Один приятель говорит другому: «Тут повторяют репортаж про мужика, который сбросился с крыши». Вместе они смотрят этот репортаж. Когда он заканчивается, первый приятель начинает горько плакать. Второй спрашивает: «Чего ты плачешь? Ведь ты уже видел этот сюжет». А тот и говорит: «Да, но я надеялся, что в этот раз мужик не спрыгнет». — анекдот.
Я могу бесстрашно остаться в совершенно тёмной комнате, засунуть руку в мышиную нору или погладить змею. Меня не пугают воодушевляющие речи учителей, нижепоясные татуировки Дракона и орфографические ошибки в надписях Логов. Я не боюсь высоты, скорости и почти не боюсь уколов, отключения горячей воды, а также женщин с грудями размером с мою голову. Я боюсь пугающе одинаковых движений и мерных щелчков. Они могут однажды закольцеваться, и ты слишком поздно осознаешь, что часы уже много лет как заклинило, и ты влип, как муравьишка в каплю смолы, и ничего нового уже не случится. Самая мучительная смерть — это смерть от скуки. Дежа вю — мерзкое чувство. Его я тоже боюсь. Оно вызывает у меня почти такую же реакцию, как тающий снег — у Лорда. Мало что с ним сравнится, разве что дежа вю при мысли о мерзости дежа вю. Ничто не повторяется в точности, иначе не было бы ни прошлых, ни будущих жизней — только одна тягомотина на бесконечном повторе. Меняются люди или только их клички, меняются события или только их последовательность — но когда мы начинаем игру, лишь от нас зависит, чем она закончится. Мне кажется, Дом каждый раз с облегчением вздыхает всеми своими перекрытиями, когда кто-то в него не возвращается. Я и сам вздыхаю с облегчением. Сил моих нет смотреть, как кто-то наступает на одни и те же грабли второй, третий, четвёртый раз — особенно тогда, когда окружающие всеми силами стараются его предупредить. Дежа вю — коварная штука, накатывающая всегда слишком поздно. Я вижу, как Красавица нажимает кнопку пуска на незакрытой соковыжималке, и ору: «Стой, дурак!» — в тот момент, когда полураздавленные ягоды уже фонтанируют в потолок и украшают алыми брызгами стены, простыни, наволочки и белые рубашки Братьев Поросят. Совместное производство заканчивается, не начавшись. Я вынужден слушать, как Горбач объясняет очередной девушке, что нужно подходить к собаке неторопливо, не дразнить её и не улыбаться слишком широко, что следует опуститься на корточки, чтобы быть на её уровне, а ещё дать ей обслюнявить свои ладони, — вместо того, чтобы объяснить собаке, что на время свидания лучше бы убраться в конуру. И, конечно же, я застаю тот момент, когда Сфинкс отказывается принять протянутую ему руку. Уже на двух кругах у него самого нет рук, но даже такими крутыми мерами Дом не может натолкнуть его на мысль, что можно что-то доверить другому. Я выезжаю во двор подышать. Собаки расширяют подзаборный подкоп, ввинчиваясь в него всем телом и вихляя задом. Какая-то смелая кошка десантируется с ветки на сарайную крышу, с сарайной крыши — снова на ствол дерева. Звери Дома — на особом положении. Они медиаторами проходят между нами и наружностью и кормятся по обе стороны забора. Псы ищут убежища у Горбача, когда в них кидают камнями расчёсочные дети, помечают-перемечают сарай и снова счастливо трусят в наружность по своим делам. Кошки даже не пахнут наружностью. Дикие пахнут мышами, ласковые — молоком. Наша Большая Кошка здорово мне их напоминает — своим желанием быть по обе стороны забора. Отсутствие рук усилило в нём желание руководить, но делает он это точечно, в пределах одного неокрепшего разума. За него вступаются те, кто обычно охотится один. Волк прикармливает его рассказами. Нелюдимый старшеклассник делает ему амулет — и это с ума сойти что такое, амулет Седого для младшего. Я удивлён, как со стен не сыплется штукатурка. Однако настоящий одиночка — сам Сфинкс, которого никто даже не попросит вступиться. Я вынужден наблюдать, как Слепой лезет из кожи вон, чтобы сделать переход безопасным, а Сфинкс делает вид, что ничего не происходит. И это Кузнечик, которого окрестила Ведьма, зрившая в корень и потому снискавшая такую великолепную дурную славу. Кузнечик, с лёгкостью прыгающий Туда и Обратно. Не пользующийся этим талантом. Отказывающийся опереться на ладонь проводника и сделать это вместе. У Лорда противоположная проблема. Он очень хочет на ту сторону, словно там ему мёдом намазано. В отличие от Сфинкса, он в неприятности ещё не влипал. ДРУГОЙ КРУГ. ЛОРД. О СУТИ ВЕЩЕЙ. Тающий снег я ненавижу даже больше, чем люблю свежевыпавший. Он превращается в серую слякоть, прущую в дом на отпечатках чужих шагов. Я подумал об этом и понял, что к моей кровати уже давно перестали натаскивать грязь. Мокрые следы обходили её стороной. Эти по-прежнему читали мысли по повороту головы, по заминке в дыхании. С верхней полки свесился Горбун, пошевелил своим избытком пальцев, собираясь пояснить — но понял, что я понял, и убрался обратно. На прикроватной тумбочке стопкой лежали виниловые пластинки с «Тёмно-пурпурным», «Слепыми стражами» и «Мёртвыми штанами» — наряду с коллекцией на цепочке и итогами очередной партии они были сдачей, которую я получил, разменяв своё прежнее имя на «Лорда». Раньше мне не давали пространства для дыхания, потому что мне нечем было его заполнить. Теперь я был коллекцией побед и словами любви на языке, наименее для этого приспособленном, и мои вещи — колоды и кассеты — стали распорками, раздвинувшими моё личное пространство; моими руками, словами и эмиссарами в Доме, в котором никто ничего никогда не выбрасывает. Все мои рассуждения о ценности вещей Шакал выслушал с такой довольной рожей, словно сам меня выучил, а теперь готовился поставить любимому ученику высший балл за зачёт. Потом он хитро прищурился и спросил: — Если, как ты утверждаешь, обладание вещами раздвигает пространство, то почему, по-твоему, пространство ещё не схлопнулось и не сплющило Рыжую, у которой, как ты знаешь, нет даже приличного комплекта одежды, и под «приличным» я имею в виду что-нибудь, что грело бы её в продуваемом всеми ветрами Сером Доме и избавило бы от необходимости занимать свитера и носки у других честных людей, которые, смею сказать, ожидают свои шерстяные вещи обратно, но не всегда дожидаются? Загадка решалась просто. Рыжая раздаривала всё, что у неё было. Горбун обмолвился как-то, что его затасканный верёвочный браслет — от Рыжей. Бродяга призналась, что делает вылазки в наружность в её кедах («один размер, и чтобы вернуться»). Родной брат Рыжей — Рыжий — не стеснялся ходить в наушниках, обёрнутых розовой лентой, и было понятно, у кого он их одолжил. Сам Шакал Табаки щеголял подброшенной ею пиратской серьгой в оттопыренном ухе-локаторе. Наш безногий, как оказалось, носил на шее медальон с прядью её волос. Медальон был заперт, но судя по тому, что Толстый не оставлял попыток раскурочить створки, он помнил, что находится внутри. Возможно, это было единственным, что он вообще помнил. Когда у Рыжей, ходившей в чужих свитерах, в сползающих с плеч растянутых майках и в драных джинсах, чудом не разваливающихся на ходу, — когда у Рыжей не оставалось ничего своего, она дарила загадки, улыбки и прогулки по Дому, который для её экскурсий как будто специально выворачивался своей наименее гадкой частью наружу и подбрасывал блещущих свежей краской саламандр на стенах, утерянные (и найденные) любимые зажигалки, а ещё — классики световых пятен под решётками коридорных окон. Она прыгала, и я держал её за руку. Она была первым живым существом, к которому мне захотелось прикоснуться. Я думал, что на ладони останется ожог, и жалел, когда позже не обнаружил его. Мне Рыжая подарила кличку, и это было лучшее, чем я владел. — Ты что завис, красавчик? — Шакал ткнул меня острым, как шило, локтем. Он о чём-то меня спрашивал. О Рыжей. — Она — жар от огня. Её территория даже здесь, хотя её самой здесь нет. — Наш мальчик учится! — заверещал Шакал и закачался в коляске взад-впёред, как стрелка спятивших часов. — А ещё наш мальчик влюбился! — Всем это было давно ясно, Шакал, — равнодушно прокомментировал пегий Волк, не поднимая головы от «Айвенго». — Всем, кроме тебя. Теряешь хватку? — Возмутительно! Ты думаешь, почему я его спросил? — И вместо того, чтобы на радость состайникам вытянуть из меня что-нибудь ещё, что лежало глубже голой кожи, он выбросился из коляски и кинулся на Волка с подушкой, фонтанирующей перьями. Они всё знали, но им не было дела. Я уже не знал, злиться или благодарить. Благодарность была слишком новым, незнакомым чувством. НАШ КРУГ. ТАБАКИ. ДЕЖА ВЮ II. Лорд едет на обед первым, я следую за ним почётным эскортом, царской стражей с развевающимся полотенечным флагом. По этажу плывёт головокружительный запах куриных котлет. Мне легко и хорошо. Лорд разгоняется, чтобы преодолеть линолеумно-деревянный стык коридора и столовой. Чернявый тонкорукий Фазан в это же время пытается выехать. В отличие от нас, Фазаны приезжают на обед вовремя. Выезжают, соответственно, тоже. В дверном проёме Лорд впиливается в Фазана с ломким металлическим хрустом. Слышится глухое «Ой!». Фазан пытается откатиться, отцепиться, но подножка Скаты — Лордовой коляски — попала ему в спицы. Лорд дёргается, но тоже без толку. Это единственный человек, у которого в гневе лицо делается по-настоящему белым. Как полотно, выделенное на саван тому, кто его разозлил. На месте Фазана я бы уже эвакуировался ползком, но он слишком недавно в Доме, чтобы верно оценить ситуацию. Раздается уже иной, влажный хруст, и чернявый Фазан складывается пополам. А мне вдруг делается так плохо, что становится не до котлет. Вообще не до еды, что само по себе достойно скорби. Плохо мне потому, что я вдруг вспоминаю: всё это было, было, было, как сказал классик. Лорд уже однажды кидался на того, кто случайно наехал ему на ногу, а потом мучился оттого, что не умел попросить прощения. Всё это было: и вопли сотрудницы столовой, и алеющая кровь на пояске её халата, и медленная метаморфоза на лице Лорда: скругляющиеся ноздри, втягивающиеся клыки, отступающая белизна. Я уже говорил, что дежа вю — мерзкое, невыносимое чувство. Словно смотришь кино, конец которого давно известен и совершенно тебе не нравится, но ты не в силах ничего изменить: ни остановить, ни отмотать назад, ни даже отвести глаза. Я вынужден занять место зрителя, а наблюдать за идущим по краю всегда страшнее, чем делать это самому. Впрочем, я склонен драматизировать. Изменить, на самом деле, можно многое. На сей раз я прослежу за этим лично. Начну с того, что помогу Лорду помириться с обиженным. Может быть, тогда он отойдёт подальше от того самого края. Мне удаётся устроить им встречу через несколько недель. Вывожу «лицам в нестандартной обуви» самым малоиспользуемым своим почерком, чтобы никто не догадался. Передаю пакет с кроссовками через цепочку из верных людей. Верных людей всего двое, но это не портит мне операции «примирение Лорда». Когда наш клиент въезжает в Кофейник, лупая глазами от изумления, будто он сова, а не Фазан вовсе, Лорд ведёт себя сдержанно и даже любезно. Умеет, когда нужно. Внутренне ему аплодирую. Мы залучаем Фазана в нашу тёплую компанию, вливаем в него кофе, расспрашиваем про фазанье его житьё-бытьё — вернее, расспрашивает Лорд, а я суфлирую ему на пальцах лёгкой подрёберной акупунктурой, чтобы не уходил в себя. Когда контакт налаживается, тактично кашляю, чтобы Лорд переходил к финалу, но подоспевший Кролик решает, что я подавился, и начинает стучать мне ладонью между лопаток, как в плохом фарсе. Пока я отбиваюсь, Лорд наконец вспоминает, зачем мы тут прохлаждаемся, и выдавливает из себя слова извинения за выбитый зуб. Всё идёт хорошо… а потом этот дикий Фазан заказывает «Лунную дорогу». Пытаюсь ненавязчиво помешать, напоминаю, что дорого, невкусно и вообще от этого умирают в страшных корчах. Последнее добавляю от себя, но получается так складно, что я сам себе начинаю верить и поэтому вздрагиваю, когда Лорд просит дать ему какую-нибудь мензурку. В прошлый раз мы ограждали Лорда. В прошлый раз Сиамцы застряли на той стороне и оставили стаю без вожаков. В прошлый раз из-за турнира Лорд ходил по струнке и пугал воспитателей примерным поведением. Он так боялся направления в изолятор, что любо-дорого было посмотреть. А остаться в своём любимом звездном лесу месяца этак на три — не боялся. Не знал, что такое возможно. Однажды я перехватил его, пьющего из реки забвения. Еле успел. Мы боялись потерять его, не задумываясь, сколько при этом теряет он сам. От человека, жившего и дышавшего красотой, мы скрыли розовые рассветы и дымку над озером, восьмикрылых радужных стрекоз и певучую тишину эльфийского леса. Того, кто нуждался в уединении, взяли в слишком плотное кольцо, и ему не осталось ничего другого, как выстроить себе башню из слоновой кости и забраться на самый верх... Он хотел быть услышанным, но звук увязал в пустоте между двумя стенами — одной мы отгородили его от опасностей, а вторую в ответ возвёл он сам. Нельзя угадать, какую лавину стронешь, если поведёшь себя иначе. В этом весь интерес. Может быть, ничего не изменится. Если уж рассадил локоть, то, как ни береги его, обязательно стукнешься им же о стул, а затем кто-нибудь придавит его во время послеобеденной лёжки. Просто потому, что локоть — самая выдающаяся твоя часть. Но зачем наблюдать, если можно рискнуть? Пусть Лорд делает что хочет, пусть тянется к той стороне Дома, живёт полной жизнью. Пусть его распирает от радости, такой сильной, чтоб стены трескались. Пробирки пяти размеров с плотно притёртыми пробками — базовый набор, который у меня всегда с собой. Я вынимаю одну и отдаю Лорду, а он вливает в неё глоток луны. Я всеми своими поджилками трясусь и надеюсь, что не провоцирую какую-нибудь фатальную драму. Лорда я всё-таки ценю больше, чем драмы. Даже фатальные. ДРУГОЙ КРУГ. ЛОРД. ЛОЖКА ДЕГТЯ. У моей жизни мог бы быть вкус мёда, но всё портил Помпа — картёжник из Псов. Турнир был его задумкой, и Помпа намеревался выиграть, но досаждал он мне не этим, а самим своим видом. Фактом существования. Я был не одинок. Зануда его на дух не переносил. Не проходило недели, чтобы он не предложил устроить ему «тёмную». Шакал его не отговаривал. Правда, у Зануды не хватало силёнок воплотить слова в дело. Шварц при упоминании Помпы похрустывал костяшками. Пегий Волк сплёвывал, если произносил его кличку. К весне у меня самого в его присутствии начали сжиматься кулаки. …Мы с Рыжей встречались осторожно, каждый раз меняя место и время, тасуя вечерние сумерки с предрассветными. Прятались не от своих — от воспитателей. Я мог бы свернуть челюсть любому, но это снова грозило бы Клеткой, а с ней нужно было повременить до конца турнира. В общем, мы с Рыжей никому не мозолили глаза. Никто не задирал нас. Кроме этого мудака. Если бы я верил, что Помпа способен на сложные чувства, то подумал бы, что он ревнует. Он выкрикивал нам в спины: «Шлюхи!», на что Рыжая только хохотала. Кидал из-за крыльца злые, скатанные до ледяного шара снежки, но попадал больше в неё, чем в меня. Убегал раньше, чем я успевал достать его. И почему-то за всё это время ни разу не попытался меня побить. Я списывал это на некие крупицы разума и нежелание таким грязным способом устранять противника в турнире. Кроме того, Помпа метил в вожаки Псов; их действующий главарь Мит ходил при охране и поколачивал Помпу, когда тот начинал, к примеру, размахивать выкопанными где-то в недрах библиотеки пожелтевшими выпусками самиздата и качать права на тему того, что Мит-де не может претендовать на вожачество, поскольку в Доме он «без году неделя», а сам Помпа здесь с «младых ногтей». Ногти у него были грязными и обломанными — я насмотрелся на них за карточным столом, насмотрелся пристально. Душонка у него, судя по всему, была такой же, и вожаческим материалом он был негодным. Сначала я думал, что именно так Помпа и получил свою кличку: насос, качающий права. Потом я узнал кое-что другое. Мы играли в переполненном читальном зале последнюю партию полуфинала. В ней со стоном вылетел Валет, поскольку в запале выложил на стол стрит-флеш с картой, которая была в руке Рыжего — вот только к Рыжему она пришла из законной колоды. Рыжий заёрзал на стуле, подзуживая синеволосого Мертвеца. Мертвец сгрёб фишки, поднялся и начал, приплясывая и закатывая к потолку глаза, расстёгивать ремень джинсов. — Крысы сделали Псо-ов, сделали Псо-ов! — закривлялся он, и зрители подхватили фразу. Ни среди игроков, ни среди зрителей не было девушек — их присутствие исключалось ещё одним неписаным правилом. Я был рад, что Рыжая не стоит за моим плечом: мои мысли путались бы так же, как мне нравилось путать её волосы. Теперь я порадовался ещё и тому, что она не видела, как Мертвец выпростал член и изобразил движением бёдер, что хотел бы сделать с проигравшими. Помпа принял предназначавшееся Валету оскорбление на свой счёт. Он вскочил, хлопнув мясистыми ладонищами по столу. Разлетелись скользкие карты. — Ах ты, сука!.. — А ты чего подорвался, Помпа? — Рыжий водрузил на кончик носа огромные зелёные очки, которые на время игры был вынужден снимать. — На победу насосать хочешь? Сначала я решил, что Помпа перевернул стол. Но стол стоял на месте. Это грохнул смех, вернее —шипение и хрип глоток, симулирующих веселье от давно уже не смешной шутки, над которой всё ещё принято смеяться. — «Не де-е-елайте укольчик, он же бо-бо!» — «Не бе-е-ейте меня, у меня папа в органах!» — В печёнках, что ли? — «Прими-и-ите меня в стаю, я вам пользу приносить буду!» — На подносе, ха-ха! — «Поста-а-авьте мне пятерку, я отработаю!» — Насоса-а-а-ал! — Помпа! Они перебрасывали издевки, как тряпичный мячик, и цепляли Помпу крючьями фраз, растянутых от многократного повторения. Рыжий показывал ему язык. Мертвец тряс членом. — Вы все!.. — взъярился Помпа. Он сгрёб в кулачище фишки и швырнул их в улюлюкающую толпу. — Сколько можно?! — Сколько ты бесишься, столько и можно, дурак, — донеслось откуда-то всегда узнаваемое вяканье Шакала. — Да я вас!.. Да вы!.. Столько лет!.. Всё это было давно! Под Мита вы готовы подстелиться, его-то ссаные трусы кто видел?! Да если бы я был новичком, я бы живо всю вашу ебучую богадельню к рукам прибрал! Ходили бы у меня как шёлковые! В ошейниках! — В шёлковых ошейниках? — ловко вставил Рыжий в щель тишины не шире карточной грани. Помпу погребла лавина смеха, теперь уже искреннего. Вырывающегося и плюющегося, его увели, сгорая от позора, свои же Псы. НАШ КРУГ. ТАБАКИ. ПОЛУНДРА! Возвращаюсь с обеда в приподнятом настроении. С бутербродами для Лорда на случай, если он уже очнулся после «Дороги», или для меня самого — если ещё нет. И с настойкой Стервятника, которую хорошо принять после номера шестьдесят четыре. Для успокоения желудка. С порога чувствую неладное. Въезжаю в комнату на третьей скорости. Отсутствие Лорда оглушает. Едва не выбивает из седла. На кровати пусто, Чёрный в своём углу нахально лыбится. Толстый увлечённо грызет рукоять деревянной сабельки. Полундра! Корабль кренится, брешь зияет, через неё льется отчаяние. Я ору и первым кидаюсь на Чёрного. Врезаюсь в его кровать, падаю на него и колочу куда придётся. Как в старые времена. Я знаю, что он виноват — кроме него и Толстого, тут никого нет, а Толстый вряд ли закопал Лорда у себя в манежике, — но на самом деле это я всё проворонил. Вторично. Вот так всегда и бывает. Ты хочешь сделать как лучше, поддерживаешь чужие начинания, чтобы со скуки человек не отравился, не испортился изнутри и не свалился со своей белой башни, поощряешь любознательность и тягу к открытиям, а потом твой любознатец во что-нибудь влипает, застревает в узком месте или вовсе становится жертвой другого такого же любознательного идиота, и ты оказываешься там же, где начал: с желанием не отпускать от себя никого, кто ещё не отрастил себе мозги. С Чёрного меня снимают, чтобы мордобитие продолжил человек, более к этому приспособленный. Сфинкс, то есть. Я отползаю от греха подальше, на слишком большую общую кровать, и баюкаю своё горе. «К нему нельзя», — говорят потом в Могильнике. Это о Лорде. Это — хоть ко мне в гадальный четверг не ходи — очень плохое предзнаменование. Однажды я уже слышал эту фразу. О том же человеке, в том же Могильнике. И, конечно, я оказываюсь прав. Дела хуже некуда. Просто караул. Лорда увозят в наружность. Я до последнего отказываюсь в это верить, а моё «последнее» — понятие относительное. Я играю на гармошке Песню Ожидания и сам чувствую, как хорошо у меня получается. Очень пронзительно. Так, как бывает, только когда меня ведёт второй инструмент. Когда звучит гитара Лорда. Для стаи наступают трудные времена. После Волка прошло не так много времени, и в Доме начинают шептаться о «проклятии четвёртой». Прискорбно ограниченные люди! Подкидываю им слухи о проклятиях шестой, третьей и второй, где люди подцепляют раннее оволосение груди, нездоровые познания в гидропонике и заболевания, передающиеся половым путем, соответственно. Через несколько дней слушаю те же истории, унизанные страшными подробностями. Это должно бы меня позабавить, но мысли витают совсем не здесь. Чем громче поёшь, тем больше людей услышит фальшивую ноту. Чем сильнее тянешь за верёвку, тем больнее ушибёшь копчик, если она порвется. Чем выше взлетаешь — ну и так далее. Это всем известно. Я так старался уберечь Лорда и так круто промахнулся, что в оставленную им пустоту теперь уходят все мои радости. Курильщик пытается раскинуться на освободившемся пространстве. Я засталбливаю территорию Лорда его же вещами — выкидываю из шкафа и тумбочки на кровать всё, что он называл своим: все его прекрасные рубашки, книги с плетёными закладками, его маникюрный и бритвенный наборы в особых, сворачивающихся в рулончик футлярах. Жалею только винил, который может расколоться, и оставляю его на месте. Сажусь рядом с этой горкой и жду. ДРУГОЙ КРУГ. ЛОРД. ФИНАЛ. — ...поэтому нельзя рассказывать только что проснувшемуся его сон… — …бывают тени-старики и тени-дети. Тень-ребёнок любит проказы и шалости: притворяться восьмёрками, крышами домов и беличьими хвостами, а ещё бегать вокруг своего хозяина по стенам и по потолку. Старые тени очень спокойные. Они еле ползают и неохотно меняют форму. Бывает, что у ребёнка старая тень, и наоборот… — …и когда они снова выходят из скорлупы, у них недостаёт лапок, которые им отгрызли в прошлой жизни, но иногда у них отрастают крылышки, которых раньше не было, но очень хотелось… — Ты это уже рассказывал, Шакал. — Шварц лениво потянулся за контрабандным пивом, качнул бутылкой, устроив пенный водоворот. Накануне последней партии мы пропивали мой выигрыш с полуфинала. На подоконнике чадила витая свеча, оставшаяся от предыдущего праздника. На торшере сушились какие-то тряпки. Ночник, пристроенный на пол, оказался закопанным под рюкзаками гостей. Наша стая, Рыжий и Рыжая, Мертвец, Валет и тихий мальчик Красавица из третьей — небольшая, но приятная компания. Они назвали эту ночь Ночью Сказок; и говорили, и говорили, придумывая на ходу. Голоса в моей голове велели мне отодвинуться на край кровати, зажать ладонями уши, спрятать лицо в согнутых коленях — но меня цепляли истории о фениксах и озорных тенях, и я сам рассказывал о виденных во сне звёздчатых листьях, в которых можно уместить ладонь, и тогда кажется, будто только что поклялся на самом мироздании. Меня слушали. В голове становилось тише. Рыжая тихонько сплела свои пальцы с моими, и я сполз с кровати, сел на пол между нею и Рыжим — хоть желание загадывай. — Крылья — это, конечно, хорошо, но если я рожусь снова… вылезу из этих ваших скорлупок, то пусть лучше прыщи пропадут, — ни к кому конкретно не обращаясь, пробормотал Зануда, ощупывая лицо. — Увы, друг мой! Прыщи — напасть неискоренимая. Кому достались, тому их век носить! — заявил Табаки. — Лучше погадай нам, Шакал, — предложил Валет. — Давненько ты не раздавал страшных испытаний. — Это не я раздаю их, а длань судьбы! Шакал наставительно воздел палец, как будто он и был той самой дланью, а потом резво пополз через наши ноги куда-то в тамбур. Рыжая подала мне пиво, конфискованное у зазевавшегося Шварца и пущенное по кругу. Она только что отпила из горлышка, к которому до этого прикладывались ещё четверо — прыщавый, неряшливый, прокуренный и принципиально не моющийся. Меня перекосило. Рыжая ткнула меня бутылкой в плечо: «Эй, не тормози!». Я взялся за стекло, поднёс к губам — и стекло оказалось чистым, и круг замкнулся на мне, и я оказался частью чего-то гораздо большего, чем компания, расположившаяся на полу нашей комнаты. Пиво бросилось в кровь, словно было шампанским, и шипение искр смыло — растворило — голоса в моей голове. Они пропали. Табаки приполз назад с колодой Таро. Для долгих пасьянсов мы были слишком расфокусированы, слишком веселы от настоек и сладкого бреда. Доставали по одной карте. Ближайшее будущее, младшие арканы. — Жаль, нельзя предсказать итог турнира, — проворчал Рыжий. Он уже сделал на тотализаторе немалые деньги и намеревался сделать ещё. Кажется, даже хвастался этим на стенах. — Уж от кого-кого, а от тебя не ожидал! — Шакал потряс у него перед носом своим грязнущим перстом судьбы, унизанным тремя кольцами. — Гадать на одних картах про другие — это как-то… онанистически. Хотя… смотри! Девятка кубков, Рыжий! К богатству! — Не жилься, когда разбогатеешь! Бери пример с Лорда. — Валет поднял зелёную бутыль в мою честь. Рыжий показал ему другой перст — не тот, который показывал Шакал. Табаки подносил колоду тем жестом, каким предлагают зажигалку, протягивают купюру или угощают чипсами из масляной хрусткой пачки. Купившись на эту небрежность, мы так же буднично тащили из колоды непозволительные знания. И Мертвецу он нагадал веселье, а Валету — потерю друга, Зануде — исполнение желания, а Шварцу — внезапное повышение. Я вытянул десятку мечей — завершение чего-то большого. «Страшные испытания» на этот раз достались Рыжей. Мы посмеялись, но всё было так, как легли карты. Покер — зрелищная игра, если знаешь правила; если за столом паясничают Рыжий с Мертвецом; если не знаешь правил, не любишь Рыжего, но поставил на чужой проигрыш и ждёшь, когда остальные утопят фаворита. Фаворитом в тотализаторе Рыжего был я, меньше всего шансов давали Помпе. Не-картёжников турнир мало волновал, но ставки в финале были дикими, и посмотреть на последнюю игру собралась добрая половина мужских стай. Из четвёртой был только сборщик слухов — Зануда. Чтобы всем было хорошо видно, играли в Кофейнике. Кролик по такому случаю повесил над дверным проёмом красно-белую кишку мишуры. Мы сели за столик. Помпа, Рыжий, Мертвец и я сам. Сдавал Дорогуша как член незаинтересованной стаи. Чужие ставки нас не волновали. У нас были собственные. И тут Помпа снова, как тогда, зимой, в библиотеке, проявил поганейшую изобретательность: — Финал, господа! Особая игра, особые ставки. — Не тяни кота за яйца, детка. Сколько? — Рыжий нехотя снял очки и распахнул честные, невинные глаза. — Сыграем без денег, только на фишки. А победитель получит… желание. — Помпа посмотрел на меня и причмокнул, словно я был куском мерзкой, истекающей жиром собачьей шаурмы на вертеле. — Сыграем? Проигравший удовлетворяет победителя. Зрители одобрительно зашумели, но нас обдало холодком. Желание было высшей, запредельной ставкой. На него не играли никогда: мы были слишком умны, чтобы не сознавать, насколько опасны такие манипуляции со случаем и судьбами. — Лады, — наконец сказал Мертвец и бросил в пепельницу трупик впустую сгоревшей сигареты. — Только тогда по-честному. — Он подмигнул Рыжему. — С такими ставками нельзя химичить. Меня будто загипнотизировали, и я едва отследил момент, когда наши руки сошлись над столом лучами солнечного колеса — и мы заключили договор, который был крепче железа и выше всех прочих правил Серого Дома. Проигравший удовлетворяет победителя. Мать однажды взяла меня с собой на восточный базар, который ежегодно занимал площадь с обелиском на неделю-другую. Кажется, это было её подарочной деньрожденческой пыткой — её день рождения, моя пытка. Мы толклись среди грязных, потных людей («Сыночек выберет мамочке что-то хорошее?»), всеми порами источавших запах изжоги и несварения от вонючих трав, которыми они обильно приправляли пищу («Сыночек будет лапочкой?»), и приценивались к коврам и металлам, тканям и бусам, касаться которых я не хотел, потому что отпечатки бедности смыть гораздо труднее, чем отпечатки пальцев. Там я узнал, что в рыночную цену уже заложена возможность её снизить. Я наблюдал, как иноземный продавец, раззолоченный и многослойный, торговался за палас с давно осевшим здесь земляком-индусом. Поочерёдно снижая доход и ограничивая расход, они, улыбаясь и рассыпаясь в комплиментах, откусывали друг от друга кусочки. Это отвлекло меня, помогло выдержать ещё полчаса у прилавка, где мать выбирала широкие браслеты, а потом — тонкий шарфик. Она тоже торговалась. Я усвоил важный урок: наебалово — это нечто встроенное, существующее изначально, и к своду правил всегда прилагается вдвое больший свод приёмов по их растяжению. На восточном базаре люди с улыбкой делали друг другу финансово больно. То же относилось и к покеру, только делали мы это с каменными лицами. Невинный блеф, ловкость рук и вроде как запрещённые тузы в рукаве были такой же частью игры, как расчёт ветвящегося древа чужих комбинаций, как баланс риска и осторожности — они были соломкой, подстеленной случаю. Когда Мертвец предложил играть честно, мы говорили «да», подразумевая «нет». Так я тогда понял. Мы условились о пяти партиях. Абсолютным победителем должен был стать тот, кто по итогам пяти партий наберёт больше фишек. На руки выдавалось по четыре карты — моя любимая разновидность покера, оставляющая больше разуму и меньше — госпоже Фортуне. Начались торги. Я намеренно сбросил первый набор карт; банк забрал Мертвец, который делал страшное лицо и при паршивом триплете взвинчивал и взвинчивал ставки, пока не вынудил остальных спасовать. Я прощупывал их настроение. Мертвец играл на импульсах. Он дошёл до финала благодаря своей непредсказуемости и оставался крайне опасным. У меня были сильные подозрения, что прежде Рыжий и Мертвец блефовали в паре, но в финале каждый играл за себя. Рыжий просчитывал на три шага вперёд. Он был самым ушлым из нас, и новёхонькая розовая рубашка в бубны и черви не могла сбить меня с толку. За широким лбом Помпы шла напряжённая умственная работа; по сосудам вверх и вниз циркулировала кровь, что-то перегревалось и нагнетало давление, как в котельной. Он играл прямолинейно и просчитывал на четыре шага, словно знал все наши комбинации. Слишком сложно, слишком много — он играл усердно, а не азартно. Во второй партии Дорогуша умудрился сдать мне «руку мертвеца» — тузы и восьмёрки чёрных мастей, — а Рыжий собрал роял-флеш на бубнах. Он позубоскалил, загребая банк, но совсем недолго. Я видел, как он удивлён и расстроен. Он и сам понимал, что вычерпал лимит удачи слишком рано, когда ставки были небольшими. В третьей партии они резко пошли вверх. Не знаю, подтасовывал ли карты наш дилер, но всё, что он выдал нам на руки, подошло к выложенному на стол, как четыре кусочка паззла. Я выиграл, сблефовав на последнем торге и заставив Помпу сбросить более сильную руку. Рыжий держался до последнего, но его набор уступал моему. Теперь я лидировал. В четвёртой партии Помпа круто взял курс на повышение, и я подумал о быке, прущем навстречу поезду. Быть может, он решил повторить мой блеф, мой подвиг? У меня был триплет, и я не хотел сливаться, имея какой-никакой набор. Я до последнего не мог поверить, что этому мудаку действительно привалило карточное счастье или что он смог вынуть карты из воздуха прямо у меня под носом. Однако, когда пришло время вскрываться, он с довольной харей представил фуллхаус, легко бьющий мой триплет. У Мертвеца, также поднимавшего ставки, единственной парой оказалась та, что уже лежала на столе. Он подзуживал нас, потому что так было веселее. У нас с Помпой оказалось почти поровну фишек. В пятой, финальной партии решалось всё — насколько зря последние полгода я радовал воспитателей примерным поведением, насколько наивной была моя вера в волшебные вещи, через которые мне пришлось — а потом понравилось — касаться людей. Насколько напрасно — или нет. В числе четырёх карт Дорогуша сдал мне семёрку и валета пик, а на стол выложил десятку той же масти. Прошли торги. Никто не выбыл. Рыжий повёл игру на повышение. Вторая открытая карта не принесла мне ничего хорошего, но оживила Мертвеца. Он раскачивался на стуле, мельтешением синих дредов сбивая с толку наблюдателей. Третья карта оказалась семёркой червей. У меня была девятка треф. Для фуллхауса не хватало только ещё одной семёрки или девятки. Я сделал вид, что озадачен своим чёрно-красным веером. Мне стало жутковато. Карты были вытаивающим изо льда словом, но в нём всё ещё не хватало букв, и я не мог прочесть его, понять, будет ли оно — «смерть», будет ли оно — «венец». А потом наш дилер выложил на стол последнюю общую карту — восьмёрку пик. Семёрка у меня и восьмёрка на столе. Зияющая дыра. Бездна. Волчья яма. А после неё — десятка на столе и валет у меня. Если бы у меня была девятка пик, я бы гарантированно выиграл партию. Турнир. Право загадать желание. Собственное место в Доме. Что самое страшное, эта карта у меня была. В рукаве, под двойной манжетой рубашки. Я в совершенстве владел трюком с быстрым закрытием и открытием карточного веера, в процессе которого нужная карта достаётся, а лишняя щелчком отправляется в рукав. Нельзя знать заранее, что именно понадобится для комбинации. Невозможно спрятать в одежде целую колоду. Готовясь к финалу, я скрыл на себе всего четыре карты — те, которые по опыту всех предыдущих игр турнира имел наименьшую вероятность получить на руки. Всю игру они жгли меня, как горчичные пластыри. Они были хорошо зафиксированы на теле и не могли случайно выпасть, но использовать их было крайне рискованно. Если бы меня поймали, это был бы конец всему. Счёт предыдущих раундов и все мои фишки сгорели бы в один миг. Того, кто попадался на подтасовке карт, вышвыривали из турнира. Я серьёзно подготовился к финальной игре. О моём секрете, о способе крепления — об одном факте его существования никто не должен был знать. Я не доверял своим настолько, чтобы заниматься такими деликатными вещами на виду. Поэтому запасные карты я взял в самую последнюю очередь — перед тем, как отправиться в Кофейник. В спешке, потому что состайники задержали меня пожеланиями успеха. Они не слишком интересовались покером, но желали мне победы. Рвано, нервно — пока кто-нибудь не вошёл в тамбур — я забирал свои волшебные вещи. Они хранились методом кукушки — подложенными другому человеку: в самом тёмном углу гардероба, за пакетами и кошачьими мисками, в коробке внутри коробки с дребеденью Шакала и Волка. Я взял с собой четыре карты, и одна из них выигрывала мне финал. Мы условились не мухлевать, но решение заняло долю секунды. Чёткое, ясное, безжалостное, как движение маятника. Щелчок — решение. Щелчок — замена карты. Быстро, аккуратно, до конца торга, пока меня не начали сверлить три пары глаз противников. Победа была у меня в руках. В самом прямом смысле. Я даже не взглянул на свои карты и положил их стопкой на стол, чтобы радость не плеснула в лицо румянцем и не выдала меня раньше времени. Торги закончились. Ставки выросли, как вавилонская башня из алчности Псов, мелочности Крыс и моего собственного азарта. Карты вскрылись. Рыжий был пуст. Помпа выложил триплет. Мертвец — одну пару. Я взял свою стопку воронёных пик, острых и лаковых, как ногти Бродяги. Бросил их на стол, чтобы перевернулись в полёте. Они перевернулись и упали веером. В самой середине — там, где прежде сияла дыра в масти и где теперь должна была быть девятка пик, — торчала другая карта. Другая девятка. Девятка мечей. Девятка мечей из блядского Таро. Я почувствовал, как кровь отливает от щёк, бросается в горло и в барабанные перепонки. Как на лице не остаётся кожи — только оголённые нервы. Зрители пришли в движение и начали перекрикиваться, но у меня в ушах отчаяние трясло погремушками, не давая разобрать ни слова. Мертвец уставился на мои карты так, будто словил хороший кайф. Дорогуша побледнел и обмяк. Его быстро оттащили двое Птиц. Рыжий подскочил и заозирался. Помпа опёрся ладонями о стол и обвёл взглядом зрителей. Я сидел, будто ужаленный током. Я не верил своим глазам. Должно быть, карты смешались, когда Шакал доставал колоду для вечернего гадания. Размера они были такого же. Утром в темноте и спешке я перепутал их. Если бы после замены я раскрыл веер карт, а не сложил их стопкой, то опознал бы свою ошибку по рубашке. Это было неправдоподобно, невероятно, невозможно. Такого не могло случиться ни в одном бредовом раскладе. Ни в одном кошмарном сне. Но это — происходило. На клеёнке лежала девятка мечей. Помпа, навалившись на столешницу всем весом, объявлял результаты турнира. Себя — победителем. Меня — проигравшим. Мне казалось, что я рушусь изнутри, разваливаюсь на мельчайшие частички, чёрные и серебряные. Мои внутренности распылились, сердце перестало биться — но наружу разрушение не выходило, не давало мне исчезнуть. А я очень хотел исчезнуть. — По уговору проигравший должен исполнить желание победителя. — Голос Рыжего. — Объявишь своё желание, Помпа? Или подумаешь? Помпа улыбнулся натянуто, механически. Моё пустое нутро выкристаллизовалось, ощетинилось льдом. Я никогда так не проигрывал. Не мог представить, что могу так проиграть. Что могу вообще сыграть на такую ставку. — Видели, какие фокусы он вытворяет? — Помпа одёрнул жилетку из искусственной кожи, вонявшую дымом и наверняка имевшую двойной, тройной подклад. — Наверняка в предыдущих играх мухлевал. А вы мне говорите: насосал. Помпа схватил стол за края и мощно сдвинул его в сторону, сбив пустой табурет Дорогуши и почти опрокинув зависшего Мертвеца. — Теперь ты отсоси у меня, красавчик. Удовлетвори меня. Это моё желание. Кто-то среди зрителей взвыл — Псы или обдолбанные Крысы, я не знал. Меня это не заботило. Помпа высказал свои требования и теперь стоял, скрестив руки на груди. И никто ему не возразил. Я оглянулся. Взгляды ломались, как цветы под косой. — Таково требование победителя, Лорд, — сказал наконец Рыжий. — Ну? — Я давно этого хотел, — внезапно севшим, постыдно хриплым голосом добавил Помпа. Все они стояли и ждали. Ждали, что я встану и подойду к Помпе — плотному, высокому, воняющему прокуренной кожей, потом и ржавым металлом. Опущу голову, чтобы расстегнуть пряжку армейского ремня — а он не станет помогать, будет ждать, когда я сделаю это сам. Волосы милосердно упадут на щёки и закроют моё лицо, но он вопьётся мне в подбородок короткими пальцами с древесными разводами грязи: «Тебе же необязательно видеть? Ты же делал это раньше. Много раз, наверное», — и заставит меня держать голову поднятой, пока я расслабляю ремень и тяну вниз его камуфляжные брюки. Потом он скажет: «На колени, я так хочу», — и мне придётся подчиниться, наклонить голову к его чёрно-вьющейся шкуре, пахнущей сортиром. Меня вытошнит прежде, чем я соберусь исполнить его желание — но он не отпустит меня и заставит всё равно сделать это, сжимая мой затылок, как мяч для боулинга. Они ждали этого. Все они. Дракон, с которым мы столько раз играли и пили вместе. Мертвец, которому я однажды дал в нос, да так и не извинился — а он не держал обиды. Рыжий, который только что осознал, что сделал на моём поражении целое состояние, на которое мог бы выкупить себя из Дома, если бы мы жили в колониальную эпоху. Зануда, который несколько раз в нестерпимых подробностях рассказывал мне о своих любовных похождениях, а потом пытался взять страшные клятвы молчания. Валет, которого я неохотно начал считать другом. Они стояли на стороне правил. Я остался один. — Мы можем сделать это прямо сейчас, в тёплой, скромной компании, — изобразил великодушие Помпа и подмигнул Зануде: — Или через двадцать минут, когда Логи созовут для нас весь Дом. Выбирай! — Позже. Это было всё, что я ему сказал. У меня вдруг образовалось важное дело. Девятка мечей — дурная карта. Её значение — смерть. Я прошёл сквозь строй тех, кто меня обманул. В коленях словно было по шарниру. Как только я закрыл за собой дверь и оказался в коридоре, шарниры полетели к чертям, и белая ярость накрыла меня. Шакал Табаки подложил мне грёбаную карту. Я никак не мог взять её случайно. Никак. И если он подложил мне карту, пусть теперь пожинает последствия. СМЕРТЬ. Смерть Шакала Табаки. Вот какое дело было важнее разборок с Помпой. Я побежал. Потом полетел. Ног я не чувствовал. Дверь четвёртой грохнула о стену уже за моей спиной и съехала с петель; что-то ещё разбилось, но я не оглядывался. Я душил Шакала. Грязную, подлую, мелкую обезьяну, отнявшую у меня всё. Под ладонь попала низка его бус. Он хрипел, но для слов я не оставил выхода. Жёлтые глаза наливались кровью и распахивались всё шире. Пальцы состайников сомкнулись у меня на плечах, на горле, колено вдруг ахнуло болью. Я не отпускал. Мне было плевать, кем он был, кем называл себя. Хозяином, вожаком или самой Мадонной — для меня он был сукой, которая подставила меня в самый важный момент. Я ухватился за ожерелье, намотал его на кулак и потянул, чтобы задушить Шакала его же цацками. Нитка лопнула. Шварц, удивительно сильный Горбун и тяжело дышащий Волк повалили меня на пол. Горбун заломил мне руку и упёрся коленом в спину. В комнату вбежал запыхавшийся Зануда: — Вот! Вот из-за этой карты! — Да что случилось? Рассказывай! Никогда не принимавший участия в драках Тутмос посмотрел на карту, принесённую Занудой, выхватил её зубами и бросил Шакалу. Тот уже сидел на кровати, упершись обеими руками перед собой в пёстрое покрывало. Я так крепко придушил его, что теперь у него в глазах стояли слёзы. Сбиваясь, путаясь и брызгая слюной, Зануда рассказал. — Да он совсем край потерял! — взвился Волк. — Мит за своими не смотрит! — Выебать его самого, и всё тут. — Это Шварц. — Мита выебать? — Помпу, блядь. — Потому что он охуел совсем! — Это снова Волк. — На желание играть, совсем сбрендил! Горбун молчал. Он был человеколюбив. Его колено всё ещё упиралось мне в крестец, а руки понемногу выкручивали из сустава плечо. — Пошли, — Шварц подхватил меня под руки и вдвоём с Горбуном поставил вертикально. Я почти не мог опираться на колено, по которому мне саданул ногой тихий, затюканный Тутмос. — Погодите. — Голос потрёпанного хозяина Дома скрипел и ломался, как звук старого граммофона. — Лорд, подойди. Я подошёл. — Наклонись. Я думал, что из-за передавленного голоса он хочет сказать мне что-то на ухо. Ждал, что он признается в том, что подложил мне Таро, или же будет оправдываться, или просить прощения. Но Шакал не сказал ничего, только неожиданно проворно оплёл почти коричневыми руками мою шею, подтянул себя и уцепился слабыми ногами за пояс. Я много раз видел, как он проделывает это с другими, способными поднять его, однако меня он не просил об этом ни разу и тем более не делал так без предупреждения. — Усади меня, — сказал он. — По боевым коням! Даже по надтреснутому голосу я понял, что он улыбается. Казалось, что его тело невесомо, и только многочисленные побрякушки, майки и жилетки создают массу. Как будто именно для этого они и были нужны. От него пахло восточным дымом и шоколадом. Его руки казались выточенными из дорогущей тёмной древесины. На долю секунды мне показалось, что он — не человек: слишком мало в нём было того, что можно было осязать, того, что вызывало у меня отвращение в других. Но он прижался ко мне — и его тепло было настоящим. Я ссадил его в коляску и подтолкнул к выходу. За дверью нас уже ждали. НАШ КРУГ. ТАБАКИ. ПОДАРОК НА ПРОЩАНИЕ. Лорд возвращается в Дом. Мне и верится, и не верится. Верится — потому что я с самого начала не верил в обратное. В то, что никто больше не посоветует мне сбавить громкость и не убережёт меня таким образом — как знать — от срыва голосовых связок. Советы Лорда очень убедительны, особенно когда сам Лорд грозится придушить тебя, если будешь спорить. Не верится — потому что Дом слишком щедр. Он не даёт мне потерять Лорда во второй раз. Ради меня он делает невозможное — запускает корни в наружность, ищет, ищет, находит, притягивает обратно. Лорд — наш. Он вернулся по маячкам ракушек, значков и амулетов. Куртка Горбача и свитер Македонского помогли ему сохранить собственный запах. Его волосы стали ещё светлее, как мёд, загустевший до кремового состояния. Остриженный и повзрослевший, потерявший вес, отточивший до неземной красоты жест, которым запускает рыжие сигаретные искры в душистый ночной космос за зарешёченным окном спальни, Лорд — мой. Поганое дежа вю уходит. Мы ступаем на хрупкий лёд того, чего не было. Вдыхаем аромат чистых страниц. Но если бы все так спокойно жили, Стервятник перестал бы гнать свои настойки, а Крыса — таскать мне коробки шоколадного печенья. Когда я нервничаю, шоколада хочется особенно сильно. А я нервничаю, потому что воспоминания упорствуют. Чёрные, дикие, они наслаиваются на моё видение настоящего, плёнка на плёнку, кадр на кадр. Я наблюдаю, как Лорд играет в шахматы со Сфинксом — и память дорисовывает карты в руках и сборище игроков вокруг. Кажется, турнир шёл всю зиму. Лорд распрямляет ноги и встаёт, опираясь на костыли, а я вспоминаю, как он хромал к двери в тот последний вечер. Я вижу его лицо, то хмурое, то безмятежное, когда он спит на расстоянии одного лишнего — Курильщикова — тела, и память ещё больше разглаживает и выбеливает его черты до мёртвой мраморной неподвижности. Мне надо убедиться, что он дышит. Сразу не понять, потому что закутался он по подбородок. Я паникую. Стаскиваю с Лорда одеяло. Курильщик, через которого я лезу, тоже просыпается, и вдвоём они шипят на меня, как пара рассерженных гадюк, — но хотя бы на время я успокаиваюсь и наконец задрёмываю, закопавшись в подушки, чтобы не мешали их возмущённые голоса. *** Лорд умер ужасно, ужасно глупой смертью. Сначала едва не убил меня, и я до сих пор не могу сказать, как та несчастная карта оказалась у него в рукаве. Знаю только, что не испортил бы ему игру намеренно, даже если бы мне за это посулили свободу выбора в день выпуска. Но такого мне не предлагали никогда. Я привязан к Дому в ином смысле, нежели он ко мне, и никогда не покину его стен. Мы вышли и выехали на поле боя. Помпа ждал в окружении Псов, которые смотрели ему в рот, вывалив языки. Если бы Помпа стал вожаком, то первым приказом казнил бы кого-нибудь. Это уж как пить дать. Таким он был человеком. Настоящий вожак Псов, Мит, стоял поодаль. Он тоже презирал Помпу и теперь морщился, перебирая звенья боевой цепи, как чётки. В нашей партии на кону стояли сами правила. Я выехал вперёд и сказал Помпе, что его хвалёное пребывание в Доме «с младых ногтей» пошло ему не впрок, раз он счёл себя вправе гнуть великие силы под свои низменные порывы и играть на желание, тогда как множество более мудрых людей до него этого не делало. Сказал, что Лорда не отдадим. Помпа упирал на то, что Лорд сам согласился на такую ставку, а потом сжульничал. Я предложил Помпе довольствоваться титулом чемпиона. Помпа предложил мне отсосать у него после того, как это сделает Лорд. Никакого уважения к хозяину Дома. Как хозяин Дома я был в первую очередь стражем его законов — его основы и фундамента. Но сейчас неправы были обе стороны: и презревший договор Лорд, и Помпа, нарушивший негласное табу. Я хотел только, чтобы в этот день никто не умер. Карта смерти осталась лежать на моей кровати, куда её швырнул Тутмос. Это был бы неплохой итог. Но искать излишний символизм — порочная практика. Пока я раздумывал, Лорд бросился на Помпу. Началось. Наших теснили, потому что наших было меньше. Мы лупили друг друга книгами, бутылками из-под газировки и с газировкой, мётлами и швабрами, пакетами с чем-то сыпучим — всем, что уже было в руках и что можно было ухватить в коридоре, — как крестьянская ватага на каких-нибудь средневековых гравюрах, где у всех усталые лица, хотя с неба плюются огнём драконы, а враг протыкает живот пикой. Мне стало весело и задорно — мы дрались за Лорда, нашего медововолосого красавца, сыгравшего в покер на Таро. А потом прыгнула Рыжая. Она словно упала с неба на всю нашу сопящую и вопящую ораву. Мне ужасно не понравился блеск в её руке. Через мгновение Помпа валялся на полу, булькая горлом, а под ним растекалась алая лужа. Псы отшвырнули Рыжую с дороги, как куклу, и потеснили нас в конец коридора, к неработающему лифту. Рыжий с Валетом, дравшиеся на нашей стороне, попытались закрыть собой Лорда, но он оттолкнул их, расцарапав Рыжему щёку, и полез в самую гущу. Его задавили числом, отбросили назад и прижали к дверям лифта. Сбоившие много месяцев двери вдруг разошлись, и Лорд, неловко взмахнув руками и не устояв на побитой ноге, исчез. Мы услышали стук. А не крик. Как нас разнимали, как допрашивали, как, не доискавшись виноватого, уволили нашего воспитателя Лося, которого и близко не было рядом с битвой пяти воинств, — всё это я помню смутно или не помню вообще. Помню, как мы прощались с Лордом. К нему, конечно же, не пускали. Под дверями Могильника выжидали перебинтованные после драки картёжники, воздыхательницы из девушек, Бродяга с букетиком цветов не по сезону, Рыжий со щекой, будто расцарапанной шипами розы. Об этом я узнал со слов Пауков. Мы с Рыжей остались с Лордом. По сю сторону Могильной двери. Рыжую сильно потрепали обезумевшие Псы, и Пауки проверяли, не задето ли что-нибудь важное девическое. Сам я почти не пострадал, но умел достойно изображать это. Я проявлял ангельское терпение, пока меня осматривали, холодили металлическими кругляшами, стукали молоточком и тыкали лопаточками. Замер под рентгеном так старательно, как никогда не замирал — лишь бы не расстроить Пауков. Лишь бы меня не выгнали сейчас, когда мне позарез нужно было остаться в Могильнике. Я мог бы проникнуть в запертую палату Лорда своими путями. Нырнуть в одном месте и вынырнуть в другом. Так перемещаться в Могильнике не может больше никто, но я — это я, Шакал Табаки, подвижное в неподвижном Доме, слепленный из глины его оснований, сотканный из воздуха его ночей, тогдашний его хозяин. Путь можно было срезать — но я не стал этого делать. Мустанг остался привязанным где-то на входе. Своих жертв Пауки предпочитали обездвиживать. Зачем транспортное средство тому, кого пока не собираются выписывать? Я выпростал себя из-под одеяла, грохнулся на пол и пополз на руках. По пыльно-серому линолеуму палаты, а затем по коридору, собирая на себя холод и горе этого места. Я полз, потому что был должен Лорду хотя бы это. Комнатушка, куда его засунули, помещалась между перевязочной и кладовкой — неблизкий путь, и моё ползучее паломничество сделало меня гораздо более похожим на человека, нуждающегося в медицинской помощи. Я ожидал, что придётся повозиться с замком, но нашёл дверь незапертой. Рыжая меня опередила. В комнате был всего один табурет, на котором она сидела спиной ко мне, но, услышав движение, обернулась. Не сказав ни слова, она помогла мне взобраться к Лорду. Лорд лежал на кушетке почти таким, каким его вынули из лифтовой шахты. У него были сломаны обе ноги и шея. Никто не потрудился придать телу естественное положение — его лишь накрыли простынёй в ожидании транспортировки. Рыжая отогнула её уголок, чтобы увидеть лицо, и теперь расправляла вокруг него золотистые пряди его волос. Мой Лорд лежал передо мной будто в солнечной короне, и его единственное несовершенство заключалось в том, что он был мёртв. Я погладил его по лицу и сделал то последнее, что вообще теперь мог для него сделать. Подарок на прощание. Лорд не просил об этом — это я сам бросался вслед уходящему поезду. Из маленького, самого потайного кармашка жилетки я достал то, чего там только что не было. В древности покойникам клали на веки монетки, чтобы они не открывали глаза в кромешном мраке подземного захоронения. Под язык клали ещё одну, для перевозчика. Я поцеловал Лорда в лоб и положил ему на веко медную шестерёнку. *** Я вспоминаю всё это после рутинного осмотра в Могильнике. В той самой комнатке между перевязочной и кладовкой теперь сестринская, но меня всё равно прошибает холодный пот, когда я проезжаю мимо, к выходу. Через приоткрытую дверь видно, что Паучихи пьют чай с печеньем. Беседуют о чём-то своём, о наружности. У кого-то золовки, внуки, рецепт кабачков. Лорд окликает меня сзади. На костылях он значительно уступает нам с Мустангом в скорости. Жду его у выхода. — Что с тобой, Шакал? Такого тонко чувствующего человека, как Лорд, ещё поискать. С большого расстояния замечает, когда кому-то плохо. Уникальный талант. Никто больше не умеет так метко ткнуть страдальца носом в его ошибки. Меня, однако, он ни во что тыкать не собирается, да и не сможет. Его смерть помню один я, мне с этим знанием жить. Мне — нести ответственность за него-теперешнего. Лорд вообще единственный, из-за кого я так убиваюсь и переживаю. За всё это время — долгое, кружное время Дома, в котором я уже отчаялся чему-то удивиться. — Да так... Вспомнил, что красивым людям полагается делать подарки. У Лорда взгляд дантиста-неврастеника. Смотрит на меня пристально — не соскочишь. Вздыхаю. — Показать тебе, что мне снится в кошмарах? Кивает, даже не заикнувшись о том, что подарок мой звучит сомнительно. Мы выходим-выезжаем из Могильника. За Лордом по стенам тянутся акварельные вьюнки с голубыми цветочками. Появляются и исчезают прежде, чем он замечает. Под колёсами Мустанга похрустывает песок. Коридор поглощают сумерки. Пол идёт вверх. Ехать трудно, к тому же вместо песка теперь земля и трава. Мустанг буксует. Над нами одна за одной высвечиваются звёзды — быстро, бойко; так обычно начинается дождь — кап, кап, круги по воде. Лорд кладёт костыли в траву и помогает мне встать на ноги. Наверху дует ветер и колышется змейка знамени из тонких белых облаков и отражённого света. У Лорда заостряются уши, лицо становится безвозрастным, отстранённым. Я, наоборот, сбрасываю безвозрастность и с удовольствием потягиваюсь в теле молодого индуса, разминая спину, плечи и ноги. Мы поднимаемся на холм. Оттуда должен открываться вид на серое озеро из моего кошмара. Но когда мы достигаем вершины, всё выглядит совершенно иначе. Лорд оживил это место. Снова сделал его своим. Он загадочно улыбается, ласково гладит иссиня-чёрную кору одного из деревьев — уходящих в небо, прямых и гладких. Чтобы обхватить ствол, которого коснулся Лорд, понадобилось бы четыре меня. А старичков-индусов — думаю, целых шесть. Мы лавируем между этими колоссами и выходим на другой склон. Вместо серого озера — серебряный ручей со сладкой водой. Мне на макушку падает огромный лист цвета индиго, и я сдвигаю его набекрень, как шапочку. Лорд улыбается. Такими же листьями — но засохшими, тёмно-пурпурными — усыпана земля под ногами. Они дарят звук шагам подобно тому, как движение выражает невыразимое — нужно соприкоснуться, чтобы извлечь ноту. Лорд садится лицом к озеру. Утопает в синеве, пурпуре и шорохе. Я сажусь позади него. Плету ему косички — одну, другую, третью. В четвёртую вплетаю пёрышко. Я вновь решаю за него — но мне нестерпимо хочется узнать, от каких ещё граблей его удастся спасти, сколько ещё раз он попытается меня придушить и позволит ли когда-нибудь уснуть с ним в обнимку. — Тебе идёт, — говорю. — Только носи, не выбрасывай, ладно? Лорд уже прикрыл глаза в блаженстве, но я знаю, что в половину своего острого эльфийского уха он слушает внимательней, чем некоторые курильщики — в оба человеческих. Лорду и правда идёт: пушистое перо белой цапли — в ровных, гладких косичках. Как им распорядиться — это он решит сам.Часть 1
9 декабря 2017 г., 19:03
ДРУГОЙ КРУГ. ЛОРД. ДЕНЬ ПЕРВЫЙ.
Первое, что они сделали — это обыскали меня с ног до головы, как будто я мог принести с собой что-то, чего здесь ещё не было — спрятанного между матрасами, завёрнутого в драные носки, заначенного в сумке в дальнем углу шкафа, растворённого в мутных бутылях с безобидными этикетками, распылённого в воздухе.
Грузчики — а я тогда принял их за грузчиков — отняли у меня сигареты и зажигалку, разрыли плотность отутюженных рубашек в полускорлупке чемодана и зачем-то проверили на свет две виниловые пластинки.
Я сдерживался изо всех сил, чтобы не оттолкнуть их, оставляющих на моих вещах следы себя, своих сивушных вечеров, своего сального образа существования. Они кое-как закрыли чемодан и толчками в спину проводили меня к следующей станции в этом аттракционе унижений. Один из них курил мои сигареты.
Директор тряс моим личным делом с таким удовольствием, словно под корочками синей папки ему слышалось постукивание перекатывающихся костей.
Медсёстры с трепетом запускали пальцы в мою трухлявую пухлую карту, как во внутренности жертвенного животного. У неё отслаивались уголки картонной обложки, со страниц сыпалась бумажная перхоть и бессмысленные слоги клинического жаргона. Потом они залезали в меня, деловито и быстро — не так, как в карту.
Они тоже ничего не нашли.
Потом меня обыскивали другие — те, которые знали, как открывать, не трогая, и видеть, отводя взгляд. Они просветили меня насквозь и не нашли ничего, что представляло бы для них интерес.
Когда меня привели, я решил, что Ящики спьяну ошиблись комнатой: здесь места не было. Но эти с потрясающей расторопностью смели с одной из кроватей кружки, журналы, рассыпанные шашки и открытые пакеты с сухарями. «Располагайся», — широкий жест самого лохматого. Пятна кофе, обрывки тетрадных листов со счетами игр, сдобные крошки, пустые блистеры от таблеток — всё это осталось. Мне предлагали спать на столе.
Когда я вернулся из прачечной с пачкой жёсткого белья с казёнными синими штампами, эти ничего не сказали. Пока я перестилал стол-кровать, совершался их молчаливый обыск. Уже тогда я должен был понять, что, вмешиваясь в упорядоченный хаос их быта, я лишь взбалтываю и притягиваю его частицы. С грязной простыни мне на кеды ссыпалось всё недожёванное, недочищенное, недопереваренное, недоусвоенное — чешуйки, отслоившиеся от единого организма стаи, не более приятные, чем срезанные ногти и сбритые волоски на полу душевой.
Везде, даже в воняющем лекарствами диспансере, где меня так усердно пыталась замуровать мать, кровать была моей крепостью, белой башней порядка, в которой я прятался от чужого и пачкающего. Неприкосновенность моего угла и моих вещей была и моей неприкосновенностью. Всё моё — кровать, одежда, даже тумбочка — и было мною, а ещё вернее — местом, где я мог быть кем угодно.
Эти превратили моё личное пространство в проходной двор — как говорят в таких случаях, влезли в душу с ногами. Чужие крошки, лекарства, следы и — хуже всего — прикосновения протыкали меня мерзейшим арсеналом пыточных инструментов.
И когда в первый же вечер костлявый хмырь с подходящей кличкой Зануда взгромоздился на мой матрас с ногами, накладывая на меня отпечаток своего пота, своих нервных брожений, я не выдержал и спихнул его на пол. Брякнули кости.
Пегий сдавленно охнул. Лысый вскочил на ноги. Остальные замерли. Зануда попытался за голень сдёрнуть меня на пол, но я пнул его в челюсть и сам навалился сверху. Вспышка стерильной ярости сжигала отвращение от прикосновения к чужому — единственное, что имело такой эффект. Я вцепился ему в горло и в волосы и, кажется, укусил за шею.
Ночь я провел в жёлтом изоляторе. Он был такой же, как и весь Дом — обжитый, обшарпанный. Воздух, засаленный запахом мочи и перегоревшего курева — отчаяния и безразличия. Лоснящийся ситец обивки, помнящий тех, кто корчился тут до меня, хранящий невидимые следы прижатых в мольбе лбов, впечатанных в стену кулаков. Дрянной узор лез в глаза, вворачивался в них завитушками. Я захлёбывался в плотности здешней жизни. Оттого, что даже в изоляторе я не мог мысленно побыть в одиночестве, мне сделалось совсем дурно, и я оставил в Клетке запах собственной паники.
«Хозяин с тобой разберётся», — сказал мне перед изолятором лысый, пока два Ящика разжимали мне челюсти, отцепляя меня от Зануды, и вкатывали ампулу того и пол-ампулы этого. То ли обещание, то ли угроза. И ни слова поддержки.
НАШ КРУГ. ТАБАКИ. НЕСОВЕРШЕННЫЕ ВЕЩИ I.
Я люблю несовершенные вещи. Не из-за того, что мы здесь все с изъянами, хотя и поэтому тоже. Своеобразное родство с обшарпанными столами и сколотыми чашками приятно уже потому, что потрёпанной вещь делается тогда, когда пригождается. Царапины появляются на столе, который полногрудая хозяйка в клетчатом переднике раз за разом протирает тряпочкой после шумного застолья. Чашки бьет она же, после чаепития — или чего-то-другого-пития. Я сам такой поношенный потому, что постоянно всем пригождаюсь, а смыться в отпуск мне никто не даст.
Я люблю несовершенные вещи, потому что скол делает чашку уникальной.
По той же причине я люблю Лорда.
Лорд безусловно уникален. Человек, чью красоту не передают — не выдерживают — зеркала. Считающий себя некрасивым. Неспособный дать с ноги, зато очень даже способный врезать левым кулаком так же мощно, как и правым. Неспособный встать и уйти, а потому научившийся заставлять уйти всех остальных. Грозный с пилочкой в руках. Прекрасный и без неё. Окруженный заботой и обожанием четырех стай, избалованный всеми знаниями, какие обычно наживаются годами, но упорно называющий нас извергами.
Несовершенный.
Единственный и неповторимый. Не повторяющий ошибок.
За этим я прослежу.
ДРУГОЙ КРУГ. ЛОРД. ВЕЩИ В ДОМЕ.
Говорят, любой дом дряхлеет так же, как живой организм: лопаются сосуды труб, проседают и ломаются балки, отекают тяжестью подвальные опоры, плесень разъедает стенки полостей, на чердаке заводятся безумные летучие мыши, и всё, совершенно всё начинает распространять запах старости, который не выведет ни одна чистка. Как и у человека, здоровье здания — это чистота путей, свободный ток воды и воздуха, избавление от лишнего веса, давящего на перекрытия.
Если верить этому, Серый Дом безнадёжно болен.
Серый Дом при смерти.
Дом — это груды и груды никчёмных вещей, наросты полок, полипы крючков, закупоренные коробками и ящиками коридоры, в которых образуются тромбы, особенно визгливые и неприятные, если сцепились колясники. С полок каскадами сыплется разная дребедень, крючков не видно под снопами тряпок, набитые сверх объёма коробки лопаются, как нарывы, и вываливают наружу пёстрое содержимое. Заторы, запоры, лезущие к потолку вавилонские башни мусора душат Дом, в котором никто ничего никогда не выбрасывает. Таково слово хозяина — и, похоже, единственное, до чего ему есть дело.
Мне объясняют, что каждая вещь когда-то и для чего-то была изготовлена, а потому может пригодиться снова для этой или для какой-либо другой цели. Вполне вероятно, что, как только ты выкинешь, скажем, пустую бутылку из-под шампуня, тебе понадобится кусок пластмассы именно такого цвета или формы, чтобы заштопать на нём носок, обвести как трафарет или провертеть ещё одно отверстие и пустить через него верёвку какого-нибудь сложного механизма — словом, даже у отслужившей вещи может найтись как минимум три применения помимо изначального, а если хорошо подумать и если ты умный — то и тридцать три. Это, в свою очередь, означает, что для каждой вещи придёт свой час, до которого её нужно бережно хранить в специально отведенном месте.
«Стая» сообщала всё это так бодро, что делалось ясно: они говорили с чужих слов, повторяя заученное или неоднократно сказанное. Сами они собирали коллекции — ключей, пробок, взрослых плакатов; один под молчаливое неодобрение соседей вырезал из конвертов и отмачивал марки, «пахнущие наружностью», — и не очень интересовались общедомовской свалкой в коридоре.
Я тоже начал собирать коллекцию. Под неё не требовалось ни коробки, ни кляссера, ни особой шкатулки с двойным дном и тремя замками. Моя коллекция целиком помещалась на серебряной цепочке у меня на шее.
Длинноволосый детина из шестой, который во время обеда кидался в меня хлебными катышками и говорил, что я выгляжу как девчонка и, следовательно, трахаюсь наверняка так же, — длинноволосый детина из шестой предоставил мне первый предмет для коллекции. Второй я получил от Вьюна из стаи Птиц, когда после занятия в бассейне увидел у него в руках свой шампунь. Купленный мне матерью во время редкого проблеска заботы. Пахнущий уединенным, личным пространством собственной ванной комнаты. Такой, какого здесь не достать. Этот хмырь стоял под душем и мазал его на свои мерзкие волосы — мокрую охапку ржавых пружин. Я не помню, велел ли Вьюну вернуть мне моё или сразу выдрал флакон у него из рук. Он хотел врезать мне, но я схватил его за волосы и приложил лбом о стену. У него подогнулись колени — и ярость качнулась во мне снова, ушла в руку — и я ударил его лицом о хромированный кран.
Кто-то обхватил меня сзади, кто-то заорал: «Психопат!». Ярость откатилась, и мне захотелось выскочить из собственной кожи, которой касался кто-то почти голый. Дракон из третьей подхватил Вьюна и увёл его, зажимающего нос ладонью, оставляющего на кафеле красную разметку.
Сутки я провёл в синем изоляторе, а после Зануда, присутствовавший при всём этом в душевой, отдал мне выбитый зуб Вьюна.
Я обмотал его проволокой и повесил на цепочку рядом с зубом Пса.
Тогда они перестали брать мои вещи. Они отдали то, что успели унести: колоду карт, две тетради и расчёску. Расчёску я выкинул.
НАШ КРУГ. ТАБАКИ. О ПАМЯТИ.
Я помню свои прошлые воплощения так, как помнят раннее детство: смутно и обрывочно. Вроде бы только что сидел на горшке, а уже запускаешь бумажный самолётик в ухо приятеля, шипишь под горчичниками и гордо получаешь первую плохую оценку. Можно постараться и вытащить на свет отдельные детали, но если слишком увлечься, недолго и с катушек съехать.
Но некоторые вещи сами врезаются в память — детективная история с участием плюшевого зайца, обёртка от растаявшей ириски, игра в угадайку — и поди разбери, почему из тысячи раундов запомнился именно этот, с косыми лучами солнца на подоконнике и звоном ломика об асфальт где-то в наружности.
Я не помню протяжённостей и последовательностей. Я помню звенья, которые были сильней всей цепочки.
Так я помню Лорда.
Поэтому, когда его привезли, я так испугался — хотя, конечно, не подал виду.
Тот, кто никогда не дарил мне подарков, расщедрился, надо сказать, эпохально.
Дом выдал мне второй шанс.
Я успел забыть, что сам о нём просил.
А второй шанс — это возможность испортить всё ещё основательней, чем в первый раз.
Проебать всё окончательно, как сказал бы мой красноречивый друг.
ДРУГОЙ КРУГ. ЛОРД. СОСЕДИ ПО КОМНАТЕ.
В четвёртой комнате обитают: прыщавый, лохматый, качок, пегий, безногий, лысый и хозяин Дома.
Прыщавый Зануда — это помехи в сводке новостей. Его слова так же обкусаны и неряшливы, как его ногти, и разговаривает он одновременно и ртом, и руками.
Лохматый Горбун обитает на второй полке двухъярусной кровати и почти не разговаривает. На стене на уровне лица у него пришпилена фотография хомяка, с которой он иногда стирает пыль рукавом. Это видно, только когда не задёрнута занавеска, свисающая с железной направляющей. Та привёрнута к потолку и вызывает в памяти унизительно тесные закутки для переодевания в кабинетах тех-самых-врачей. Одновременно она вызывает жгучую зависть. Горбун от всех отгородился, и никто не трогает его там, наверху. Ему это дозволено.
Под Горбуном спит качок Шварц. Окружающее и окружающие вызывают его молчаливое недовольство. Оно перекатывается у него под кожей — движением желваков, поршнем кадыка, показной игрой мышц под чёрной футболкой с обрезанными рукавами. Легко представить, как оно рокочет, находит продолжение и входит пудовым кулаком кому-нибудь под ребра.
Безногий Толстый — самый безобидный из моих соседей. Дитя у семи нянек, перекормленный и недокупанный, нечаянный охотник до каждой чужой коллекции, обитатель детского манежика рядом с моей кроватью. Для воспитателей и учителей его не существует. Медсестры-Паучихи осматривают его, когда осматривают нас, и вкалывают что-то, что не вкалывают больше никому и отчего у Толстого начинаются колики, рёв и жар, утихомиривать которые достается, конечно же, нам. Толстый удивил меня больше всех — вернее, удивила многорукая забота стаи, которая меняет его описанные клеёнки, таскает на закорках, возит в столовую в инвалидном кресле и кормит с ложки.
Лысый Тутмос — тоже коллективное достояние, младший брат-идиот на попечении стаи. Он глубоко трагичен. Череп у него и правда слегка вытянут сзади, как у страдающих гидроцефалией египетских фараонов или пришельцев из телеужастиков. У него нет рук, волос, бровей, чувства меры и чувства юмора — и ещё чего-то очень важного, что просто так не разглядишь. Он не принимает помощь ни от кого, кроме Волка и Шварца, с которыми дружит взахлёб, а если их нет рядом — ходит полуголым, ест по-собачьи и прожигает шорты выпавшими из протеза сигаретами. Со мной он ведёт себя так, словно возложил на меня большие надежды — как громоздкий чайный сервиз на подносе — и ждёт, что я вот-вот разобью всё к хуям.
Пегий Волк — вожак стаи. Он хочет знать всё и о каждом. Он единственный слушает то, что говорит Зануда. В промежутке между моими визитами в жёлтый и синий изоляторы он потребовал рассказать, кто я, откуда, почему здесь. Почему с ними. Он хотел сверить то, что все они прочли без текста и услышали без звука, с тем, что было на самом деле. Я рассказал бы Волку, если бы он спросил, а не потребовал. Я рассказал бы, что во вчерашнем затяжном кошмаре некто без плоти и формы сдирал лоскуты кожи с моего лица, а сегодня утром трещины на зеркале в душевой показались мне хирургическими швами — чёрными нитями на лбу и щеках. Я рассказал бы, что не знаю, что такое «тишина», потому что голоса в моей голове не умолкают никогда.
Но я промолчал. И молчу — и чем дольше, тем сильнее раздражаю Волка.
«Вожак есть в каждой стае», — сообщают мне и переглядываются, как будто скрывают лично от меня какую-то широко известную и непременно страшную правду, но не скрывают факт сокрытия. От этого у меня колет в висках.
Хозяина Дома я не видел ни разу. Говорят, он в отлучке где-то «не здесь». При этом снова переглядываются и обмениваются понимающими взглядами. Хозяин живёт в нашей стае. Этому я верю, потому что на пустующей кровати у окна свалены его вещи — столько, что называть ее «пустующей» глубоко неправильно. Трогать его имущество запрещается под страхом смертельного проклятия и отсечения руки — того и другого сразу, уточняет Горбун. Зануда, закатывая глаза, рассказывает мне о спрятанных в этом бардаке ловушках и капканах, о пропитанных ядом шаманских трещотках. Меньше всего мне хочется прикасаться к коробкам с замятыми углами, к засаленной одежде почти детского размера, сваленной в неряшливую груду на каких-то мешках и пакетах. Я обхожу эту баррикаду стороной, её хозяин всё не появляется, и я начинаю подозревать, что его труп уже давно лежит там, под горой тараканьих богатств, случайно погребённый и раздавленный ими, и что мерзкий запах скоро поможет нам отыскать его.
НАШ КРУГ. ТАБАКИ. ЧУДЕСНАЯ ПОГОДА.
Я не предсказываю будущее. Вернее, не гадаю по-настоящему, хоть никому об этом и не скажу даже под страхом лишения тюрбана. Что толку гадать, если попросту знаешь? Знания о будущем складываются из наблюдений так же, как знание о том, что скоро пойдёт дождь, — из многократно подмеченной связи грозовых туч, серого шквального ветра и промокшей одежды того, кто не счёл нужным заблаговременно обратить внимание на всё это благолепие.
Не нужно раскладывать карты или отнимать у соседа чашку с гущей, чтобы понять: сегодня случится что-то хорошее. Все признаки налицо.
После обеда Лэри гордо приносит новость, которая успела простыть и покрыться корочкой ещё во время завтрака: вместо побитого Клыка вожаком Псов стал Помпей. Не могу сказать, что это моя хорошая новость. Что я рад за Помпея. Что меня вообще заботят дела Псов. Вопреки распространённому среди несведущих мнению, Шакал не отвечает за всех и каждого.
Остальным я могу помочь, если хорошо попросят. Или по старой дружбе. Или если действительно надо. Ни то, ни другое, ни третье не относится к Помпею. Он просто выскочка и задавака, который не умеет остановиться, получив желаемое. Псы, к моей скорби, копируют вожака. Цепляются в коридорах к выламывающимся под музыку Крысам, играют подобием бицепсов и поплёвывают на пол нашего общего Дома.
На фоне оборзения Псов с гордостью взираю на свою стаю.
Нас всего восьмеро, и не хватает только ещё одного, чтобы собралось самое волшебное и замкнутое на себя число — трижды три, девятка.
Четвёртая — это не Слепой и не Волк. Даже не ваш покорный. Четвёртая — это Толстый.
Четвёртая всегда радушна, потому что Толстого нельзя надолго оставлять без присмотра, и рядом с ним всегда кто-то из состайников, а значит, всегда есть кому налить настоечки гостю. Толстый не уходит далеко, а найдёшь его — найдёшь одного из нас, а то и всех, если появится такое странное желание. Когда-то я даже думал, что он — тоже стрелка механизма, степенная часовая рядом с моей заполошной секундной, — но обнаружил в нём истинно человеческую привязанность и ревность.
Пока Лэри разливается подстреленным глухарём, в блёклых красках пересказывая события, достойные более живописных сравнений, я смотрю в окно. Сегодня чудесная погода, моя любимая. По-осеннему пасмурно, но не холодно. Ветер играет в прыгалки на проводах, качает ветки, трясёт бутылочные птичьи кормушки, как маракасы. Через стекло мало что слышно, но мне достаточно видеть чехарду смятых бумажек на арене двора, чтобы не чувствовать себя залипшим в невесомости. Солнечные дни я люблю гораздо меньше, и даже не потому, что все уходят гулять: такие обиды остались в глубоком детстве, а я научился спускаться во двор с минимумом ущерба для здоровья. Дело в другом: яркое солнце высвечивает недостатки, о которых мы все и так в курсе.
Рыжий забегает обсудить новость. Он сам недавно стал вожаком, и ему хочется услышать мнение Слепого о Помпее — о новейшем, так сказать, пополнении их совета старейшин. Я ждал от Рыжего большей смекалки, потому что мнение Слепого о Помпее может изобразить любой, кто хоть немного знает Слепого: нужно лишь занавеситься волосами и лежать помолчаливее. Не добившись ничего вразумительного, Рыжий обращается ко мне. И я вопреки всему копирую Слепого и молчу о том, что знаю, о том, что будет, — пусть мои слова и шумят водопадом, пока я рассуждаю, что было бы, если бы псами на самом деле заправляла бы какая-нибудь сука (как это бывает в природе), и обидно ли называть «сукой» подружку Пса. Рыжий понимает причину моего многословия и поджимает алые губы.
Я думаю о том, что Рыжему повезло больше, чем мне: то чужое, что в нём поселилось, меняет хозяев, и Рыжий сможет уйти, если захочет. Помпею повезло куда меньше: если нет своих мозгов, ничто не чужое их не заменит.
Всё это время я поглядываю в окно, поэтому первым вижу, что из-за угла вывозят-выкатывают на разбитую дорожку через двор кого-то новенького. У этого кого-то волосы горят белым огнём. Что-то очень хорошее наконец случилось.
Складывается моя заветная девятка.
Сегодня чудесная погода, моя любимая. В такую погоду лучше всего быть дома.
ДРУГОЙ КРУГ. ЛОРД. О ХОЗЯИНЕ ДОМА.
Начиналась зима, и за ночь снега навалило по голень. Дом проснулся, упакованный в него, как ёлочная игрушка в синтепон. На завтрак не пошёл, кажется, никто. Я влез на подоконник и закурил; зима запустила через открытую мной форточку толстый хобот морозного воздуха и зашарила им под ватными одеялами, покалывая, пробуждая, высасывая тепло. Зануда натянул плед до ушей и уснул снова. «Какого хрена?» — рыкнул Шварц. Закалки ради он спал не укрываясь. Над ним шевельнулась занавеска Горбуна.
За окном была красота. Я давно не видел чего-то по-настоящему красивого, безупречного — в Доме, среди уродств всех мастей, от красоты быстро отвыкаешь. Вспененные снегопадом деревья по эту и ту сторону забора, застывшее море белого на земле. Снег заполнил трещины на футбольной площадке и язвы на древесной коре, засыпал мусор, спрятал всю грязь и дерьмо, и двор стал холодным и чистым, как алмазная грань.
Я успел выкурить ещё одну сигарету, прежде чем на крыльцо вышел Ящик с широкой деревянной лопатой. С отвратительным скрежетом он начал разгребать дорожку к воротам, царапая асфальт и оставляя за собой кощунственно чёрную борозду грязи и прошлогодней травы.
Я ненавижу противоприродность сколотых сосулек и сорванных цветов, спиленных веток, обрезанных волос. Больше всего я ненавижу, когда разгребают свежевыпавший снег, нарушая целостность покрова, когда смешивают его с той дрянью, о которой хочется забыть до лета — подгнившими листьями и смёрзшимися комками земли, которая набивается в «тракторные» подошвы и затем оттаивает крупитчатым запахом кладбища.
Ящик уродовал совершенную белизну, вспарывал красоту двора кривой чёрной межой. Я спрыгнул с подоконника и рванул через комнату, через весь этаж и следующий — во двор, как был, в пижаме. Я закрыл Ящику дорогу, потом лёг у него на пути — лёг, пряча под собой нетронутую чистоту снега, и она таяла в меня, белая к белому. Кажется, он пытался оттащить меня, потом ткнул черенком лопаты, но я не хотел, чтобы он продолжал насилие, и отказался подняться. К тому времени даже Ящики знали о моей коллекции, и этот, сплюнув на снег, ушёл в дом за подкреплением.
Вернулись они втроём. Меня тоже одели в белое, как весь наш двор, и запеленали. Состайники наблюдали из окна второго этажа — лохматые головы, как разноцветные клубки. По венам разошлось холодное и умиротворяющее, и зимняя спячка заволокла их изнутри. Мне вкололи декабрь.
В синем изоляторе не снились кошмары. Он был гротом спокойствия и моим любимым местом в Доме.
Вернулся я через два дня. Во дворе к тому времени не осталось и следа от девственной красоты того первого снегопада, зато появился целый выводок снеговиков — неровные шары, то два, то четыре, старые игрушки в руках-прутьях. Не у каждого было две руки и два глаза — и не потому, что отвалились ветки и угольки. Дети Дома лепили по образу своему.
В спальне меня встретили радостные вопли: шоу с Ящиком развлекло их, развеселило. Однако прежде, чем они заметили меня, прежде, чем Волк крикнул «ура!», я увидел инвалидное кресло рядом с кроватью отсутствующего хозяина. Сгорбленная маленькая фигура на сиденье, завёрнутая в несколько пледов, составляла страшный контраст со своим хромированным «скакуном». Она походила на высушенную обезьяну: тёмная, костлявая и поникшая. Должно быть, хозяин Дома покинул нас навсегда — отбыл или почил, — и его имущество теперь раздавали наиболее нуждающимся. Я почувствовал острейшую жалость к живому существу, которое выглядело так безжизненно. Видение длилось не дольше мгновения. Колясник встрепенулся от воплей стаи и как будто вырос в своих обмотках, заполнился цветом и движением. Глаза у него были звериные, большие и жёлтые.
— Какая красота!
Он подъехал ко мне с какой-то невероятной, почти мультяшной скоростью, зацепив по дороге удлинитель от настольной лампы, которую уже в падении поймал Горбун. Поймал — и стал сматывать шнур, чтобы убрать с дороги.
— Так-так, что это тут у нас?.. Ах, какой чистенький! — бормотала эта высушенная обезьяна, осматривая меня со всех сторон, словно я был экзотическим питомцем на продажу. — Как зовут?
Вопрос был адресован не мне. Стая ответила:
— Пока никак.
— Непорядок, непорядок! — Он обнюхал рукав моего свитера. Я отдёрнул руку. — Ещё и нервный! — Он хихикнул. — Я — Шакал Табаки, повелитель предметов, властелин вещей, находящий нужное и хранящий хозяйственное, добытчик добра, распространитель радости...
— Ёбнутый барахольщик и хозяин Дома, — закончил за него Волк. — Люби и жалуй, если выживешь.
НАШ КРУГ. ТАБАКИ. О НОВОЙ ПЕРВОЙ ВСТРЕЧЕ.
В том, что случилось с Лордом в прошлый раз, было много моей вины. В прошлый раз я был тем, кем лучше быть кому-нибудь другому. Других это бодрит. Возвышает духом. Меняет к лучшему и всякое такое. Меня же роль хозяина Дома страшно утомляла. Слепой справляется гораздо лучше. Он появляется в нужное время в нужном месте, быстро делает своё дело, дорого берёт, ещё дороже платит, а потом заваливается спать. Образцово-показательный вожак и хозяин. Для всех остальных поручений по Дому у него есть Сфинкс и я сам. У меня не было второго такого же умного Шакала, и приходилось делать всё самому. Перебрать по корочке каждую доставку Летунов, чтобы очистить вещи от миазмов наружности, — работа для Табаки. Утихомирить делегацию колясников, выдвинувших ноту протеста в ответ на стихийно возникшее в коридоре хранилище коробок с надписью «Не перемещать!!!», якобы мешающее проезду, — тоже моё дело. Объяснить им, что в объёмистом картоне хранится редчайшее в Доме вещество — пустота, — а потом на космической скорости нестись по пандусам первого этажа, спасая свою шевелюру от немилосердного выдёргивания, — тоже занятие для хозяина Дома со всем его содержимым.
Я заваливал своих подопечных подарками, чтобы они ни в чём не нуждались — но ни в чём не нуждаться невозможно. Я доставал за шкирку тех, кто чересчур жадно хлебал из реки удовольствий. Двое ушли слишком далеко, и я три месяца искал их на той стороне, — а когда нашёл, они не захотели возвращаться.
Я слишком отвлёкся — и упустил Лорда. Проворонил, недоглядел, хотя он тоже был под моей опекой.
Поэтому теперь я решаю перевернуть всё с ног на голову. Гениальный трюк. Я сам собой доволен.
Когда Лорда только-только привозят, у меня больно колет где-то под ребрами. Лорд в инвалидной коляске. Тот, кого я помню распрямляющимся, словно тростник навстречу луне, и легко ускользающим от прикосновений, как нервное привидение, теперь ограничен и сломан. Я успеваю оплакать его горючими слезами своего сердца, а потом он смотрит на меня — и я понимаю, что он нисколечко не изменился.
Прежде чем он успевает опомниться, кидаюсь к нему обнюхивать и вообще знакомиться. Жестами велю Чёрному подкатить его к общей кровати, где, если хорошо подвинуться, мы как раз сможем уместиться вчетвером с Волком и Сфинксом. Щебечу что-то о том, что тут ему будет удобней и, если нужно, ему помогут — на что Лорд закатывает нам истерику с метанием мелких подручных предметов на тему того, что в помощи он не нуждается. Об этом мне тоже не следовало забывать, и я пускаю в ход собственный козырь. Сфинкс умеет смотреть «туманно», а я — «звёздно», позволяя тому, кто встретится со мной взглядом, ощутить на себе притяжение самого красивого места, какое я знаю — сине-серебряного ночного леса. Места, которое создал Лорд, когда ещё ходил на своих ногах. В прошлой жизни. Вернее — на другом круге.
Конечно, сейчас он ничего этого не помнит, но гипнозу поддается как миленький, и я с помощью Чёрного живо затаскиваю его на край общей кровати.
Я буду следить за ним во все глаза.
Я не дам ему закопаться в песок, но не стану душить чрезмерной заботой.
Пусть испытывает всё, что можно испытать. Всё, что захочет. Так полно, как ему понадобится.
Я научу его жить, дышать и чувствовать.
Я научу его понимать.
ДРУГОЙ КРУГ. ЛОРД. КАРТЁЖНИКИ.
Драки оставались единственным бодрящим времяпрепровождением, пока Валет из шестой не свёл меня с картёжниками. Дом делился на стаи, но разнообразные братства и «клубы по интересам» игнорировали эти границы. Зануда состоял в братстве Логов — разносчиков слухов. Шварц утверждал, что поднимает тяжести в обществе нескольких Псов. Ему верили хотя бы про Псов, потому что все остальные были слишком немощны для подобных выкрутасов. Волк болтал о рыцарях и круглых столах, даровал и отнимал ленные владения и ежедневно назначал вассалов, но чем им полагалось заниматься, было непонятно. Тутмос в ответ на мой вопрос сказал что-то туманное о былых днях Могильного братства. Табаки состоял во всех клубах до единого. Горбун не состоял ни в одном.
Валет привёл меня в библиотеку, где по четвергам на исцарапанных столах читального зала резались в покер, преферанс и двадцать одно.
Карты переходили из рук в руки и быстро засаливались; лица королей лоснились чипсовым глянцем, дамы румянились винными каплями; их рубашки пахли сигаретами и мокрым картоном. Прикасаться к ним, однако, не было противно. У Шакала карты числились в «волшебных предметах» — и, наверное, действительно ими были: они впитывали чужое, запоминали прикосновения — но вели себя по собственной воле и приходили ко мне то благосклонной делегацией фуллхауса, то рассредоточенными отрядами несовпадений. Шакал в карты не играл, но гадал на Таро — он много на чём гадал — и, судя по всему, подтасовывал судьбы почище картёжников, потому что всем, кто ему чем-то не угодил, непременно выпадали «страшные испытания». Себе он не гадал никогда.
Волшебные вещи полагалось хранить в особых условиях: в мешочках, носимых на шее, в самых тёмных углах шкафов, в чужих вещах, хозяин которых не подозревал о подложенном. Нашейные мешочки величались амулетами и якобы защищали от ночных страхов, неудачных прыжков и приворотных чар. В тёмных углах Шакал прятал свои стихи, рисунки и гадальные карты, «чтобы не выцвели на свету». Из сливовых косточек, подложенных в носки соседа и оставленных мариноваться на трое суток, полагалось выводиться сиреневым крысунам, но выводились только фруктовые мушки.
То, что волшебные вещи существуют, я понял сразу, как начал играть в карты по четвергам. Тогда же я понял, что в Доме есть секреты, которые мне открывать не желают.
Была середина зимы; мы играли в преферанс. Мертвец — синеволосый и почти синекожий хиляк из третьей — сидел на прикупе. Пёс по кличке Помпа — в толстокожей косухе поверх жилетки — выложил на стол какую-то шваль, и Рыжий забрал взятку. Дракон, наблюдавший за нашей партией, стряхнул пепел в обрезанную пивную банку. Я пошёл с козыря. Помпа посмотрел на меня как-то странно — будто коснулся под одеждой. Меня передёрнуло от омерзения.
Дракон меж тем подсчитывал наши висты.
— Должны какую-то мелочь, — сказал он, водя карандашом под своими таблицами. — Смешно даже.
Мертвец вздохнул.
— Совсем кисло стало без... без них, — и замолчал.
— А было весело? — фыркнул Помпа. — Сидели бы сейчас без порток, все вы. Как выебанные.
Я не собирался унижаться и допытываться, но эти умели вытянуть ещё не оформившуюся мысль за кончик вопросительного знака.
— Были у нас чемпионы. Когда парой играли — всех делали, даже Рыжего, — нарочито ровным голосом сказал Дракон. — А теперь нет.
— Дилетанты! — Рыжий шмякнул о стол картой, которую я надеялся у него не увидеть, и забрал последнюю взятку. — Я тоже кое на что гожусь.
— Молчи уж, — буркнул Мертвец.
Дракон зачёркал в своей таблице.
— А чемпионов действительно нет, — заметил Помпа. — Предлагаю устроить турнир. Только не в преферанс этот ваш бабский, а в покер. Отборочные туры, всё как надо. И финал весной.
— Дело говорит, — согласился Дракон.
Мы все согласились. Тогда это казалось хорошей идеей.
НАШ КРУГ. ТАБАКИ. ШАРИК С СИНЕВОЙ.
Я готовлюсь к меняльному вторнику, который в свете последних событий уже несколько раз пропускал. Ещё в прошлом месяце мне удалось добыть целый мешочек стеклянных шариков из запасов Пузыря, и теперь они идут в дело. Гайки, лента, проволочная обмотка, несколько бисерин из запасов уже лично моих — я делаю подвески. Шарики из цветного стекла вращаются под пальцами, и я расплетаю заключённые в них картинки. Этот, окрученный зелёным, переносит мысли в Лес; облачные завихрения в другом — то, как я представляю себе сновидения, и получившаяся подвеска могла бы стать оберегом от кошмаров. В этом нет магии, но красивые вещи заставляют вспоминать о хорошем, и это по-своему волшебно.
Я обматываю проволокой шарик цвета облаков, какие они бывают в лунную ночь — синие с серебряной искоркой, — и вдруг понимаю, для кого эта вещь. Сразу становится немного жалко выпускать её из рук, ведь она лучшая из всего, что я сегодня собрал. Шарик так насыщен цветом, что, кажется, лопни он, как икринка, синева затопила бы всю нашу комнату. Вешаю её на синий шнурок, но не спешу дарить мою лунно-небесную вещицу. Мне интересно, выберет ли её сам Лорд. Поймёт ли, взглянув на мои сказочные россыпи, что эта вещь — для него. Взглянет ли на мои сказочные россыпи вообще. Успеваю обидеться на него, представив, как он проезжает мимо, не удостоив вниманием подвеску, россыпи и даже меня самого. Понимаю, что всё это время сверлю взглядом Лорда, только когда мне прилетает носком. Гербовым. Кажется, левым. Остаётся только показать Лорду язык и припрятать свои сокровища до вторника. Так-то, а не подарок. Картину портит только то, что Лорд продолжает сидеть в наглом неведении и вообще не присматривается к моим приготовлениям, а читает томик романтической поэзии. И даже не мусолит пальцем страницы, хотя я обязательно бы так делал. Страшный человек.
Терплю я ровно до того момента, когда Лорд закрывает свои вирши и кладёт на меня выразительный взгляд, массой брутто побольше этого самого томика. «Ну, чего у тебя там?» — говорит этот взгляд. Вздыхаю. Не могу противиться. Как противиться, когда смотрит Лорд?
Достаю подвеску. Подманиваю, ловлю на звёздный блеск в синеве. Лорд подползает, извиваясь по-драконьи — грациозно, как умеет он один.
— Тебе, — говорю. — Подарок. Примерь.
Он примеряет. Конечно, подходит идеально. Стекляшка висит не слишком высоко и не слишком низко и будто оживает, пересверкивается сама с собой, перемигивается блёстками, что-то там на кодовом языке внутри себя сообщает. Может быть, то, как ей нравится Лорд.
— Спасибо, — говорит Лорд.
Я молчу.
— Спасибо, — повторяет, будто одного раза мало. И молчит теперь тоже. Приходится расколоться:
— Он сам для тебя сделался. Ночной амулет.
Третье «спасибо» было бы не в духе Лорда, и он кивает, поправляя шнурок.
Спать с такой штукой на шее Лорд, конечно, не станет, но мои чары действуют и так. Ночью его дыхание выравнивается. Он там, где ему лучше всего. Протягиваю руку и глажу кончики его волос. Они у Лорда совершенно необычные — лёгкие, тонкие, но никогда не путающиеся. Мне нравится к ним прикасаться. Это подарок, который я делаю себе сам. Большая редкость.
Я — Властелин Вещей и Хозяин Хроник, Находящий Нужное и Скрывающий Секретное; я — Табаки, Хранитель Времени и Ось Кругов; я могу сделать себе любой подарок, но мне ничего не нужно, кроме чего-то такого, что я неспособен вымечтать сам. Такого, как волосы Лорда.
И, конечно, я даю маху, когда говорю «любой подарок». Есть два исключения — то, что я не могу дать себе сам. Никогда. Ни при каких обстоятельствах, иначе нарушится последовательность одновременных Кругов, существующая только в моей памяти. Я не могу сделать шаг назад. Не могу ничего изменить.
Перо и шестерёнка.
Да ещё — лёгкая смерть.
Этого я тоже себе дать не могу.
ДРУГОЙ КРУГ. ЛОРД. О ДОСТОИНСТВАХ.
Не было единого рецепта, как завоевать в Доме уважение. Профессиональная беспринципность шулеров порицалась во всех остальных, хотя ловкость ценилась и в них, и во взломщиках. Наш пегий вожак держался за своё вожачество мёртвой волчьей хваткой. Крысы перекидывали друг другу эту почётную обязанность, как горячую картошку. Птицы вообще сидели в каком-то траурном ожидании додо, и это их, похоже, устраивало. Псов держал на коротком поводке Мит, которого Помпа пытался подсидеть всеми возможными и невозможными способами — от кулачного боя до консилиума вожаков, но огребал и от запрещённых цепей Мита, и от самой стаи. На рисунки Леопарда мало что не дрочили, хотя такие же, на мой взгляд, высокоубожественные резные фигурки нашего Горбуна не шли дальше учительских кабинетов и выставок детского творчества где-то в наружности (что было, по меркам Дома, гораздо большим позором, чем славой). Вся разница заключалась в том, как оно бывает, что Леопард был уже мёртв (ещё одна тайна за семью печатями), а лохматый пока ещё сопел.
То единственное, что заставляло меня робеть ещё в до-Домовской жизни, — чистая, словно раздевающая смотрящего красота — для согнутых и одноногих воспитанников Серого Дома не была кумиром; на неё закрывали глаза как на ещё одну форму увечья.
На удивление, в Доме, в котором так ценились вещи, простое обладание ими не давало большого престижа. Авторитетом пользовались те, кто умел что-то с вещами делать: мастерить, чинить, а особенно — добывать. Свои добытчики были у каждой стаи. У каждой, кроме нашей, потому что все добытчики ходили под Шакалом Табаки, и ни одна апельсиновая шкурка не попадала в Дом без того, чтобы её не ощупали грязные лапки нашей таможенной обезьяны.
Быстрее всего у меня закончились сигареты. В Доме своя валюта, и деньги из наружности имеют хождение наравне с наличностью, завязанной на тривиальных грешках: таблетки свободно меняются на сигареты, сигареты — на презервативы, а теми, при желании, можно расплатиться за чай и булочку в Кофейнике.
Через своих картёжников я получил список добытчиков и сделал заказ девушке по кличке Бродяга. Она доставила мне несколько блоков сигарет, а также новые колоды карт для турнира — моё спонсорское вложение, которое с ворчанием приняли, — и не взяла обычной надбавки за свои труды. Я подарил ей пачку вышитых носовых платков (они потом разошлись по девичьим спальням — на привороты; Бродяга сделала на этом такой навар, что Шакал едва не съел собственное банное полотенце, когда узнал). Со следующим заказом, а потом ещё и со следующим, более серьёзным, я снова обратился к ней. Мы тихо обсуждали детали за библиотечным столом, когда проходившая мимо рыжая девчонка, заметив нас голова к голове, прыснула в ладонь:
— Опять вместе? Леди и Бродяга! Леди и Бродяга!
Ногти у Бродяги были острые, воронёные лаком. Рыжая об этом знала и успела отскочить, прикрывая щёки. Смешки её были, как кислая взрывная карамель, и она сыпала ими мне прямо в кровь. Я не помню, как прыгнул. Грохнул стул; посыпались книги. Под пальцами кольнуло — вязка свитера на округлых плечах.
— Только посмей меня так назвать. Ещё раз…
Колючки заелозили под ладонями, язвя все мои линии судеб. Рыжая смеялась. Бродяга — нет.
— Лорд, — предложила она вполголоса. — «Лорд», не «Леди». Посмотри на него.
Рыжей это понравилось.
Имена тоже имеют в Доме обменный курс, и, отдав за «Лорда» своё наружное имя вместе со всем, что здесь могло лишь помешать, я остался с положительным сальдо.
Эти были в восторге.
НАШ КРУГ. ТАБАКИ. НЕСОВЕРШЕННЫЕ ВЕЩИ II.
Лорд возвращается из жёлтого изолятора посвежевшим. Он провёл там три дня по собственному желанию и теперь блещет физиономией неприлично здорового цвета. Многие сбегают в Клетку отоспаться, но только Лорд таскает с собой собственное одеяло. Я, конечно, прикладываю все усилия к тому, чтобы ему хорошо дремалось на общей кровати, закидываю на него ногу, чтобы течение лунных рек не унесло его во сне в какие-нибудь страшные места, но Лорд этого почему-то не ценит. Так и ездит к Паукам на поклон, когда хочет отдохнуть.
Сидя на кровати, раскрываю объятия ему навстречу:
— Эгей! Лунный эльф вернулся! Ну, как там Клетка? Не развалилась, родимая?
Лорд смотрит на меня так, что расспросы приходится прекратить. Исключительно из соображений собственной безопасности.
— Не развалилась, не переживай, — отвечает за него Сфинкс. — А то можешь наведаться и проверить. Побыть там денёк, а лучше пять, расслабиться...
Такого удара в спину я не ожидал. Надуваюсь, как лягушка-бык. По крайней мере, мне нравится думать, что получается так же здорово. Лорд подъезжает к общей кровати и раскатывает своё одеяло. Это человек, который в первые два месяца в Доме ходил в гости со своей кружкой, а в столовую — с привезёнными из дома приборами. К счастью, потом их кто-то украл. Может быть, даже не без подсказки одного сообразительного человека. Не терплю, когда вполне себе годными вещами пренебрегают просто потому, что не считают их своими. Лорда пришлось долго переучивать. Ему не подходило ничего, что несло отпечаток чужого, было непривычным на вкус, цвет, запах и ощущение под ладонью. Моими инструментами он свою коляску подтягивать не желал, хотя я предлагал их совершенно чистосердечно, как признание; мыло у Летунов заказывал отдельно; нашими карандашами и ручками не рисовал, хотя валялись они на всех тумбочках и во всех ящиках как раз для этого: бери и рисуй — не хочу. Но Лорд не хотел.
Человек, который считает несовершенными чужие вещи, пренебрегает не вещами даже, а своими состайниками. Я такого потерпеть не мог. В прошлый раз сложилось иначе; в прошлый раз Лорду не мешали возводить вокруг себя хлорированные стены. Известно, чем это кончилось.
Когда Лорд выгружается на кровать, жестом фокусника достаю из тумбочки столовское блюдце с песочным пирожным, оставшимся от полдника, и киваю Македонскому, который уже протягивает тёплую — не слишком горячую, не слишком холодную — кружку с чаем. Вручаю всё это Лорду. Приятно же, когда возвращаешься, так сказать, в родимое гнездо, а там тебя сразу кормят. Известно ведь, какая в Клетке еда.
Лорд берёт и блюдце, и кружку, не поморщившись. Я радуюсь. Моя школа. И даже то, что Лорд оставляет на блюдце кусочек пирожного размером с целое пирожное, минус надкус вежливости, меня не очень расстраивает.
ДРУГОЙ КРУГ. ЛОРД. МУЗЫКА В ДОМЕ.
В том серьёзном заказе, который я сделал Бродяге, были кассеты и пластинки, на которые я потратил почти всю наличность. Если что-то в этом Доме-вверх-дном и было нормальным, то это любовь к хорошей музыке, и в итоге я сделал удачное вложение. Я ставил им свой любимый рок, в котором они не понимали ни слова, но без моей помощи чуяли, что «Всё от любви», и переводили это на более понятный им язык конвульсивных движений тел, когда у нас собиралось по восемь-десять гостей из соседних стай и веселье выплёскивалось в тамбур, как в предохранительный клапан. «Мёртвые штаны», «Умф», Кюрш и Томен — имена музыкантов не были табу в Доме, обычно отрицавшем жизнь за оградой; они плыли над-, как нечто, принадлежащее к иной реальности, более упорядоченной, более чистой, из которой мы черпали символы для разметки реальности собственной.
Через свои пластинки я ещё ближе сошёлся с Валетом, который обеспечивал музыкальное сопровождение в Кофейнике — пустом классе в одно окно, занятом под чаепития, с клеёночными скатертями на партах. Валет забирал кудрявые волосы в жидкий хвостик, был хромым и малоподвижным, а потому казался каким-то оплывшим, как фигурная свечка-херувимчик, однако не внушал мне гадливости, потому что его пальцы танцевали по струнам с удивительной лёгкостью, присущей некоторым полным людям. У него я многому научился. Валет высоко держался в турнирной таблице, и, наблюдая за его игрой, я понял, что виртуозно мухлевать — разрешено, и начал прятать карты в рукавах рубашек из плотной непрозрачной ткани. Долбаных гербовых рубашек. Спасибо, мама.
Валет заказывал в Кофейнике то, что я считал ромашковым чаем — пока не понял, что «ромашковый чай» это — только для воспитателей. Когда Шакал узнал, что я наконец нашёл источник дури, ору было — как в оперном театре. Ещё один урок для меня: Шакал умел выпрыгивать из коляски, словно его катапультировали, и вцепляться прямо в волосы.
— Хочешь в Могильник на вечное поселение?! К собратьям-чемпионам своим? Детка ещё ничего не соображает, а уже лезет куда не просят!
Я стряхнул его на заваленный подушками и пледами подоконник.
Проблема была в том, что меня вообще никто ни о чём не просил и не звал никуда лезть.
Но этого я, конечно, говорить не стал.
НАШ КРУГ. ТАБАКИ. СОН.
Мне снится повторяющийся сон. Я на берегу серого, сально-стального озера. Оно не шелохнётся, будто вода загустела, а сверху образовалась корка, из которой, как свиная щетина, торчат неизвестные науке трубчатые белёсые стебли. Очень неприятное место. На песке, усыпанном скукожившимися серыми листьями, лежит двуручный меч, ржавый от навершия до кончика клинка. Я беру его в руки, поднимаю — и боль повторяет моё движение, пронизывая спину. Поведёшь клинком влево — рассечёт сердце. Вправо — лёгкие. На ладонях остаются рыжие полосы с металлическим запахом.
Я прекрасно знаю, что это за меч. Он один, но их могло бы быть девять. Было девять. Слепой заворачивает такие вещи в газетку и хранит в подвале. Мой клинок для этого слишком громаден. Я знаю, что Слепой убеждает себя в малости вещей, обманывает себя, отказываясь связывать их осязаемую вещественность с изломанным каскадом жизни. Но я знаю лучше. Вещи — орудия судеб.
Я роняю тяжеленный меч на песок — и просыпаюсь от боли. Вместо рёбер — заточенные крючья, входящие глубже на каждом вдохе. Курильщик, занявший место Волка между мной и Лордом, ничего не чувствует и продолжает тихонько похрапывать. Я перекидываю через него руку и касаюсь Лорда. Он там; спит, изогнувшись коржиком. Капкан боли раскрывается, постепенно отпускает меня недожёванным. Я засыпаю снова, так и не убрав руки, но Курильщик стряхивает её.
ДРУГОЙ КРУГ. ЛОРД. ПРАВИЛА ДОМА.
Начало турнира не было ни зрелищным, ни особо азартным. Мы собирались по четверо-шестеро в библиотеке и в учительском туалете — нашей новой оккупированной территории. О победах и поражениях исправно сообщали стены. Завиток на боку вепря — шестёрка. Округлившиеся от ужаса глаза москита — двойное зеро. К середине турнира у нас появились зрители из выбывших участников, их друзей, а также друзей их друзей. К четвертьфиналу Рыжий запустил тотализатор, а историю турнира осветил выпуск подпольного журнала, набранного в трёх экземплярах на печатной машинке безрукого Тутмоса силами шестипалого Горбуна. Статья называлась «Кто кого?». Из неё я почерпнул бесценную информацию: действующие чемпионы (мн. ч.), при всём и всяческом к ним уважении, не могут вечно хранить титул, ибо «прозябают в тенетах». «Тенета» (словечко Волка или Шакала) могли быть только Могильником, больничным крылом. Мне нужно было убедиться, что в полуфинале у меня не появятся внезапные конкуренты, случись жертвам тенет выйти из прозябания. Конечно, это было бы против правил турнира, а правила в Сером Доме соблюдались железно. Однако у правил была иерархия, тоже железная и в полной мере известная только тем, кто жил здесь с детства. Могли всплыть какие-нибудь законы, дающие преимущество выходцам из Могильника, друзьям Шакала или личностям, носящим канареечные носки.
Я решил докопаться до истины. У меня вырисовывался неслабый шанс стать королём покера в этой дыре, а когда возвышаешься хотя бы в чём-то одном, дыра кажется чуть менее глубокой. Сюрпризы мне были не нужны.
Тутмос — тихий, затюканный Тутмос — с меньшей вероятностью мог вывести меня из себя и тем самым купить мне билет в Клетку. Я не мог позволить себе пропустить партию.
— Вожаки Птиц это, — выдавил он в ответ на мой вопрос. — Сиамцы. Полгода в Могильнике и хрен знает сколько — там. Хозяин с Рыжим очень старались их вытащить, но пока — сам видишь. Или не видишь. Каким надо быть слепым и глухим, чтобы не знать про вожаков Птиц?
Сначала они прятали от меня свои мелкие сплетенки, затыкали мне уши и пускали пыль в глаза. Потом — обвиняли в слепоте и глухоте. И это здесь, в Доме, где безногих носили на руках, а безруких, как Тутмос, одевали фрейлины (у нас — пегая да мускулистая).
Я швырнул в Тутмоса экземпляром их паршивого самиздата и ушёл смывать с пальцев мерзкое ощущение, оставленное захватанной газетёнкой.
Зеркало в туалете показывало моё лицо с угрями чёрных крапинок в амальгаме, со шрамами сколов — и можно было подняться на цыпочки или присесть, выбирая для них наилучшее расположение, примеривая: через щёку, на виске, на горле?
Голоса в моей голове подсказывали, что на горле будет красивей. Голоса в моей голове взвивались, перекрикивая друг друга. Голоса в моей голове немного умолкали только тогда, когда кто-нибудь слушал мой собственный голос. Не просто слышал, а слушал — а здесь меня не слушал никто.
С некоторых пор голоса в голове умолкали от «ромашкового чая», и я снова сбежал в Кофейник.
НАШ КРУГ. ТАБАКИ. КАПЛЯ ИЗ КРАНА.
Просыпаюсь от мерзейшего звука. Потом понимаю, что слышу падающие капли, но всё равно очень мерзко, потому что очень похоже. Кап… кап… тик… так… Кто-то из дражайших состайников неплотно закрыл кран, а теперь преспокойно дрыхнет и в ус не дует. И даже не храпит. Иначе я не услышал бы эту клеп-чтоб-её-сидру. Половина стаи на ночь разбрелась, и никого не заботит душевное здоровье бедного малютки. Македонский бы живо всё поправил, но и он сегодня ночует не у нас.
Лежать и слушать это невозможно. Переползаю через ноги Сфинкса. Ручкой зонта, висящего на спинке кровати как раз для этих целей, подтягиваю коляску. Без неё было бы быстрее и проще, но с пола я не достану до крана. Моё пыхтение, скрип пружин и кожаного сиденья Мустанга должны бы всех перебудить, но какой же дурак станет вылезать из-под тёплого одеяла, чтобы сделать что-то полезное. Никому не жаль Табаки. Сфинкс, впрочем, спит по-настоящему, раскинувшись циркулем на полкровати. Толстый тоже спит. Чёрного нет. Горбач и спит, и его нет. Вместо Слепого — запах примятой травы. Вместо Лорда поблёскивает синим глазом его ночной амулет. Вместо Лэри — блаженная тишина.
Засовываю себя в коляску и рулю к умывальной комнате. Сейчас я придушу это мерзкое тиканье. А завтра задам жару тем, из-за кого так страдаю.
Перед раковиной обнаруживается Лорд. Он с кайфующим видом рассматривает своё отражение. В руке болтается металлический кубок, явно вещица из третьей. Наверняка заехал попить воды, но Лорд не был бы Лордом, если б взялся лакать из-под крана, даже будучи вдрызг пьяным.
Он замечает меня и прижимает палец к губам. Кажется, сводящий меня с ума звук ему нравится. Я чувствую, как багровею от возмущения, но он подставляет свободную ладонь под кран, собирает несколько капель — и жестом гитариста стряхивает их в чашу умывальника с металлическим дребезгом. Потом повторяет движение, и ещё, и ещё раз — ловит ритм, ловит воду, и капли слетают с его пальцев нотами простейшей мелодии. Он начинает напевать — нет, это уже я мурлычу под нос и вожу ладонями по ободьям колёс, словно диджей по своим пластинкам — колёса поскрипывают, я не успел сегодня их смазать, — а потом самую малость приоткрываю соседний кран, вливая в наш спонтанный концерт ржавый ноктюрн, и, пока он стекает по трубам, жадно, жадно слушаю, как Лорд превращает секунды в музыку, делая их нестрашными.
Теперь кто-то наконец просыпается и кидает в смежную с умывальной стену тяжёлым ботинком.
ДРУГОЙ КРУГ. ЛОРД. ИЗНАНКА.
Я в сине-серебряном лесу. Толстенные, в несколько обхватов стволы деревьев уходят вверх, вверх, вверх, подпирают ночное небо, и неясно, то ли это кроны распластываются по звёздному узору чёрным кружевом, то ли облака, то ли кроны и есть — облака. По тёмно-синей коре стекают капли — росы, смолы, сока? Они светятся, как звёзды под облаками-кронами. Я сижу, прислонившись спиной к огромному стволу. Протянув руку вбок, ловлю звёздную каплю на палец. Она почти не липкая, немного прохладная. Подношу её ко рту. Сладко. Звёздный сок звёздных деревьев. Рядом нет ни души. Я знаю это совершенно точно, и это так же прекрасно, как кристальная чёткость созвездий наверху, как совершенство устилающих землю тёмно-пурпурных листьев, похожих на кленовые, но гораздо крупнее — можно уместить ладонь. Здесь никто меня не потревожит, не коснётся тёплыми сальными пальцами, никто не будет искать на моём лице трещины и слушать голоса, идущие не из горла. Здесь тихо и спокойно.
Совсем рядом журчит вода. Я поднимаюсь на ноги и вижу ручей внизу, у подножья маленького склона, на котором я, оказывается, сидел. Вода светится платиной. Спускаюсь вниз и зачёрпываю целую пригоршню, но в ладонях вода не блестящая, а прозрачная. Словно её совсем нет. Только плескучий вес и ощущение прохлады. Вода сладковатая и очень приятная. Она пахнет так, как мог бы пахнуть цветок, распускающийся раз в десять лет. Наклоняюсь зачерпнуть ещё. Лунный свет пускает своё отражение вплавь по извилистому ручью, как кораблик. Вода сладкая, сладкая, а потом вдруг горькая. Я отплёвываюсь и катаюсь по земле, но горечь раздирает горло, раздирает грудь, раздирает мой звёздный лес, и через разошедшееся кружево облаков на меня падает немилосердный жёлтый свет верхней лампы в нашей спальне. Шакал суёт мне в зубы какой-то тухлый флакон и вливает в горло мерзкую, дрянную горечь пробуждения в мир, где меня окружают люди.
— Пей, — шипит он, и я глотаю, всё ещё плохо соображая, что происходит. — И если ещё раз назло мне попробуешь эту гадость…
Он не заканчивает предложения, потому что меня тошнит на пол, потом я против воли вижу эту лужу и, пока меня снова выворачивает — уже от омерзения, успеваю оценить, что не мог выпить в Кофейнике столько воды, сколько вышло у меня горлом от шакалиного снадобья.
— Сука, Лорд, — хихикает где-то на заднем плане наш пегий вожак, пока Горбун убирает за мной. — Даже блевотина духами пахнет.
И я с ужасом понимаю, что он прав, что кто-то из «дорогих состайников» шутки ради вливал в меня что-то — одеколон? другую настойку? что-то, что не должно литься? — что кто-то из них трогал меня, пока я мирно дремал от «ромашкового чая». Мне хочется с воем закрыться одеялом и больше никого из них не видеть. Никогда. Звенит звонок на обед, и меня оставляют в покое, наедине с подсыхающим мокрым пятном на полу, пахнущим какими-то паскудными неземными цветами.
НАШ КРУГ. ТАБАКИ. ДЕЖА ВЮ I.