Часть 1
23 сентября 2017 г., 23:44
В его голосе были сотни искуренных пачек, усталость диктора, хрусткость юности. Его голос падал камнем, бил меня по ступням, заставляя неловко переступать с ноги на ногу — так я его ненавидел, этот голос.
Его звали Виллем, и он говорил с дурным акцентом рабочего класса, комкая согласные меж зубов. Когда мы познакомились, я глупо переспросил «Уильям?» и он наморщил лицо и постучал пальцем по своему бейджу: почерк у него был отвратный, и наспех выведенное жирным маркером имя ничуть не прояснило для меня ситуацию. Ее прояснила Вики, хлопнув меня по плечу и едва не вымазав мою щеку своей помадой и его именем:«Вил-лем. Не Уильям.»
Вики любезно представила и меня: Это Рэй. Он очень плохо фотографирует, так что не попадайся ему в объектив!
Меня это смутило. Виллем широко-широко улыбнулся: у него были маленькие, куцые зубы, словно все еще молочные, некрасиво врезанные в воспаленно-яркие десны, которых ужаснулся бы любой дантист. Я еще подумал тогда взять за правило не шутить при нем, чтобы не видеть этот щербатый оскал, хотя, признаться, отъявленным шутником я все равно не был. Виллему, как я узнал позже, было семнадцать, и пусть он выглядел многим старше — у него была густая щетина, он был рослым и, несмотря на худобу, хорошо сложенным, — от него веяло какой-то подростковой глупостью и самонадеянностью, а может, все дело было в его нестриженных патлах, подвязанных в пучок откровенно девичьей, розовой и с бантом, резинкой. Я смотрел на него и не мог понять, в чем дело, я не мог понять, что, собственно, с ним не так, глядя на его строгое, несколько точеное лицо — с такими резкими скулами хорошо гармонирует пафос во взгляде и выглаженные рубашки, но никак не растянутая футболка и шорты, покрытые «кольчугой» значков и нашивок. Значков было бесконечное множество, и все они что-то пропагандировали, начиная с веганства и заканчивая фондом в поддержку борьбы с раком груди. Сам Виллем веганом не был, и рака груди, разумеется, у него тоже не было. Я думаю, ему просто хотелось бороться и не важно с чем. Он был человек-протест. Пассивный протест.
Короче говоря, его внешний вид сильно контрастировал с моими эстетическими пристрастиями, несмотря на болезненное влечение к блондинам.
Виллем заявил Вики в ответ на представление меня как паршивого фотографа, что это нестрашно, он хорошо получается на фото. Только не с открытым ртом, рвался я съязвить, но нам еще предстояло работать вместе, поэтому я смущенно вставил, что я не настолько плох в фотографии. Вышло немного двусмысленно.
Вики повисла у меня на плече, вздернув руку, а в воздухе повис звон ее браслетов, и она прощебетала: «Мальчики, вы же справитесь тут без меня, правда?»
Вики всегда говорила «мальчики», не «парни» или «ребят», не обращалась по именам; она говорила «мальчики» с тоном снисхождения в голосе, будто нам всем по пять лет и мы не пускаем ее, девчонку, в наш домик на дереве.
Виллем спрятал наконец от меня свои безобразные зубы и ответил:
— Конечно. Мы во всем разберемся и прямо сейчас приступим. Ты же заступаешь на смену сегодня, да? — он повернулся ко мне и я кивнул. — Славно. У нас тут нет ничего сложного, как ты мог догадаться… Камеры находятся здесь, здесь, здесь, — он принялся указывать пальцем по углам зала. — А… еще я покажу тебе слепое пятно, где можно курить, дрочить, жрать чипсы, не пробивая их… Словом, делать все то, что нам запрещено делать на рабочем месте.
— Рэй не курит.
Вики мягко вмешалась, словно заступилась за меня. У нее была такая привычка. Не заступаться, нет — влезать в диалоги и перебивать.
— Не куришь? — Виллем уставился на меня, наморщив лоб и изогнув брови, и у него смешно поникла, зависла в воздухе рука, которой он размахивал, как указателем.
— Нет, — я пожал плечами. У меня руки были в карманах — мне показалось, это «закрытая», защитная поза — и я выпростал их и не знал, куда деть.
— Славно, — рука Виллема окончательно упала, и он постучал пальцами по бедру — по глухому стуку я понял, что в кармане у него была пачка сигарет.
— Славно! — повторила за ним Вики и, уже уходя, торопливо и настойчиво, как поручения, принялась перечислять: - Виллем, дай ему бейдж! В подсобке! На полке, где мы храним аптечку и запасные ключи! И не забудь объяснить ему кассу! Будь паинькой!
Я не мог понять, почему, но мне было чертовски неуютно оставаться наедине с Виллемом, я хотел сбежать из того сраного круглосуточного минимаркета, который сулил мне восемь долларов в час и унылое безделие в ночную смену, но взял себя в руки и, бравируя перед взаимной, как мне сперва показалось, неприязнью, первым подал голос:
— Так где, говоришь, это слепое пятно?
— Ты же не куришь, — Виллем никак не оживился, и я не понял, было ли это вопросом.
— А чем еще нельзя заниматься на рабочем месте?
Виллем показал мне свои куцые зубы еще раз, улыбнувшись коротко и заговорщицки, и я страшно боялся возненавидеть эту улыбку.
Запретов было немного: одна из камер находилась прямо над кассой, и строго запрещалось пробивать товары по скидке своим знакомым без предъявления скидочного купона; запрещалось курить в зале или в подсобке и выходить на перекур вне обеденного времени; запрещалось — да, именно запрещалось, не будь это само собой разумеющимся — спать за стойкой. И всегда требовалось иметь на груди бейдж. В остальном же, работа была непыльной: новоприбывший товар обычно расфасовывали по полкам в дневную смену, мне же оставалось только клевать носом за кассой и не слишком широко зевать при редких покупателях. Виллем спросил меня, почему я выбрал ночную смену, но я не хотел рассказывать ему о своей хронической бессоннице и просто ответил, что ненавижу людей, а по ночам, должно быть, они реже закупаются презервативами и банками паштета, и наплыв покупателей меньше. Виллем сказал, что с презервативами я прогадал, но пожелал мне удачи, махнув рукой в дверях. И я остался, наконец-то, один, переживать свой первый рабочий день в этом помойном ведре, а точнее ночь.
Мне понравилось. То есть, как… Я вообще ненавидел и не принимал тот факт, что мне приходилось работать, я ощущал себя униженным этой должностью кассира минимаркета, но за ночь я обменялся дежурным приветствием всего с шестью покупателям и успел закончить около сорока набросков средней паршивости. Вики была не права, заявив, что я плохой фотограф. В живописи я был куда хуже.
Я на тот момент третий год учился в только-только основанной Школе Дизайна Род-Айленда и среди ее учеников главным талантом считалось умение иронично носить потрепанные шмотки, иронично пить дешевое американское пиво, иронично курить дешевые сигареты и совсем без капли иронии заявлять о своем умении рисовать. Я не обладал ни одним из этих талантов и, если честно, слабо понимал, что я там делал. Отчасти мне казалось, что диплом — это моя подушка безопасности, которая сработает в случае, если мои амбиции и желание сделать себе имя с разгона врежутся в столб реальности. И тогда, выживший, но навсегда парализованный отсутствием энтузиазма, я бы смог клепать фантастически оригинальные рекламные баннеры, на которых стилизованная шиншилла уверяет вас, что «Furry Tail» лучшее лакомство для грызунов!
Кстати, о грызунах. Вики всегда напоминала мне одного из них — может быть, белку. Вики была вертлявой и неусидчивой, у нее были припухлые щеки и маленький вздернутый нос, который она с непомерным любопытством совала в чужие дела, и выражение лица у нее всегда было настороженное, «принюхивающееся-присматривающееся» — как у беличьих. Вики была симпатичной, очень даже, а вместо страсти к собирательству орешков у нее была страстям к цацкам. Если она входила в комнату, то оповещением о ее присутствии всегда побрякивали ее браслеты или тяжелые серьги, или спутавшиеся на шее подвески. Вики училась на факультете фотографии, и это объясняло наше знакомство. Я как-то расхаживал по кампусу, фотографируя заспанных студентов на простецкую мыльницу, чтобы позже использовать эти фото для референсов, и мне встретилась Вики. Она просто стояла прямо посреди узкой аллеи, на ней был короткий полосатый топ и длинная юбка с широкой резинкой, которую она стянула сперва на бедра, оголив живот, а затем задрала на талию, а затем снова опустила на бедра. Я наблюдал за этими нехитрыми манипуляциями и сделал несколько фото, и она подбежала ко мне с расспросами о том, как же все-таки юбка смотрится лучше. И секундой позже засыпала меня советами, как следует выбирать ракурс и держать фокус. Я возненавидел ее в тот момент, за то, что из безмолвной фигуры на снимке она превратилась в стрекочущий и осязаемый раздражитель, но она понятия не имела, о чем я думал, и мы, к сожалению, стали друзьями.
Вики была младше на два года, и я смутно стыдился, что она, в отличие от меня самого, не зависела от родителей и помимо творческого прозябания перебивалась с одной подработки на другую. Она-то и предложила мне эту работу, и я был скупо благодарен ей ровно до тех, пока не познакомился с Виллемом.
Виллем… Меня раздражало в нем буквально все, начиная с его немного картавого говора и щербатой улыбки и заканчивая его привычкой отвечать вопросом на вопрос — это буквально изводило меня.
Если я спрашивал что-то вроде:
«Эй, Виллем, ты передвинул стэнд с гигиеническими средствами?» То получал в ответ: «А сам не видишь?»
Или:
«Виллем, сможешь подменить меня на пару часов?» — «А тебе зачем?»
Но то, что действительно раздражало меня сильнее прочего, так это его привычка отвечать на односложные вопросы, от которых требуется лишь подтверждение — «да» или «нет», — сбивающим с толку: «И что?»
И что? Я понятия не имел, что!
Но чаще он отвечал попросту ужимками и мимикой — пожатием плеч, наморщенным лицом — я должен был без конца угадывать его ответы, переспрашивать. Я хотел подарить ему флаер на двухнедельные курсы по общению с людьми. Простому, понятному общению.
Ему стоило поступать в театральный с такой-то подвижностью и драматичностью жестов, но Виллем, как я знал, после школы не поступил ни в какой колледж и просто остался в Провиденсе, устроился на эту поганую работу и откладывал деньги. Я не знал на что, и Виллем, мне казалось, тоже.
Мы с Вики не были родом из Провиденса и на время летних каникул оставались в общежитии и искали подработку, чтобы не слоняться без дела. Мне нужны были деньги на холсты, которые я ненавидел грунтовать сам, Вики нужны были деньги на выпивку и, кажется, новенький штатив.
У меня был график две ночи через две ночи. После меня днем работал Виллем, в ночь выходила Вики, а затем после нее на дневную смену выходил парень по имени Стэн. Мы звали его Стэнли, и он страшно злился, а когда он злился у него заметно на скулах взбухали желваки и лицо при этом выглядело комично. Так что Стэнли продержался с нашим безразличием к его чувствам две недели, и мы остались на этой чертовой работе втроем. График тогда чередовался: я работал две ночи, затем отдыхал два дня и на следующие два дня выходил на дневную смену. Иногда мы путались безбожно с этим графиком и я работал буквально сутки, просидев ночь и следующую дневную смену. Но меня устраивала зарплата, устраивала относительная ненапряжность этой работы и близость к общежитию. Единственное, что меня не устраивало, так это общение с Виллемом.
Мы виделись редко, фактически только когда перенимали смену, но мое раздражение как-то росло и ширилось.
Мне нравилось изображать людей, пластику человеческого тела, эмоцию позы; я дотошно изучал анатомию, всячески ломал и искажал ее, чтобы гиперболизировать эмоции в неестественном изломе рук, жутко гнущихся позвонках; мне нравился в людях их язык тела. Но вот что смешно, я никак не мог понять Виллема. О чем он говорил, когда сильно склонял голову к плечу, о чем он думал, когда сводил за спину локти и странно хмурился исподлобья? Я искренне не понимал его и от того раздражался.
Ночью, сидя за кассой в пустующем магазине, я много рисовал. Голова становилась легкой и будто бы полнилась гелием, который вытеснял мысли и норовил подтянуть меня макушкой под потолок. Часы как-то размазывались, время не шло, холодильники с газировкой и пивом погуживали привычно и убаюкивающее.
Я делал набросок девушки, которая держит крупную кость в одной руке, а свободную руку вкладывает в пасть волка: никакой гримасы боли, никакой злости, никакой добровольности, никакой жертвенности. Я уложил лист чуть меньше А3 на всю стойку, подвинув банку с мелочью и коробочки конфет, и сопел над линиями, стараясь не марать бумагу попросту. Дверной колокольчик тявкнул на потенциального покупателя, но мне не хотелось отрывать взгляд от листа бумаги.
— Ненависть к себе, — голос Виллема пророкотал откуда-то сверху, и он поставил на стойку бутылку колы и пачку крекеров. — Пробьешь?
Получилось несколько иронично: я задрал голову и произнес «два девяносто пять», будто продавал ему за эти деньги пресловутую ненависть к себе, а не предвестников язвы желудка.
— А как же скидка сотрудникам?
— Ты же знаешь, ее нет.
Я ожидал с отвращением и предвкушением одновременно, что Виллем улыбнется, но он не стал. На часах в углу монитора было: «2:16».
Виллем коснулся листа пальцем и обвел кончиком голову карандашной девицы, и снова произнес:
— Ненависть к себе. Это она, верно?
Обычно столько слов и столько времени уходит, чтобы объяснить зрителю, что твоя работа такое, что она значит, что ты хотел ей сказать и что получилось сказать, но Виллем просто взял и разгадал меня. Я еще раз посмотрел на набросок: самоедство; ненависть, которой протягиваешь руку и даешь себя укусить, упиваясь не болью, но жалостью к себе. Все это было слишком поверхностно. Я нехотя признал:
— Да. Наверное.
Я заметил, что Виллем побрился — без щетины он выглядел младше, конечно, но лицо в то же время становилось осунувшимся и более уставшим. Я тяжело, как вынырнув из кумара, осознал, что он пришел посреди ночи за газировкой и крекерами, и это показалось странным. Виллем оставался стоять возле кассы, мучая пальцами бутылочную крышку, которая поддалась с шипением, и я спросил:
— Не спится сегодня?
Он сделал несколько глотков, глядя на меня сверху вниз, и, облизнув губы, произнес:
— Я побуду тут немного?
Обыкновение, с которым он отвечал вопросом на вопрос, покалывало мне затылок — я хотел шипеть в ответ, будто кто-то выдернул у меня клок волос и нарочно сделал мне больно: какого хрена?! Я прочесал висок, унявшись, и сказал:
— Ну, не стану же я тебя выгонять…
Но я хотел. Я хотел, чтобы он ушел.
Виллем наблюдал какое-то время, похрустывая крекерами, за тем, как я рисую, и я водил линии, думая не о том, как бы мне хотелось это сделать, а о том, как бы понравилось Виллему. Мне было некомфортно, будто кто-то наблюдал за тем, как я брею яйца в душе или мастурбирую, и все движения сводились не к механической привычке, а к стыдливому желанию выглядеть непринужденно в глазах наблюдавшего. Чем сильнее стараешься насадить естественность своему поведению, тем хуже выходит.
На лист упала крошка, и у меня от нажима переломился тонкий грифель карандаша — я почти разозлился, но Виллем бросил:
— Давай выйдем покурить.
— Я не курю.
— Я знаю, — Виллем отбрасывал с листа щелчком пальцев крошки крекера и грифеля и, прижав к груди подбородок, промямлил: — Просто выйдем.
Я взглянул на камеру у меня над головой, и Виллем протянул:
— Да брось, Рэй. Ты уже достаточно долго здесь работаешь, чтобы понять, что до этих камер никому нет дела, пока ты не подворовываешь из кассы и прибыль сходится. Никто их не просматривает, эти сраные камеры.
Мне было наплевать. Это была моя последняя смена перед надвигающимся учебным годом, так что мне не грозили ни выговор, ни увольнение. Я и сам не знал, зачем глянул на камеру. Может, чтобы отвести взгляд от Виллема. Может, чтобы убедить себя в том, что она записывает. Я словно ощущал себя в опасности, словно хотел задрать голову в немом обращении к объективу: вы видите этого человека рядом со мной? Видите, что он делает со мной?
Виллем ничего не делал, просто стоял и смотрел, как я складывал набросок в потертую папку и сметал со стола крошки.
Мы вышли на парковку. Ночь была нежной и синей, наш магазинчик горел светом, как одна большая лампа, как маяк для заблудших душ, которые прошли тысячи и тысячи миль в поисках двух банок соуса по цене одной.
Я почти все время забывал о том, что Виллему семнадцать — он был выше меня на целую голову, у него были резкие черты лица — и вспоминал об этом, только когда он улыбался, ребячливо и открыто. Виллем закурил. Он выглядел спокойным и удовлетворенным, как человек, которому сигарета в зубах чертовски идет на манер важного аксессуара. У него волосы были взлохмачены и несобраны и полосовали скулы тоненькими тенями.
Глядя на него, мне хотелось закурить тоже. Запах дыма был горько-сладкий и витиеватый, не трудно было отличить травку. Тогда все курили, все держали в кармане смятый косячок или кощунственно забитую марихуаной вместо табака сигарету, но меня пугала даже маленькая потеря контроля над собой и я курил крайне редко. Стоя ночью рядом с Виллемом посреди пустой парковки я не побоялся. Я попросил у него затяжку, и он усмехнулся, вытянув руку с зажатой меж пальцев сигаретой перед собой.
Меня размазало быстро и жутко, от каких-то пары глотков дыма. Все было смешливым, задирая голову вверх можно было сплющить меж пальцев крошки звезд, которые оседали на кончиках щекоткой.
Мы говорили о чем-то неважном, подолгу тянув «ммм», как мостки от одной темы к другой; мысли были цветисты и быстро вяли, но расцветали другие. И Виллем спросил меня, предельно важно:
— Ты же разбираешься в искусстве, Рэй? Вот как отличить дешевый натюрморт с дохлой рыбой от искусства?
Меня сбоило, во мне перегревались клеммы и микросхемы, терялись алгоритмы, по которым я строил ответ, стоило в вопросе появиться заветному слову «искусство». Я мог говорить об этом часами, обвязывая самого себя и несчастного слушателя терминами и схоластическими доводами, но тогда я втянул голову в плечи, крепко затянулся и булькнул дымом:
— Все просто. Искусство заставляет тебя думать.
— А. Я понял, понял, — Виллем содержательно кивал и видок у него был, как он и впрямь понял. — Знаешь, вот, картина… Мы с классом двинулись на экскурсию в музей, а я слонялся по залам и нашел эту картину. Поле на все полотно — на весь горизонт, дорога и велосипедист, который ехал и смотрел на поле. А я смотрел на велосипедиста и думал, куда он, блядь, едет? И какого хрена он не смотрит на дорогу? Я задумался тогда, значит, та картина не была мазней, а? Была искусством?
— Определенно. Может, она не была шедевром, но как минимум была собственностью музея.
Я продержался две секунды и, прыснув, рассмеялся, а Виллем подначивал: и это все? И это все, что отличает мазню от шедевра? Да у меня дорожный знак вызывает больше вопросов!
Лениво светало. Я смотрел на Виллема, близил к нему лицо: он улыбался, он был самым красивым парнем на свете, с его спутанными патлами, с его щербатой улыбкой, с его огромными зрачками, заплывшими за радужку.
Мы были знакомы три месяца лета, я до одури хотел поцеловать его в последний рассвет августа.
Я был влюблен в Виллема и ненавидел его за это.
От нашего полуночного разговора мне осталась сухость во рту. Я дожил до конца смены, поедая крекеры, забытые на стойке Виллемом: он так и не оплатил их. Мы вышли на парковку, разговорились, а затем начало светать и разметать остатки кайфа, и Виллем просто ушел, отсалютовав мне очередной сигаретой и бросив: «Бывай».
Зачем он приходил ночью? Может, ему по правде не спалось и он бежал от бессонницы. Иногда страх как хочется поговорить с кем-то ночью, чтобы убежать от своих мыслей.
Утром на смену пришла Вики, а за расчетными я вернулся к вечеру.
Забавно, за все время мы с Виллемом обменивались лишь фразами касательно работы, а в ту ночь разговорились с легкостью старых приятелей, и это был первый случай, когда мы говорили больше пяти минут. Не иначе, как травка развязала мне язык.
Начался сентябрь, погоды тут же коснулась осень — вроде еще пахло летом, но ветер переменился и к вечеру ластился к коже мурашками от прохлады. С первых дней учебы не было никаких поблажек: мы тащили на плечах огромные папки с набросками под формат А1, толщина которых варьировалась в зависимости от силы желания не вылететь из колледжа, а за тубусы преподаватели давали по рукам, что очень болезненная практика для художника. Нужно было быть полнейшим идиотом, чтобы таскать на просмотр свои работы в тубусе.
Со своей последней, вполне честно отработанной смены в минимаркете я не виделся и не общался с Виллемом, но постоянно о нем думал. Это перерастало в плохую, плохую привычку, близкую к одержимости, а от таких привычек следует избавляться. Я последовал самому простому способу избавления от нежелательных мыслей — дрессировке. Нацепил на запястье тугую канцелярскую резинку и щелкал ей себя каждый раз, когда думал о Виллеме. Представить способ глупее и хуже не было возможным: от чрезмерного усердия резинка слегка рассекла кожу, оставив вспухшую царапину, которая быстро загноилась. А после того, как я содрал зудящую корку, остался розоватый небольшой шрам — влюбленность, которую я повсюду носил с собой напоминанием на запястье. Не оберег — уродливая безделица.
Минимаркет находился за пределами центра, в паре кварталов от общежития, за поворотом от полицейского участка. Я брел туда после учебы, вечером, спустя целую неделю сражений с доводами, почему этого делать не стоит. Довод номер один: не надо. Довод номер два: не надо. Довод номер три: Ты идиот, Рэй. В общем, да, настоящих доводов, почему это делать не стоило, у меня не было. По правое плечо от тротуара тянулись бесконечной лентой проектора магазинные витрины, отражая снующих прохожих и проплывающие автомобили, и я отлично вписывался в эту картину. Поглядывал на свою фигуру в отражении, силясь представить, что она принадлежит совершенно незнакомому и безразличному мне человеку: это не я направлялся в магазин, чтобы поглазеть на парня, который мне нравится, это не я чувствовал себя жалким. У полицейского участка стояла патрульная машина, а из окна был выпростан локоть. В моей руке тяжелел стакан кофе — я всерьез подумывал швырнуть его, как шашку, прямо в окно, нарваться на приземистых копов, выхватить арест за хулиганство, чтобы хоть что-то удержало меня от визита в треклятый минимаркет на углу улицы. Но когда я подошел ближе, машина тронулась, и стакан кофе не миновал участи отправиться в урну. До пункта строгого назначения оставались считанные шаги.
Что я скажу Виллему? Привет. Обычно так и здороваются. Налегло противное ощущение экзальтированного подростка — вспотели ладони. Я потер руки о джинсы, сунул в карманы, выпростал. Взялся за ручку двери — ее стекло предъявило мне в отражении лицо бледное и растерянное, и я поспешил тронуть хлопком щеки, чтобы хоть так прилило цвета. Колокольчик на двери брякнул, и Виллем тут же меня заметил и улыбнулся.
— О, Рэй?! Неужели? Что, соскучился по «Твинкис»? — он подхватил с небольшого стенда возле кассы упаковку и потряс батончиком в руке.
«Твинкис» были маленькие шоколадные суфле в виде батончиков, посыпанных кокосовой стружкой. Их сняли с производства пару-тройку месяцев назад, и наш минимаркет был одним из немногих, где все еще оставался нераспроданный запас. Я их ненавидел, и Виллем прекрасно знал об этом. Во-первых, я терпеть не мог кокосовую стружку. Во-вторых, хозяин маркета взваливал на нас необходимость распродать «Твинкис» до истечения срока годности и приходилось чуть ли не тыкать покупателей носом: Вы знали, что у нас есть «Твинкис»? Они на это только непонимающе хлопали глазами, но через одного попадался любитель сладкого, который добавлял батончик в чек.
— Ну, так что? — Виллем потрясывал в руке упаковку, будь это приманка.
Я усмехнулся, подобрался ближе к кассе. Манил не батончик.
Волосы у Виллема были собраны со лба дурашливым ободком, вместо короны венчавшим его крайне обаятельным, но придурком.
— Если бы, скажем, мне пришлось голодать с неделю и мне попался «Твинкис»… — начал было я. И Виллем подхватил:
— То ты бы еще раздумывал над тем, чтобы съесть его! О, нет, нет! Ты бы пал голодной смертью гордых.
— Точно.
Виллем вернул батончик на стенд и оперся локтями о стойку.
— Какими судьбами?
Меня раскрыли, сердце ухнуло в желудок. Я был напуган, думая, что Виллем догадался о моих чувствах, догадался, почему я пришел. Я сглотнул и выдавил из себя:
— Просто проходил мимо, заглянул поздороваться.
— Ну, привет, — Виллем улыбался.
— Привет.
Шею оттягивал ремешок камеры, что напомнила о себе — я без слов подхватил ее и щелкнул затвором. Волнение заставляло занять чем-то руки. Виллем ничуть не опешил, скорчил рожу и сложил пальцы в знак «пис», глядя в объектив. Несколько снимков: на одном он дурачился, на другом просто улыбался.
— Вики предупреждала меня, Вики предупреждала… — шутливо причитал Виллем. — Ты вроде как художник, Рэй, а для чего ты фотографируешь?
— Я использую их потом в качестве референсов, — чистая правда. — Ну, то есть… Ты же не против, что я сделал снимок? Я делаю серию портретов сейчас… — вранье. — Я думал, включить и тебя тоже… Если ты не против. Я не привык рисовать незнакомцев, над портретами мне больше нравится работать, если я знаю человека.
— Это круто. Конечно, мэн, я не против. Я даже хочу глянуть на свой портрет, это же круто. А… ты же не модернист у нас, правда? Не балуешься абстракцией? — Виллем подернул бровями, уставился на меня так, словно мы говорили о чем-то пикантном.
Я рассмеялся:
— Нет, если я говорю «портрет», я говорю «портрет». Ты не увидишь в качестве картины «Портрет Виллема…» Напомни, как твоя фамилия?
— Янсен.
— Обещаю, что в качестве картины «Портрет Виллема Янсена» ты не увидишь абстрактный желто-розовый предмет.
— Я боялся, что ты извернешь мой глубокий желто-розовый внутренний мир и выставишь его всем на обозрение какой-нибудь абстракцией, — Виллем тронул ворот футболки и сильнее облокотился локтями о стойку, на манер девиц, что хотят выставить в лучшем ракурсе свое декольте — тут ему нечего было показать, нечем привлечь, но я рассматривал подвеску на его шее: серп и молот. Симпатичный аксессуар — ненависть к американскому либерализму. — Ты представь, представь, Рэй: люди будут пялиться на этот портрет, испытывать головокружение, их будет тошнить, они будут читать подпись к картине и что они подумают? — голос прыгнул с сиплого баса на фальцет: так он дурачился. — Кто этот ужасный человек Виллем Янсен? Кто он? Уберите детей и беременных от картины!
— Нет, — я цокнул языком. — Это будет вполне реалистичный портрет, и зритель будет думать: Кто этот симпатичный молодой человек?
— Да? — Виллем разыгрывал удивление.
— Да.
— Знаешь, оставь тогда мой номер там, рядом с подписью. Может я смогу найти подружку. Это будет лучше тех отчаянных объявлений о знакомствах, которые печатают в газетах.
Срочные новости о Виллеме: хорошая и плохая, соответственно. У Виллема нет девушки, но Виллем предпочитает девушек.
Встречался ли он до этого с девушками? Был ли у него вообще секс? Мысли ютились в голове, смущая меня самого. Очевидно же, что Виллем не был девственником: он был развязным, открытым в общении, и очень привлекательным — что стоило ему одурить девушку парой комплиментов и на первом же свидании забраться ей под блузку?
— Если я оставлю твой номер под подписью, Виллем, то это перерастет в сомнительный перформанс.
Очень сомнительный перформанс, с плесневелым налетом секса по телефону: люди наверняка будут звонить ему, изнывая от желания услышать его голос, его дурной акцент, хрипотцой разломанные гласные. Я не мог этого допустить.
— А если я приду на выставку и встану рядом с портретом — это тоже окажется перформансом?
— Нет. Ты окажешься посетителем выставки и даже утратишь свою роль натурщика.
— Славно.
Меня оттеснила локтем женщина с выбеленными волосами и душно-сладким парфюмом. Звякнули две бутылки вина, которые она поставила на кассу и ее спешное, улыбчивое:«Извините!»
От нее веяло завидным предвкушением праздника.
Виллем отмерил ей дежурную улыбку:«Добрый вечер, мэм».
Пропищал сканер штрихкода, и скряжно выплюнула свой отсек сдачи касса.
Виллем умел казаться хорошим парнем, вроде тех хороших простоватых парней, которые улыбались при встрече, легко любезничали и не брезговали вежливыми обращениями «Сэр» или «Мэм», вроде тех хороших парней, которые к двадцати пяти женятся на дочери рядового банкира, заводят собаку, детей и личную почту с корреспонденцией, а затем обретают статус в глазах соседей «примерный семьянин». Но, на самом деле, Виллем таковым не был.
Виллем был невыносим. Когда Господь хлопотал над Виллемом, создавая эту непредсказуемую тварь, он сломал об него палец, клянусь, и выругался, черт бы его побрал! И побрал, иначе как еще объяснить, что он был дьявольски хорош собой и делал вид, будто сам не знал этого.
— Хорошего вам вечера! — рассчитавшись, бросила женщина, искрившись своим приподнятым настроением.
Я сделал шаг, придержал для нее дверь.
Виллем ответил:
— И Вам!
Напускная любезность раздражала меня, как змея, пробравшаяся под брючину: нельзя было делать резких движений, чтобы остаться не ужаленным, а так хотелось стряхнуть ее.
— Рэй, уходишь? — я встрял в дверях, обернулся. — Погоди, у меня смена через двадцать минут закончится! Пройдемся, а? Расскажешь, в чем отличие этого твоего перформанса от банальной выставки. Ну, или о менее занудных вещах.
Я был взбешен: о чем, о чем он хотел говорить со мной? Мы проработали вместе три месяца лета, два из которых я избегал общения с ним, и теперь он как ни в чем не бывало хочет поговорить со мной о вещах, которые оседают на зубах оскоминой. Мне предложили на ужин стекло, облитое сиропом — как ни подступись, поранишься.
— Ладно, давай, — в горле запершило. Я хотел казаться непринужденным, пожал плечами. — Пройдемся, почему нет. Так и быть, не стану просвещать тебя обо всех этих нюансах искусства.
Виллем осклабился:
— Славно.
Я ждал, что тот вечер запомнится чем-то простым в своей романтичности, вроде: «Мы подружились в последнюю ночь августа.» Но был сентябрь, далеко не последний его день, и нельзя сказать, что мы подружились — в тот вечер я отсосал ему.