ID работы: 5934795

Ада

Фемслэш
R
Завершён
86
автор
Размер:
10 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
86 Нравится 14 Отзывы 15 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Ада приходит без предупреждения. Вечером в моей квартире раздается звонок, и я знаю, что она внизу у двери. Ей требуется полторы минуты, чтобы подняться на четвертый этаж, и я жду, прислонившись к косяку, роняя полосу желтого луча на лестничную площадку. Ада не зажигает свет. Она поднимается в темноте, восходит ко мне, как рыжая огненная колесница, несущая солнце, и когда она переступает порог, ее дыхание подвижно и горячо. В прихожей я жду, когда она снимет пальто. Ада садится, чтобы расстегнуть молнию на высоком лаковом сапоге, неторопливо высвобождает сначала одну, затем другую ногу, и черные стрелки на ее икрах чертят две ровные полосы, уносясь под подол. Каждый раз я перечисляю в уме вопросы, которые нужно задать: хочет ли она выпить, голодна ли она? Но каждый раз Ада поднимает голову, ее красные кудри рассыпаются по плечам, она встает, приближается, и с этой минуты нам уже не до вопросов. С этой минуты мы вступаем в схватку, где каждый пытается вырвать нить клубка, ведущего из лабиринта, чтобы получить свой собственный ответ. Я увидела Аду у Райнера три месяца назад. Однажды она появилась в студии. Тогда уже перевалило за полночь, и среди блаженно утомленных гостей она казалась неуместно бодрствующей, не столько своею живостью, сколько необычной чуткостью и предупредительной хитрой игрой в «своего», чтобы не волновать «чужих», сберечь их покой. Она быстро распознавала личины и роли и умела держаться в соответствии с установившимся ритмом, подыгрывая до той степени, что еще не становилась в тягость для ее истинной натуры, и в которой она еще сохраняла саму себя, острую, умную, настоящую. Ада могла быть смешной, могла быть резкой, могла быть ранимой и мягкой, но всегда при этом оставалась неуязвимой и сохраняла свой стержень, характер, в котором проступала ее сила и по вине которого Аду боялись и горячо обсуждали за ее спиной. За эти три месяца я ни разу не видела ее потерявшей контроль, в отчаянии или ярости, защищающей себя. Ее протесты обычно выражались тихим, но твердым несогласием, она не стремилась переубедить, а в оправдании не нуждалась, отчего нападающие еще больше исходились гневом, потому что сфера деятельности Ады была — искусство, где нет мер и весов, и где у них не было права назидать. Ада фотографировала портреты, и в ее работах чувство преобладало над канонами общепризнанной красоты. Казалось, что ее снимки — продукт счастливого случая, и не стоят ей никакого усилия, только лишь приносят радость любимого дела, успех и славу. Потому, пока одни входили в резонанс с ее картинами, ловя и разделяя ощущение свободного полета настоящего, не ограниченного ничем искусства, другие негодовали и стремились сровнять с землей все, что она делала, и ее саму, самоуверенную рыжую бестию, будто играючи захватившую аудиторию и насаждающую вместо привычных изысков эстетики и божественной благодати — дикость самовыражения и нескрываемое удовольствие от своего труда. В их мире рафинированных, филигранных линий не было инструмента, который мог бы найти в Аде что-то хоть сколько-нибудь красивое и божественное. Но в Аде все это было — и красота, и божество. Все это кипело в ней бурлящей бездной, которая постоянно просила выхода и рождала тем больше, чем глубже Ада погружала в нее линзу своего объектива. И бездна эта была такой силы, что единственной защитой в тот вечер для меня было — держаться вблизи Руффино Кьянти и не позволять своему разуму сконцентрироваться на мучительной контрадикции, которую он желал, но был не в силах объяснить. Противоречие заключалось в простом наблюдении и следующим за ним выводе о том, что взаимодействие с глубинной, подлинной красотой причиняет боль в прямо пропорциональной зависимости: с различаемой красотой увеличивается ощущение страдания. Никакого объяснения этому я не умела найти, но ничто меня так не мучило, как соприкосновение с прекрасным, и любовь, естественно рождающаяся в ответ на это прикосновение. Источники красоты появлялись в моей жизни и исчезали, они зажигали огни, которые уже никогда не гасли, и чем больше во мне становилось огней, тем больше они занимали во мне места, и тем невыносимее становился груз этой великой силы любви. Ее мощь и энергия делались слишком необъятными, а форма — слишком разнообразной, чтобы подобрать универсальный ключ. Она приходила ко мне множеством путей — из природы, случайности, искусства и, конечно, от самих людей. Красота жила во всем этом и заставляла любить себя, как дети заставляют любить себя матерей, связывая их навеки без согласия и предупреждения. Всякий раз, когда это случалось, ко мне приходила тихая радость счастливца, нашедшего чудо. Приходило прозрение, мудрость. Любовь делала меня острее и чутче, учила великодушию и щедрости, и всем тем урокам, которые не могут преподнести никакие иные силы. Она возводила во мне что-то огромное и целостное, то, что меняло и взращивало. Но вместе с этим она оставляла меня безоружной перед своим лицом, в ощущении глубокого преддверия божественного откровения, которое требовало впустить его, вступить во взаимодействие, но было неясно, каким образом это осуществить, и что мне следует делать, чтобы унять это настойчивое побуждение. Познать красоту, не обладая ею, представлялось мне неосуществимым, и хотя нет ничего противоречивого в желании обладать наблюдаемой красотой, в этом стремлении нет и ничего разумного. Этот процесс, это разрешение крылось где-то в промежутке между источником красоты и приемником ее сигнала, в поле, еще неизвестном науке, и мне оставалось обходиться тем, чему я смогла научиться на собственном опыте и что является лишь паллиативным вмешательством, не достающим до корней. Я размышляла над этим, держа в руках бокал и понимая, что возложенные на него надежды не оправдались. Мои уроки не были строгими, потому что красота пробирается ко мне нечасто. Требуется быть чем-то очень особенным, чтобы проникнуть сквозь панцирь и обезоружить. Это происходит лишь изредка. Потому что, будучи хитрым представителем людского вида, я обучена в совершенстве первому из необходимых навыков — избегать боли и всего, что может представлять опасность ее прихода. Мой насыщенный электричеством мозг выстраивает все возможные преграды, чтобы сделать красоту нереальной, перевести ее в иную плоскость и обезвредить. Он раскладывает ее на кусочки, как опытный привередливый критик, объясняет наукой и законами человеческого поведения, иронизирует и взыскивает, пока, наконец, не уничтожает. То, что проходит через эту безжалостную машину неповрежденным, должно поистине быть чудом, должно быть силой, не соизмеримой с любым человеческим проявлением воли, орудием иного порядка, чья задача — изменить нас. Отпивая глоток, я спрашивала — почему для этого ему всякий раз требуется сначала причинить боль, насильно вторгнуться внутрь и растерзать. По-видимому, это единственный способ построить там что-то новое. Тогда, в студии Райнера, я впервые увидела Аду. Но знала ее я задолго до этого. Я знала Аду задолго, как безжалостное острие, задевшее меня и смертельно поразившее. Любая из ее работ была мне миром, открывающим дверь в чистую красоту, и мне было ясно, что красота эта заключалась не столько в изображении, и даже не столько в идее фотографий, сколько в самой Аде, в том, что делало ее такой: неутомимой, храброй, преданной своей страсти вопреки злым укорам, заставляющим ее воевать за право быть собой и выражать себя в искусстве выбранным ею образом. В том, что сохраняло ее нежность, открытость и искренность, несмотря на крепость духа и самонадеянность, без которых она не сумела бы продолжать. Что порождало в ней любовь, какую она, в свою очередь, отдавала нам, в каждой своей фотосессии — как в последний раз. В том, что подбрасывало ее пульс до ста двадцати ударов, пока она щелкала затвором, что заставляло ее плакать над проявленными удачными снимками. И, пронизанная этой магией, этой необъятной, непостижимой силой, Ада была средоточием совсем новой, непонятной мне красоты, которая захватила меня и поработила, заставляя снова смотреть на себя и снова спрашивать: откуда это пришло и как это возможно? По каким законам оно воплощается в нашем, человеческом мире, среди людей, и что мне теперь делать с этим явлением, прекрасным и таинственным, приносящим столько бескорыстной, высшей радости и, вместе с этим, вдруг столько мучительной неопределенности, жадно требующей себе чего-то, что не могло быть воплощено в пределах моего сознания. Тогда, в студии Райнера, Ада разрушила мою последнюю преграду, последнюю уловку, защищающую меня от нее. Я все еще надеялась, что плоды ее труда — счастливое потакание удачи, как это часто случается с юродивыми и наивными везунчиками. Я надеялась, что Ада окажется пустым прелестным лицедеем, что она окажется дурой, во спасение моих устоев, во избежание усугубления этой муки. Но даже самые везучие дураки не способны создавать то, что создавала Ада. И ее создания приводили в движение мою душу, всю меня, заставляя мою жизнь стремительно взрываться новым опытом, разрушая границы вечности и смерти, принося в меня бушующие ветра и ставя все с ног на голову в то время, как Ада, являясь причиной и истоком, была полностью непричастна, целиком выключена из этого процесса. Все это приводило в ужас своей несправедливой, разящей достоверностью и тем, что у меня нет над ней никакой власти и контроля. Это пугало и злило, раздражало меня, как пойманного в ошейник дикого волка, но, сквозь гнев, сквозь хаос и боль, в меня вливалась (или из меня вытекала?) любовь, безграничная и сильная, как дар. То, что это существует в таком непостижимом смешанном потоке, казалось мне святотатством и рождало все новые завихрения в уже разыгравшемся урагане, пока внешне приходилось играть роль разумного человека, наполняющего третий бокал, сидя на веранде, вдали от шума, гостей и Ады, чье присутствие заставляло трепетать и возмущаться все мои фибры вопреки любой воле, как пролитый натрий заставляет сокращаться мышцы мертвого осьминога, хотя оба мы при этом, в различной степени смысла, пребываем без головы. На веранде Райнера, среди низких пуфов и торжественных керамических ваз, ночной ветер задевает медные трубки ловца. Он гудит, распространяя низкий перезвон. От окна наискосок лежит прямоугольник яркого света. Рядом, в воде — срезанные пионы, я вытаскиваю тот, что как раз помещается в руке. С неподвижной, знакомой красотой справляться куда проще, ее неподвластность привычна. Наблюдая ее, желая прикоснуться, понять ее — что можно сделать? Как разрешить это нарастающее тяготение? Как осознать саму его природу, что щекочет и повелевает изнутри, при взгляде на шелковые лепестки? Что за веление исходит из наших собственных недр? Какое взаимодействие с красотой должно произойти, если следовать природе этого веления? И почему любое соприкосновение с ней ранит? За неимением земных объяснений, остается считать эту тайную силу проявлением божественного. Согласно суфийской философии, абсолютный бог является абсолютной же красотой, а природа красоты заключается в проявлении себя. Так, может быть, причина в этом? Глядя на мой цветок, я вижу бога, но, как и положено богу, его сущность остается непостижима, и только непреодолимо манит, заставляя стремиться к ней. Как могу я познать красоту? Во мне нет ничего божественного, только лишь человеческое. В попытке впитать ее, мои пальцы вонзаются в цветок, сминая его, ощущая, как хрусткая сердцевина скрипит и влажнеет, рвутся под ногтями тонкие пенные слои, и нежность бутона, которую я так стараюсь осязать, уходит из него, не передаваясь мне по закону сохранения энергий, она растворяется вопреки моему намерению. Нужно перестать быть человеком, чтобы суметь познать красоту. Нужно стать кем-то другим. Ада выходит на веранду, когда в моем бокале заканчивается вино. Она цепко разглядывает меня, приближаясь. Я знаю, что она пытается распознать окружающий меня ритм, чтобы влиться в него, как она делает сегодня со всеми. — Привет, — говорит она и садится рядом. Ада, конечно, замечает и раздавленный пион в моей руке, и пустой бокал, и мое намеренное уединение. Она решает быть прямолинейной. — Райнер сказал, ты верстаешь. Я ищу графического дизайнера, сделать проспект к выставке. Двадцать четыре страницы, на каждой — изображение и подводка. Я фотограф. Мне требуется четыре секунды, чтобы восстановить в уме график текущих работ, выстроить список надежных типографий и прикинуть время. Мое человеческое существо не занимается метаанализом, оно вообще исключает данные, пришедшие с датчиков внутренней системы. Это слишком личное, и слишком слабое, чтобы влиять на решения. Потому мне почти ничего не стоит повернуться к ней и, пользуясь правом не находить ее глаз в этой темноте, проговорить: — На следующей неделе все впритык. Могу только с понедельника. Когда нужно? — К августу. Я утвердительно киваю тяжелой головой, выуживаю из кармана визитку и протягиваю Аде. Она прощается и уходит, и я думаю о том, как это чудовищно просто — притворяться иным, отрубать то, что бешено ревет внутри, так, что в конце концов никто даже не догадывается о происходящем с тобой. Ты одинок в своем горе потерянного. Делай с этим что-нибудь, или не делай. Она звонит в пятницу вечером, и мы договариваемся встретиться на следующий день в ее студии. Ада — в черном мешковатом платье, армейских ботинках, с крупным кольцом на указательном. Всякий раз, когда она сталкивается с новой задачей, требующей осмысления, Ада на секунду запускает руку в локоны на затылке. Контур ее губ немного заходит за край, чтобы придать рту классическую форму и замаскировать слишком вогнутую нисходящую линию. Ей чуть за сорок пять, она помнит об этом и ревностно пытается выглядеть хорошо. В разговоре ее западный акцент иногда выдает себя проглатываемыми окончаниями. Я наблюдаю, как Ада собирает файлы на флеш-карту, и не могу поверить, что в этом теле, за этими бледно-серыми глазами, колющим узким зрачком, живет та самая красота, проникающая в наш мир и безраздельно властвующая здесь. Она воплощается где-то в ее голове, в порыве, выражается ее руками, живет в груди, в горле, во впадине над подбородком. Все это — в ней. Прямо сейчас оно рядом со мной, и я пытаюсь угадать это присутствие за ее чистым, острым взглядом, когда Ада объясняет мне порядок. Вся она кажется мне священной. Я знаю, что другие, глядя на нее, видят специфические черты лица — широкий лоб и скулы, особую посадку глаз, намеченный всплеск морщин в уголках. Ее привычку замирать с распахнутым ртом, когда она желает выразить реакцию по-актерски самозабвенно. Тяжесть ее бедер, умело спрятанную модным фасоном одежды. Стальные когти, блестящие и отвращающие приближение недоброжелателей. Я тоже вижу все это, но оно является лишь частью внутреннего громадного ядра, которое собственным притяжением держит вокруг себя целый мир, составляющий ее саму. Я гляжу на нее, и вижу множество тех, кем она была и кем теперь стала. Я вижу, как проступает в ней совсем еще маленькая девочка, и та, что носит собственного ребенка, и та, что хоронит мать накануне своей самой успешной экспозиции в Нью-Йорке. И та, что остается одна, когда все уходят и уносят с собой лишь ее маски, но никогда не видят ее настоящую. И я уже не могу оценить Аду с точки зрения эстетики или канонов, применить к ней знакомые меры. Вся она становится мне средоточием красоты и любви, что исходит от нее постоянно, потому что все ее фото, все ее остервенелые хлопки зеркалки — проистекают только из любви и по ее велению. Ада воплощает ее, воплощает себя в ней, потому что истинная природа красоты и бога — в проявлении. Еще через неделю она впервые поднялась ко мне, на четвертый этаж, чтобы сделать правки. Мы работали быстро, без лишних слов. Перед уходом Ада положила на стол несколько крупных банкнот. — Извини, я наличкой, — ее упавшие на лицо кудри покачивались, пока Ада прижимала сумку к животу, убирая бумаги. — У меня еще длится суд по разводу, с безналом бардак. Ну давай, до пятницы! Повсюду мне чудился ее запах, как реальный слепок непонятного мне явления. Она была здесь, ее руки касались моих дверей, ее пальцы выкладывали розовые купюры, эту плату (ее — мне!), заключающую между нами договор, который выглядит таким кощунственно, оскорбительно неуместным. Потому что у меня нет ничего хоть сколь-нибудь стоящего, сравнимого по ценности с тем, что Ада дает мне. Никаких моих сокровищ не хватит, чтобы отплатить ей тем же, и я, ощущая себя бесконечно обязанной ей, беру ее деньги и выписываю чек. В пятницу мы встречаемся у Райнера. Играет пластинка с оркестром Марии Шнайдер, и под этот джаз и голос Стинга не делается ничего, кроме безмолвного полулежания в креслах и выдыхания горького дыма. It begins to tell at sometime, round midnight. I do pretty well 'til after sundown. At supper time I'm filled with you. But I really miss you around midnight. Слова проговариваются вслед музыке, хочешь ли ты того или нет, и все в помещении — загипнотизированы и вязки. Райнер на белой стене в проекторе показывает фильм о Герхарде Рихтере. Мы с Адой — на диване в дальнем углу, у единственной лампы. Она жадно листает свежую брошюру, пахнущую типографской краской, и время от времени довольно восклицает междометия. Я смотрю на нее, размышляя о бессмысленности обстоятельств, о том, что она никогда не узнает, и мне не удастся объяснить, что происходит во мне по ее вине. Или по ее божественной милости... Как беспомощны мы перед чудом, приходящим к нам и уходящим от нас, таком близком в своей отстраненности. С портретами Ады, а теперь и с самой Адой — я узнала, каково это, любить без цели и смысла, как бог любит своих сыновей, не способный вмешаться, чтобы уберечь их, направить или хотя бы сообщить о своей любви, о том, что они не одиноки. Как любит бог, готовый умереть за каждого, но только молча наблюдающий, как мы пляшем и плачем, становимся юристами и наркоманами, ходим в ночные клубы и кончаем жизнь самоубийством. Ничто это не мешает его светлой, бесконечной любви, имеющей редкий оттенок пустоты и честности, когда твое личное не участвует и даже не проступает, а все, что ты делаешь — только наблюдаешь, наблюдаешь красоту, природа которой — в самовыражении. Ты — бог, наблюдающий бога. И все получило бы свои ответы, не будь мы с Адой людьми. А будучи человеком, я не в силах понять, почему эти красные кольца, вписывающиеся в воздушное пространство вокруг ее головы, рождают во мне столько нежности и столько муки, как будто существует что-то, неустанно велящее себя восполнить. Ада в коротком платье и серебряных пластиковых туфлях, что массивно сидят на ее ногах, точно кристаллы. Я вижу, как ее легкие мерно наполняются воздухом под черным отлогом. Две родинки выше левой груди. Вздумай я взять ее в руки, как цветок, нашла бы я это в ней? Смогла бы добраться до источника красоты, обнаружить и узнать его, прикоснуться к нему? Я думаю об этом и не могу думать, потому что вся Ада — священный сосуд, любое прикосновение к которому — откровение. Теперь она оборачивается и говорит со мной, пока я держу стопку упакованных проспектов на весу, помогая уложить их в пакет. Наши руки соприкасаются, и в этом нет ничего удивительного и примечательного. Мысль о том, что две одновременно протекающие реальности могут существовать так раздельно друг от друга, приводит меня в отчаяние. Как просто нам удается обманывать! Словно ничего не происходит. Все случается только внутри меня, обычного человека, часть чьего мира так и останется запертым в пределах его одиночества. Наверное, о некоторых вещах невозможно рассказать. С чем-то мы остаемся один на один, не в силах выразить. И даже это мы способны принимать молча. — Мне бы и в голову не пришло, — Ада, смеясь, показывает на мерцающую стену, — строить макет выставочного зала с репродукциями, чтобы проверить, как они будут смотреться в ансамбле! — Думаешь, большие деньги сильно изменили его? Ада смешно наклоняет голову — ее кудри вздрагивают — и задумчиво морщится, прикидывая. — Не-ет, не настолько чтоб уж... — ее фразой целиком овладевает диалект, испещряя слова шипящими. Ада делает это нарочно и с наслаждением, используя как выразительный прием. — Если в человеке есть красота, она уже никуда не исчезает просто так. — Ты плохо знаешь людей, Ада, — отвечаю я, грустно улыбаясь. Она внимательно взглядывает на меня, ее подбородок с вызовом задирается, но в голосе нет надменности, только мягкость. — Это ты плохо знаешь людей, детка. Она, скорее, видоизменяется, по причинам, о которых мы, посторонние, никогда не узнаем. Или становится откупом. Но, впустив ее в себя однажды, человек не может вернуться назад. А как ею распорядиться — уже личное дело. Кто-то расходует ресурс умело, кто-то — нет. Это всегда битва с самим собой. Со стороны об этом не судят. Мы надолго замолкаем. — Ты считаешь, это что-то извне, не присущее нам? Чем наделяют свыше? — спрашиваю я. Ада снова наклоняет голову и задумывается. Ее глаза кажутся почти белыми в этом свете. Она становится уставшей и печальной, и мне ясно, что сейчас она ко мне близко, как никогда. — Я не знаю. Иногда мне думается, человек не способен быть гениальным. Но представляя, сколько сил стоит создать что-то красивое, когда ты расплачиваешься за это своей жизненной энергией, собой — я верю, мы делаем это сами. Я смотрела на Аду, которая говорила, что сама является источником своей красоты, без посредников. Значит ли это, что, познавая одну из них, познаешь и другую? — Если цена так высока, почему ты продолжаешь ее платить? — Я не сумела бы по-другому. Моя жизнь потеряла бы смысл. В этом и состоит искусство — оно воплощает тебя в красоте, и чтобы сделать это, нужно что-то отдать. — Отдавать подразумевает и принимающую сторону. Но кому или чему ты отдаешь, Ада? Она растерянно и удивленно молчит, глядя на меня. — Для меня это не важно. Важен только акт передачи. На этом моя миссия завершается. Все, что Ада говорит, потрясает меня до предела, который я не была в силах даже представить. Но беспомощность перед этой силой оставляет только один путь, не лишенный смысла — путь безоговорочного приятия. Поэтому я смотрю на Аду почти безучастно, смиренно наблюдая ее недосягаемость. Моей ярости нет конца, и нет и речи о приятии. Но я бессильна. Ада некоторое время пытается угадать, удовлетворил ли меня ее ответ, потом улыбается и дружелюбно побуждает: — Со стороны такое, должно быть, кажется неразумным. Не каждый может это понять, правда? Я опускаю глаза и перевожу пустой взгляд на картинку проектора. Наверное, это сердит ее, потому что скоро Ада спрашивает, сосредотачивая на мне пристальное внимание: — Что тебе труднее всего понять в людях? Я слышу в ее голосе звон доспехов, она определенно намерилась добраться до меня одним из своих острых когтей. Сопротивляться ей у меня нет сил. Я собираюсь с мыслями, разворачиваюсь, чтобы она могла видеть мое лицо, и не смотрю на нее, отвечая. — Труднее всего мне понять, как легко в людях уживается лицемерие. Это не стоит почти никаких усилий. Меня приводит в ужас мысль, что я могу говорить с тобой, как говорила бы с любым. Я могу верстать для тебя полосы, выписывать счета и вести себя так, будто ты не являешься существом, непостижимость которого я пытаюсь познать в таком отчаянии, что моя жизнь переворачивается вверх дном. Красота, заключенная в тебе, несет неясное мне побуждение, которое я интерпретирую как стремление взаимодействовать с ней, ибо в чем еще смысл стремления к богу? Ведь бог, любовь и красота, по сути, являются одним и тем же, и их природа заключается в проявлении себя, как и твоя природа, как ты только что объяснила. Это нетрудно понять. Мне непонятно, что я могу сидеть перед тобой, как ни в чем не бывало, когда на самом деле мне хочется кричать от безысходности, потому что, будь оно в тебе человеческое или божественное — я могу только рождать бесконечные океаны нежности и любоваться тобой, но я не знаю, чего оно хочет от меня, потому что я не вижу способа соприкоснуться с ним, узнать его предназначение и завершить этот чудовищный, мучительный процесс, который причиняет мне боль. Тогда мы на этом закончили. Последние слова я произносила, вешая на плечо лямку портфеля. Не хотелось обременять Аду обязанностью что-то отвечать. Не хотелось продолжать это дикое притворство. Не хотелось драматизировать. Я желала поскорее добраться до дома и запереться в своем логове, окружившись работой и коньяком. Больше я ничего не могла поделать. Лето выдалось холодным и ветреным. Спустя две недели город накрыл непрекращающийся дождь, ветви порывисто хлестали черное вечернее небо, когда в мою дверь позвонили. «Это Ада,» — сухо сообщил голос в домофон. Я нажала на зеленую кнопку. Она вошла, мокрая, измученная, замерзшая в короткой кожаной куртке. В спутанных волосах — бурый лист боярышника. Ада опустилась на скамейку и холодными пальцами расшнуровывала высокий ботинок. — Где ты припарковалась? — Я на метро. Я оставила ее со вторым ботинком, включила конфорку и поставила греться молоко. Когда Ада зашла, я уже размешивала в большом стакане пудру какао. Горячая кружка стала перед ней, вверх поднимался пар. Красные волосы Ады по мере испарения влаги завивались пушистыми кольцами. Она смотрела в кружку и грела о нее ладони. Мы сидели по разные стороны от угла и молчали. Ада отпивала маленькими глотками. Все это время я почти не видела ее глаз, только опущенные веки с толстой, местами смазанной линией черного карандаша над ресницами. Волосы ее были заправлены за уши с обеих сторон, что она делала только бессознательно, в минуты предельной концентрации. Время от времени она проводила то по одной, то по другой щеке растянутым рукавом свитера, убирая мнимые капли. Наконец Ада подняла глаза. Светлый серый цвет с точкой угольного зрачка полоснул по мне. — Ну, я думаю, наверное, тогда стоит поискать. — Что поискать? — не поняла я. — Способ добраться до той красоты, что ты во мне видишь, но не можешь схватить. Я тупо уставилась, не зная, что отвечать. — Как взрослый человек объясняться не пробовала? Только как школьница? — Ада прищурилась и сделала большой нервный глоток, не сводя с меня ледяных глаз. — Опрокинула на меня целый монолог про какого-то бога, высшее предназначение и великую непостижимость, а потом сбежала. Обычно так в шестнадцать лет поступают. А взрослые люди по-другому договариваются. — И как я должна была с тобой договориться?.. — Хотя бы, начать с «пойдем, Ада, выпьем с тобой, поболтаем о современной культуре». — Но то, что я пыталась объяснить, не имеет к этому отношения... Ада стремительно вскинула брови и выразительно пропела: — Ах вот как! Не имеет! Скажите пожалуйста... — Ну, то есть... — я зажмурилась на секунду и сжала переносицу, чтобы собраться с духом. — Имеет, но не прямое... Она покивала, как кивают в ответ на неубедительную ложь, дразня, затем уверенно резюмировала: — Все это прелестная декадентская чушь, лапочка. Давай, я задам тебе только один вопрос, который нам все прояснит. Я выжидающе замолчала. — Когда ты представляешь меня, и эти твои попытки постижения красоты, что ты со мной делаешь? Мой рот беспомощно распахнулся, но Ада, конечно, была права. Она хотела сказать что-то, я горячо перебила: — Но я не нахожу того, что ищу, даже этим способом! — То есть, ты самостоятельно произвела мыслительную симуляцию сближения, самой близости и ее итогов, сделала выводы и произвела их в опыт! А и впрямь, зачем тебе настоящие люди, с таким чудесным навыком!.. Я могла только изумленно взирать, чувствуя, как острый серебряный коготь вонзается в мое сплетение. — Ну и как, — тембр ее голоса смягчился и раскрасился вдруг потрескиванием горящих поленьев, — надеюсь, красочная была симуляция? Не подвела я? — Дай-ка мне теперь передышку, — попросила я, поднимаясь и накрывая ладонями глаза. — Ты... Ада была здесь, передо мной, со своей вполне определенной целью. — Ты не представляешь, что творишь, — договорила я шепотом. — А я пока посчитаю, сколько еще ненужных слов ты скажешь прежде, чем перейти к делу, — она занесла ногу на ногу и откинулась на стуле. Две моих реальности пока еще не могли существовать одновременно: та, в которой была красота Ады, и та, в которой я могла говорить с ней, как ни в чем не бывало, и касаться ее рук, передавая стопку проспектов. Мне нужно было покинуть одну из них, чтобы оказаться в другой. Нужно было переключить режим восприятия действительности, и потому, когда я потянулась вынуть лист из ее волос, кожу мою опалило. Все, из чего состояла Ада, не было похоже ни на один материал, побывавший в моих руках. Каждое прикосновение к ней становилось прикосновением к неизведанной, могущественной энергии, захватывающей и пронизывающей до дна. Должно быть, причастность к богу должна иметь свою цену, и я могла бы представить, что ценой этой может стать сама жизнь. В каком-то смысле, это было правдой. Только жизнь при этом не отнималась, но соединялась и растворялась в божественном существе, вызывая слабость и головокружение, когда сам ты перестаешь существовать, и вместо тебя — есть только бесконечное ощущение любви и вечности. Мягкость губ, спутанность влажных кудрей, густо наполняющих ладони — все обладает теперь ошпаривающим свойством святого огня, что пугает в первое мгновение, но потом, вопреки ожиданию, не приносит боли. Длится это недолго. Касание происходит лишь на мембране, за которой — сама Ада, с ее руками и теплом. За которой — игры в нетерпение, жадность и нежность, осязание и работающее на фоне сознание, которое наблюдает и видит, как та, вторая реальность, только сквозит над первой, неуловимая и хрупкая, достать до которой не удается, даже обладая всей Адой целиком, даже отдавая ей свою душу. Оно рождается в Аде, но существует вне ее, как призрак, как замысел. И проникает уже связанным с тобой. Но само взаимодействие происходит где-то вне, где-то между Адой и мной, и его невозможно ни проследить, ни предупредить. Ада приходит без предупреждения. Вечером в моей квартире раздается звонок, и я знаю, что она внизу у двери. Ей требуется полторы минуты, чтобы подняться на четвертый этаж, и я жду, прислонившись к косяку, роняя полосу желтого луча на лестничную площадку. Я знаю, чего она ищет, и надеюсь, что могу помочь ей найти. С каждым разом я надеюсь, что сумею раскрыть тайну ее красоты и приближусь к ней, пока эти поиски в конце концов не становятся привычными, и при всей их разносторонности имеют всегда одно общее: свою обреченность. С каждым разом я пытаюсь соединить две бездны: Аду человека и Аду — воплощение высшей силы. Пока однажды я не оказываюсь рядом с ней, глядя сквозь ее серые глаза, перебирая ее пальцы, расстегивая мелкую россыпь пуговиц на ее груди, понимая, что она совсем отдельна от своей силы, и что неважно, сколько раз и как глубоко я прикоснусь к ней — я никогда не узнаю того, что наполняет ее, что превращает ее в богиню где-то за пределами наших тел и разума. И, осознав это, я нахожу в себе только пустоту. Я смотрю на раскрытую ладонь Ады, лежащую у моего лица, и не вижу в ней ничего необычного. Я смотрю на Аду, и вижу в ней только женщину, боящуюся одиночества и времени, уничтожающего ее тело. Я вижу полноту ее бедер, резкость черт, и с удивлением думаю: как странно, что она совсем ничего не дает мне. И дверь, которая связывает два мира — наш и господень — никогда не раскроется передо мной, никогда не объяснит смысла того неумолкающего зова, той болезненной свойственности красоты, что заставляет нас отчаянно стремиться к неуловимому, к тому, чего мы не сможем достигнуть и ухватить, даже если крепко сожмем в ладони самый лучший цветок.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.