хлопке где-то взлетевшей в ночь разноцветной вспышки, поэтому они Сэму только кажутся. Точно. Кажутся.
— Чтобы ты, дурак, не боялся.
Лужи звучно хлюпают под подошвами ботинок, небо грохочет им в спины пулеметными непрекращающимися очередями: тра-та-та! — бум! тра-та-та! — бум! В прошлом году они встречали новый год в Чикаго, и небо, странно, практически молчало, как и Дин.
— Как будто что-то поменяется, кроме цифры, — Сэм фыркает. Он говорит это, лишь бы что-то сказать, потому что спросить Дина, куда они идут, ему духа не хватает, потому что признаться в том, что он и сам в это малодушно верит, он никогда не сможет.
Дин мычит себе под нос что-то невнятное, он ведь всегда терпеть не мог
философскую нуднятину, широко переставляет ноги. Сэм перестает считать пустынные кварталы, разукрашенные еще с Рождества гирляндами, — все либо сбились на главной площади, либо остались дома, — идет рядом, подстраиваясь под шаги.
— Почему не разбудил? — вдруг не в кассу интересуется Дин.
— Ты спал.
— Гений. Новый год же. И так херово с отцом вышло, мог бы… Ну, я не знаю… Ты же хотел.
Сэм толкает легко плечом в плечо, отсекая все следующие скомканные фразы, усмехается. И под угрозой расстрела не признается, что внимание Дина даже к такой мелочи — для остальных как посмотреть, конечно, — ему приятно.
— Забей. Я малолетка, что ли? Ты же меня не на карусели тащишь?
— Угу, на карусели. Пришли уже.
Сэм успевает только разглядеть перед собой подсвеченный неонами вход в метро, когда Дин хватает его за рукав и впихивает в какую-то каморку слева, занавешенную темно-красной тканью. Сэм почти ожидает увидеть жирафовую расцветку, вваливаясь внутрь.
— Эй, это что за…
Внутри чересчур тесно, они то и дело врезаются друг в друга локтями и коленями, Сэм, пытаясь распрямиться, заезжает Дину лбом по носу, чувствует его дыхание на своей шее, пока Дин шипит что-то нелицеприятное. Потом слышатся тихий щелчок, шебуршание, и зажигается свет из светодиодов по углам кабины. Сэм зажмуривается и отшатывается, невольно хватаясь пальцами за запястье Дина. Под кожей бьется быстро-быстро, сильно. В кармане Дина гулко звякают монеты.
— Никогда больше не проси повторить, — требует Дин. Голос у него до странного высокий. — Такое только раз в тысячелетие. У окна он сидит, блин. Самому не стремно, не?
Сэм открывает глаза. Боится взглянуть на Дина. Дин и так читает его как раскрытую книгу, не смешно даже.
— Ты это серьезно, что ли? — А его, Сэма, голос не выдерживает, ломается, черт, черт. Он понимает все. Теперь. Но он просто не может сказать «спасибо». Не благодарят за такое.
— Ну. Не тормози.
Сэм заставляет себя чуть повернуть голову и взглянуть на брата. У Дина смущенный и одновременно вызывающий вид, и он слишком, чересчур близко, так что Сэм не выдерживает долго.
— Давай, — неестественно бодро говорит он и, встав лицом к камере, закидывает правую руку Дину на шею, насколько позволяет место в фотокабине. Он даже не заметил, когда у него появилась возможность это делать, Дин ему всегда казался больше. Рука почти тут же затекает, жутко неудобно, но Сэм совершенно не обращает внимания.
Хотя этого, в общем-то, и не требуется, он и так целиком зажатый Дином: бедром, предплечьем, боком, тут не развернуться. Рукава ветровок елозят друг по другу с противным скрипящим звуком, в кабине душно, воздух спертый, тяжелый. Сэм, если честно, очень давно не чувствовал себя лучше, чем сейчас. Идиотизм, наверно.
— Только нормально давай. Рож не корчи, придурок. И без «рогов». Хочу так. Нормально.
— Скучный ты, Сэмми. Блин, патлы эти твои…
Вопреки словам, Дин обхватывает его одной рукой за талию, ладонью забравшись под ветровку. На плечо ладонь ему уже не просунуть, никакого пространства для маневра. У Сэма в горле сухо, и еще вдруг глупо, по-дурацки щиплет глаза. Горячее дыхание Дина по-прежнему щекочет шею, а Сэм сопит чуть выше, почти уткнувшись носом ему в кромку волос. Дин опять брал его шампунь. Засранец. Сэм широко улыбается в его висок.
Когда он быстро нажимает на кнопку, то задерживает дыхание. Дин замирает рядом, как гепард перед прыжком. Сэму эта секунда кажется куда более значительной, чем та, что будет последней перед двухтысячным годом. Может, Дин и прав кое в чем: что квасит его этим всем, как малолетку.
Как только замолкают щелчки фотокамеры, Дин вываливается из кабины, что-то бормочет про постоянно лезущие ему в рот и нос сэмовы волосы, а Сэм остается дожидаться, пока из принтера вылезут фотографии. Три снимка с виду получаются совершенно одинаковые, они с Дином застыли напряженными истуканами, даже не шевельнулись ни разу за то время, пока работала камера, но Сэм уверен, что потом, когда он рассмотрит внимательнее, он сможет найти отличия. Он захочет их найти.
— Дай-ка, — негромко просит Дин.
Сэм, помедлив, протягивает ему получившиеся кадры. Дин бросает на них беглый взгляд и достает ручку из кармана ветровки.
— Эй! — возмущенно орет Сэм. — Не вздумай ничего там..!
Он дергается вперед, чтобы отобрать снимки, но Дин неуловимо делает шаг назад, вздергивая руку вверх.
— Не драматизируй, чувак.
Не глядя на него, Дин переворачивает фотографии, кладет их на левую ладонь и правой рукой что-то вырисовывает на обратной стороне, закусив губу. Когда он с силой ставит точку, то чуть не протыкает стержнем бумагу.
Сэм бесцеремонно выхватывает фотографии через секунду после этого.
— И что ты…
Он давится всеми следующими словами, разглядев неровные, прыгающие буквы, выведенные черной пастой. Табу на сопливые сантименты, Дин, говоришь?
Внутри Сэма растекается что-то похожее на тягучую, теплую, мягкую карамель, это не остановить. Дин неловко жмет одним плечом и засовывает ручку обратно двумя пальцами.
— Пошли. Зайдем, если хочешь, в круглосуточный маркет, возьмем какой-нибудь белиберды. Вторая тысяча все-таки. И хватит загоняться, в конце концов.
Он уходит вперед, не дожидаясь Сэма, шаркает ботинками по асфальту. Сэм смотрит ему вслед, сжимая в потной ладони снимки. Держась всеми силами — буквально — за обещание, которое Дин только что ему дал. Шумно тянет носом воздух, а потом, аккуратно сложив снимки и проведя кончиками пальцев по сгибам, кладет их во внутренний карман ветровки. Не ближе к сердцу, лимит бабских загонов на сегодня закончен — чтобы, если снова пойдет дождь, они не намокли. Из-за этого он никогда не будет чувствовать себя глупо. Дину не даст тоже.
Сэм догоняет Дина в несколько шагов и ничего не говорит.
Только возле мотеля, за несколько секунд до того, как все стрелки его наручных часов сольются в одну на цифре «двенадцать» и мир перешагнет в новый век, в новое тысячелетие, он берет Дина за руку, крепко переплетает пальцы, абсолютно по-девчачьи и совершенно правильно.
Сейчас — можно.
Так Сэм просто обещает ему то же самое.
***
Первую минуту Сэм пытается нормально дышать. Он открывает дверь, пропуская матерящегося Дина вперед, и по ноздрям тут же бьет резким запахом карболки — подобного смрада даже среди зарослей сфагнума не ощущалось. Так наверняка несло в каждой второй прачечной, и он просто-напросто за четыре года забыл про это — как то, что ему хотелось забыть. Он не должен чувствовать вину за это, но все же есть немного.
Замечательно, что Дину и дела нет до его рефлексий: он целенаправленно несется к стиралкам, на ходу скидывая обе их сумки со шмотьем и сдирая с себя ухайдаканную вусмерть куртку. В проходе он сталкивается с хипповатой девчонкой лет семнадцати-восемнадцати, которая тащит в руках огромный таз с бельем. Девчонка вскрикивает от неожиданности — или, вернее, испуга. Дин не удостаивает ее и взглядом, ужом протискиваясь мимо. Сейчас по красоте он далек от идеала: вполне может сравниться с навозной кучей.
Впрочем, больше на него смотреть некому, кроме Сэма, — они остаются одни. Поздновато уже для стирки-то, но даром что прачечная круглосуточная. Хоть что-то сегодня получается им на руку. То, что у них обошлось хотя бы без аллигаторов и пум — чистой воды удача.
Сэм, судя по своим ощущениям, выглядит не лучше, но, в отличие от Дина, не бесится: не до постирушек им было последние недели, а сменная чистая одежда как назло закончилась в самый поганый момент. Да и никто не думал, что эта болотная хрень взорвется, как мыльный пузырь, раздутый метаном, и весь мир вокруг вдруг окрасится в цвет тины, багульника, кишок и лапок сожранных лягушек. Ну и цвет победы, разумеется.
Ладно, Дин кипит понятно из-за чего: салон Детки после них теперь разве что этой самой карболкой и вычищать. Но, по крайней мере, он в болоте по самые уши не купался.
— Терпеть не могу этот сраный штат, — рычит Дин, цепляясь ногтями, потемневшими от набитого в них мха, о пуговицы рубашки. — Почему-то всегда вся дрянь, которая здесь случается, случается в гребаных топях.
— Визитная карточка Луизианы, — пожимает плечами Сэм, бросая на пол свою пропахшую болотами куртку. Да он весь провонял — еще до того, как болотник утянул его в трясину, и на поверхности осталась плавать только лишь одна его голова. Дину хватило. Дин моментально прискакал к нему, как спаситель, как Иисус: прямо по поверхности всей этой болотной каши. И ведь не провалился ни разу. А потом вытянул голыми руками.
Сэм, очухавшись немного и отплевавшись от торфа, хотел съязвить чем-то насчет божественного промысла, но передумал, когда увидел застывший на губах Дина нервный оскал, не сходивший до того момента, как они добрались обратно до Импалы.
— Барахла на них всех не напасешься.
На кого — «них», Сэм решает не уточнять.
Дин передергивает плечами, стягивает с себя футболку и остается в одних джинсах — они буро-черные стали от налипшей на них тины. Замирает, схватившись пальцами за ремень, едва заметно качает головой и садится прямо на пол в позе лотоса, а потом тянет к себе свой рюкзак. На раздевающегося Сэма он исключительно не смотрит.
Сэм хотел бы снова научиться его понимать. Хоть какой-то частью.
— На, разгребай свой чемодан, — Дин не глядя кидает Сэму его рюкзак и зарывается в свои вываленные на пол вещи, раскидывая светлые шмотки и темные на две кучи. Темных получается больше, как и раньше. Это не изменилось. Сэм, наоборот, прибарахлился светлыми. Это изменилось.
Сэм, тоже оставшись только в джинсах, тут же покрывается мурашками с головы до ног. В прачечной дубак адовый, отопление совсем не фурычит, и после купания в холодной воде это ощущается вдвойне остро. Кости сводит, ломит, и еще почему-то немеет язык. Сэм искоса бросает на Дина взгляд: съежился весь, скукожился, и волоски на руках дыбом, это даже издалека видно.
Как Дина — Луизиана, Сэма неимоверно бесит это их «издалека» между ними, которое за три месяца не сдвинулось ни на дюйм. Может быть, вины Сэма в этом чуть больше, чем Дина. Может, нет.
Сэм вытряхивает вещи из рюкзака, раскидывает их на две кучи и пытается понять, чтобы честно признаться хоть самому себе, на какую из этих куч — на темную или светлую — смахивали его предыдущие четыре года. И если совсем уж откровенно, до конца — четыре года без Дина. Бытовая философия, на хрен.
— Ты все? Давай я заброшу сразу в обе машинки, иначе окочуримся тут.
Сэм поднимается на ноги, подхватывает вещи.
— В какую?
— Без разницы.
Сэм утрамбовывает в барабан одну часть своих вещей, вторую — в соседнюю машинку. Дин, распихав свое барахло следом, заталкивает деньги в купюроприемник и выставляет программу на самую лайтовую. Все прям как в устаревшие добрые времена.
Дин весело хмыкает и издает негромкий залихватский клич.
— Ты чего?
— Сожрала, прикинь, — Дин довольно хлопает ладонью по крышке стиралке, сверкает, как начищенный пятак. — Купюру, — поясняет он на вскинутые брови Сэма. — Бабло у меня в кармане джинсов провалялось, пока мы с тобой по болотам носились, я вытащить забыл. Сейчас оно больше на марлю смахивает, чем на деньги. Но ничего, съела. А вот сушилка может и повыкаблучиваться.
Сэм спешно отворачивается, не удерживает расползающуюся на все лицо улыбку. Ему не хватало, он может себе признаться, вот этого вот: феноменальной способности Дина радоваться таким невзрачным, глупым мелочам, принимать их сродни манне небесной. Он на этом подвисает, капитально.
Был у Сэма бзик еще в первый год: он тогда себе нахватал всего, до чего мог дотянуться, ну вот и дотянулся на кой-то черт и до курсов экологии и рационального природопользования. Не в рамках экологического права, отдельно. Доучился, конечно. Доучился в конечном итоге до того, что вся его стэнфордская жизнь стала представляться бочкой Либиха, он в ней — водой, подгнившей, причем, а Дин был самой короткой доской этой бочки. Так что у Сэма не было никакого шанса удержаться. По нулям.
Дин щелкает пальцами, когда вторая машинка деньги тоже охотно принимает, не привередливая.
Они молчат — неловко, тонут в неправильно привычном безмолвии, фон которого не в силах заполнить монотонное жужжание стиральных машин, — молчат, пока крутятся барабаны, все двадцать минут. Дин сидит напротив, широко расставив ноги и прислонившись спиной к работающей машинке. Кажется, что его так колошматит от холода или от того, что Сэм слишком рядом.
Сэм молчит и остается на месте, хотя нестерпимо тянет подвинуться, чтобы Дина и вправду протрясло от него. Может, тогда он что-нибудь наконец и скажет. Бесит. Неопределенность.
Когда программа стирки заканчивается, за окном кромешная темень. Они перетаскивают всю влажную одежду в сушильную машинку, и Дин врубает очередную программу. Сушилка уже на ладан дышит: кряхтит и поскрипывает, выдувая из себя все, что только можно. Сэм очень надеется, что она не каюкнется в последний момент: щеголять в холодрыгу в одних штанах ему совсем не льстит, да и на ресепшене вряд ли оценят. Дин не выглядит хоть насколько-то озабоченным странными позвякиваниями сушилки, и поэтому Сэм успокаивается. Дину… виднее, что ли.
— Будешь мне барахло подавать, — командует Дин минут через десять, и Сэм не догоняет, когда это он успел вытащить в центр прачечной гладильную доску и подключить утюг. — И носки по возможности давай сразу парами, потом разберемся, где чьи.
Парами так парами, а разговора все равно не вышло.
— Держи, — Сэм первыми вытаскивает из барабана собственные джинсы и передает Дину. Брат раскладывает их на доске с донельзя деловитым видом и берет в руки утюг. Утюг ему идет так же, как и пистолет, как и все остальное. Внушительно. Можно обжечься.
Сэм закусывает изнутри щеку и выуживает следом серую футболку Дина. Он ее узнает: у самого воротника на ней выжженная дырка эллипсовидной формы и на спине в районе правой лопатки не отстирывающееся пятно. От чего — этого уже Сэм не помнит. Зато помнит, как выкручивал ее в хлыст, как она скрипела под его скользкими от пота и спермы кулаками, пока Дин вбивался в него на хлипкой мотельной койке перед самым его отъездом, в тот последний раз.
— Не рассусоливай, ну, кучу вещей еще наглаживать, а я жрать хочу, — глухим голосом поторапливает Дин, и Сэм успевает перехватить его взгляд. Дин тоже вспомнил. Если и забывал вообще, напяливая ее на себя каждый раз. Дин сразу отводит глаза, по второму разу прохаживается утюгом по правой штанине сэмовых джинсов, а Сэма уже повело, и во рту вязко от скопившейся слюны, и вообще ему паршиво.
Футболку он не бросает: медленно делает шаг к Дину и передает ее из рук в руки, касаясь пальцев. Отходит обратно к сушильной машине так же неторопливо.
В воздухе густо тянет торфяными болотами: карболовой кислотой и сыростью — и жгучим напряжением, покалывающим кожу.
Он тоже не забыл. Ничего.
Темно-синяя рубашка, левый рукав порван и зашит Сэмом два раза, но швы все равно расползаются — Мичиган, безудержный, неутомимый секс на заднем сиденье Импалы, и все внутри стягивало от сладкого удовольствия, от острого нетерпения на грани безумия, когда он слюнявил рукав этой рубашки, гася в нем стоны, чтобы спящий в мотеле отец, не дай бог, не услышал через приоткрытое окно.
Черная кенгуруха, вся уже в катышках, но по-прежнему такая же мягкая — Мэн, Дина тогда на охоте чуть не прищучило по всем статьям, и Сэму к чертям снесло крышу, как только за поворотом утих звук мотора отцовского пикапа: терпения не хватило снять с Дина верх, и он оставил, ему тогда и так хватило, набросился, накинулся, дыша рвано, с перебоями. Кенгуруха потом вся была заляпана белесыми подтеками, и Дин застирывал ее в раковине, как и был, голышом, пока Сэм в маринованном состоянии валялся на кровати и пытался выровнять дыхание.
Пара носков с белой полоской поверху — Флорида, лето, они целовались по всем углам до онемевших губ, недавно только дорвавшиеся друг до друга. Разомлевших от жары, их тянуло на долгую нежную прелюдию, они не угомонились, пока не вылизали друг друга целиком, в паху тянуло нестерпимо, но так было даже лучше. И Сэм тогда говорил и говорил всякую приторную, сладкую чушь, никак не мог остановиться, потому что Дин стонал-хрипел от нее громче, тоньше, звонче. Носки они искали после около часа — нашли занесенными песком под покрывалом. Носки-то они отыскали, а покрывало потом пришлось выбрасывать. Что-то отцу они наплели, Сэм сейчас и не скажет.
Его так и подмывает спросить, вспоминал ли Дин это всякий раз, наглаживая свои вещи в прачечных.
Вспоминал, конечно.
Потому что новых вещей у Дина практически нет. Затасканные, истрепавшиеся, половина из которых на выброс, — все здесь.
Де-юре, это, естественно, значит только то, что Дин эти четыре года жил херово, на шопинг губу не раскатаешь. Де-факто… в голове Сэма — совсем другое. Сэм юрист, что с него возьмешь. У него в Стэнфорде такие вот вещи лежали на верхней полке, он ни разу их не надел, духу не хватило. Ему пришлось занимать, чтобы купить обновки, а к тем не притронулся. В конечном итоге, почти все они сгорели.
— Сложишь?
Сэм вылетает из воспоминаний, как пробка из бутылки. Дин кивает в сторону отутюженных вещей, в беспорядке сваленных на краю гладильной доски, ни на секунду не прекращая своего занятия: проглаживает воротник Сэмовой ярко-фиолетовой фланелевой рубашки. Губы сжаты, глаза на чумазом, вымазанном болотной жижей лице горят, полуголый, а в руке утюг, трындец полный. Он, возможно, и душил бы его с таким же выражением, этим самым воротником.
Значимость прачечных не то чтобы переоценивают, но на самом деле это просто смешно.
Сэм в два шага доходит до валяющихся рюкзаков, подбирает оба, вытряхивает из них набившийся под подкладку мусор. Когда он поворачивается, то ненароком спотыкается о коробку порошка. Та подпрыгивает, переворачивается, и голубоватой россыпью моющее средство разлетается по кафелю.
— Растяпа, — не поворачиваясь, обзывает Дин.
У Сэма на языке вертится выражение покрепче. На спине Дина — от ключицы до предпоследнего ребра — тонкий уже потемневший рубец, которого Сэм раньше не видел, о котором не знал ни черта, который Дин умудрялся скрывать все это время. Или который Сэм умудрялся не замечать, без разницы.
Будто по спине полоснули лезвием, а потом старательно растягивали края кожи пальцами. Сэм раньше видел раны намного страшнее — и на Дине тоже. Он вдруг пугается, как сопливая малолетка.
Он бросает рюкзаки, плавно одним шагом перетекает к Дину, встает за его спиной. Дин застывает, замирает, превращается в алмазный режущий воздух сгусток. Шрам ощущается ребристым, рельефным, до жути неправильным, инородным. Сэм ласково касается его пальцами, прослеживает по всей длине, и Дин непроизвольно сводит лопатки. Все волоски на его коже стоят дыбом, Дин от этого кажется почти пушистым. Обманчивое ощущение.
— Сэм, у меня утюг в руке, — странным голосом говорит Дин. Сэм понятия не имеет, в какой из интерпретаций прозвучало это предупреждение.
— Когда?
— Да не помню я. Давно.
Врет, конечно же.
— Как?
Сэм кладет ладони Дину на спину, и шрам исчезает под ними почти целиком. Дин дышит поверхностно и загнанно, Сэм — глубоко и ровно, ему в волосы.
— По стене перевертыш повозил, на ней гвоздь был. Конец истории, хэппи-энд.
Опять вранье.
— Сэм, утюг, — повторяет Дин слабо и совсем неубедительно.
— Ну, утюг, — поддакивает Сэм, гладит незнакомый шрам на таком знакомом, но забытом Дине. И не удерживается от наивного, детского вопроса: — Сильно болело? — И прежде чем Дин успевает ответить, добавляет: — Да, я помню, конечно. Бывало и хуже.
Дин хмыкает, чуть дергается под его руками.
— Ой ли, Сэм. Будет и хуже. — Под дых дубасит этой внезапной, необузданной, что ли, честностью, но Сэм не обжигается. — Сам знаешь. Добрым словом эту царапину помянешь. Докатимся еще.
Сэм наклоняется, закрыв глаза, прижимается губами к его шее: горьковато, солено от пота и, хоть отдает топями, вкусно.
— Оптимизм, я смотрю, из тебя так и хлещет, — негромко говорит он. Целует липкую кожу, прямо над бьющейся жилкой.
— Ты чуть в трясине не утонул, — непонятно к чему вворачивает Дин тоже тихо, зло. Вдруг вздрагивает, матерится сквозь зубы. В нос внезапно ударяет вонью горелого. — Твою мать. Я ж тебе говорил не лезть под руку. Так что извини, я сжег рубашку. Твою. Фиолетовую, самую уродскую. Я ведь не хотел, чтобы ты ее покупал, помнишь?
А в голос хоть бы немного недовольства пустил, что ли, чтоб Сэм вроде как купился. Сопит, как простуженный, невольно жмется плечом ближе. Теплый. Его шрам вдавливается Сэму в кожу.
— Ты ж уговорил, сволочь, — продолжает он. — Странно, что нас тогда не выперли за непристойное поведение.
— Нашел проблему. Новую купим. Чтобы уж точно выперли. Это, знаешь ли, дело принципа.
Сэм облегченно выдыхает, прячет улыбку в изгибе диновой шеи, притискивается голой грудью к спине, обхватывает его руками.
— Да осторожней ты, утюг же, обожжешься! — рычит Дин, но расслабляется в его объятиях, словно стекает весь к нему. Не забытое, но почти теперь незнакомое ощущение. — Сэм. — Мягко, устало.
Дин в неровном свете выглядит усталым немного, осунувшимся, зеленоватым даже, как густая болотная муть.
Сэм увяз в нем ой как, по уши.
— М-м?
— Носки сложи. Парами. Мне еще две твоих футболки догладить.
— Хозяйственный, да?
— Рот захлопни. У меня все еще утюг. Помнишь?
Сэм смеется, уткнувшись носом Дину в затылок, ощущая себя до нелепого легко, впервые за столько месяцев.
— Штаны стирать будем?
Дин бормочет в ответ что-то невнятное и подтягивает к себе футболку Сэма. Он, кажется, совсем забывается: зачем-то медленно, ласково разглаживает ее сначала руками.
В воздухе тает запах болот, сменяясь сладковатым ароматом дешевого порошка.
***
Факт в том, что что-то встало совсем не так. Звезды, наверное: Сэм больше склоняется к тому, что это Меркурий ошибся домом на небе, а не ямы — дислокацией на дороге. Самая погань даже не в том, что они застряли в ненормальную апрельскую тридцатиградусную жару посреди проселочной колеи неведомо где, а в том, что это случилось именно тогда, когда за рулем Сэм, а Дин все это время дрых, и фантазия его не знает границ.
Когда Импала начинает крениться в сторону в третий раз, Сэм все-таки жмет на тормоз и глушит мотор. Неконтролируемо вильнув влево, Импала останавливается — носом в придорожной раскидистой акации. Дин просыпается моментально. Он дергается со сна, отчего солнцезащитные очки сползают на самый кончик носа, лениво подтягивается выше по сиденью.
— Уже приехали?
Сняв очки, он рассеянно проводит ладонью по лицу, жмет пальцами на веки. Заспанный, помятый, не злющий пока еще.
Сэм мрачно барабанит пальцами по рулю.
— Приехали. Куда — понятия не имею, но, да, приехали.
Дура-ак. Нужно было помягче, что ли.
Складка между бровями Дина становится резче с каждой секундой, что он пялится в лобовое стекло. Сэм и сам знает: на федералку мало похоже. Прикатанная грунтовка, высоченные сорняки по обочинам, слева невдалеке пруд, цветочки. Это — еще цветочки. Зимой застрять здесь было бы намного, намного хуже. Оправдание вряд ли котируется, но можно же.
— Заснул я, когда мы проехали Уичито-Фолс, — медленно произносит Дин, будто перемалывая каждое слово в своей голове по два раза, — а проснулся в…
— В Импале, — в противовес ему торопливо заканчивает Сэм. — Еще и со мной. Чем не повод для радо…
— Сэ-э-эм.
Рычит он, как же. Без единой «р» в слове. Умеет ведь.
Сэм с раздражением запускает пальцы в волосы, жесткие, как пакля. В подмышках неприятно липнет, и обжигает нагревшейся обивкой полоску кожи между ремнем и футболкой.
— Сократить я хотел, — признается он. — Свернул после Сан-Анджело, сначала дорога была нормальной, теперь… сам видишь. Русские горки.
— Ну, поехали, что встал-то? Тут одна дорога — прямо. Там разберемся.
— Да Импала у тебя… у меня, то есть, мотается из стороны в сторону, как лошадь скачет. Не только на ямах, в смысле.
Дин не доносит до лица очки, которые собирался снова нацепить, подвисает. Красный весь. От жары. Капли пота на висках, у самой кромки волос. Переносица тоже вся блестит. И душно вдобавок. Что-то чересчур душно.
Дин молча выкручивает ручку и выглядывает в окно, потом смотрит на Сэма и снова в окно на дорогу. Сэм ждет, что еще делать-то.
— Правильно думал, — наконец говорит Дин. Трагической паузы у него не получилось ни хрена, потому что Сэм успевает заметить: как неуловимо быстро дергается левый уголок его губ. Сэм всегда улавливает такое.
Откатывает тут же. Он знает прекрасно, когда Дин злится, а когда уже нет и просто комедию ломает, даже если тому и хочется думать, что он очумительный актер. Перед другими — вполне, перед Сэмом давно не прет.
— Сделать-то можно?
— Смотреть надо, — Дин кладет очки на приборную панель и открывает дверь. Высунув ноги и накренившись вперед, он вытягивается наружу разомлевшим с пекла кошаком, прогибается в пояснице. Сэм невольно прикипает взглядом к его спине: едва-едва выглядывает из-под ткани матово-шоколадное. И когда он успел загореть-то? Они флоридского васго вылавливали всего полтора дня. А руки почему-то белые совсем, и лицо тоже. — Похоже, что-то из подвески вылетело.
Дин практически вываливается из машины. Сэм выходит с не своей водительской стороны и аккуратно, очень тихо прикрывает за собой дверь. Еще Дина нервировать лишний раз, к черту. Сэм даже повернуться не успевает, чтобы взглянуть на него поверх крыши и попробовать оправдаться хотя бы: брата уже не наблюдается в поле зрения.
— Дин?
— Переднему рычагу хана, — раздается снизу обреченное.
Сэм обходит Импалу, готовый столкнуться со всеми последствиями, честно. Из последствий только Дин: целиком торчит из-под Импалы, только головы не видно.
— Серьезное что?
— Менять надо, — голос Дина звучит слегка глухо. — Я тогда у Бобби вроде находил запаску, стащил, как знал, блин. В багажнике должна валяться.
Он бормочет себе под нос что-то еще какое-то время, прежде чем вытолкнуть себя из-под машины. Он встает, поворачивается к солнцу, и Сэм ну никак не может удержать улыбку. Лицо Дина уже в мазуте, хотя и минуты там не провел: над губой черное пятнышко, и брови теперь смешно подведены в одну. Стереть хочется лишь секундным порывом. Пусть так пока. Все равно размажется, по такой-то жаре.
— Чего лыбишься?
— Да так.
— Ключи давай. И на ручник машину поставь.
— И что, ты даже орать не будешь? — через минуту интересуется Сэм, глядя, как Дин вытаскивает из багажника домкрат, разводной ключ и какую-то хрень, по всей видимости, именуемую рычагом подвески. Он осознанно в волчью яму лезет, потому что это идеальный момент, чтобы прикусить себе язык, но ему и правда интересно. — Мол, я косорукий дебил, не уберег твою Детку, и все в таком духе.
Дин в ответ вздергивает бровь и ничего не говорит, усмехается только. Но Сэм слышит, как он, склонившись близко-близко к горячему боку машины, пока устанавливает домкрат, шепчет:
— Прости его, девочка, ладно? Он не виноват. Быстро починим.
Может, он даже думает, что Сэм не слышит. А вот на это Сэм молчит. Не потому, что Дин болтает с машиной, а он — нет, просто… Просто. Иногда Дин слишком непредсказуемый. Дин… слишком.
Сэм говорит:
— Камень под колесо засунь еще. Поедет, не дай бог, ямы везде.
— Да соскребешь.
Сэм был бы полным дураком, если бы повелся. Он и не ведется.
— Дать тебе подстелить что-нибудь? Ты же себе всю спину сдерешь. И футболку не отстираем.
— Не отстираешь, ты хочешь сказать? — слишком довольным голосом для того, чья машина вылетела из строя вроде как по вине младшего брата, отвечает Дин.
— Ну, если ты…
— Очень даже, — вворачивает Дин, орудуя рукояткой домкрата. — Вместе со мной будешь отстирывать, Шумахер. В смысле, ее и меня.
Ах, вот оно что.
Сэм, честно говоря, даже не удивился бы, если бы Дин сейчас признался, что это он над этим рычагом поколдовал. Но на это он тоже ничего не говорит, только притаскивает из багажника Дину старое замызганное покрывало — подстелить. Отстираем не отстираем, а спину Дин поберег бы.
Но все это не мешает Сэму в конечном итоге посволочиться немного. Дин же сам сказал: он не виноват. Да и духота в голову ему бьет, в конце-то концов. Он падает задницей прямо на грунтовку — разницы-то ему теперь — в тень от Импалы, рядом со спрятанным под ней наполовину Дином. Спасает от пекла не то чтобы очень, но это замечательное стратегическое место для того, чтобы дотянуться рукой до колоска придорожной травы и, быстро стянув с левой ноги ботинок и носок, пощекотать травинкой Дину пятку. Как с огнем играть, ей-богу.
Матерится Дин звучно, витиевато, Сэму нравится: почти так же он сквернословит, когда Сэм его до ручки доводит, дразнится, растягивая прелюдию до крайней точки нетерпения. Дин вообще в бешеного превращается тогда, в животное.
— Чертовы одуванчики разлетались, — говорит Сэм. Конец апреля. Плевать.
Дин грохочет разводным ключом, как орга́ном.
— Может, хочешь покорячиться на моем месте? Болты-то ты точно закрутишь и без моей помощи.
Сэм хмыкает недоверчиво, несильно подтолкнув ногу Дина локтем.
— Я всегда думал, что, если я когда-нибудь сам подлезу к твоей машине, где-то кто-то должен подохнуть.
— Может быть, — без капли юмора в голосе подтверждает Дин, но он так смешно сжимает пальцы на ногах и сводит стопы вместе, что Сэм совсем ему не верит. — Но пяткой в нос получишь ты.
— Заметано.
Придумать себе новое развлечение Сэм не успевает: Дин каким-то мистическим образом это предугадывает.
— Там в багажнике полироль завалялась и синяя такая тряпочка, Сэм. Иди-ка вымой стекла, запылились на этой грунтовке. Пруд недалеко, ты видел, воды есть где набрать. Не скучай.
Голос у Дина слаще меда, точь-в-точь волчий говор в красношапочковые времена, но в чем Сэм точно уверен: Дин не вылезет обратно, пока не открутит и не прикрутит все болты. Да и переигрывает он: не настолько уж сильно боится щекотки, Сэм успел это выяснить не один раз.
— Нет, так не пойдет. Было соглашение об одной футболке и одном тебе. Про Импалу речи не шло.
Сэму плевать, как это звучит. Плевать, что это верх наглости: если бы ему в голову не прилетело срезать, они бы не встряли посреди полей, чтобы портить сюжет пасторальной картины. Ему плевать, потому что Сэм уже и не упомнит, когда это было, когда они разговаривали с Дином… просто. Совершенно ни о чем. Он соскучился по обыкновенным братским подколкам, серьезно. Так не должно быть, это не то, чего может не хватать, но этого, черт побери, не хватает.
Все, в общем-то, ненормально. Сэму кажется: Дин понимает это так же, как и он. А вот это, то, что сейчас — самое нормальное из всего, что случалось с ними за долгое время. Слишком долгое, если подумать.
Нет, за водой Сэм все-таки идет. С трудом находит место, где можно нормально подобраться к пруду, а не рухнуть в заросли кувшинок, провалившись на кочке, и запутаться в корягах. А так он, может, утащил бы Дина к пруду. Не так много и хочется, но кажется: и это уже много. Нырнуть с головой в облегчающую прохладу, с Дином. В воде они не были тоже очень давно, — не спасая кого-то, а просто, для себя. Жара ударяет сильнее, напалмом, как словно кто-то резко выкручивает вентиль резкости дурацких осознаний на максимум: Сэм вдруг понимает, что они-то под водой не целовались ни разу. Это почему-то кажется важным. Дин бы сучил на пределе, для вида, конечно, а потом сам первым бы и утянул на глубину.
Сэм думает, натирая стекла, насколько он сам безумен, чтобы сделать из этого неожиданного момента нормальности привычный им, и вот так, в пыли, посреди щебенки, врезающейся в кожу, стянуть с Дина штаны и отсосать ему, пока он ковыряется в подвеске, совершенно беззащитный ниже пояса. На фоне голубого неба и выглядывающей кое-где желтизны одуванчиков это смотрелось бы, пожалуй, красиво. Необычно несочетаемо.
И все равно неплохо бы было.
Ну, Сэм всегда был мечтателем, в отличие от Дина с отцом: хоровод белого заборчика и прочая шняга. И ему всегда выходили боком эти мечтания. Вот как и сейчас. Он так по-идиотски спотыкается о незамеченный вытащенный Дином старый рычаг, и вода из ведра выливается прямо брату на лодыжки. Низ джинсов сразу темнеет, а Дин подскакивает от неожиданности и, судя по звуку, встречается лбом с днищем Импалы.
— Сэм, я тебя убью! — орет он.
Сэм смотрит, как расползается, не впитываясь, длинными червяками вода по поверхности грунта, как собирает внутрь себя пылинки, таща их следом за собой. Разом пропадает она вся куда-то. Нормальность эта. Фальшивая насквозь. И он правда не осознает, не задумывается даже, когда переворачивает все с ног на голову, когда говорит серьезно и тихо:
— Ну да. Конечно.
Дин слышит, и Дин, в отличие от него, задумывается. Вполне. Он выскакивает из-под Импалы, как черт из табакерки, как и был, с одной босой ногой, чумазый до невозможности: лоб, уши, щеки, волосы — все заляпано. Тут Сэму работы дохрена, как обещано.
— Ты опять? Сэм?
— Это был сарказм, старик. Не заводись, а.
Неубедительно, Сэм и сам осознает. Оно свербело давно, упрямо, больно. Вырвалось.
Дин на секунду прикрывает глаза. Сэму вдруг становится его жаль. Это совершенно неуместное, неверное, обидное чувство, но ему действительно жаль.
— Мы уже говорили об этом.
— О чем? О том, что ты сам откинешься, лишь бы меня не тронуть? Умрешь, но не убьешь меня? — горечь прорывается из Сэма совершенно бесконтрольно, ее больше, чем в желтых цветах вокруг.
— Да, ты понял.
— А вот ты ни черта не понял, — Сэм кривит губы в невеселой усмешке. Он не говорит «так не будет», Дин и слушать его не хочет, Дин в это не верит. Он говорит… что у него, что с ним есть, то он и говорит: — Так не бывает.
Дин все тем же стальным тоном возвращает ему то, что Сэм уже сто раз слышал:
— Посмотрим.
Он отворачивается, дергает за рукоятку домкрата с такой яростью, будто в силах железки поднять с плеч груз, который свалил на них Джон. Сэм смотрит на него и молчит повторами, мантрой ему в спину: «Так. Не. Бывает!».
Они с Дином слишком давно не разговаривали… просто.
— Я рычаг сменил, можем ехать, — сообщает Дин с напускной веселостью. Сэму от нее зубы сводит, и от этого ответная улыбка получается кривая, вымученная.
Конечно, Дин так и не понимает. Еще тогда, после смерти отца, Сэм совершенно точно узнал одно: Дин никогда не выбросит то, что ремонту уже не подлежит. Будет хвататься до последнего. Сейчас Сэм не знает, хорошо это или плохо. Это всего лишь правильно.
Одуванчиковая горечь забирается Сэму в нос, неприятно щекочет что-то там изнутри, оседает на языке. Яркая, веселая, солнечная желтизна до рези ударяет по глазам, отпечатывается на сетчатке.
Она отцветет, исчезнет, как будто ее и не было. У Сэма странное чувство, что это случится совсем скоро. Еще в мае.
***
Дин никак не реагирует, когда Сэм, открыв водительскую дверь и посмотрев на него поверх крыши, вдруг зависает и обратно на свою сторону ломится так, будто только что совершил самую страшную ошибку в своей жизни. Дин делает вид, что не заметил его странно-отчаянного, виноватого взгляда, брошенного вскользь, но он почти верит, садясь за руль, что руки вот-вот сведет с непривычки, когда он повернет в замке ключ зажигания.
Сэм немного похож на мима. Белый, тусклый, у него под глазами темное, почти черное, и он не разговаривает. Дин слышал, что со временем вроде как становится легче, поэтому он засекает это самое время — минуты, часы, дни — и ждет. Это глупо и бессмысленно, Сэму для реабилитации не хватило полугода, Сэму вряд ли хватило бы десяти лет, а у него самого нет и четырех месяцев, но больше Дину просто нечего делать. Поэтому он считает.
Сэм накаляется, как двигатель Импалы, с каждой милей, с новой автомагистралью, очередным штатом, и всякий раз, когда Дину кажется, что до перегрева остаются считанные мгновения, Сэм сдает назад, скукоживается в своей известковой раковине, становится почти незаметным. Это… непривычно. Сэм оттуда бесконечно теребит незажившую рану; чуть затянется, он с садистским наслаждением сдирает кожицу, ждет, когда нальется, выступит красным, а потом с таким же упоением слизывает горьковато-соленое. Раз за разом, снова и снова.
Дину все-таки хочется напоследок зажить, зарубцеваться местами. Он молчит в ответ. Потому что Сэм не выглядит ни напуганным, ни злым, ни скорбящим, он не орет, не жмется и не цепляется после того единственного раза в мотельной комнате и не разливается на издыхании чем-то вроде «Дин, я…» или «эти долбаные полгода…». Сэм не отпускает от себя ни на минуту, вьется следом хвостом, но не подходит близко, как раньше. Его можно понять, нужно понять, только вот Дин злится, его буквально выворачивает запрятанной в самую глубь яростью.
Сэм, совершенно не таясь, смотрит так, будто он ходит по краю, и стоит ему на секунду отвести взгляд — Дин ухнет в темноту, смотрит, будто вспоминает заново, и ему от этого нестерпимо, жутко больно.
И Дин мог бы сказать «я понимаю, Сэм», «я останусь», но вранье противно, с проехавшимся по нервам хрустом раскрошится на зубах, как жвачка из смолы. Вместо этого он говорит:
— В Милуоки на заправке очуменные пончики, помнишь? Заедем, а?
А еще:
— Неплохо перекантоваться в Шошони пару дней, и за бесценок, и воздух свежий. Как смотришь?
Или:
— Сэм?
Ответов он не получает, да, в общем-то, они ему и не требуются.
Сэм молча скребет неровными ногтями по бедрам, кусает костяшки, пока они не становятся насыщенно-персикового цвета, неустанно косит на него краем глаза из-за завесы волос. Иногда он словно забывается, тянется ладонью — убедиться, что он не ледяной или не чересчур горячий? что уже — или еще — здесь? — но отдергивает руку на полпути, сворачивает, выкручивает громкость магнитолы почти на максимум и застывает до конца пути с непонятной, некрасивой гримасой на лице.
Надо что-то сделать. Сказать. Замотать уже, что ли, к чертям эту рану, пусть и ненадолго. Только Дин знает: будет лучше, если Сэм пустит кровь себе сам. Не потому что не позволит, не подпустит, он другой стал в шестимесячную ночь со вторника на среду, совсем другой: пугающий, безумный, сильный, сломанный. Просто так надежнее, так ему точно в это поверится, так он, может, начнет привыкать.
Дин останавливает мысленный таймер в начале седьмого дня, почти на самом выезде из Альбукерке, когда Сэм будничным тоном говорит:
— Сегодня я тебя, кстати, похоронил. Тут недалеко, — он пялится в боковое окно, в размазанном отражении Дину чудятся черные провалы у него вместо глаз и чумная ухмылка. — Так же тепло было.
У Дина все-таки сводит пальцы, он плавно останавливает Импалу на обочине, и Сэм чуть не врезается лбом в стекло, но успевает вовремя выставить ладонь.
Дин глушит двигатель, и становится тихо, как в склепе, Сэм похож на труп, Дин им и является, и теперь в принципе все нормально.
— Можем сходить потом посмотреть, если хочешь, — ровно продолжает Сэм, дернув подбородком. Он что-то вырисовывает, выводит указательным пальцем на стекле, как в детстве, разве что язык от усердия не высовывает, и Дин обязательно наорет на него, что мыть потом он будет сам. Наорет, только чуть позже. Мыть и правда Сэм будет сам. — В Аризоне. Там неплохо. Красные скалы у Седоны, карнегии торчащими палками, перекати-поле. Ну, ты знаешь. Там песок было легко копать. Он не тяжелый. А ты был. Ты был тяжелым.
У Дина першит, скоблит в горле от рубленых, однозначных фраз Сэма, и неимоверно тянет проблеваться. Он чуть не ломает ручку, рывками открывая окно, и глубоко, судорожно тянет в себя ночной стылый воздух, прогоняет фантомный трупный смрад, забившийся в ноздри.
— Неделю? — спрашивает он чуть севшим голосом, будто в горло ему и правда набился песок. — Ты таскал меня с собой целую неделю?
Сэм наконец поворачивается. Глаза его чуть поблескивают в свете дальних огней автострады, лицо восковое, чужое, и он совсем не улыбается.
— Если честно, я даже хотел оставить тебя в Каньоне Дьявола. Спуститься к самому центру этой ямы и закопать, и плевал я на музейщиков. Тогда к тебе хоть кто-нибудь приходил бы. Каждый день десятки туристов со всего мира. Наверное, больше, чем к Джиму Моррисону или Карлу Марксу. Тебя с МКС было бы видно. Бред, но какое-то время не вылезало из башки, все зудело, зудело.
— Зачем, Сэм? — шепчет Дин, связки у него ни к черту. Он все равно не знает, что — «зачем». Зачем ты это сделал? Зачем эти широкие жесты? Зачем ты говоришь это? Зачем я тебе так нужен? Он не хочет слышать ответов ни на один из этих вопросов, но знает каждый.
Сэм медленно откидывается на спинку сиденья, пожевывая нижнюю губу и прикрыв глаза, смотрит на него из-под ресниц, как будто оценивает, как будто примеряет под какой-то шаблон: живой или неживой, наверное. Что-то среднее, да. Дину даже в темноте видно, что веки у него воспаленные, припухли.
— И чтобы красиво тебе было — тоже хотелось. Так ведь правильно, да? Или это для тех, кто остается?
Сэм пожимает плечами, сам себе раздраженно машет ладонью в воздухе: мол, неважно.
— Короче, я все никак не мог найти то место, в котором тебе было бы красиво, прикинь, его тупо нигде нет, — его голос разом неуловимо слетает с равнодушного на какой-то беспомощный, обиженный, тонкий. — Но не в воду же тебя бросать было. И не в космос запускать, чтобы ты среди звезд, как этот Принц-садовод.
Сэм каркающе, страшно смеется, запрокинув голову. Дину хочется его ударить, чтобы он замолчал, Дину хочется его поцеловать, жестко, кусая до крови, до протестов, чтобы он наконец говорил и говорил, не останавливаясь, не затыкаясь ни на миг.
— Я оставил тебя у самых красных скал, они были вместо гранита, — Сэм кивает сам себе, точно подводя итог и оправдывая самого себя. — Там слишком ярко, сухо, но тебе понравилось бы.
— Вполне, — чрезвычайно мягко говорит Дин.
Сэм бросает на него беглый взгляд, нервно оттягивает ворот футболки и облизывает губы. Только теперь Дин замечает, что он выглядит почти прозрачным, тонким, практически рассыпающимся от малейшего движения. Сэм, он уверен, видит его точно таким же.
— Чувак, ты был похож на раффлезию.
— На что я был похож? — Дин поворачивается к брату всем телом, но Сэм не смеется.
Да что там, Сэма колошматит, вбивает короткими судорогами в кожаную спинку сидения, так, что, будь он землетрясением, Дин оценил бы его на семерку с половиной. От прилипшей к лицу Сэма застывшей усмешки немного жутко, самую малость.
— Ты был и так и так красивущим, зараза, твоя кровь пропитала обивку насквозь, глубоко, корнями, уже не ототрешь, и на второй день от тебя…
Это был, в общем-то, риторический вопрос, но Дин не озвучивает.
— Можешь не продолжать, — сухо прерывает он, и он не знает, что его бесит больше: то, что он сам в очередной раз осквернил Детку, или то, что его (тело) сравнили с трупной лилией.
Больше его бесит, пожалуй, только то, что Сэм молчал столько времени, что вот сейчас, после этого, его уже никак будет не склеить, что сам он просрал полгода, пока спал, что Сэм стал еще старше, намного, намного старше, на жизнь, из-за него. Сэм со свистом выдыхает через рот, с лица его наконец словно стекает глина, и оно искажается мученической гримасой.
— А потом меня все время останавливали гребаные хичхайкеры, их всех как с цепи сорвало. Осточертело. С тобой так не было, странно. А я не мог их пустить, никого, потому что ты сидел вот здесь, где я, — Сэм стучит по сидению костяшками пальцев рядом со своей коленкой, — такой, чтоб тебя, правильный, рассудительный, все месяцы, и я… не мог, понимаешь? Остановиться. Я останавливался — ты уходил. А когда оставался, ты все не затыкался, говорил, что мне надо бросить как есть, и что черт с ним, с Солтон-Си, что ты не умрешь, если его никогда не увидишь, и я… я от этого тоже не умру. И… Ох, да пошло оно.
Сэм теряет голос, взбрыкивает, рывком вытирает глаза и распахивает дверь, чуть не выкатываясь кувырком на асфальт. Он не несется вперед куда-то в сумрак, как мог бы, — он обходит Импалу и встает спиной к лобовому стеклу, прижавшись бедрами к капоту. Исхудавший, растрепанный, он снова совсем другой, неправильный.
Дин готов продавать за него душу снова и снова.
Он отвисает через несколько секунд, открывает дверь и, оставив ее нараспашку, подходит к брату. Садится рядом на капот, упирается широко расставленными ногами в бампер, еле касается своим плечом плеча Сэма. Тот, может, так поймет, что он здесь — не еще, не уже, не пока, просто — здесь. Сэм, кажется, чувствует: он вдруг вздрагивает всем телом, как-то волнообразно, постепенно, сверху вниз, а потом его резко отбрасывает и ставит уже прямо перед ним.
— Я никогда не хотел на Солтон-Си, — негромко замечает Дин. Он не отводит взгляда от постаревшего лица Сэма, у него такое чувство, что он не видел его очень и очень долго. — Я терпеть не могу Калифорнию, ненавижу, когда соль всюду липнет, ты же знаешь.
Сэм коротко рычит, с глухим стуком бьет обеими ладонями по капоту с обеих сторон от него, громко и быстро дышит на щеки.
— Я тебя сегодня в аризонском песке закопал, ты понимаешь? — ломко, зло стонет Сэм, с силой вдавливая побелевшие пальцы в капот. — И через полгода в среду ты не встанешь под чертова Льюиса и когда я скажу «отдай, отдай, отдай», я заорусь об этом, оно не сработает, не отдадут. Ты понимаешь это? Хоть немного?
— Нет, — честно отвечает Дин. — Я не понимаю, — и добавляет мягко, едва слышно: — Давай уже, ну. Сэм. Хватит.
Он безвольно роняет руки вдоль тела, он оставляет себя Сэму на сейчас, на потом, на совсем, на сколько может. Хотя и знает, что от этого потом Сэму станет еще хуже. Но пока он позволяет ране затянуться, ран скоро станет больше, Сэм эту уже и не заметит.
Сэм медленно, очень, очень медленно, почти боязливо тянется к его лицу, касается то скул, то ресниц, лба самыми кончиками пальцев. Дин закрывает глаза — чувствуется острее, и в конце, вот для него — так будет легче. Сэм надрывно, с тихим всхлипом выдыхает и сильнее вминает мелко дрожащие пальцы ему в щеки, почти до боли давит на челюсти. Кренится неровно вперед, будто подрубленный, вжимается носом в нос, но не целует, тычется куда придется, как новорожденный котенок, хрипло дышит приоткрытым ртом.
— Нормально? — Дин открывает глаза, сталкиваясь с его шальным, полубезумным взглядом. — Видишь теперь? Видишь, ну?
Сэм отрывисто кивает, плотно сжав губы, не отнимает ладоней, пока скользит по шее к груди, крепко давит растопыренной пятерней там, где у Дина сердце. Горячо, правильно, и точно останется отпечаток.
Дин не выдерживает — отодвигается ближе к стеклу, вытягивается струной, хватает Сэма ответно за плечи, тянет до тех пор, пока он не врезается коленями в бампер и не оказывается на нем в полулежащем положении, пока не приплавляется целиком. Дину кажется, что этой одной застывшей мили ему хватило бы до самого конца. Дину кажется, что уже нельзя любить сильнее.
Сэм, уткнувшись лицом под подбородок, щекочет губами шею, бормочет что-то несвязное.
— Я нашел, как тебе красиво, — слышит Дин едва разборчивое. В сущности, они всегда мыслили похоже. — Вот сейчас. Я бы перематывал и перематывал… этот вторник.
Дин не может вдохнуть, выдохнуть, остро давит в грудине.
Он поднимает руку и, обхватив ладонью макушку Сэма, притискивает его к себе на самый предел, и коленям Сэма наверняка больно, и ему точно неудобно лежать так, но вроде по-другому ему и не надо. Сэм держит его за запястье, бездумно елозит большим пальцем, гладкой щекой прижимается где-то под ключицей и, похоже, успокаивается.
Завтра он захочет сорваться с места и снова будет неотрывно смотреть, сам того не понимая, — но не как впервые, а будто напоследок, завтра он прочно, чрезмерно вклеится обратно, и временами от этого будет больно, но Дин снова ничего не скажет.
Это завтра.
Сегодня Дин цепляется за Сэма в ответ и думает, что в следующий раз его не нужно брать с собой к красным скалам, нет, не надо.
Хотя Сэму — рядом с ним — там обязательно бы понравилось.
***
Они вваливаются в номер уже под утро. Дин успевает только скинуть ботинки, обмазанные какой-то непонятной липкой жижей, и бросить у кровати сумку, а в ванной уже льется вода. Шустро Сэма выперло, ничего не скажешь. И когда только понял, что Дин чуть ли не с порога орать собирается? Наверное, тогда, когда Дин, вытирая окровавленное мачете о траву, промолчал вместо застарелой реакции: «Нет, ты глянь-ка, не заливали лесорубы, у него серьезно лассо вместо паяльника, а ноги, ноги, ты видел, Сэм? Да кенгуру просто обрыдаются».
Дин опускается на кровать и слушает, как Сэм грохочет в ванной: уронил на поддон душевую лейку, а потом и полетели банки с гелями-шампунями. Подозрительно рассеянный он сегодня. Или это уже Дин накручивает? С катушек слетишь, если не накручивать.
Они выловили совершенно мифическую тварюшку, роперита, а мифическая тварюшка, уже будучи мертвой, ответкой выловила Сэма. Из медвежьей ямы-ловушки глубиной этак футов в пятьдесят. По правде говоря, это Дин выловил. Успел в последний момент, за секунды буквально: рубанул лезвием по видоизмененному шнобелю этой красотули, швырнул шнобель-лассо — как свиная щетина на ощупь, та еще мерзость — висящему на краю ямы Сэму и рванул на себя назад, даже не задумываясь. Руки предательски скользили от крови, ладони больно царапало жесткими волосками, почва под подошвами расходилась по швам, Дин тянул.
Вытянул, даже сам не понял как — Сэм ухнул футов на пять вниз, зацепился за торчащий корень. А Сэм, когда у него перестали дрожать сведенные от усилий руки, когда Дин спешно оттащил его от медвежьей ямы примерно на милю, сказал звонко-истерично: «Ого, ковбой, а? Можем это лассо на eBay продать за несколько сотен штук, если тебе не жалко».
Дин не врезал ему только потому, что внутренности сводило от яркой картинки: как Сэм падает в черную бездну, вниз-вниз-вниз, безвозвратно. И еще давило отчего-то, ныло от поганой мысли, до самого выезда из леса, что в следующий раз он уже поймать не сможет.
Не то чтобы этот следующий раз будет. Чтоб он еще раз взял этого болвана в чащу, к медвежьим ловушкам. Сэм то капканы ногами собирает, то теперь это.
— Дин? Иди мойся. Я все.
Не было же его только что. Дин моргает несколько раз, отупело смотрит на стоящего перед ним Сэма в одном полотенце. По волосам стекает — на грудь, плечи, на ковролин. Как будто вытираться в детстве нормально не учили. Все спешит куда-то. Бледный какой.
— Эй, Земля вызывает…
— Какого черта ты не уходишь, когда я тебя прошу?
Сэм прерывается на полуслове, так и замирает — с приоткрытым ртом, удивленным взглядом, как будто Дин потребовал у него оспорить теорему Коперника, а не спросил что-то требующее однозначного и простого ответа. Дин съезжает взглядом вниз: за сегодня на Сэме ни одного нового шрама. Неплохо, так подумать.
— Да он бы тебя растоптал, если бы я…
— Если бы я не успел, от тебя бы не осталось и того, что осталось от меня, если бы он меня растоптал.
Это какая-то очень тупая фраза, со сплошными сослагательными наклонениями, она проходит мимо мозга. Дин поднимает глаза: Сэм смотрит на него так, словно он пнул бездомную собаку. В наборе с голым торсом, мокрыми волосами, липнущими к вискам, и коротким полотенцем, натянутым на бедра, это выглядит даже слегка смешно. Дин не смеется по той же причине, по которой тогда ему не врезал.
— Ох, да пошел ты знаешь куда? — медленно, почти по слогам проговаривает Сэм.
— Знаю, конечно.
Дин и на этот раз успевает быстрее, за секунды: дергает Сэма на себя, роняет, куда можно падать, перехватывает обе руки, молниеносно перекатывает его на спину, нависает сверху. Зрачки у Сэма расползлись во всю радужку, как у неукротимого зверя, но это еще как посмотреть. Сэм сглатывает несколько раз — кадык мельтешит перед глазами туда-сюда, к нему нестерпимо хочется прижаться ртом.
— Ты грязный, как черт. Меня заляпаешь. Иди в душ, я тебе воды оставил, — сообщает Сэм, глазами и руками, нашарившими уже пряжку ремня, подразумевая обратное. Дин его как облупленного знает, у него же у самого откат, что выделываться-то?
— Угу, — отвечает Дин, целует его за ухом, где старый шрам, шарит ладонями по груди, где сердце, не знает, не понимает, за что схватиться. — Ты когда под ноги, идиот, смотреть будешь?
— Мы сейчас будем обсуждать мой бойскаутский уровень? Да тебя же всего коротит. Ты чего? Дин.
Дин и сам понятия не имеет — чего. Остаются только кристально чистое осознание Сэма под его руками и оголенные до предела нервы. Разодранные сегодня в лохмотья ладони начинают гореть так некстати, напоминают. Дин заставляет себя отлипнуть от Сэма на мгновение, приподнимается, позволяя стянуть с себя джинсы вместе с бельем, потом футболку. Опирается руками о кровать, удерживая себя на весу.
— Выше лезь.
Сэм спешно ужом подтягивается вверх по кровати, сбивая покрывало. Он даже близко не представляет, как выглядит сейчас, как его хочется. Полотенце сползает с него само, остается где-то в ногах, Дину это в самый раз, потому что его уже выламывает, потому что ему необходимо знать, почувствовать, что успел, необходимо взять, так, чтобы до конца, чтобы ближе уже никак.
— Дин, ты…
Он еще и разговаривать сейчас будет, ну конечно.
— Поймал, — перебивает Дин, падает сверху, жадно-больно вжимается ртом в рот. В язык сразу врезается мятным привкусом зубной пасты, Дин слизывает его с десен, с нёба подчистую, как амброзию. Это — Сэм распаренный, размягченный, шелковый, очень редкий. Но такой долгожданный, нужный, вот как сейчас, Сэм. Чаще бывает по-другому: остро под языком, губами и ладонями, и прикосновения жгут, как муравьиная кислота.
Сэм под его руками не знает куда себя деть: беспорядочно зарывается пальцами в его волосы, размазывает пот по шее круговыми движениями, пересчитывает костяшками позвонки, его так много одновременно, что это кажется идеальным. Почти идеальным.
Сэму говорить не нужно, он все понимает сам: откидывается назад, разводит ноги, держа себя под коленями, открытый, сумасшедше в этом красивый. Дин не думал, что может быть так просто.
— Бери. Держи. Лови. Что хочешь делай, — с сумасшедшинкой в голосе говорит Сэм, и Дин больше не может.
— Правильно мыслишь, Сэмми.
Он съезжает вниз плавным движением, не отрывая взгляда от зажмуренных глаз Сэма, лижет широко между ягодиц, ввинчивает язык внутрь и смотрит-смотрит-смотрит, не в силах перестать. Раскрасневшийся Сэм гнется, изгибается зигзагами, насаживается глубже на язык, на разведенные ножницами скользкие пальцы, захлебывается стонами, нечленораздельными словами, сплошными «диндиндиндин», как молитвами, которые никак не наслушаешься.
Внутри Сэма горячо, тесно, совершенно, блядь, и у Дина позорно звенит в ушах и немеют пальцы на ногах. Он не позволяет Сэму удерживать никакого ритма, контролировать, он трахает вразнобой, то срываясь на мелкие, рваные, быстрые движения, то замедляясь и оставаясь внутри на растянутые в вечность секунды. Сэм длинно стонет, скулит, сжимает крепко себя ладонью, а Дин, сжав зубы, думает вскользь: господи, спасибо тому, кто когда-то миллиарды лет назад придумал, что Сэм будет.
Сэм везде: вокруг него, под ним, в нем — это ощущение выхлестывает на предел, скручивает узлом, бросает в жар. Сэм, кажется, чувствует что-то похожее: он приподнимается на руках, все так же крепко зажмурившись, слепо, навязчиво тычется приоткрытым ртом по лицу Дина, в нос, в подбородок, прежде чем поймать в легком захвате нижнюю губу. Дин яростно отвечает на поцелуй, одновременно толкается так глубоко, как может, срывая с губ Сэма негромкий вскрик. Хочется остаться в Сэме насовсем, чтобы Сэм удерживал его собой точно так же, не отпускал, стискивал его член своей задницей, как гребаным лассо. Он почти готов сказать это, признаться, будто Сэм и без того не знает, но говорит совсем другое.
— Почему. Ты. Не уходишь. Когда. Я. Тебя. Прошу. — Азбукой Морзе выдыхает Дин, изо всех сил не позволяя себе пока сорваться, удерживаясь на грани.
Сэм открывает глаза — огромные, помутневшие, и Дин в них тонет, проваливается куда-то вглубь, захлебывается Сэмом. По-другому и не назовешь, только так, по-бабски.
— Потому что ты хочешь, чтобы я остался. Я же слышу.
Последнее слово размазывается, когда Сэм кончает в свой кулак с тихим горловым стоном, и Дина распяливает практически следом, сладко и остро одновременно. Все тело накрывает приятным бессилием, как пуховым одеялом, Дина еле хватает только на то, чтобы скатиться с Сэма и лечь рядом.
— Теперь и мне не помешало бы снова в душ, — отдышавшись, говорит Сэм, разморено, сыто. — Только там воды на двоих не хватит.
— Нашел проблему. На два в одном хватит. Встать бы только.
— Да. Пойдем?
Сэм чрезвычайно быстро реагирует: Дин ему только что чуть ли прямым текстом предложил второй заход. Это — Сэм размягченный, шелковый. Неугомонный. Желанный сильнее, если такое вообще бывает. Точно в ледяной воде мыться придется. Дин согласен.
Но попытки подняться Сэм пока тоже не делает: сопит рядом, повернувшись к нему лицом, дышит горячо ему в щеку, Дин ловит слухом, кожей его дыхание. Дин его поймал.
***
По тыльной стороне шеи стекает капля пота, и от этого щекотно настолько же, насколько и противно. Сэм не прекращая раздраженно дергает воротник рубашки, никак не может остановиться, пока Дин усаживается за небольшой столик с таким видом, что… Сэм поспорил бы с самим собой на то, что брат лишь в последний момент удерживается от того, чтобы не закинуть на столешницу ноги. Дин не был бы Дином, если бы не пытался словить кайф даже сейчас.
— И почему ты? — ровно спрашивает Сэм. — Сам же сказал: в джин-рамми сплошные теория вероятности и везение. Никакого мастерства.
Дин не поворачивается: коротко дергает плечом, угукает, и ему даже напрягаться не нужно — давит его простым аргументом:
— Нас двое. Игры четыре. Поровну. Не тупи, а. Если я сяду за шахматы, то сдохну еще до того, как конь закончит выписывать свою загогулину.
Точно.
Сэм смотрит, как он деловито красной ручкой ставит витиевато, щепетильно свою подпись — Сэм читает как: «н е с д о х н у т ь» — на белом листе, который лежит рядом на столе, и еле удерживается от того, чтобы нарисовать рядом смайлик. У рожицы были бы огромные полные ужаса глаза и слегка диковатая улыбка.
Через пару секунд под подписью Дина появляется другая, куда более вычурная. Пакт о прямом нападении составлен, и теперь они — они, не Дин — или не выйдут вовсе, или не выйдут до тех пор, пока не протащат без потерь все четыре игры. И кто-то же это придумал.
— Вот ведь выделывается, — подняв брови, комментирует Дин, а Сэм думает, что, нет, выделывается сейчас как раз именно Дин: он все расширяет свою практику совсем не тонкого подъеба в лицо тем, кто по щелчку пальцев сворачивает шеи. Кхм, в лицо, да.
У внучка Белиала его совсем не видать, и это одна из проблем. Дедок-извращенец еще мог бы и сойти за их фаната, а белиаловский внучок, как сообщили наведенные на него справки, всегда отличался двинутостью, желанием попрыгать на человеческих косточках и помешанностью на азартных играх. Та же песня. Но, в отличие от деда, он до крутого статуса не дотягивал, не дрочил на мужеложство и совокупление, спецом в азартных играх не был — скорее, любителем — и характеризовался безмолвием и полной невидимостью.
Так что смотреть на то, как карты сами себя перетасовывают, мягко говоря… непривычно. Даже с их-то колокольни. Сэм смотрит на Дина, на сбитые костяшки и мозоль на его большом пальце, которую он безостановочно трет. Пистолет ему сейчас подошел бы больше игральной колоды.
Сэм встает у левого края стола, в последний момент остановив себя от того, чтобы не сесть на стул напротив Дина. Божественный отпрыск, может, невидим и бесплотен, но проверять на себе гипотетический хук слева у Сэма нет никакого желания.
Они ничего не обговаривали между собой, зайдя в так называемый подпольный игорный зал, в котором два дня назад нашли двух мертвых парней: один из них был сплошь целиком утыкан дротиками, как подушечка для иголок, второй — распят на бильярдном столе, череп расколот, мозги наружу, избит до смерти. Кием, мать его. Кием.
Эта хрень вдруг появилась спустя пару веков отпуска, и ее нужно было отправить обратно на адский шезлонг. Все просто и до тупого понятно. Так что — нет, не было у них никакого заковыристого плана. Ну, кроме того, что:
— То, что ДиДжей-Би рванет обратно, когда лажанет во всех четырех играх, и так понятно, но…
— ДиДжей-Би?
— Нам же нужно как-то называть эту безымянную тварь, которую в книгах не додумались прозвать иначе, чем «один из потомков Белиала». Если я буду называть его в лицо — ну, гипотетически там должно быть лицо, ведь так? — тварью или уродом, почти уверен, что он кокнет меня безо всякого договора. Уронит мне на башку мешок с шахматными фигурками или накормит мелом через все дыры. А так… Белиал-джуниор-джуниор. Джей-Джей-Би, он же Дабл-Джей-Би, ну или короче: ДиДжей-Би.
Сэм даже не нашел что на это сказать. Хотя бы — что Дин идиот.
Дин, возможно, и идиот, но именно он без лишних слов уселся за этот карточный стол, даже не бросив напоследок патетичного прощального взгляда. Ну, конечно. И все-таки избавиться от противного сосущего чувства где-то в животе Сэм не может, не получается. Зарабатывать на жизнь и зарабатывать жизнь — понятия чуток разные, а Дин по-прежнему тот же.
Сэм, может, и хотел бы сказать что-то сопливое и неуместное, но никак не придумывается. И мешает колода карт, взлетевшая в воздух и замершая у его носа.
— Не понял?
Дин выпрямляется на стуле, футболка натягивается на плечах, обозначая напряженные мышцы. Но он выглядит совершенно спокойным. Сэм не знает, бесит это его или обнадеживает.
— Кажется, ДиДжей-Би хочет, чтобы ты раздал карты.
— А больше он ничего…
Одна из карт — пиковый валет, это пиковый валет — молниеносно отделяется от колоды и, Сэм даже моргнуть не успевает, оставляет на левой щеке Дина длинный, от глаза к уголку губ, тончайший кровавый след. Через секунду карта, описав зигзагообразный пируэт, влетает, втискивается куда-то в середину колоды.
— Твар-р-рь!
Дин со злостью трет порез на своей щеке, а у Сэма клокочет, бурлит в горле бесшумным смехом. Если Дин проиграет, ему просто-напросто перережут глотку игральной картой. Мелковато, для внучка демона, который по иерархической лестнице утопал всего на пару ступенек ниже Люцифера, но… вполне.
— Раздавай, Сэм. Он дает мне право ходить первым. Мы играем, — голос Дина суше Сахары, и Сэму вдруг хочется его ударить. Насмешливый — Сэм это ощущает — взгляд демона давит на грудину не хуже плахи. Сэма так и тянет плюнуть ему в невидимую рожу, но он сдерживается: он не ставил подпись, он еще не в игре, так что белиаловское отродье вполне может прихлопнуть его и так. А Дин не умеет играть в шахматы.
Колода, когда он осторожно берет ее в ладони, жжет кожу.
— Мудак ты, Дин, — совершенно спокойно сообщает Сэм, будто это не его руки ходят ходуном, пока он раздает по десять карт каждой стороне стола. Будто это Дин виноват в том, что все это происходит. Будто Дин меньше него понимает, что с этим ДиДжеем-Би не смухлюешь, не прокатит, как могло бы прокатить с остальными мальками, которых Дин перевидал на своем веку сотнями. Только вот чего Дин не понимает — того, что Сэму приходится раздавать ему не карты с номинальными очками, а шансы выжить.
Дин поднимает голову, бросает на него короткий взгляд — и все-таки он понимает. Это и есть самое поганое. Сэм дышит глубоко и ровно, когда игра начинается. Жизнь Дина в этой партии приравнивается к тремстам очков. Недурно.
Безумная, безумная игра с летающими по воздуху картами, все новые цифры сами по себе возникают на листе, Сэм не успевает уследить, не успевает разобраться. А Дин только так шпарит сеты и раны, взбешенный тем, что противника не видно в лицо, без разбору плюется сарказмом, скидывает дедвуды невидимому сопернику и слету собирает два джина, а потом они начинают заново.
Сэм совершенно успокаивается, когда Дин переваливает за двести очков, а демонический отпрыск застревает у ста шестидесяти. Карты в руках Дина становятся товаром типографии, а Дин по-прежнему остается Дином: Сэм зависает на прицокивающих звуках пластика, на быстрых, точных движениях пальцев, складывающих комбинации одну за другой.
— Латиноамериканские игры явно не твой конек, ДиДжей-Би, — замечает Дин, когда на бумаге рядом с его подписью вырисовывается конечное число. Он расслабленно откидывается на спинку стула, но Сэм замечает: краем глаза он продолжает следить за колодой карт.
Та остается спокойно лежать на столе, а на бумаге не появляется никаких нецензурных слов. Вероятно, у ДиДжея-Би ступор, или он просто не успел их выучить. А, может быть, ему просто интересно.
Сэм невольно вздрагивает, когда мимо него с шуршанием пролетают три дротика и втыкаются в стол. Он таращится на них пару мгновений, прежде чем наклониться и поставить росчерк на листе, под криво накарябанной «тысячей».
— Неплохо так он взял, — задумчиво тянет Дин, плавным движением подкатывает к себе ручку и быстро ставит под подписью Сэма свою. По одному выдирает дротики из стола и протягивает их Сэму: — Ты первый.
И щурится, зараза, блестит этим своим взглядом из-под ресниц. Сэм все еще не уверен в том, чего ему хочется больше: начистить Дину табло или завалить его на бильярдный стол.
Их двое, игры четыре. Ну-ну.
— Мудак ты, Дин, — повторяет Сэм и ненавидит себя за то, что на него накатывает неуемным, поганым облегчением, когда Дин встает рядом с ним напротив мишени, и плечо, прижатое к плечу, тянет, клеймит сильнее, чем карты двадцать минут назад.
— Не удивил ничуть. Твоя цель — только «яблочко» и зеленое кольцо, — говорит Дин шепотом. ДиДжей-Би из пустоты швыряет три дротика: двадцать пять, двадцать пять и пятьдесят. Робин Гуд херов. Сэм в этот момент, сжимая липкими пальцами нагревшийся баррель черного дротика, думает: к черту. Какое «яблочко», если Дин стоит и дышит прямо в ухо.
Сэм хочет сказать «Отойди» и думать только о глазных яблоках, пронизанных иглами дротиков, но получается короткое:
— Да знаю я, — и вспоминает он почему-то гордую улыбку Дина, когда в одиннадцать он четким рядом уложил пятнадцать консервных банок с двадцати футов. И думает он о ней, когда дротики на огромной скорости четким рядом с глухим туком влетают в сизаль.
— Это мой мальчик! — радостно скалится Дин и отходит к мишени, чтобы выдернуть дротики: два в красное и один в зеленое, на самой грани между. У него сзади весь ворот футболки потемнел от пота. Когда он поворачивается к Сэму лицом, то улыбается так, что эту улыбку тянет потрогать.
А потом они молчат и долбят и долбят без передышки. У Дина вены на руках вздуваются при каждом броске, и хрена с два он хоть раз забыл бы про свою великолепную стойку, от которой у Сэма — вот ирония-то — тут же встало бы, будь ситуация чуть поадекватнее, и он, похоже, совершенно весь отдается игре. Так даже лучше, так спокойнее — Сэму тоже. Никто не говорил, что это не должно быть, не может быть красиво. Это нокаутирует, это смертельно красиво.
Дротики, кажется, раскаливаются до предела — от его ладоней или ладоней Дина, так же, как и воздух, — нарастающий гнев ДиДжея-Би, отстающего от них попеременно то на пятьдесят, то на семьдесят пять очков, переходит инфразвуковой уровень и теперь неприятно электризует волосы на загривке.
Последний ход выпадает сделать Сэму.
— Правило «перебора», — негромко напоминает Дин, он весь взмыленный, тяжело дышит, будто швырялся не дротиками, а гантелями. Ноздри щекочет терпким запахом пота и одеколона. ДиДжей-Би за их спинами с невыносимым звуком скоблит на стенах какую-то муть типа «выро-о-одитесь», а Сэм не к месту думает, что хочет сейчас поцеловать Дина так, что Белиал дал бы им за поцелуй максимальные шесть-ноль и вызвал бы на бис. Ему на какую-то секунду становится жалко, что ДиДжей-Би не набрал генов деда. Это глупая игра.
Дин касается его предплечья.
— Три по двадцать пять, и мы вырисовываем все нолики.
Сэм кивает и вспоминает не об исходе, а ржавых консервных банках и улыбке Дина. Наивно. Помогает. Все три дротика влетают в зеленое, под прямыми углами: север-юг-восток. Демон матерится на них нагревшимися молекулами.
— Умница, Сэм.
И Сэм почему-то краснеет сильнее, чем от… ну, остального.
Сжав повлажневшей ладонью его плечо, Дин отходит к стене и яростно шпилит дротиками карикатуры ДиДжея, пока Сэм ставит подпись на шахматную партию. Он не играл в шахматы со Стэнфорда, лишь изредка по приколу от нечего делать почитывал матчасть, и, если честно, это все полная лажа. Но ему всегда нравились именно белые, а Дин встает прямо за ним, вцепившись обеими руками в спинку стула, жарко дышит ему в макушку, и Сэм серьезно намерен поставить мат зарвавшемуся ублюдку и отправить его обратно в адские кущи еще на парочку веков.
— Рубанешь его матом Легаля, всю неделю будешь сверху, — наклонившись и едва мазнув по шее губами, шепчет Дин и отдергивается резко, снова исчезая за спиной.
В общем-то, Сэм не задается вопросом, откуда Дину известно про какие-то там маты. В общем-то, Сэм очень серьезно намерен поставить этот самый мат. Откинуться, получив по голове шахматной доской, не хочется.
— Йо-хо-хо. Заметь, ты сам это сказал.
Сэм глубоко вздыхает и кончиками двух пальцев берется за фигурку.
— Пешка на e4.
В конце концов, хоть где-то ему должно повезти.
ДиДжей-Би, кажется, осознает, что действительно припекло: переставляет фигуры по доске с силой, с которой он собирается проломить Сэму череп ферзем. Или королевой. Ну, если подумать, это даже лучший вариант, потому что когда он съедает пешку Сэма… ей действительно приходит конец: она буквально разлетается на запчасти, чуть не снеся с доски остальные фигуры. Что-то это Сэму напоминает.
Он ошарашенно моргает и явственно слышит, как Дин позади него сглатывает.
— Ситуация меняется: рубанешь его хоть каким-нибудь матом, и две недели твои, — бормочет Дин.
— Ловлю на слове.
Сэм нервно хмыкает и аккуратно убирает черную пешку с доски. Шахматы — это одно из немногого, чему он учился сам, не у Дина, и одно из немногого, в чем он не уверен. Но он делает то, что никто в трезвом уме до него никогда не делал: напрочь выключает мозг, зацикливаясь только на скрипе стула, когда Дин сжимает спинку излишне сильно, на тихом дыхании позади себя и, ладно, совсем немного — на будущих двух неделях.
Время тянется, как патока, и белые фигуры взрываются перед его носом с ощутимым остервенением. Когда один из осколков врезается ему в щеку, Сэм медленно слизывает стекшую в уголок губ каплю крови и последним шансом загоняет черного короля в правый край доски, обрубая ему все ходы фигурами. Кажется, у этого мата тоже есть какое-то название, Сэм не уверен, но это не Легаль точно — все-таки откуда вообще Дин это знает? Но вряд ли Дин из-за этого снизит ставку, черта с два Сэм позволит.
Дин рукой тянется к его щеке, утыкается подбородком в макушку и стирает большим пальцем красную полоску. Пальцы у него сухие и горячие, как и дыхание, шершавые.
— Я подумаю над дополнительными бонусами, — слегка хрипло говорит Дин и, навалившись грудью ему на плечо, из-за спины подтаскивает к себе бумагу, ставит последнюю подпись в самом низу листа.
Второй стул, чуть не задев их ножкой, со свистом пролетает мимо в закрытую дверь и раскалывается на куски. Сэм, может, и съязвил бы даже насчет неуравновешенности некоторых, но перед глазами вдруг красочно встает изувеченное тело бедняги Эрни, прибитого к бильярдному столу, к которому Дин шагает, чеканя шаг, как по подиуму. У него язык не поворачивается.
Наследственность у ДиДжея-Би херовая, не попишешь, его дедок определенно размазал бы их еще на первом раунде, и Сэм практически спокоен, когда Дин разыгрывает раскатом разбой и — выкуси, невидимый урод, — получает на него право. Зелено-белый шар четко влетает в угловую лузу, и у демонической рожи точно не остается ни единого шанса. Сэм не вспоминает, что Дин не притрагивался к кию уже больше года.
Но «Восьмерка», серьезно, что ли? Да Дин еще в двадцатник с бодуна загонял поочередно все шары в нужные лузы. Так и сейчас выходит: второй кий даже ни разу не взлетает в воздух, Дин не оставляет никакой возможности. Голос Дина, когда он громко и четко называет очередной шар и лузу, режет сильнее насмешкой, а Сэм все больше заводится — гневом, чистым и безудержным, неостановимым откатом и Дином. Сэм изучил всю гнилую подкорку этого мира, но ему все еще есть чем восхищаться.
Да, это чистое восхищение, детское какое-то, глупое. Незамутненное, абсолютно постыдное. В нем так и тянет признаться. Дин превращается в сплошное противоречие: он практически раскладывает себя на зеленое сукно, растекается волной по столу, но выглядит при этом резкой натянутой тетивой: острый выброшенный назад локоть, взгляд почти звериный, — и Сэма размазывает этим гребаным контрастом.
Чертовски, изумительно прекрасный финал.
Сэм смотрит словно в замедленной съемке, как черная восьмерка влетает в лузу, звучно ударившись о бортик. Следующим кадром Дин выпрямляется, сжав в кулаке кий, и сверкает улыбкой на сотку ватт. Конечно, Сэм мог бы это понять. Шоу для одного зрителя и ни разу не игра на выживание — ну на кой, действительно? Он так и не знает, как к этому относиться, в каком из смыслов после такого до ломоты в теле тянет завалить Дина.
Определиться он не успевает. Договор с их подписями сгорает медленно, сгорает в буквальном смысле: вспыхивает и за пару секунд оседает на бильярдный стол горсткой пепла. Это похоже на фейерверк в День Независимости.
— Адьос, амигос, — салютует Дин. — Ты был таким… невидным соперником.
Дверь из зала, открываясь, тихо лязгает.
Дин с довольной ухмылкой несколько раз перекручивает в пальцах кий, и он совсем не выглядит как человек, который только что избавил себя от участи быть пришпиленным к бильярдному столу. Потому что — честно? — нихрена он не избавил. Сэм все-таки совмещает.
Он делает два широких шага и больно, озверело врезается в Дина всем телом, впечатывает его бедрами в бортик и грубо роняет спиной на стол, тот даже пикнуть не успевает. Пусть попробует. Натянув в кулаке воротник футболки, Сэм вздергивает его на себя и пересохшими губами вжимается в шею. Из всех слов на ум приходит только «Дин» — десятками разных интонаций.
Дин бешено сверкает потемневшими глазами, а Сэма трясет — от него такого, от гнева, от облегчения.
— Еще раз вздумаешь дразнить какую-то невидимую демоническую хрень, — наконец яростно выдыхает он, втягивает в себя запах Дина, размазывает по его щеке мел потными пальцами, рисуя узоры, — или называть ее диджеем, мать твою, две недели махом превратятся в месяц. Хоть раз… ну хоть раз ты можешь…
Он не договаривает. Чувствует вдруг, что грудь Дина под ним ходит ходуном, что дышит он тихо-тихо, но надсадно как-то, загнанно и что пальцы, вцепившиеся ему в шлевку ремня, сжимаются на пределе — не расцепишь. Водевиль, интермедия, браво, браво. Сэм глухо рычит, ему это осточертело, опостылело, хватит. Возможно, Лиза на это и покупалась, и ей это нравилось. Ему — никогда.
Тем более что Дин под его ладонями, губами, сердцем единственный, настоящий Дин.
— Больше никаких игр в ближайшее время, — раздается над ухом. — Меня чуть не посадили на кий, ох, Иисусе.
Сэм хмыкает, распластывается целиком сверху, когда ноги окончательно перестают держать и превращаются в желе. Дин запускает пальцы свободной руки ему в волосы и издает тихий смешок, больше смахивающий на урчание. Сэм приподнимается на локтях, заглядывает ему в лицо и одними губами шепчет: «три недели». Дин закатывает глаза, но Сэм совсем, вот совершенно ему не верит.
Потому что Дин долго, мучительно долго, сладко его целует и еле слышно бормочет:
— Ну, кроме разве что некоторых.
***
Сэм, растянувшийся на грязно-желтом песке, похож на выползшего из воды высыхающего моллюска. Длинный, вязкий, отдающий бледной, трупной почти синевой, чуждое миру пятно на светлом фоне. И кожа у него липкая и прохладная, хотя солнце палит вовсю — у Сэма только волосы накаливаются, не притронуться, подушечки обжигает.
Дин с размаху садится рядом, мимо вытертого до дыр цветастого покрывала, тут же морщится: за резинку шорт набиваются горсти колючих песчинок — и жестом заправского фокусника нахлобучивает на голову Сэма широкополое сомбреро. Соломенное, крестьянское. Дин и сам не понимает, почему выбрал такое. Логичнее был бы дорогой аляповатый, яркий фетр, от которого рябит в глазах. Как раз подошел бы к Сэмовым шортам в сиреневый цветочек, больше смахивающим на семейники, ноги его в них болтаются, как спички.
Сэмова бледность затерялась бы в этой пестроте. Сэм выглядел бы мертвецом, разодетым на бразильский карнавал.
У Дина першит в горле — от морской соли, — когда он говорит:
— Вместо девчачьего зонта. Не прикопаешься.
Сэм вскидывается было, но Дин осторожно нажимает ладонью ему между лопаток, вынуждает лечь обратно.
— Мексика, чувак, Мексика, ты сам говорил. Здесь ты выглядишь придурком только в своих маргариточных трусах. Господи, и куда я смотрел?
— Спер?
Дин медленно убирает разом повлажневшую ладонь со спины Сэма, зарывается щиколотками в песок, прямо в сланцах, и опирается на руки, вывернув кисти назад.
— Арендовал.
Сэм тихо хмыкает и переворачивается, приподнимая сомбреро над лицом. Смотрит, щурясь, на Дина, самым кончиком языка облизывает сухие, в корочках, губы. Второй час валяется, хоть бы немного загорел. Но в Скрижали прописали и запрет на восприимчивость к ультрафиолету, не иначе.
Зато Сэм написанное на его лице будто рентгеновскими лучами считывает:
— Немного тебе надо. Ты уже как шоколадка. И нос шелушится.
— Ты вообще-то тоже. Белая только.
На самом деле это не смешно, ничуть, это ведь приговор почти, но Сэм хрипло, лающе ржет, откинувшись головой на песок, и сомбреро отлетает в сторону, а его волосы, жесткие, запутанные в воронье гнездо, тут же засыпает золотом. Дин цепляется за эту мысль, как за соломинку: красиво, Сэм красивый. И это совсем не похоже на смерть.
На самом деле Дин хотел ехать один или не хотел ехать вообще — разобраться не успел. Сэма тогда начало выламывать, корежить после пройденного только-только Второго Испытания, и все смазалось в одну сплошную круговерть из компрессов, бесполезных таблеток, бессонных ночей, покрывал, пропитанных потом, саднящего где-то в глотке животного страха. Все это вместе как-то незаметно стало Сэмом. Потом Сэму полегчало — на откат они имели право всегда.
Только вот Дину — ни хера не полегчало. Тянуло свалить нестерпимо, наверх, выпростаться из кокона спертого, пропитанного запахом отчаяния, блевотины и ацетона воздуха, затащить с собой Сэма и кинуть его с размаху в океан — и чтобы выпер обратно из волн, как Посейдон чертов. Картинка из малобюджетной рекламы: мускулы перекатываются, волосы зализаны назад, кожа блестит, бронзовый загар, все дела. Его прежний Сэм. Потом Дин тщательно, педантично слизал бы с него весь этот загар, даже между пальцев ног. Особенно между пальцев.
Но он не мог — Сэм иногда лестницу покорял как Эверест. Цепляясь за Дина, как за подъемник. Да и вообще… не мог.
У побережья Тихого океана сирена гребла мужиков с берега за утесы, как бульдогов на поводке. Дин был уверен, что поет она намного хуже, чем Уитни Хьюстон или даже Сара Коннор. Вкус у мужиков был дерьмовый — что на песни, что на хвостатых баб, — и похоть в них была намного сильнее любви. Они уходили к ней в море, а наутро приплывали обратно. По частям. Им уже ничто не могло помочь, а Сэму — все. Он, по крайней мере.
Но Сэм, как обычно, знал лучше.
Завернутый в одеяло — синие моря под глазами, заострившиеся скулы, изломанный весь, — пришаркал к Дину на кухню, поставил перед ним две пары одинаковых шлепанцев и сжал губы. На исхудавшем пепельном лице это выглядело жутковато.
— Начос, текила реками и сраные кактусы, набитые мескалином. Издеваешься? Где я потом тебя искать буду?
Дин смотрел на бледную тень перед собой, называемую его братом, внутри все скручивалось змеями в брачный период, и думал, что нет, они точно не собираются повторять концовку «Достучаться до небес». Он терпеть не может Боба Дилана, ну. И сказал:
— Меньше двадцати миль до Сан-Диего, три мили до границы. И это ты называешь Мексикой?
Но шлепанцы взял.
Больше потому, что глаза Сэма горели — лихорадочным, первобытным блеском, — и Дин был уверен: не из-за Ада, текущего в его венах. Это было так просто, неинтересно даже и не провокация ни разу: сложить губы трубочкой и выталкивать воздух тихими, шелестящими выдохами:
— Тихуана. Тиххху-уа-ана, Сэм.
Куда там писаной в Скрижали адской поебени до него-то. Льстило, ничего не попишешь: у Сэма так резво не вставало даже в бурные, здоровые пятнадцать.
— Может, мне спеть ей в ответ?
Приливные волны приятно щекочут, холодят пальцы, от тихого сопения Сэма рядом куда-то в шею — бросает в жар. Дину хочется его вдруг дико, словно солнечным ударом вышибает последние мозги. Иначе не объяснить никак, столько месяцев было почти нормально. Это «почти» наверняка и рвануло. Сэм слишком, слишком нелепый и смешной в своих клоунских шортах до колен — у Дина тяжелеют яйца, будто их набили песком, в паху тянет, жарко, томно.
Сэм фыркает. Воздух горячий, но его дыхание горяче́е.
— Чтобы она бросилась в твои объятия? Или, вероятнее, чтобы у нее лопнули перепонки — и в ушах, и между пальцами?
Дин для проформы толкает его плечом в плечо, на «лопнули» его снова коротит. Пальцы на ногах невольно поджимаются — ничего, они зарыты в песок, не разглядишь.
— Вернешься в трейлер, а? — невнятно бормочет он, от бегущих мурашек неприятно. До ломоты. Хочется. — Ты под солнцем безвылазно пять часов сидишь. И шляпу снял. Зря я ее, что ли…
Он давится порывом соленого воздуха, хлестнувшего по лицу, когда все внутри сжимает безжалостным приступом глупой, застарелой, неискоренимой нежности.
Сэм молчит. Здесь не видно, пляж немного левее по берегу: вжимается бедром, влажным боком — он в океан-то залезал только утром, вместе с Дином. Дину не хотелось в воду, тело потом становилось противно-липким, будто измазанным кленовым сиропом, покрытым сероватыми чешуйками соли, но меньше хотелось, чтобы Сэм наглотался волн. Или еще хуже — сиреновских серенад. Они-то сами никогда под водой не целовались — такие сопли никакой солью не разбавишь, — черта с два он позволил бы попробовать ей. Рот у Сэма, наверное, и в толще океана сладкий.
Глядя сквозь полуопущенные ресницы, Сэм скользит приоткрытыми губами по виску, дыша быстро и прерывисто прямо в бьющуюся жилку, щекочет волосами щеку, но не трогает — судорожно сжимает и разжимает кулаки. Будь Дин в футболке, он мял бы ее края, стискивал до скрипа ткань длинными пальцами, и Дин сдался бы, и размяк, и шагнул бы первым.
Он каменеет враз.
Справа от них какой-то парень лет двадцати, в растянутой до колен линялой майке, под которой не видно шорт, и здоровенных белых наушниках, зомбаком тащится к воде, голосит, как оголтелый, что-то на испанском. Хреновый кавер мартиновской Livin’ laVidaLoca, как пить дать. Дина сносит с места, как цунами, по голеням сзади больно стреляют острые песчинки, взлетающие из-под ступней Сэма.
Парень бьется в их руках подобно застрявшей в сетях рыбе, тянет растопыренные ладони к океану, точно слепец, пытающийся потрогать солнце, и воет.
— Enlamar, enlamar, — задыхаясь, сбиваясь на хрипы, плачуще вопит он, пока Сэм выворачивает ему руки за спиной. — Она мягче, чем наша сухая земля, enlamar!
— Значит, воском залить уши не поможет, — тяжело дыша, подытоживает Дин, ненароком локтем скидывая наушники, из которых грохочет инди-рок, и наваливается на парня всем своим весом. Ребра наверняка разрисуются синяками — силе, тянущей мальца в воду, к ней, плевать на его физические способности.
— Зато достаточно привязать к мачте, — выдавливает Сэм, срываясь на сипы. — Она заливается у него в голове, падла.
Парень вдруг перестает дергаться, безвольно растекается на песке, как медуза. Он яростно жмет на виски костяшками пальцев, будто пытаясь выдавить ее наружу, как гной, и скулит негромко, протяжно, мешаясь одновременно в трех языках.
— Thalassa… она сказала, мягче, чем земля, thalassa… enlamar…
Глаза у Сэма леденеют, наливаются болотно-зеленым, когда парень, сипло втянув в себя воздух, теряет сознание. Оно и лучше.
— Завтра, — сухо говорит Дин, поднимая его на руки. — Катер будет завтра. Ее не спасут и двадцать тысяч лье. Ее вообще ничто не спасет.
Звездный небосвод продолжается прямо в глубь океана и рассыпается в ярко-голубом свечении вдоль всего берега. Дин тогда, в первый день, заснул прямо здесь, в этом потустороннем сиянии, а Сэм, прижавшись макушкой к его плечу, тихо напевал колыбельную про биолюминесцентный фитопланктон.
Дину кажется, что он сидит внутри черного полого шара, в котором нет ничего, кроме едва слышного плеска волн, мириада светлячков и терпкого, жгучего привкуса текилы на языке. Дин думает: океан не меняется, вечный. Он — нет. И Сэм… Сэм тоже. Вдали от него это ощущается сильнее, Дин садистично всаживает в себя осознание, как нож.
Бутылка, влажная от конденсата, чуть не выскальзывает из пальцев, когда за спиной раздается зло-облегченное, сорвавшееся на выдохе на фальцет:
— Ди-и-ин!
Сэм переоделся в нормальные джинсовые шорты и теперь сливается в один оттенок, в сумраке он такой же, как и Дин: белеет. Рушится рядом, будто стреноженный, взрывая веером песок, обхватывает обеими ладонями за шею, кладет большие пальцы на щеки, гладит под глазами. От мозолей на подушечках щекотно.
— Ты… ты… я… — глотая слова, хрипит он. Дышит громко, вздымая грудь, и сползает вниз, до отметин сжимает пальцами предплечье. — Я думал, она тебя забрала. Я думал… Какого… ты свалил из трейлера и мне не сказал? Я чуть с резьбы не слетел.
Дин пожимает одним плечом: ночная прохлада сменилась привычным тягучим сэмовым жаром, и снова заныло. Что-то разлито в этом тихом океане, кроме соленого. Что-то сумасшедшее и… желанное.
— Ты спал, не стал тебя будить. Не думал, что ты подорвешься среди ночи.
Там, где кожа Сэма соприкасается с его, горит, будто прижали раскаленным клеймом. Откуда-то изнутри, потому что Сэм все еще ледышка. В носу внезапно щекочет, комок, застрявший в гортани, никак не получается сглотнуть.
— Извини, — неловко добавляет Дин спустя паузу, голос звучит нормально. — Возвращайся спать. Я скоро вернусь.
Очередной всплеск воды о кромку прибоя кажется особенно громким, каким-то жалобным.
— Хватит, — зверем полустонет-полурычит Сэм, выдергивает из рук полупустую бутылку, отшвыривая ее к кромке воды, и в следующее мгновение небо перед глазами Дина переворачивается, а в голую спину вонзаются сотни тысяч песчинок. Сэм нависает сверху, закрывает собой звезды, опершись на руки по обе стороны от Дина, прячет их лица за своими волосами. — Хватит меня посылать, твою мать, просто… хватит. Ты уже год почти меня препарируешь, сволочь, снова все решил за двоих. Не могу больше, осточертело. Дин, не могу, я… Хочу тебя, сил нет. Дин, слышишь? Ничего не изменилось, и я, и это тоже. Не к тебе.
Сэм дышит прямо ему в рот, быстро-быстро, прерывисто, едва касается губами, в серебристом свете луны, пробивающемся сквозь пряди, его широко раскрытые глаза выглядят двумя безднами, в глубине которых притаился Дин. Сэм, конечно же, ждет, когда он вырвется наружу.
Его колотит — в кои-то веки не от температуры, а от близости, эта дрожь передается и Дину. Дин медленно поднимает руку и заправляет прядь Сэму за ухо мягким, плавным движением, щекоча мизинцем за мочкой. Этого хватает. Штиль превращается в шторм за доли секунды: Сэм с тихим утробным стоном валится на него сверху, грудью к груди, и целует жадно, голодно, нетерпеливо.
Сейчас оно намного острее, и дело не в соли вокруг и не в текиле, остатки которой Сэм слизывает у него с нёба. Если Дин вообще что-то помнит. У них почти два года ничего не было: год тогда, в Чистилище, а потом понеслось: Амелия, Бенни, Испытания. Дину сорвало крышу лишь однажды, после того как Сэм приковал его к батарее и умотал к своей сучке — или кобелю, кого он там сбил-то? — и до сих пор мысли об этом заставляют внутренности закручиваться узлом в каленом стыде. Сэм тогда не сопротивлялся, отдавался молча и послушно, как тряпичная кукла, стонал сдержанно, сквозь сжатые губы — вот так, почти самопожертвованием, мать его, извинялся. И ходил еле-еле потом с неделю. Дина тогда продрало мгновенно, в ту же ночь, и выстроить перед собой вторую Великую Китайскую было недолго. После этого подвывали по углам — каждый в своем — оба, ну и дрочили там же, сухо, до боли, не получая никакого облегчения. Но Дин боялся — блядь, да, он боялся до усрачки, что сам снес все, как карточный домик, — а Сэм… Сэм наверняка загонялся своим излюбленным, извечным: это мое заслуженное наказание.
Кажется, вечность прошла.
Так что теперь оно не острее даже. Заново. Забытое. И Сэм больше не хрупкий, угловатый мальчишка, но кажется, сломается вот-вот.
Дин, мазнув языком по губам, рывком переворачивает их обоих, Сэм теперь оказывается снизу, и песок с волос Дина ссыпается ему на грудь, на лицо. Губы у Сэма блестят от диновой слюны и припухли до красноты, видной даже под луной. Совершенно потрясающий, чумной, живой Сэм.
— Ты не говорил, ты все это время…
— Заткнись… заткнись, Дин, бога ради, — Сэм, приподняв голову, проезжается носом по носу, как пес тычется в щеку, елозит губами, пока не впечатывается горячим ртом в его и со стоном Моисея, дорвавшегося до оазиса, всасывает внутрь язык. Нет, внутри у Сэма все еще терпкое, не сладкое, и под водой было бы еще более солоно. Дину жутко хочется попробовать, но никакого терпения не осталось, он и футболку бы рванул надвое, будь она сейчас на нем. О, мучас грасиас, Мексика, мучас грасиас. — Если ты думал, что эпитимью на себя наложил, то ты, мать твою, по всем статьям пролетел. Твои умозаключения никогда не поддавались никакому анализу. Я ж чуть не подох без тебя.
Ух ты, Сэм еще способен на длинные связные предложения. А Дин, очевидно, не скажет «прости» так, чтобы он сам не услышал это фальшью, чтобы это имело теперь хоть какой-то смысл, чтобы хоть что-то исправить, откатить назад и сделать так, чтобы он перестал быть таким феерическим мудаком.
Он говорит всего лишь:
— Ты хочешь?
Пальцы беспорядочно путаются в мягких после душа волосах Сэма, зажимая пряди между фалангами. Сэм ластится, как котяра, распущенный, развратный такой, самый-самый его котяра.
— Хочешь, Сэм? — выдыхает Дин, разрывая ниточку слюны, протянувшуюся между ними.
Сэм зажмуривается и откидывает голову назад, приоткрыв рот в беззвучном тающем «Ди-и-ин». Это лучше любого ответа. С-с-сво-олочь. Дин приникает к его шее и слизывает пот с бьющейся, как обезумевшей, жилки, спускается ниже, к яремной впадинке, забирается внутрь самым кончиком языка, щекочет там. Сэм под его руками вьется ужом, наплевав на песок, впивающийся в кожу, и стонет бесстыдно под звездами, громче чаек под солнцем.
— Возьми. Возьми, Дин, — Сэм говорит это внятно, четко, точно не он только что не таясь ахал, вскрикивал, не позволяя сомневаться в словах. — Твой. Хочу. Все.
Это «все» — как их очередная точка отсчета. Как прощение, которого Сэм не дает — прощать не за что, — но которое Дин слышит.
Он больше не разменивается на прелюдии — под томным, горячечным взглядом сдергивает с Сэма шорты до самых щиколоток, его член уже твердо стоит, тычась истекающей смазкой щелкой под пупок. Дин сжимает в кулак незабытым, вбитым в мозжечок жестом ствол у самой головки, набухший, горячий, трет мизинцем выпирающую вену, второй рукой гладит выбритый — господи, Сэм же почти никогда раньше… — лобок, стискивает в горсть мошонку. Сэм мгновенно отзывается на ласку: весь изгибается пружиной, готовой вот-вот развернуться и разлететься на запчасти. Хрен там, а не забытое. Ну, в буквальном смысле, получается.
Сэм все такой же неспокойный, шумный, слетающий на раз-два, как и раньше. Вертится весь, зарываясь в песок, закатывает от наслаждения глаза и, будто закинувшийся мескалином и словивший приход, выдает тонкое-тонкое, высокое «А-а-ах!», от которого у Дина до дури перед глазами в шортах поджимаются яйца и спирает в груди.
Дин не говорит ничего. Словами — ничего. Никак, иначе предательски сорвутся голос и тормоза, и накроет путаной, обрывистой мантрой: «Не хватало, Сэм, так не хватало, скучал, черт, какой же ты, Сэм-Сэм-Сэм».
Облизав по всей длине, Дин берет член в рот, плотно обхватывая губами, пересчитывает языком венки, сосет, пьянея от узнавания и от непривычной, забытой уже гладкости на лобке, от сладко-горького в слюне. Гладит беспорядочно руками бедра, живот, пробегается пальцами по выпирающим тазовым косточкам, вновь возвращается к нежному местечку под мошонкой, массирует круговыми движениями возле ануса. Сэм вбивается в рот в таком же рваном ритме, запускает пальцы ему в волосы, притискивая ближе, еще ближе, дуреет, совершенно шалый, и что-то невнятно стонет на одной протяжной ноте. Он, содрогнувшись, кончает глубоко в горло и с утробным «гр-рх», размякнув, разъезжается морской звездой по песку. Неприлично широко раскидывает в стороны ноги и руки, влажный от диновой слюны и спермы член вяло лежит на его бедре.
— DentrodeDean, — ломко выдыхает Сэм, безумными глазами глядя в тихуанское небо. — DentrodeDean, боже…
— Не бога о том просить надо, Сэм, знаешь ли. Да и ты только что кончил, имей совесть, — Дин усмехается, пережимая собственный член ребром ладони прямо через шорты. — Здесь я тебе не дам. Не вычищу потом задницу от песка. И по одной слюне после… — спотыкается, заглатывая слова.
Не то чтобы Сэм и так не знает: никого, кроме него, не было за это время и быть не могло. Не то чтобы Дин не уверен в том же обратном.
Сэм, находясь все еще где-то за гранью, осоловело моргает несколько раз, поворачивает голову, и его взгляд сразу проясняется. Он приподнимается на лопатках, но Дин жестом заставляет его замереть. Сэм сглатывает, и кадык гулко перекатывается под его кожей, как волна.
— Дай… дай мне, Дин. Можно я… пожалуйста.
— Смотри. Сэмми, смотри, — властно говорит Дин и слышит, как Сэм захлебывается выдохом, прибитый совсем неуместным здесь «Сэмми», сшибающим пошлостью на контрасте, как прибоем.
Сидя на коленях, он стягивает шорты с бедер одним движением и обхватывает свой член ладонью, с налипшими на ней песчинками. От этого ощущения ярче, больнее даже, жалеть себя не хочется, хочется — всего, и Дин шипит сквозь стиснутые зубы, прикрыв глаза. Всего на секунду, потому что Сэм смотрит завороженно, как исчезает и появляется головка в кольце его пальцев, как напрягаются мышцы на животе, когда он кончает с гулким стоном, и белесые капли попадают ему на ноги. Сэм сейчас ослепительно живой, светящийся, как и океан, от него невозможно отвести взгляда, а во рту вяжет — от соли и спермы.
— К черту море.
Сэм согласно моргает.
Дин ошибся — Сэм не менее вечный. И он сделает так, чтобы в этом никто не сомневался.
Дин валится на песок рядом с ним, и Сэм сразу притирается ближе, даже не потрудившись натянуть шорты обратно, обхватывает руками за шею, массируя позвонки кончиками пальцев. Дин поворачивает голову и ловит его губы своими, не жадно, а тягуче неторопливо, размеренно, пробуя снова.
Теперь — сладко, никакой соли не ощущается.
Сэм — вдруг горячий и покрытый потом — размеренно сопит ему в ухо, в воздухе пахнет морем и обретением, а в голове у Дина звенящая, блаженная тишина.
Он не знает, что за утесами Thalassa зовет, одинокая, поет для них целую ночь. Не знает, что только волны слышат ее и бьются отчаянно, все бьются о камни.
***
Сэм помнит, как ступеньки под ногами Дина заканчивались слишком быстро.
Он с остервенением намывает кружку, из которой Дин пил кофе, уже битых минут пятнадцать. Кисти ломит от ледяной воды, пальцы не гнутся, но он продолжает драить фарфор — скоблит ногтями до противного скрипа, продирающего до костей, — будто бы яд, отравляющий Дина, был в ней, будто бы можно избавиться от него вот так вот просто.
Кас свалил с кухни на второй минуте, когда имел неосторожность заметить, что все бактерии ликвидированы и Сэму не стоит терять лишнее время, — нет, вы слышали бо́льшую хрень? — Сэм не сдержался, рыкнул, только перья во все стороны взметнулись, и стало тихо. Лишь почему-то долбаная Селин Дион по-прежнему продолжает заливаться в башке.
Дин поднимался по лестнице к Каину, а Сэм в тот момент думал, что он дефилирует прямиком по трапу на «Титаник». Похоже было. В том-то и дело. А конец Сэм знал прекрасно, но все равно отпустил. И ничего не сделал, слыша, как за хлипкими стенами гребаный Евы сын избивает его брата, убивает.
На плаху класть себя за это совершенно нет смысла: Дин был прав, уйдя один, Сэм понимает, может быть, только это его и спасло. Та дура заартачилась, выпрыгнула из лодки, и в результате Ди Каприо болтался рядом поплавком, пока она пела про Жозефину в крылатой машине на вип-ложе, на котором ему не было места. Это очень, очень дерьмовая и тошнотворная ассоциация. Но правдивая, даже слишком. Они же, черт побери, всю жизнь только так и делают.
Сэм зажмуривается и с сочной яркостью видит одно: Дин улыбался ему сверху точно так же — прощаясь.
Кружка выскальзывает из мокрых рук и со звоном ударяется о фаянс раковины, а Сэма сметает прочь, в висках стучит: «Дин-Дин-Дин», и пальцы снова сводит — от желания прикоснуться, поверить насовсем.
Дверь в его комнату закрыта, конечно. Короткий, однозначный ответ, который Сэм тоже может понять. Как и то, что Дин там, за дверью, наверняка стекленеет, замирает, вместо того, чтобы повернуть ключ, слыша, как Сэма в коридоре колотит, как тяжело, громко, хрипло он дышит, уткнувшись лбом в Звезду Водолея.
Отмычка в кармане джинсов жжет кончики пальцев.
Когда Сэм уходит, ступая едва слышно, в комнате Дина раздается грохот, заставляющий вздрогнуть и, застыв, на мгновение прикрыть глаза. Он не знает, каково это. Не знает, как его выкручивало бы бессильной яростью и ломало слепым страхом, что он сделал бы, посмей хоть какая тварь даже намекнуть ему, что он убьет Дина.
Достаточно было взглянуть Дину в глаза, чтобы понять. В конце концов, о чем еще мог посекретничать с ним Каин, прирезавший Авеля, как одну из его овец. В конце концов, Сэм ждал этого уже давно, очень давно. Если Метка окончательно встроится в динову ДНК, Дин убьет его, может, распялит на кресте — это не мутация, это всего лишь следующая ступень эволюции.
Сэм вдруг чувствует, как задыхается от захлестнувшей нутро, сгибающей колени любви к брату.
— А я столько ее намывал. Чуть пальцы не стер.
Он говорит это буднично, совершенно спокойно, будто не он подорвался пятнадцать секунд назад с кровати, услышав с кухни звон стекла. Три пятнадцать ночи, так-то.
Сэм стоит, прислонившись к косяку, и смотрит, как Дин ползает на карачках и, матерясь, собирает осколки кружки, разлетевшиеся по всему полу. Он все еще одет в джинсы, футболку и рубашку — не ложился. В сумраке, рассеянном только включенными лампами у плит, избитое лицо Дина кажется почти черным, а запавшие глаза — двумя дырами.
— Искренне прошу прощения за причинение морального и физического ущерба.
Голос Дина звучит сухо и безэмоционально, таким же неживым, как и он сам. Его движения скованны и ломки, как если бы кто-то сверху дергал его за ниточки, заставляя передвигаться на коленях, нагибаться и распрямляться, скидывая остатки фарфора в мусорное ведро. У него потрясающе шикарные плавно перекатывающиеся ягодицы, туго обтянутые джинсой, а Сэм — чертов козел, раз думает об этом. Он будет думать об этом, даже когда (если) Дин занесет над ним нож, меч, косу, палицу, бензопилу — что угодно — или приставит к виску пистолет. Сэм будет думать так вечно.
— Возместишь? — слово соскальзывает с языка быстрее, чем Сэм успевает себя остановить. Да, он ждет, что законтачит, что промелькнет что-то там, в выгоревшем до тлена, помутневшем, страшном. Ждет наивно, так же, как в детстве, когда достаточно было лишь стеснительного взгляда из-под челки и неразборчивого, вымазанного рисунка, чтобы заставить Дина, выпотрошенного охотами, смертями, улыбнуться.
Ответа он не получает. Дин медленно поднимается с пола, даже не посмотрев в его сторону, и отпинывает мусорное ведро точно в угол. Сэма передергивает от нестерпимого скрежета, а Дин горько ухмыляется краешком губ. Злость тут же ввинчивается Сэму в мозг, выедающая разум, слепящая до пелены перед глазами. Выпускать ее бессмысленно — он разобьет костяшки, но не докажет Дину, что не боится его.
— Знаешь, ты офигенный, — говорит он.
Дин хмыкает, дергает неосознанно рукой к заклейменному предплечью, но сразу же ее опускает, наткнувшись на внимательный взгляд Сэма, и снова сворачивается, как еж, выставив колючки.
— Каин тоже так думал. Славный малый. Был.
А Сэм ведь не хотел скатываться в этот пафос «Ты не такой, как Каин, ты справишься, ты сможешь». Это не то, не то.
— Думал. Не знал. Как от твоего вкуса крышу сносит. Как хочется облизать тебя всего. Он много чего не знал. Вообще ничего.
Дин кривится в насмешке, не скрываясь теперь, трет ладонью Метку, в полутьме напоминающую уродливый мазок гудрона; зажатый, искореженный, такой не похожий на себя, — а похожий на бездомного пса, заброшенного в тигриную клетку. Выход из клетки только через Сэма, на Сэма посмотреть Дин не может. Сэм в ответ смотрит жадно, не стесняясь собственной ненасытности, потому что Дин и правда офигенный.
— Главное он знал. Про тебя он знал.
Это почти признание, и Сэм невольно замирает, ждет, что у него откатит, а потом они разберутся, но куда там. У них так не бывает. Это слишком просто.
Сэм делает два шага вперед, Дин по окружной в ту же секунду скользит вправо. Кошки-мышки, проходили. Будь все иначе, Дин, скорее всего, не разменивался бы — виртуозно скатал бы тему или в запущенном случае врезал бы с напала и сбежал бы подальше от всех этих «поговорим?». Сэму психологом быть не нужно, и так видно: сейчас у него все нахрен сдвинулось, вывернулось там наизнанку уродливым — он до жути боится не то что прикоснуться к Сэму, подойти даже. А Сэм позорно его хочет. Вообще хочет его себе обратно. Неувязочка.
— «Мы знаем, что мы перешли из смерти в жизнь, потому что любим братьев; не любящий брата пребывает в смерти», — нараспев тянет Сэм. — Писание первое Иоанна, глава третья, стих четырнадцатый.
Ответ Дина попадает в яблочко, слишком привычный, но не ожидаемый, Сэм даже перестает напрягаться.
— Это ты мне, что ли, в любви так завуалировано только что признался? — саркастически интересуется Дин. — Мог бы просто пожрать приготовить.
Сэм делает еще шаг, уже чувствует жар, исходящий от Дина. Его собственный, знакомый Сэму, Метка здесь ни при чем.
— Это я к тому, что ты совершенно зря паришься.
Дин сощуривается и вмиг превращается в зверя, обманчиво нелепого в голубоватой клетчатой рубашке, но опасного. Сэм моргает и на секунду видит красное, всюду красное, закадрово визжит Абаддон, и глаза — черные. Видение пропадает стремительно, точно его и не было.
Метка здесь ни при чем.
— Сэм.
Стоп-слово, алая тряпка для быка, предупреждение, пароль, зов.
Сэм делает молниеносный рывок вперед и толкает Дина к посудной стойке, на которой каких-то два дня назад они готовили луковый суп, — Сэм решил выебнуться, а Дину не оставалось ничего другого, как согласиться. Сэм легко убеждает. И сейчас делать и говорить будет тоже он.
Прежде чем Дин врезается в металлический край, Сэм успевает дернуть его на себя и вжимается в него весь, склеивается накрепко от низа до верха. Дин в его руках ощущается на все тысячу вольт, вот-вот шандарахнет. Сэм, запустив пальцы в его волосы, взлохматив на затылке, едва прикасается к его рту — не целует, легко зажимает зубами набухшую корку на его разбитой губе, горячо дышит в лицо. Мелкими движениями подается вперед бедрами, удовлетворенно чувствуя уже совсем твердое, заставляя Дина беспомощно пятиться назад. Малодушно пользоваться таким преимуществом, но Сэму плевать. Бутылочная муть в глазах Дина проясняется, и Сэм видит в потемневшем взгляде вспыхнувшую яростную искру. Вот оно: с Сэма Дина развозит намного быстрее, чем с клейма Каина, так правильно: он краснеет — шея, лоб, щеки, мочки ушей — коротко, рвано вздыхает, ресницы начинают трепетать быстро-быстро, порнушно.
— Помнишь, в детстве мы убегали от собаки — дрянная была какая-то псина, противная, — перелезали через дыру в заборе, и я напоролся бедром на торчащий гвоздь? Шрам остался.
Сэм льнет к Дину ближе, и в конечном итоге тому приходится усесться на стойку, вцепиться руками в края. Не отводя взгляда, Сэм легким, отработанным движением разводит его бедра в стороны и встает между ними, притираясь вплотную. Дыхание Дина частит, срываясь на тихие свисты. Он даже не осознает, что на автомате обхватывает Сэма ногами за поясницу, — так же вбито в подкорку.
— Прикол в том, что я не сразу заметил, — продолжает Сэм, стягивая с Дина рубашку и отбрасывая ее назад. Прижимается губами к кровоподтеку под глазом, ведет ниже, к скуле, широко раскрыв рот, покусывает колючий подбородок. Дин соленый, по-прежнему очень вкусный. — Только когда мы уже свалили. Увидел кровавое пятно на штанах — и в жуткий рев. Блин, ты так пересрался. Я ревел белугой, а ты порвал на себе рубашку, заставил меня снять штаны и перетянул мне бедро. Ранка-то там была никакая. Но ты смотрел на меня огромными глазами, как тот самый Бэмби, гладил меня по волосам, по лицу и повторял-повторял, как заведенный, что все у меня будет хорошо. Помнишь, Дин?
Дин глушит стон, прикусывая свое предплечье, когда Сэм, избавив его от футболки, щедро облизывает левый сосок. Грудь Дина ходит ходуном, и Сэму даже стараться не нужно — затвердевший сосок сам врезается в язык.
— Помнишь? — с нажимом повторяет Сэм, выкручивая пальцами правый сосок.
— Да-а-а, — неясно, ответ ли это на вопрос Сэма или на его действия, Сэма и так и так устраивает.
— В тринадцать меня свалило гриппом, — он отводит руку Дина от его рта и, глядя прямо в глаза, по очереди медленно, непривычно нежно целует разбитые костяшки, перемежая каждый поцелуй словами. — Отец спешно свалил на охоту куда-то в Юту, и бабла забыл оставить, а твоя заначка закончилась как раз. Меня корячило на кровати, а ты не знал, что делать, пичкал меня оставшимися антибиотиками. Тебе пришлось тогда грабануть аптеку, и ты чуть не попался. Помнишь, Дин?
Дин уже выглядит развратно-растраханным: бледность сменилась красотой, на висках выступил пот, он выгибается, выпирая позвонки, подставляет под поцелуи шею. Одной рукой он цепляется за сэмово плечо, сгребает ткань между пальцами, второй — обхватывает торчащий из стойки металлический брус, оставляя на нем отпечатки. У Сэма горло сжимается от осознания, что этого Дина, открытого, распахнутого, уязвимого, только он может видеть. Такой красивый, такой, блин, его.
— Помню, — тонко выдыхает Дин, у него голос в такие моменты часто садится. Во время секса Сэму сносит крышу от этого так же сильно, как и от хриплых, грубоватых ноток, шепчущих пошлости пулеметной очередью. — Сэммисэммисэмми, о!
У Сэма стоит до боли, до мигающих точек перед глазами, от любого движения прошивает искрами, но он тянется через Дина и скидывает с крючков на пол висящие над ним ковши и черпаки, чтоб не мешались. Посуда с оглушительным грохотом падает на пол. Дин даже не обращает внимания, скалится с тихим ломающимся рыком, закрыв глаза. Сэм гулко сглатывает, губы ноют от желания его поцеловать.
— Ты двое суток почти не спал, — он расстегивает ремень на диновых джинсах, щелкает пуговицами, одновременно лижет быстро-быстро бьющуюся на шее жилку. Дин, приоткрыв рот, дышит мелко и часто, у Сэма мурашки бегут по телу от его шумных, воспаленных выдохов. — Сидел со мной днями и ночами, менял компрессы, бульон готовил. Ты думал, что я в бреду, но я все помню. И тебя помню — сидел, синюшный, напуганный до чертиков, самого чуть не вырубало, но ни на секунду не отходил. Помнишь, Дин?
Дин дергано кивает. Умница. Сэм сжимает через ткань его член и слышит тихий стон где-то в его горле, клокочущий, зарождающийся во вскрик, как готовая вырваться из жерла вулкана наружу лава. Дин без просьбы приподнимается, и Сэм одним движением стягивает с него джинсы вместе с трусами и отправляет их на пол к посуде. Дин шипит сквозь зубы, когда холодный металл соприкасается с его задницей.
Дин восхитительно голый, разгоряченный, дрожащий на кухонной стойке, и Сэму и неймется, и почти смешно, особенно от всех картонных, идиотских до краснеющих щек тупых пошлостей, лезущих в голову, вроде «Сейчас я приготовлю тебя для себя, Дин», от которых даже не стыдно. Сэм сдирает собственные штаны с бельем, чуть ли не ломая ногти о замок, оставляет только футболку. Он давит Дину на плечи, укладывает параллельно стойке. Дин громко матерится сквозь зубы, когда прижимается спиной к ледяному.
— Еб твою… Сэм!
— Тебя, уже совсем скоро, — поправляет Сэм и, вытащив с нижней полки бутылку с оливковым маслом, забирается следом на стойку.
Дин разъезжается по металлу, закинув руки себе за голову, вцепляется обеими за брус, чтобы не соскользнуть. Вытягивается, раскидывает широко ноги в сторону, сгибая в коленях и опираясь пятками о столешницу, — сдается в условия Сэма. Такой офигенный, точно. И у него охренительно, идеально стоит, сочится смазкой, так и хочется забрать весь в кулак. Но Дин не просит, вообще не произносит ни звука, только блестит из-под ресниц пылающим взглядом и облизывает губы, высунув самый кончик языка. Конечно, он знает, как переиграть наоборот, как сделать так, чтобы, даже руля, о нем просил Сэм. Сэм почти и готов — просить, он разжиженный от такого Дина, как смола. Но не сейчас.
Сэм, задыхаясь, укладывается на Дина сверху, чуть не навернувшись со стойки, опирается руками по обе стороны, вжимается крепко побагровевшим членом под яйца, тычется, трется в шелковисто-нежное. Дин, взмыленный, порыкивает, дергает бесстыдно бедрами навстречу, окончательно капитулирует. Брус он не отпускает, сам заламывает себе руки назад, будто привязанный — к спинке кровати. Метка краснеет на предплечье, тянет на себя взгляд. Хочется вывернуть Дину кисть, прижать клеймо к холодному, кажется: зашипит, повалит пар, и исчезнет.
— Давай-давай-давай, ну же, — Дин шепчет жарко, несдержанно, практически скулит. Он уже давно таким не был. Слишком давно.
Сэм спешно опускает голову, смотрит ему в глаза: там теперь иная муть, масляная, тягучая, теплая. Хороший, замечательный, отзывчивый Дин.
— А лет семь назад в Айдахо мы разделились, и я застрял в чертовом капкане для койотов, — в горле пересохло, Сэм еле выдавливает из себя слова, касаясь губами губ Дина. — Я даже заорать не успел, ты прилетел откуда-то со стороны как ошпаренный. До сих пор догнать не могу, как ты понял, да и не смертельно же. А потом ты тащил меня буквально на себе почти пять миль до Импалы, всю дорогу рассказывал какие-то чудовищно пошлые анекдоты. Не поверишь, у меня встало — не на них, на тебя, на эти твои интонации блядские… Еще ты и вендиго сжег между делом. Круто-о-ой.
Дин не выдерживает на этот раз — рассыпается.
— Хватит разглагольствовать, мать твою, выеби! — и в противовес словам с коротким звучным «А!» на выдохе впечатывается яростно в его губы, врывается в рот, танцует там языком, прикусывает, засасывает, как в бабских романах, да, до звезд перед глазами, как Сэму нравится, а потом так же резко отдергивается, стукаясь затылком о стойку. Губы блестят таким же темно-алым, как Метка, только на них хочется пялиться вечно.
Сэм отталкивается назад, садясь на колени, не глядя хватает бутылку и смачно льет маслом сначала себе на член, сдерживая стон, потом поливает ладонь: густо стекает прохладным с пальцев и головки на металл, на бедра Дина. Опустившись обратно, Сэм целует Дина под подбородок, скользкими пальцами сначала мягко нажимает под мошонкой, гладит и говорит-говорит-говорит, срываясь на паузы, когда нестерпимо стягивает возбуждением низ живота:
— Шьешь меня каждый раз так, будто на кол насаживаешь, а не иглу втыкаешь, — он ввинчивает сразу два пальца внутрь, Дин вскидывается, сжимает челюсти, будто впервые так, зажимает голову между собственными растянутыми руками, но через несколько секунд пытается насадиться глубже, больше. — Лезешь вечно вперед, чтоб если по мне — то только по касательной. На перекрестки ходишь. Других размениваешь, чтобы я был. Себя, всегда себя. Бубнишь, как старикан, а салаты чертовы все равно покупаешь. Мой станок постоянно тыришь, лишь бы меня довести. Бесишь. Помнишь, Дин?
Дин вертится, крутится молча на пальцах, закатывает глаза, в которых почти не осталось зеленого, он на русалку в сети похож. Пятки у него так и норовят разъехаться по гладкой поверхности, и Сэм закидывает ноги себе на потные, такие же скользкие плечи.
— А сейчас извиваешься весь подо мной, идеальный такой, сволочь, и у тебя эти офигенные тени от ресниц на щеках и на носу капля, губы распухли, блестишь весь в свете ламп, будто я тебя всего этим маслом… ты подыхаешь, как меня хочешь, хлюпаешь, возьмешь полностью. Видел бы ты себя: ты и под тридцатник такого не выдавал. Помни, Дин.
Сэм въезжает в Дина одним махом под второе сломавшее голос «помни», прижимается сразу вплотную, не дает привыкнуть, начиная гнать сразу в бешеном темпе. Дин врубается мигом — стонет утробно на одной низкой протяжной ноте, звук рвется на каждом толчке. Сэм видит, как он выворачивается, складываясь почти пополам, как вены на его руках, цепляющихся за брус, вздуваются черно-синей паутиной, оплетая Метку, когда он пытается удержаться: чтобы не втараниться макушкой в металл и чтобы податься назад, сильнее к Сэму, принять до конца.
Сэм видит: он пытается удержаться. Он теперь изо всех сил так будет держаться.
Сэм смягчает движения и трахает плавно, размеренно, подставляет ладонь Дину под голову, помогает, другой рукой беспорядочно гладит грудь, живот, шею, собирая пот. А Дин смотрит, смотрит не моргая.
— Если ты не умрешь, ты никогда не убьешь меня, — тихо, но четко говорит Сэм, глядя ему прямо в глаза, толкается внутрь еще раз, особенно глубоко, а через секунду его выжимает, распячивает оргазмом, сладко, больно и правильно, и жжется в уголках глаз. Дин, притронувшись к себе пару раз, кончает следом, встряхиваясь, выгибаясь дугой, вбиваясь в воздух, издает беззвучные стоны, которые Сэм глотает, прижимаясь губами к губам, до тех пор, пока его рот не становится еще краснее, насыщеннее клейма на его предплечье.
— Сто лет назад я уже говорил тебе это, — выдыхает Сэм куда-то ему в щеку. — Но ни черта-то ты тогда и не понял. Так. Не. Будет. Помни, Дин.
Дин молчит долго, не открывает глаз, дышит хрипло, надрывно, будто выбравшись наконец из-под земли, пока Сэм целует его в грудь, в уголок глаза, под подбородок, в Метку, целует его всего, какой он есть.
— Я больше не смогу ничего готовить, — сипло отвечает Дин, и Сэм фыркает, вжимаясь лицом в его плечо. — Я буду резать лук, а у меня встанет. И — оливковое масло, серьезно? Ни в какие ворота, Сэм.
«Я никогда не забуду, Сэм», — на самом деле говорит он.
Сэм утомленно угукает, его укачивает, словно на волнах. Сопит прямо в ямку над ключицей и вдруг с кристальной ясностью понимает — не то, что они трахнулись там, где готовят еду, — то, что они оба, два мужлана, уместились на небольшой стойке и даже умудрились с нее не сковырнуться, цепляясь друг за друга. Дин словно слышит его мысли: закидывает на него ногу и обхватывает рукой за плечи, обдает теплым дыханием волосы, раздувая в стороны повлажневшие прядки. Никто из них не торопится слезать с металлической столешницы, нагретой их телами, и снова начать тонуть.
У Сэма горит в горле.
— Лети, Жозефина, — глухо шепчет он в солоноватую кожу, крепко зажмуривается, — лети и прощай.
Под веками Дин спускается с лестницы, возвращается обратно к нему.
***
Дину кажется, что, куда бы он ни пошел, повсюду в ноздри ввинчивается тяжелый, острый запах: старых пыльных книг и глухой злости Сэма. Отчаяния, может быть. Издалека непонятно. Сэм, похоже, накрутил себя с самого утра, хотя честнее сказать — еще с прошлой пятницы. У Сэма оно всегда странно получается, непредсказуемо: откатом его может шандарахнуть через секунды после случившегося, в лучшем случае — не случившегося, или он будет молчком доводить себя до ручки днями, пока наконец не рванет.
Нынче это пятый день после.
Дин и хотел бы, чтобы Сэм злился на него. За то, что позволяет Амаре тянуть себя на поводке, за то, что готовым поскачет перед ней на задних лапах, стоит ей только взглянуть. Но Сэм — ты не виноват, Дин, я все понимаю, Дин, я все сделаю сам, Дин, — слишком для этого… Сэм. Потому весь его гнев направлен — даже не на Тьму, нет, — на самого себя. Это естественно. Это что-то вроде павловского рефлекса. Зажигается лампочка — «Дину дерьмово», срабатывает моментальная ответка — Сэм злится со своим «я ничем не могу помочь, значит, мне тоже дерьмово». И какого черта с этим делать, если у них такое не лечится?
— Бесишься?
Сэм едва заметно вздрагивает, но не поворачивается. Стопка книг из его рук с грохотом опускается на стол, и еще у него под ногами — разбросаны десятки, которые он умудряется даже не задеть, перешагивая от шкафа к шкафу.
— Поможешь?
Дин передергивает плечами, но отлепляется от косяка, у которого незаметно наблюдал за Сэмом последние пять минут. У Сэма довольно странные методы взращивать утерянную почву под ногами. В отличие от него, Сэм редко когда пойдет в тир решетить мишени и не станет вымещать ярость на боксерском мешке или тягать штангу, и точно не будет колошматить мебель. Злость у него тихая, направленная внутрь себя, а оттого еще более опасная. Дин понимает, что это всего лишь изнанка, пока изнанка — это не тот случай, когда генеральная уборка в библиотеке сможет сработать по назначению.
Хотя, может, и срабатывает, в какой-то мере. Господи, это же Сэм.
Когда Дин подходит ближе, то его чуть не сшибает с ног: от встрепанного, домашнего, в растянутой клетчатой рубашке Сэма искрит чистым высоковольтным напряжением, какое прет от него в основном на охоте. Если протянуть руку и стереть с его щеки пыль, то наверняка прошьет током на всю двухсотку.
Это Дин должен злиться на себя, ненавидеть себя, лезть на стены, долбиться по углам. Он это и делает втихаря, но Сэм за него, вместо него, вместе с ним — не должен.
— А эта чушь собачья здесь-то откуда? «Евхологион Серапиона Тмуитского», Габриэле Аморт… Макулатура.
В голосе Сэма такое презрение, словно это они виноваты. Ну, в том, что Дин не справляется.
Шаги Сэма, как и его движения, резкие, отрывистые, стоп-кадрами, но громаду отчетов колумбийских экзорцистов позапрошлого века он скидывает Дину на руки осторожно, плавно, и лицо его на секунду смягчается. Будто Дин, блядь, хрустальный.
Сэм не глядя сует ему под нос тряпку и отскакивает обратно к полкам.
— Протрешь?
Они весь день собираются разговаривать лишь односложными вопросами? Да ла-а-дно.
Дин не запускает старинным толстенным манускриптом в лампу на одном из столов и не рвется к Сэму, чтобы резко развернуть его за плечи, встряхнуть и проорать в лицо что-то о том, что на этот раз трагедию не ему ломать. Проорать одними глазами, потому что ртом он будет затыкать все сэмовы тупые, неуместные контраргументы.
Дину не сложно. Он, блин, протрет. Раз сегодня Сэма это успокаивает.
Дин сжимает в ладони тряпку и вяло возит ей по обложке первой книги, пока брат своей полирует освободившуюся полку так, словно в руке у него по меньшей мере рубанок, и он строгает гробовые доски, под которые замурует Тьму.
Дин ему верит. Дин в него верит.
— Никогда не думал писать мемуары? Резать всю правду-матку про нас направо и налево. Для будущих поколений, все такое, — интересуется он, деловито стряхивая пыль с полуразваливающейся книжонки «Изгнание дьявола из Аннелиз Михаэль». Какого только барахла у них нет. Сэм ему голову оторвал бы за «барахло», конечно, но это уж слишком.
— Ты поэтому так редко прикасаешься к книгам?
Дин завороженно наблюдает, как Сэм большим пальцем медленно, с трепетом оглаживает корешки расставленных книг, прежде чем перейти к следующим, а потому ничего не отвечает.
— Они всякий раз вызывают у тебя желание оставить свой задокументированный след в истории?
— Иди ты.
Сэм улыбается краешком губ. Натыкается взглядом на «Аннелиз», хмурится и, скривившись, отбрасывает книгу на пол. Он выглядит сильно усталым.
— У Зачарованных же была своя книжулька, чем мы хуже?
Ухмылка Сэма становится шире. Он еще и глаза закатывать пытается, вот поди ж ты, а.
— Ты это серьезно? О господи, ты серьезно.
По крайней мере, Сэм смеется. Немало.
— У нас уже есть мемуары от Чака, целое писание «божье», — весело говорит Сэм. — Всегда можно заказать на Амазоне, там вроде и скидки неплохие на нашу жизнь, по дешевке, можно сказать, раздают.
Дин не удерживает короткого возгласа отвращения. То, что он говорит дальше, удивляет его самого, пролетая мимо мозга и здравого смысла:
— Он не смог написать все. У него не получилось бы. Ну, рассказать о том, о чем понятия не имеешь. Так не срабатывает. Херовые это мемуары.
Тонкая книжка в коричневом переплете падает с полки — Сэм ненароком сталкивает ее локтем. Он даже не обращает внимания, когда нечаянно наступает на нее носком, и мягкая обложка расползается под его ступней с жалобным скрипом. Глаза у Сэма блестят, еще ярче на фоне вымазанного серым лица, он вдруг видится Дину таким юным, каким был очень, очень давно, что это почти кажется неправдой. Это вот его — такого, чтобы он хотя бы редко был таким, — нужно прятать от Тьмы.
— У нас, знаешь ли, тоже вряд ли получится.
Дина сносит под дых непривычной стеснительной улыбкой Сэма так же, как еще несколько минут назад — его еле сдерживаемой яростью. Поэтому снова не удерживает идиотское:
— Почему? Ты в школе сочинения всегда на «А с плюсом» писал. По мотельным стенкам потом развешивал.
— А ты смог бы? — отвечает вопросом на вопрос Сэм. — Уместить это все в слова?
Дин молчит. Пытается представить, как выглядела бы их жизнь, как выглядел бы его Сэм — сухими, бездушными, мелкими буквами на бумаге, пусть и расписанными на сотни страниц, на тома толщиной с Британнику, — и у него не получается. Пытается представить, что было бы в таком случае началом, а что стало бы концом, и был бы он в принципе, и получилось ли бы правильно расставить точки там, где могли быть или должны быть запятые.
Все это чистой воды хрень лирическо-философская. Тем более что намного больше смысла было во всего лишь четырех буквах, вырезанных ножом на задней панели Импалы.
Сэм наклоняется, подбирает упавшую книгу и ставит ее на полку.
— Нельзя подобрать наиболее неудачный пример для отражения в мемуарах. Нас, я имею в виду.
Дин снова пожимает плечами.
— Бред высшего сорта, который с нами происходит, невозможно взять из головы. Это ж совсем надо шизиком быть. Он может быть только самой что ни на есть чистой достоверностью. А в такую достоверность никакой кретин не поверит, твоя правда.
Дин протягивает Сэму книги, которые тот забирает у него, даже не взглянув, бросает стопку обратно на стол и встает впритирку. Дину приходится задрать голову, чтобы посмотреть ему в глаза. Сэм кладет обе руки ему на щеки, поглаживает большими пальцами над скулами и улыбается так, что внезапным порывом вдруг хочется забраться ему под кожу, чтоб уж точно.
— Я бы, может, и попробовал, если бы не знал, что в наших так называемых мемуарах не будет и грамма общепринятой литературной ценности, которая на что-то кому-то сгодится. — Странный у Сэма взгляд, очень мягкий, сияет. — Потому что долбаный многотомник бесконечного признания в любви — это не мемуары, Дин. Вот именно что в такое не верят, а по-другому вряд ли получится. Чак всего лишь написал то, что мог написать, то, что читать интересно.
Сэм наклоняется, едва ощутимо целует его в висок, потом разворачивается на пятках и возвращается к шкафам. Опускается на корточки у самой нижней полки, вытаскивая с нее сразу с десяток фолиантов, — эти самые старые, трехсотлетние. Дин отчего-то уверен, что Сэм их еще не успел прочитать: он все его спасает и спасает, от тьмы изнутри и снаружи. Строчит безостановочно этот их… многотомник.
В грудине точно проезжаются наждачкой.
— Поможешь с последней? — спрашивает Сэм, бросив взгляд через плечо, — да, теперь он еще и стесняется. — По алфавиту расставим. А потом на кухню. Умираю с голоду.
Дин смотрит сверху вниз на его лохматую макушку, — Сэм и на волосы умудрился каким-то образом нацепить ошметки пыли, ох, Сэм, — на голую кожу, выглядывающую из расползшегося шва на его плече, который нужно не забыть заштопать сегодня вечером, о-бя-за-тель-но, и думает, что нет, и правда не смог бы, у него бы ничего не получилось. Он не умеет, по крайней мере, куда проще по-другому.
— Не вопрос, Сэмми, — говорит он и усаживается рядом на пол в позе лотоса, прижимается коленом к колену. Остается только запах старых книг и тихая ругань Сэма, когда он режет себе палец бумагой.
Дин теряет счет времени, перекладывая книги из стопки в стопку, и все-таки он немного начинает понимать Сэма, который находит в этом занятии своего рода успокоение. Есть в этом что-то. Обложки греют ладони, всякий раз разные — бумвинил, балакрон, изредка кожа. Даже страницы шуршат неодинаково, если прислушаться, только книжный запах остается неизменным, сухим, терпким, и еще — главное — Сэм, сопящий на ухо. Дин ловит момент, держит Сэма и прочая подобная муть, против которой не попрешь. Это важно — и момент, и Сэм.
— А я думал, что потерял ее. Когда успел ее сюда сунуть? Не помню, хоть убей.
Голос у Сэма странный, то ли неверящий, то ли взволнованный, и когда Дин поднимает взгляд, он ожидает увидеть у него запрятанную лет сто назад тысячедолларовую купюру, наверное.
Глаза у Сэма такие, что Дин думает: почти что.
Куда-то под сердце колет узнаванием, это как что-то из другой жизни, которой не было.
У Сэма в руках длинный узкий кусок бумаги. Дин узнает его моментально, мельком взглянув на оборотную сторону. Потрепанная, помятая, затасканная фотография, немного пожелтевшая, как и большинство книг, кое-где с порванными краями. Дин думал, что Сэм давным-давно потерял ее в череде мотелей. Дин давным-давно о ней забыл.
Он подтягивается на руках и смотрит Сэму через плечо: там они более чем пятнадцатилетней давности, застывшие в напряжении перед камерой. Это… странно. Сэм сто лет как забытый: длинный и тощий, волосы у него топорщатся во все стороны, и нет тонкого шрама за ухом — от колючей проволоки. На снимке его не видно, просто… Дин помнит: его еще нет. И у Сэма больше не бывает такого взгляда, а Дин научился держать его намного крепче и ближе, чем на снимке. Кажется, что это происходило и не с ними вовсе.
— Помнишь, да? — Сэм откидывает голову ему на грудь, будто у них и вправду незапланированный трогательный сеанс просмотра семейного фотоальбома. Сэм так с ним носится — с альбомом этим, то есть.
Дин просовывает ладонь под рубашку, обнимает брата одной рукой за талию. Почти как тогда. Только сильнее. Намертво.
— М-мгм, — подтверждает он, большим пальцем потирая кожу над сэмовым ремнем, следит, прикрыв глаза, за его лицом, пока Сэм разглядывает три последовательных, но практически одинаковых кадра. Сэм переворачивает фотографию, крутанув ее между пальцами, и — Дин видит по его губам, повторяющим слова по кругу, — вглядывается в написанную им когда-то фразу с таким видом, словно старается найти в ней какой-то скрытый смысл. Хотя Дин ведь оголил тогда все, что только можно было.
Слова, как ни странно, остались абсолютно четкими, словно в подтверждение, паста за столько лет ни капли не стерлась. Она и не должна была.
— Ну, в общем-то, вместо любых мемуаров, — замечает Дин, вдруг чувствуя себя неловко, — то старое, почти забытое ощущение, когда все только начиналось. Но мысль он все же заканчивает: — Правда, не совсем о прошлом. В смысле, не только.
Сэм молчит пару мгновений, поднимает взгляд и смотрит в ответ, очень-очень долго, пока Дин не ощущает себя так, словно, кроме них, больше нигде никого и не осталось. Так и есть, по сути, что-то вроде.
— Зато достоверность — сто процентов, — негромко отвечает Сэм. И улыбается.
Его улыбка выглядит такой же яркой, как на старом полузабытом снимке.
Лет на тысячу. Может, больше.