***
Муситаро при всех держится образованным интеллигентом. Он спокойно и вежливо разговаривает с любым, кто обратится к нему по делу. Не знает сожалений и сомнений, всегда держит уверенный шаг, стараясь лишний раз не контактировать ни с кем. Но все же, был один человек, от которого мужчина не рвался отдалиться так явно. Человек, к которому даже в крайнем случае не применял жестокого насилия. С детства у него не имелось ни единого друга, и никогда в своих действиях он не мог найти ничего, что не нравилось бы другим. Стараний и не было приложено, ведь само общество каким бы то ни было виделось будущему преступнику как нечто бесполезное и совсем в жизни не нужное. Прекрасно справляясь с учебой, он иногда удостаивал одноклассников презрительным взглядом. Точно и не помнилось, когда рядом присел худощавый и улыбчивый парень. Он всегда смотрел прямо в глаза и улыбался даже несмотря на то, что Огури постоянно отсылал его куда подальше весьма грубым тоном. Но рука не поднималась, как бы он ни пытался. Простодушие, доверчивость, бесхитростность и простосердечность ослепляли, словно заливали душу согревающим теплом. Впервые он встретил такого человека, и рука безвольно опускалась, ведь ударить она была не в силах. День за днем он отворачивался и ругался, даже пробовал не приходить в класс несколько раз, но перед тем, как зайти опоздавшим, сквозь дверную щель он видел расстроенный взгляд того парня, направленный точно на вход в класс. А входя, взглядами они встречались. И грусть исчезала. — Как тебя зовут? — Огури Муситаро. — Это красивое имя! А я Екомидзо. — Мне неинтересно. Достаточно странным было то, что имя свое этот оптимистичный парень назвал только через целую неделю после их первого контакта. Обыкновенно любое названное ему вылетало из головы в ту же минуту. «Екомидзо. Забавно...» — Ты не такой, каким кажешься, Муси-кун. Тогда Огури впервые стукнул Екомидзо. Несильно и скорее попросту машинально, ведь любое коверканье имени вызывало в нем всплеск некоторой агрессии. Он тогда так слабо и высоко вскрикнул, что торжествующая, победная улыбка сама непроизвольно растянулась тонкой линией на бледных губах. — Муси-кун, за что ты так? — Еще раз меня назовешь подобным образом, и я оторву тебе руку. — Но ты улыбаешься! Он и сам не сразу заметил это. Широкая ладонь прикрыла рот, но глаза невольно расширились в изумлении, стоило только до ушей долететь звонкому смеху. Этот парень смеялся так наивно, по-детски. В его взгляде читалась ангельская доброжелательность, его имя казалось необычным и красивым. Огури удивленно смотрел на Екомидзо, на его озаренное улыбкой лицо и счастливые глаза. И невольно ему захотелось видеть в них счастье всегда.***
Это желание быть с кем-то рядом, сделать кого-то счастливым стало самым первым подобным ощущением в жизни Муситаро. И даже сейчас, аккуратно поддерживая писателя и помогая ему дойти до ванной, в обреченном взгляде его читалась толика того детского счастья и та же прежняя наивность. Екомидзо не был обычным человеком. В его уже мутных глазах светился сам Рай. Те белые сады, облака и фигуры в белых одеяниях мешались между собой, придавая даже туманному взгляду автора небывалую яркость, которую замечал лишь один Огури. Вся его фигура пропиталась божественным сиянием. С годами он остался всё таким же доверчивым. Он был готов прийти на помощь любому, кто этого у него попросит, даже если пришлось бы пожертвовать собственной жизнью. Не щадя себя, он отдавался любимому делу. Даже на грани адской боли, держа руку чуть ниже ребер. И это раздражало. «Я терпеть не могу сожаления. Поэтому всегда делаю то, что хочу сделать.» В тот страшный день, когда был поставлен окончательно необратимый диагноз, Екомидзо вернулся домой очень понурым. Зайдя в комнату к уставившемуся в книгу Огури, он долго стоял, прежде чем наконец-то поймал сердитый взгляд своим ангельски-усталым. — Муси-кун... И он впервые испытал боль такой силы, что подгибались ноги, все тело горело и ломалось, а кости будто трещали под беспощадным натиском. В голове стоял туман, глаза не видели ничего, кроме расплывчатых силуэтов, нос не ловил запахов, до ушей не достигали звуки. И это был первый раз, когда Огури не раздражало данное ему прозвище. В больнице мужчина не отходил от лежащего без сознания Екомидзо. Он ночевал в больнице, уложив голову на мерно вздымающуюся грудь. Он прекратил принимать пищу, изредка выпивая немного воды и не сводя всё того же напряженного взгляда с умиротворенного лица писателя, изредка оглашаемого признаками боли. Но теперь в глазах читалось явное, ничем не скрытое беспокойство. Ведь никто не мог видеть его. Незадолго до того, как Екомидзо пришел в себя, Муситаро ушел, предварительно попросив не говорить о том, сколько времени он провел у кровати больного. Дожидаясь его дома и в книгу смотря, он несколько раз перечитывал один и тот же текст, невольно сосредотачивая всё внимание на звуках. И родной скрип он всё-таки услышал. Автор остановился в дверном проеме, опираясь плечом на дверной косяк. — Прости меня. Книга не была удостоена даже закладки — попросту закрыта и забыта на какое-то время. Череда быстрых гулких шагов, и вот сильные руки сомкнулись на подрагивающем теле писателя и притянули того к себе, не прижимая слишком сильно. Черноволосый мужчина не произнес ни слова. На мгновение прижавшись щекой к полыхающей щеке Екомидзо, он резко разжал объятия и, не взглянув на него даже, поспешно вышел из дома.***
Писатель дрожал. Не прекратил дрожать с того момента, как впервые сказал о своем окончательном диагнозе и сроке жизни столь яростно ненавидевшему его человеку. Он видел то слабое непонимание, которое плавно сменяла обреченность, жалость, ирритация. Екомидзо тогда не плакал, не отводил взгляд, не говорил больше ничего. Всего лишь выдавливал из себя вымученную улыбку. Но каждый приступ боли портил её, кривил губы в неприязни. Теперь болезненно стучало даже сердце, непослушные пальцы отказывались удерживать между собой дорогую авторучку. Вместо этого они мяли подол, скользили по ковру и гладкому полу. Наверно, он сожалел. Но не о себе, а о том единственном своем друге, который в скором времени вновь останется один, вновь начнет давиться одиночеством каждый день. Огури старательно скрывал свои эмоции ото всех, но именно Екомидзо и был тем человеком, который мог увидеть всё даже за стеной холодного безразличия или раздражения. Это выражалось во взгляде, поведении, даже мимолетной улыбке на губах Муситаро. Он прятал её от глаз Екомидзо. Его щеки слабо горели от ощущений касания узкой ладони макушки, затылка, наматывании прядей волос на пальцы. Писатель любил волосы Огури. Они пахли так же, как и его бесценные рукописи. Любил ненароком одаривать прикосновениями ровную спину, тонкую шею или острый подбородок. И тогда ему казалось, что в обычно озлобленном взгляде скользила толика нежности и преданности. Но его снова сгибает от боли. Надломанный крик режет тишину, уничтожает её последние остатки тяжелым дыханием и гортанным стоном. Туман, плывущий мир — темнота. Прерывистый вдох, тихий стон и вновь вскрик. Беззвучно и безумно громко одновременно постриженные ногти царапают пол. Темнота. Быстрые шаги и руки на щеках. И вновь темнота.***
Веки трудно разлепить. Ведь он даже и не плакал совсем, лишь недолго предался нестерпимой боли, позволил ей захватить власть над собой и терпел, терпел изо всех сих, пока сознание не решило покинуть его измученное тело. За окнами стояла непроглядная тьма. Не слышно было ни единого звука, кроме... мерного, спокойного дыхания сзади. К спине писателя прижалась родная широкая ладонь, одеяло полностью покоилось на Екомидзо, и краешка не задевало спящего рядом мужчины. Тот счел более важным передать всё тепло больному другу, но от этого он то и дело ежился от мерзлоты в беспокойном сне. Прикрытые глаза жмурились, плотно прижатые к животу колени непроизвольно терлись друг о друга, создавая тихий шелест неснятой перед сном одежды. Видимо, уснул он совсем случайно, лежа на полу рядом с теплым футоном. Екомидзо, стараясь не нарушить покой спящего, медленно перевернулся сначала на спину, а затем и на правый бок. Неприятный отголосок боли все никак не желал покидать его измученный живот, из легких вырывалось тихое шиканье. Но вот дело сделано, и пальцы привычно тянутся к мягким волосам, перебирают их, слегка оттягивая. Половину одеяла автор накидывает на изредка подрагивающего Огури, но для того, чтобы ткань покрыла их обоих, приходится придвинуться практически вплотную. Слишком громкий для мертвой тишины выдох рвется с груди. На периферии сознания незаметно отпечатывается мысль: Муситаро весьма мил, когда вот так спит. Кожа головы черноволосого мужчины теплая. Пальцы Екомидзо ледяные, но тело слишком горячее. Огури что-то нечленораздельно бормочет, не открывая глаз. На мгновение пальцы замирают в ночной тьме, боясь разбудить, спугнуть ночного гостя. Но когда спокойное дыхание приходит в норму, сливаясь с неровным дыханием писателя, пальцы плавно переползают на щеку, и вся ладонь медленно прижимается к теплому лицу. Лед холодной руки слишком ощутим: в следующее мгновение Муситаро резко открывает глаза и крепко хватает Екомидзо за запястье, сжимая до боли и едва различимого хруста, через секунду, все же, отпуская. — Я тебе чуть руку не сломал. — Даже если бы ты и сделал это, я не стал бы обижаться, Муси-кун. Во тьме не видно нежности, улыбки. Ощущаются прикосновения. Поэтому Огури, проводя двумя пальцами по чужому запястью в извиняющемся жесте, перемещает руку на пылающий жаром лоб. — У тебя температура. — Это для меня нормально. Не забывай про субфебрилитет. Неопределенно хмыкая, он проводит так же и по лбу. Его пальцы холоднее. Накрывает затем лежащую на щеке ладонь. Отнимает её. И переплетает пальцы. Ночью человек становится более чувствительным. Он лучше ловит запахи, лучше слышит во мраке. Человек вышел из мрака, приспособился к жизни на ярком свету. Муситаро был теплым и морозным, а Екомидзо — болезненно холодным, но одновременно полыхающим жаром. И переплетенными руками они делили прохладу и теплоту на двоих. Огури подкладывает ладонь под щеку, опираясь на локоть. Старается всмотреться в лицо напротив, уловить его выражение. — Я не хочу, чтобы ты покидал меня. Лица не видно, но писатель всем своим естеством, каждой клеточкой тела и души ощущает выплескивающееся из Огури отчаяние. Ночью не должно быть масок. Во тьме миру являются настоящие лица без тени фальши. Мужчина дышит совсем тихо, боясь непозволительной громкостью дыхания разрушить момент. А Екомидзо уже обе ладони кладет на нежные щеки и щурит глаза, всматривается в чужие. — Я ведь всегда буду с тобой. Ты просто должен верить. Пока ты есть, я могу смотреть на мир твоими глазами. Моё сердце может биться в такт твоему. Я могу радоваться вместе с тобой, расстраиваться и грустить. И даже если ты решишь когда-нибудь убить кого-то, кроме меня, я сделаю это вместе с тобой. Писатель подается вперед, целомудренно касаясь губами лба, щеки, кончика носа и уголка губ. Не тая улыбки при виде жмурившегося друга. Но рука того тянется, задевает шею, ухо, волосы. И ложится на тыльную сторону шеи, чувственно царапает её. Дернувшись навстречу, своими губами мужчина находит чужие, разрушая всякую стену между ними. Ночью нет масок. «Всё будет бессмысленно, если откроется, что это был лишь срежиссированный мною спектакль. Нужен преступник с настоящим мотивом и намерением убить.» «Об этом я хотел бы попросить тебя.» Мягкие пальцы, некогда отчаянно сжимавшие чужие руки, направлены на шею Екомидзо. Сердце заходится в бешеном ритме, ровное дыхание сохранить становится попросту невозможным. Глаза широко расширены от осознания того, что предстоит приказать сделать рукам. — Спасибо, Муси-кун... За то, что принял эту просьбу. Все же, ты мой единственный... Огури всегда считал, что проливать слезы — удел слабых. Ни разу в жизни себе он не позволил проронить ни единой слезинки. Никогда. Что бы ему ни приходилось испытывать, он стойко переносил любое. Но теперь он не мог называть себя сильным. Несколько капель упали на только что завершенную рукопись, смазывая всего как минуту назад законченные слова. Ладони с силой надавили на хрупкую шею. — Прощай, Екомидзо.***
— Он не убивал никого. Лишь сбросил тело, которое ему дал Достоевский. Вероятно, он никогда не убивал человека. Всё же, нужно жить дальше. Гениальный молодой детектив не разбил уверенности теперь уже полноценного преступника, но впервые за продолжительное время Огури смог, сидя на удобном сидении полицейской машины, искренне улыбнуться. Он любил Екомидзо. Любил его непослушные волосы, выразительные и наивные глаза, любил его вместе с отвратительной, убивающей болезнью. Ему вспомнились слова писателя, услышанные в ту ночь. Ведь Екомидзо всегда будет рядом. Что бы ни случилось. И память о нем будет жива в убийце детективов целую вечность.