ID работы: 6010426

My sweet Prince

Слэш
R
Завершён
179
автор
Размер:
12 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
179 Нравится 12 Отзывы 34 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста

My sweet prince You are the one

13

У Матсукавы колени в крови. И он никогда не признается, что это — его слабость. Не колени в крови. Хуже того — не боль. Матсукаве тринадцать. И он влюблён в Ханамаки Такахиро. И всё тупое. Бесцельное. У Матсукавы язык в песке. Грязь во рту. И короткие предложения на длинную ночь. Он возвращается домой побитый, потому что хотелось бы стать героем — а хуй ему. Чем раньше разочаруешься в жизни, тем легче потом её принимать. Многого не ожидаешь. Рассчитываешь больше на себя. Может, на какого-нибудь бога из наушников или из книг. Может, на какого-нибудь бога или его отражение — плевать. Матсукаве не так уж и важно, на кого надеяться. Звездами по стеклу. Светом по желтым обоям. Музыкой по ладоням. Матсукаве плевать. Потому что он влюблен и ничего не может с этим поделать. В тринадцать он не понимает, что даже, наверное, делать ничего и не надо. В тринадцать он отторгает самую мысль того, что Хиро — этот придурок с соседней улицы, — может быть его. Его. Его. Ханамаки — его? Что-то не складывается. И Матсукава больше не хорош в математике. У Матсукавы крупные ладони. Худощавые, но крепкие руки. Матсукава мог бы отбиться — мог бы. Но не отбился. И не потому что он влюблен в Ханамаки. Не потому что противник был не один — он был один, один, один — как и Матсукава. И даже не потому, что он драться-то толком не умеет. Уметь и не надо. Матсукава не отбился, потому что оказался слабее Акио из параллельного. Потому что у Ханамаки розовые волосы. И Акио сказал кому-то в своей компании: «Педик. А что? Я бы его выебал.» А Матсукава услышал. И его понесло. Ручьем в тупиковое русло. Матсукава топит иссохшими губами горячую землю — лето, слёзы, пыль. Матсукава плачет, когда Акио ударяет его грубым носком ботинка прямо в подбородок. И в ноги. В живот. Рук — даже длинных и сильных — не хватает, чтобы прикрыться. Чтобы спастись. Матсукава хотел бы их всех — всех их — их всех… Матсукава хотел бы… Господи. Он ничего не может. Он плачет. Плачет, когда мама его обнимает и спрашивает, где это он так, её Иссей, где это его так — её Иссея. Её Иссею так стыдно. Не объяснить же такое. Ни маме. Ни Ханамаки. Ханамаки — ни за что. Матсукава долго потом ходит с синяками. Потому что он влюблен. Потому что у Ханамаки безумное сочетание праведного и щемящего — то, что делает больно и просит поцеловать. И если Матсукава понимает это в невинные тринадцать, что будет дальше? Что будет дальше? Что будет с ними? Матсукава слушает Scorpions и сбрасывает звонки от Ханамаки. Он придумает что-нибудь — завтра. Матсукава слушает AC/DC. С проблемой надо что-то делать. А он — ничего. Он — проблема. Акио много болтает. А Ханамаки — его. Его? Его. Потому что Матсукава влюблен. И пусть его всю жизнь так избивают — он все равно никому не позволит. Он никому не позволит. Потому что Матсукаве тринадцать, он влюблен в Ханамаки Такахиро и немного наивен. Этого «немного» достаточно, чтобы улыбаться. Чтобы заняться спортом. Он станет красивым и сильным. И когда-нибудь, наверное, побьет их всех. И они будут плакать. И Ханамаки его потом поцелует. А кровь на коленях продолжает шептать: глупости. Глупости. Как быстро ты забываешь усвоенные уроки. Едва ли ты их усваиваешь. Едва ли океаны расступятся. Едва ли. Едва ли.

17

У Матсукавы губы в помаде. Он впервые поцеловался — и хуже с ним, наверное, ничего не случалось. Она милая. Начитанная даже, перчатки вот вяжет. И задница у нее мягкая. А целоваться с ней оказалось так сухо. И ничего с этим не поделаешь. Ничего с этим не поделаешь. Матсукаве семнадцать. Он смотрит на Ханамаки и думает, что ничего, может, делать ему и не надо. Он на Ханамаки не смотрит даже — ну, как смотрит — с закрытыми глазами. Она ему что-то ласковое шепчет, гладит шею, едва ли дотягиваясь до его плеч. Она его тянет целоваться еще. У неё малиновая помада, ей тоже семнадцать, и она такая хорошая и не его, что Матсукаве становится стыдно. Ну его, этого Ханамаки, думает Матсукава, и целует её опять. А под веками у него Ханамаки. Фламинго его волос. Дикий пульс. Неисполненные желания. Неразгаданный взгляд. Духота. И незнание. У Матсукавы охрипший голос. А помада ей эта не идет. — Тебе не идет, — Матсукава поправляет ей волосы, осторожно отстраняясь. — Тебе не идет чертовски. — Помада? Прическа? — Со мной целоваться. — Это как? — Извини. Потом Матсукава уходит. Домой он приходит с помадой на губах, мама смеется, гладит его по щеке — глупый её Иссей. Кто она? Хорошая? Хорошая, отвечает её Иссей. Только он для неё не хороший. Матсукава просит маму остаться на кухне и признаётся: — Мама, я, кажется, гей. Мама достает из холодильника мороженое, раскладывает по тарелкам — себе и её глупому Иссею. — Это как? — Извини. Мама смеется: — А парни что, теперь губы красят в красный? — Это малиновый, мама. И я целовался с девушкой. — Мой глупый Иссей, — мама подходит к Матсукаве и целует его в щеку. — Целовать надо того, кто тебе хотя бы нравится. — Скажи мне, — просит Матсукава, хватаясь за испачканный фартук, — всё, что думаешь обо мне. — Я думаю, ты очень глупый. И красивый. И я люблю тебя. И он её любит тоже. И Ханамаки любит. И никогда больше не поцелует того, кто не нравится. Того, кто не Ханамаки. И Ханамаки стоически держится до второго урока. А потом требует: — Выкладывай. Целовались? Матсукава кивает. У Ханамаки глаза горят пламенем — жадным. Он никогда не целовался, Матсукава знает. Он хочет попробовать. Можно попробовать, но Матсукава убьется — и не предложит. — Понравилось? — Нет. — Почему? Потому что у Ханамаки пустыня из солнца. Бог в веснушках и красивый нос. Ханамаки — берег. Горячая точка на карте мира. Атлас потерянного исступления, детской привычки и страха остаться без. Без — Ханамаки. Без — ржавого прикосновения этих губ. Железом — о лоб. Чтобы Матсукава запомнил. Ханамаки — чужой язык. И Матсукава влюблен до потери себя. Матсукава влюблен и никогда в этом не признается. Матсукава влюблен и блокирует мячи Ивайзуми. Они с Ханамаки в волейбольном клубе Сейджо, у Ханамаки на груди двойка, которая ему не принадлежит, она — Матсукавы, но Ханамаки — всё еще не его. Хочется, чтобы была ночь. Долгие разговоры. И эти руки в руках. Эти пальцы — в пальцах. Язык — в языке. И хуй Ханамаки в заднице. Матсукаве семнадцать. Он хочет целовать Ханамаки и блокирует удары Ивайзуми. Потому что он гей, глупый гей, которого тошнит от поцелуев с девчонками. Он гей. Гей. А Ханамаки — ткань. Матсукава несмело вырисовывает на ней цвета и приглашает Ханамаки на ночь. — Мама остается у тёти. — Будем готовиться к контрольной? — Нет. — Тогда приду. Ханамаки — преступник. Он убил Матсукаву еще давно: им было по семь, и Матсукава с мамой только переехал в Мияги. Матсукава помнит Ханамаки с каштановыми волосами, с игрушечным пистолетом и перьями в волосах. Ханамаки стрелял — и промахнулся. Попал Матсукаве шариком в пенис. Тогда Матсукава, кажется, и влюбился. В комнате темно. Ханамаки любит лежать без света, когда с улицы пробирается свет, пытаясь что-то украсть у людей — человечество проигрывает по-всякому. Ханамаки с человечеством заодно — он проигрывает. И просит Матсукаву проигрывать вместе с ним. — Только музыкой, — соглашается Матсукава и ложится рядом. — Молко, — выносит вердикт Ханамаки, — я буду петь. — Не угрожай мне так, страшно ведь. — А вот и буду. Ханамаки включает свое плацебо и поёт Матсукаве в ухо:

— Never thought you’d make me perspire. Never thought I’d do you the same. Never thought I’d fill with desire. Never thought I’d feel so ashamed.

Матсукава глотает слюни. Их много. И хочется накормить ими Ханамаки. Его губы, укрытые темнотой. Этот его незнакомый взгляд. И руки на животе Матсукавы. Течением — в сталь. Это такая истина. Из элементов. Из воздуха. Из дыхания — в верный источник жажды.

— Me and the dragon can chase all the pain away. So before I end my day, remember… My sweet prince, you are the one.

Ханамаки гладит тяжелой рукой по плечам, и Матсукава смотрит. В бессовестные глаза. Это так нечестно. Это так не похоже на прежние игры. Это так не похоже на то, что дозволено хрупким кодексом «не». Переходом из норматива в бессрочное отрицание. У Матсукавы на коленях шрамы. Ханамаки их гладит, задирая домашние шорты. Задирать их не надо даже — а Ханамаки задирает. И клятвенно как-то говорит ему шепотом:

— My sweet prince… You are the one…

Матсукава никогда этого не видел. Влюбленный, говорят, бывает слеп. Говорят — к миру вокруг. А Матсукава, получается, был слеп к Ханамаки. И кто после этого преступник? Ханамаки ущипнул Матсукаву за бедро:

— Never thought I’d have to retire.

Дрожащей рукой потянулся к губам Матсукавы:

— Never thought I’d have to abstain.

Пальцами прошелся по носу:

— Never thought all this could back fire.

Лбом уперся Матсукаве в грудь:

— Close up the hole in my vein…

И поцеловал в шею. А потом — в губы. В губы. В губы. Матсукава весь дрожал. Матсукава разбился и схватил Ханамаки за рубашку, потянул на себя, прижался всем телом — он тоже хотел накрыть. Собою. Омутом — обезвоживанием. Мастукава хотел быть жаждой. Он тогда чувствовал. И жил. Целовал — золотом вместо шрамов. Засасывал Ханамаки до смешных причмокиваний, стонал в рот, не позволял себе отдышаться. О таком он даже и не мечтал. Даже сны ему такие не снились. А потом Матсукава проснулся. Они с Ханамаки не целовались. Молко не пел для них. Ханамаки не пел для него. Они посмотрели «Across the Universe» и уснули на диване. В обнимку, правда. И что? И что? Это, знаете, господи, это знаете — Иссей, ты ведь не будешь плакать? — это, знаете, будто врубаешь Placebo, растворяешься в My sweet prince, а потом песню останавливают на середине, и начинает играть Blind. Матсукаве нравится Blind. Но быть его принцем — иллюзорно даже — нравилось больше. Розовые сопли. Матсукаве семнадцать — и он влюблён. И боги давно бессильны.

21

Нужно выбирать университет. Перестать заваливаться к Ханамаки по ночам с просьбой врубить что-то громкое и бессмысленное. Матсукаве двадцать один, он оканчивает университет и собирается получать еще степень магистра. Ах да — еще он влюблен в Ханамаки Такахиро. В парня с солёными слезами — Ханамаки плакал, когда умер его отец. Еще на втором курсе. И Матсукава целовал тогда его лицо и просил: не плачь. Просил: не плачь. Ханамаки лежал на диване в гостиной Матсукавы, прикрывал лицо ладонями и рыдал. Матсукава просил не плакать, а сам отчетливо понимал: херня же. А где еще ему плакать? Где еще ему плакать? Матсукаве двадцать один, а он до сих пор не поцеловал Ханамаки в губы. Часто видел такое во сне. И не только — всякое. А у Ханамаки были девушки. И Ханамаки целовался с ними. И говорил, что нравится. Говорил, ему нравилось. Матсукава, конечно, верил. А понять не мог. Перед ним ведь всегда стоял Ханамаки Такахиро. Под веками — венами — кровью в коленях. Как можно целовать кого-то, когда перед тобою стоит Ханамаки Такахиро? Ханамаки, увы, этого понять не способен. У Ханамаки всё устроено, распределено. Он знает, куда подавать документы. Он знает, кем быть. Инженерия, свободное владение английским, университеты, будущее. А еще Ханамаки красивый до крови в деснах — это новая ступень сумасшествия у Матсукавы. Он глотает успокоительные и засыпает у Ханамаки в кровати. А поцеловать его так и не смог. Он и не знал даже. Не знал даже, что вселенная вертится вокруг одного поцелуя. Это ведь такое интимное. Это ведь такое — Ханамаки. Одно это имя — и сносит с обрыва — в камни. Чтобы биться. Чтобы плакать. И даже не стыдно теперь. У Матсукавы в голове незримое. Он боится, что больше не сможет чувствовать. Ханамаки вроде бы рядом. А его так легко спугнуть. У него были девушки. У него был Матсукава — и не было его, к дьяволу. Не сходите с ума, боги. Им нужно время. На это уходит время. Одинокое — стойкое. Платформа решительного опоздания. Им нужно время. А боги не слушают. И бросают Ханамаки под машину. Матсукава успокаивает Ханамаки-сан. И свою маму. А его не успокаивает никто. Говорят, Ханамаки будет жить. Говорят, он даже ходить будет. Оправится. Нужно только время. Всё будет в порядке, обещает врач. Так уж повелось, что Матсукава врачам не верит. Им все еще нужно время. В больницах стены холодные. Пахнет лекарствами и болезнью. Когда Матсукаве звонят, сообщая, что Ханамаки пришел в себя, он тут же мчится в госпиталь. Он, значит, теперь точно будет его. Матсукава подожжет все машины. Остановит движение по планете — и Ханамаки будет его. Он может его послать. Но Матсукава скажет на этот раз. Он думал всегда, он не знал, что делать с этой любовью. Теперь он знает точно, что делать ничего не надо. И плевать на это здание. На халаты. Непонятные почерки докторов. Матсукава заходит в палату, смотрит на Ханамаки. Тот сидит, упираясь спиной в подушку. Худой, волосы вот отросли, виден его родной светло-каштановый. Матсукава не просит больше времени у богов: — Я люблю тебя. Он всё еще стоит у двери. А надо бы подойти. Ханамаки смотрит удивленно, и Матсукава повторяет: — Макки, я люблю тебя. Не так. Я люблю тебя… как никого не люблю. Я давно это… я… я, Макки… я с детства твой. Понял? Твой. Я… я… Макки, я могу просто уйти, но я, господи, у меня… Ханамаки перебивает его: — Ленсто потому как не корола, как, здесь это стордок? Матсукава не понимает. — Макки? — Ростани у этого как прохолоко. — Макки, ты чего? Подбегает к нему, смотрит недоуменно. Ханамаки отвечает тем же. — Макки? И ничего. А потом врач объясняет: Афазия Вернике. Матсукава не понимает. Он и не должен. Просто Ханамаки теряет слова. Слоги. Буквы. Ханамаки теряет язык: он его слышит теперь иначе. Он его теперь не прочтет. У него теперь свой, собственный — из того, что Матсукава понять не сможет. То есть, как это, Ханамаки ведь должен как-то общаться. У него такие красивые губы. А он не может. Ханамаки не может вернуться в общее. Он теперь отделен — словами. Например, японская речь теперь ему не понятна — как и любая другая, впрочем. И никто не может понять его. Говорит совершенно незнакомыми — даже несуществующими словами. На психа похож. А на самом деле — с хуя ли? Матсукава бесится. Врач говорит, надо быть терпеливым. Надо помогать ему. Он, скорее всего, поправится. Многое зависит от самого Ханамаки, и время выздоровления непосредственно связано с общими усилиями всех, кто рядом — доктора, логопеда, которого посещает теперь Ханамаки, и — и Матсукавы. Который убьется в ноль, а все равно останется рядом. Матсукаве двадцать один и он влюблен в Ханамаки Такахиро. Который, конечно, из его ненормального признания ничего не понял. И поймет, наверное, не скоро. Пока они могут объясняться знаками или жестами — и всё бы ничего. Всё бы ничего… Афазия Вернике. Научным языком: сенсорная афазия, также акустико-гностическая афазия. Проще: непонимание речи, потеря себя в языке, неспособность выразиться, обладая при этом отличным слухом. Ханамаки может, к примеру, скопировать отдельные предложения или слова. А смысл их ему непонятен. На лечение, говорит врач, уходит много времени. Может, несколько лет. Разве что в редких случаях не удается достичь полного выздоровления. Матсукава, однако, надеется, что Ханамаки не станет статистикой редкого случая. Потому что Матсукаве двадцать один. И он влюблен в Ханамаки Такахиро. Которому хочется врезать за его истерики. Которого так просто и так сложно понять. Матсукава бесится. Ханамаки бесится. Так не пойдет, говорит им врач. Нужно успокоиться и идти вперед. А Матсукава забыл уже, что значат все эти фразы. Забыл уже, каково это — идти. Потому что они зависли где-то у края моста. Никакого движения. Полное отсутствие жизни у причала унесенного корабля. Матсукава тянет к Ханамаки руки. И не дотягивается. Никаких изменений за два месяца. Первые недели Ханамаки отказывался с кем-либо общаться. Его кое-как отвозили к логопеду — и обратно домой. Матсукаву он к себе не подпускал. Ну, ну его, этого Ханамаки Такахиро, у которого рот не закрывался всю жизнь. Они с Матсукавой только и делали, что шутили. Пели под Молко. Читали Гессе и Хемингуэя. А теперь всё потеряно. Стерлось. Будто запись на диктофоне. Которую больше не проиграть. Матсукава проигрывает по-всякому. Человечеством. Адамом с фрески Микеланджело. Можно протянуть руку к Богу, сотворить себя — и не сметь прикоснуться. Однажды Матсукава сдается. Ну, как сдается — врывается к Ханамаки и сажает его на переднее сидение отцовского авто. Всё, что осталось от папы, оказалось таким необходимым. Дряхлая тачка — и возможность украсть Ханамаки хотя бы на сутки. Хиро хочется шлепнуть по заднице за его капризы. Хочется слушать его жаргон — неповторимый. Как и эти пальцы. И губы. И всё, что несет собою это неповторимое — Ханамаки. Матсукава не знает, что сказать. Жесты кажутся лишними. Слова — а что слова? Матсукава смеется и начинает: — Я четвертый год уже изучаю языки. И для меня это всё как-то немыслимо. Они выезжают на широкую трассу, ведущую в пригород. Матсукаве хочется в горы — броситься. В Ханамаки. — Я привык, что всё можно как-то назвать. Ну, сказать то, что хочется. Потому что это всегда было так просто. Нам с тобой… я… прости, Макки, ты же хер тут поймешь вообще… Ханамаки смотрит заинтересованно. Смотрит на губы Матсукавы и делает знак рукой, мол, продолжай. — На тебя смотреть хочется. Не отрываясь. И поцеловать. Поцеловать тебя, Макки. Матсукава с трудом следит за дорогой. Солнце уже садится, и на трассе пусто. Он даже не знает, где стоит затормозить. Паркуется у симпатичного обрыва и продолжает: — Ты просто говно, Макки. Ханамаки улыбается так, будто всё понимает, и от этого бросает как-то необъяснимо в дрожь. Они проходят через лес к обрыву, то и дело спотыкаясь о торчащие заросли. Обрыв заканчивается тоже лесом — холмистым, сквозь который живым, наверное, не пробраться. Матсукава смотрит вниз, придерживая Ханамаки за руку — на всякий, если вдруг. Стемнело уже давно, но не страшно. На другой стороне несколько домов смотрят на них огнями из окон, напоминая: они не одни. А Матсукаве хочется схватить вселенную в кулак и смять её, сбросить в черное око, развернувшееся перед ними. А еще хочется поцеловать Ханамаки. Матсукава долго еще болтает. О голосах, о том, как ему нравятся мужчины с накрашенными глазами. О том, как ему нравится Ханамаки и эти звезды в его груди — острые и холодные. О том, как это здорово — вдыхать друг друга односторонним откровением. Пьянящими — и опьяненными — взглядами на стенки сосудов. Ханамаки пробирает. И Матсукава приобнимает его за плечи, обещая, что всё наладится. И что они оба постараются. Они оба постараются. Матсукаве двадцать один. И он по-прежнему влюблён в Ханамаки Такахиро.

22

Матсукава поступает в магистратуру. Потому что если он задержит себя хоть на день, Ханамаки ему ни за что не простит. Потому что Ханамаки не болен — это трудности. А с трудностями — ну, обычно — справляются. Матсукава как никогда хочет, чтобы всё у них было обычно. Матсукава рассказывает Ханамаки о музыке. О том, что такое the me из текстов Хэтфилда. О том, что такое the you. Проникновение в глубину — это как прикоснуться ко дну и не хотеть возвращаться. Задохнуться собою — дымом в воде — ресницами — стоном. И тем, что скрывается за пределами, за стеною привычного «вне». Ханамаки любит его слушать. Ханамаки понимает едва ли, и все же — все же он понимает многое. Он хватается за Матсукаву, за язык и движение губ — Ханамаки хватается, а Матсукаве только это и надо. Чтобы его окунули в воду. И чтобы он умер от передоза Ханамаки в крови. Это, наверное, самая красивая смерть. В двадцать два еще веришь, что любовь способна убить. Она сильна и прекрасна. Проста — и разочарующе персональна. В двадцать два просто веришь — веришь, что Бог сотворила Адама. Матсукава рассказывает Ханамаки: — Нам еще на четвертом курсе задавали читать литературу на английском. Я, значит, взялся за Оруэлла и Бёрджесса. И Паланик у меня был тоже, помню. «Удушье». И у меня учитель спрашивает, кто из них интереснее. Представляешь, учитель спрашивает. И я говорю ему, что это кощунство. Это кощунство, Макки. Сравнивать писателей, а их стили, эти их слова, суть, построенная из букв, это что, просто так? Это было для того, чтобы студенты читали как домашнее задание, а потом сравнивали? Для чего тогда Бог создавал Адама? Он, наверное, просто не знал, что когда-нибудь Бёрджесса будут сравнивать с Оруэллом или Палаником. А то послал бы нахрен это человечество. Ханамаки — колючие прутья цивилизации. Он сдерживает. И вдохновляет. Божественная ошибка. Таких нельзя создавать. Но бог создал Ханамаки Такахиро и Матсукаву, которому двадцать два и который по-прежнему безнадежно в него влюблён. Однажды Матсукава ведет Ханамаки в клуб и просит: — Давай поговорим. Ханамаки удивительный. И удивляющий. Он кивает, стараясь перекрикнуть музыку: — Говорим! У Матсукавы перед глазами всё желтое. Красное. Фиолетовое. Оранжевое и синее. У Матсукавы цвета сливаются в Ханамаки. Может, это всё потому, что он гей, Матсукава не знает. И шепчет осторожно: — Я люблю тебя. Берет Ханамаки за талию и не верит, что в клубе играет Placebo. Матсукава не думал даже, что под Молко можно танцевать. Но они тут танцуют под «Drag behind» — и им нормально. Ханамаки красивый. Он двигается плавно и отрезвляюще — и Матсукава чувствует его всего. Руками и взглядом — дыханием. И Матсукава молится, чтобы это был не сон. Он не знает, какому богу нужно молиться. Люди придумали слишком много богов. Тогда он решает молиться Брайану Молко. И, кажется, это срабатывает.

— You’re always ahead of the game, — подпевает Матсукава, — I drag behind.

Ханамаки теряется в толпе и бросается пылью в глаза, в щемящем свете диодных ламп и эхо словарных запасов несуществующих языков.

— You never get caught in the rain when I’m drenched to the bone every time.

Ханамаки всегда любил впитываться в Матсукаву. Пихал ему тараканов в трусы и подносил к подушке колонки с потрясным хард-роком, чтобы разбудить.

— You’re the first one to swim cross the Seine…

И у Ханамаки такие красивые губы. Он повторяет за Матсукавой:

— I lag behind.

Матсукава целует Ханамаки в ухо, поражаясь тому, как силен остается этот кусок дерьма даже при дохлом знании языков. Матсукава растворяется, признает:

— You’re always ahead of the game while I drag behind.

Повторяет Ханамаки в губы:

— I drag behind. I drag behind. I drag…

И Ханамаки его обнимает, крепко сжимая плечи. Ханамаки его обнимает. И Матсукава плетётся за ним в безмерном расстоянии из the me and the you, которое они придумали себе за богов.

23

Матсукавe двадцать три. Он влюблён в Ханамаки Такахиро. И все еще девственник. Матсукаве не нравится дрочить на порно. Но как-то привык. А еще он любит смотреть фильмы об однополой любви — черствое словосочетание. Матсукава любит смотреть на геев. Матсукава любит Ханамаки Такахиро и Колина Фёрта. Матсукава смотрит «A single man», пока Ханамаки мирно сопит ему в грудь. Зима. На ладонях и в темноте. В экране старого ноута. Зима в говорящем Мияги. На ресницах у Ханамаки. На губах, до которых Матсукаве тянуться, как Адаму до Бога. И где его ангелы? Где его ангелы? Позовите Микеланджело, он должен соединить божественное с человеческим. Потому что Матсукава такой слабый человек. А Ханамаки божественно недосягаем. Под тяжелой рукой Матсукавы, под пеленою немого признания — Ханамаки недосягаем. И Матсукава говорит ему, пальцем оглаживая на экране очки Фёрта: — Красивый. — И ты. У Ханамаки заметный прогресс. Доктор гордится им, и Матсукава гордится им тоже — он такой очаровательный говнюк, и такой сильный говнюк, что хочется покусать его в щеки и слегка выпирающий подбородок. Матсукава не понимает, что такое Ханамаки. Как оно происходит с ним? Как оставить его в себе? Что делать с таким Ханамаки, Матсукава не знает. Матсукаве двадцать три, а он, глупый, так и не понял, что делать с этим ничего и не надо. Матсукава показывает Ханамаки сеть. Из зорко глядящего божества — с их же планеты. На зимних каникулах они улетают в Европу, и Матсукава таскает Ханамаки по музеям и объясняет: — Видишь, Макки, вот оно: искусство. Искусство, Макки. Ничего не потеряно, пока есть оно. В тебе. Во мне. В этом музее, Макки. Знаешь, у Рафаэля… Ханамаки целует Матсукаву в губы, толкает к стене, и они чуть не переворачивают «Обнаженную Маху» Гойи, и Матсукава, наверное, никогда — никогда не простил бы себе подобное грехопадение, но если оно обещает ему ад — губами его Ханамаки, — Матсукава готов сжечь все музеи мира. Потому что искусство беспомощно, когда Ханамаки Такахиро целует Матсукаву беспощадным приливом в крах. Матсукаву ломает. Он распадается. И все в музее Прадо смотрят на них. И, наверное, во всем Мадриде все смотрят на них. И герцогиня Каэтана смотрит укоризненно. Матсукава чувствует на себе взгляды Колосса и Сатурна. Взгляды Карла IV и его семьи. Шабаш ведьм наваливается на них, и Атропа жадно впивается в их поцелуй. Так, наверное, смотрит бог. Ханамаки целует Матсукаву. Слюняво, со вкусом. Умело. Больно кусает губы, прижимает к стене всем телом, впиваясь в шею и в щеки, пока его от Матсукавы не отрывает охрана. А потом их вышвырнули из музея. Матсукаве двадцать три. Он влюблен в Ханамаки Такахиро. И впервые дотронулся до вселенной.

25

Матсукаве двадцать пять. И он переспал с Ханамаки Такахиро. Ханамаки научился кое-как разговаривать. Речь все еще хромает, но это ведь Ханамаки, упрямый, очаровательный говнюк, и Матсукава готов хоть всю жизнь ходить за ним и петь ему песни плацебо за дар находиться в исковерканной жадными статуями реальности, стирая художников в сотворение «мы» из пластика и металла. Из чего-то физически ощутимого, из того, что можно сломать — чтобы они с Ханамаки разбивали мир и дырявили железо, и плевались бетоном, и трогали друг друга льдами созданных ими ночей. У Ханамаки красивые губы. И пенис. Ханамаки отсасывает Матсукаве. Так, что боги сходят с ума. А Матсукава их проклинает. — Люблю, — шепчет Ханамаки и входит. Толкается. Грубо. И с нежностью. Это дурно. Это так дурно, что хорошо. У Ханамаки длинный язык и худые руки. Он гладит бедра Матсукавы и утыкается носом ему в кудри. Ханамаки зовет его стоном в прошлое: — Маттсун... Выдыхает его имя скороговоркой, потерянно, притупленно, и Матсукава целует его судорожно, голодным ртом — в приобретение из единственного его — Ханамаки; в холодное солнце галактики — умирающими звездами — о бетон. Матсукава разбивается. А Ханамаки повторяет дикое: — Маттсун, Маттсун, Маттсун... У Матсукавы в новой квартире слишком маленькая ванная. Но им с Ханамаки не тесно. Они много целуются и бьются лбами о кафель, и у Матсукавы снова колени в крови — от бритвы, которой Ханамаки так неосторожно размахивал. У Матсукавы колени в крови. И он никогда не признается, что это — его слабость. Не колени в крови. Хуже того — не боль. Матсукаве двадцать пять. И он влюблён в Ханамаки Такахиро.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.