ID работы: 6024976

Черный человек

Слэш
PG-13
Завершён
1940
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
4 страницы, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
1940 Нравится 47 Отзывы 316 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
— Ах… метель такая… просто черт возьми! — хрипло смеется невысокий мужчина, запрокидывая вихрастую голову, и ловит губами крупные снежные хлопья. Они липнут к его пушистым ресницам, и он щурится, растерянно моргает, нелепый и пьяный вдрызг. Ноги держат плохо — он поскальзывается, потешно взмахивает руками, ища опору. — Есенин, да чтоб тебя! Второй, высокий, весь словно нарисованный углём на фоне белеющего снега, хватает его под локоть и грубо встряхивает. — Нажрался, как свинья. Есенин на фоне темной фигуры кажется маленьким и хрупким, похожим на грустную тряпичную куклу. — Грубый ты, Володя… злой. И глаза у тебя злые. Че-ерные… — шепчет он, испуганно цепляясь за рукав спутника. В его взгляде жутковатыми отблесками плещется хмельное безумие. — Какой есть. Уж прости, Сергей, елея для тебя не припас. Иди давай! Тени от желтых фонарей падают на лицо Маяковского, залегая под суровыми бровями. Глаз под ними почти не видно, только упрямый, чувственный рот кривится в недовольной усмешке. Допился, Божья Дудка, до косых чертей, вот и мерещится ему всякое. Сколько лет он уже знает этого «поэта от сохи»? Десять? Двенадцать? С тех пор, как они увиделись в первый раз, Есенин сменил нелепую косоворотку на костюм с цилиндром, а лапти на штиблеты (про свою желтую кофту Маяковский предпочитает не вспоминать), да только и всего. Дури меньше не стало. Чем больше вокруг него вьются дурные на голову бабы и сладкоречивая сволочь вроде Клюева (сперва едва не облизывал своего Сереженьку, а теперь, чуть тронь, на дерьмо исходит), тем больше ее. Дури этой. Есенин с трудом переставляет ноги. То смеется невесть чему, вглядываясь в декабрьскую ночь, то вздыхает, понурившись, как бездомный пес. Распахнутое дорогое пальто свисает с плеч так, что рукава почти закрывают пальцы. Он похудел, осунулся страшно. От наведённой кукольной красоты и деревенского румянца — любимой мишени для насмешек Маяковского — только и осталось, что глаза. Неестественно огромные. Они оказываются прямо перед ним, когда Есенин снова спотыкается, и Владимир, выматерившись на чем свет стоит, сгребает его одной правой в охапку. Маяковский зол на себя. Кой-черт понесло его этим вечером по кабакам? Ответ тяжелым булыжником лежит на сердце. Что еще делать, когда нет мочи слушать, как стонет за стенкой Лилечка? Не скрестись же в дверь, скуля, как побитый щен, и зная, что без толку. Так уж у них повелось. Вот такая вот геометрия любви. Беспощадная. Невыносимая. Думал, может, сперва перекинуться в карты, затеять спор, обсмеяв чьи-то очередные бездарные, беззубые вирши — а потом к блядям, ближе к ночи. А тут — Есенин. Разбитый, бледный, с блуждающим взглядом. Вокруг, как всегда, какая-то шваль из тех, что пьет за его счет да за милую душу. Мимо пройти не удалось. — Гляньте-ка… Маяковский! — Есенин щурится, подпирая раскрасневшуюся щеку рукой, и расплывается в пьяной улыбке. И так тошно, а тут еще этот звонкий забулдыга, ясноглазый хулиган, подрастерявший свою резвость. — Что, Володя, и тебе не спится этой дивной ночью? Сизый табачный дым кольцами вьется в воздухе, застревая в золотистом облаке есенинских волос. — Есенин, можешь ты говорить по-человечески? — Сил моих нет уже, Володя… по-человечески, — тот горько усмехается. — Еще немного — и завою. Вот так… — Светлые брови ползут вверх смешным домиком, он задирает голову и издает хриплый полу-стон, полу-вой. Маяковскому становится жутко, но Есенин замолкает, сузив прозрачные глаза, и заливисто смеется. Кто-то из друзей подливает ему еще. Маяковский чувствует, что в груди жжет, а зубы сжимаются так, что они вот-вот раскрошатся. К горлу комком подкатывает ненависть. То ли к Есенину, то ли к безумию, в котором тот так заразительно тонет, то ли к убожествам, которые рады утопить, подтолкнув в спину. А может быть, ко всей этой собачьей жизни, об которую они оба бьются, как рыба об лед, да все зря. Он отвечает что-то резкое и язвительное, иронизируя над «новым оттенком» в «палитре слезливого упадничества», но почему-то спустя полчаса уже тащит Есенина по заснеженной Тверской к Брюсову переулку, где тот, по его словам, обитает. Никогда он не отличался тягой к благотворительности, но пассионарная дурь действительно заразна. Всего-то пара километров, а кажется, будто целая вечность, в которой только метель в лицо, холодное черное небо над головой, и Есенин, висящий на нем чуть не всем телом. Маяковскому кажется, что он дьявольски раздвоен, и его словно выламывает, корежит и выворачивает наизнанку от этой близости. От того, что это странное, нелепое и нежданное между ними — близость. Болезненное, извращенное неодиночество. Ему противно, но сердце, замирая, пропускает удар, когда Есенин вдруг отталкивает его, решив, что может идти сам. На губах вертится злое: «Сдохнешь ведь в сугробе, сукин сын! И туда тебе и дорога!» Но Маяковский стискивает челюсти и идет следом. Есенин внезапно останавливается и говорит нараспев, прикрыв глаза: — Ах, метель такая, просто черт возьми! Помолчав немного, словно пробуя слова на вкус, добавляет: — Забивает крышу белыми гвоздьми. Владимир угрюмо молчит, с трудом сдерживая желание потащить пьяного поэта домой волоком. Призрачная белизна его кожи, высветленная распахнутым воротом рубашки и нездоровый блеск в глазах — тревожат. Не дают вдохнуть спокойно. Здесь, под снегом и светом фонарей, Есенин кажется таким прозрачно-светлым, словно небритые щеки не от водки раскраснелись — а от мороза, а от побелевшего рта вовсе не пахнет перегаром. Сейчас он не такой, как в дыму удушливой пивнушки, где пахнет мужицким потом и отчаяньем. Не такой, как среди обожателей и чувствительных дам с томными глазами, готовых ловить каждое слово и взгляд своего сладкоречивого кумира. Без расшитой крестами рубахи, без цилиндра и шелковых галстуков, без вопиющей обыденности, без вечных березок, кленов, кобыл, телят и прочей российской флоры и фауны, которую он так демонстративно воспевает. Кажется, там он был — спившийся актер дешевого балагана, а здесь — едва ли не ангел с нимбом из пушистых волос вокруг изможденного лица. Пьяный, раненный в сердце ангел с безвольно повисшими крыльями фалд пальто. Маяковский терпеть не может всю эту мистическую, романтическую чушь. А Есенин чуть что, сразу поминает Бога, образа да иконы, проклиная свое безверие. За это Владимир особенно над ним издевался. Но сейчас издеваться не хочется. Сейчас хочется зажмуриться и не смотреть больше на этот ослепляющий свет догорающей звезды. Он слишком знаком ему. Слишком близок. Поэтому Маяковский никогда не оглядывается и всегда смотрит в будущее. Но сейчас он смотрит на Есенина, и не может оторвать взгляд. Семь этажей. В холодном подъезде темно. Свет горит только на втором и четвертом. То ли Есенин слегка протрезвел на морозе, то ли вверх ему подниматься проще, чем идти по заснеженным мостовым, но они всего пару раз останавливаются в гулких пролетах, чтобы перевести дух. Есенин тяжело дышит, пар клубами вырывается в него изо рта. Этаже на пятом он вдруг говорит, на удивление внятно: — Хоть в гости зайдешь, Володя. Ты же не был у меня ни разу. Ни здесь, ни на Пречистенке. Здесь, правда, не хоромы… сам понимаешь. Платят мало, гниды! — Он зло потрясает кулаком в темноте. — Чествуют, печатают, вечера устраивают, что-то говорят про «вклад» и «крестьянского поэта», а платят все равно мелочь. А мне бы… хоть пару тысяч… — Его голос срывается, он тяжело валится на Маяковского. — Нет уж, Сергей. Проспись сначала, а потом в гости зови. На чай. Водку пить я с тобой не буду. Уволь. — Чай… — эхом отзывается тот, словно впервые в жизни слышит такое слово. Наконец перед ними оказывается тяжелая дверь чуть ли не до самого потолка высотой. Есенин начинает неуклюже копаться в карманах, то в одном, то в другом, ища ключ — все неудачно. — Да где ж он, черт бы его побрал?! Вот так и буду тут на коврике спать, пока Галя не вернется. Хриплый смех снова бьет Владимира по нервам, и мурашки бегут по спине. — Так ведь оно у меня всегда в жизни. Что бы ни делал, Володя… Вся эта суета, слава, вечные споры, слова, блуд, словоблудие… Так я устал, так пусто мне, что и коврик сойдет. — И где же шляется ночами твоя Галя? — Вопрос звучит куда язвительнее, чем Маяковский рассчитывал. Просто Есенин его нервирует, и вся эта кутерьма с ключом, и бардак в душе из-за обнаженной перед глазами беспомощности. — Да что б я знал, Володя. Может, она и говорила, я не помню. Есенин смотрит прямо на него, снизу вверх, его глаза поблескивают в темноте. Сережа… застегни душу, а то стыдно делается. Так легко, глядя в нее, перепутать грешное со святым или наоборот… Ты уж, будь добр, оправься. Спрячь. Убери. Убери! Тот устало прислоняется спиной к двери, откидывает голову назад и начинает что-то тихо напевать, вроде пошлого «Позабыт, позаброшен…» Ишь, нашелся беспризорник, мать его! Зло берет. Маяковский не выдерживает, нависнув над ним, начинает грубо, точно жандарм, обыскивать его карманы в поисках ключа. Щупает пальцами брюки, скользит ладонями по бедрам, вверх к бокам, совершенно ненужно огладив спину, и надеется, что вся эта пытка наконец-то кончится, ключ найдется, он с чистой совестью отправит Есенина спать, а сам поедет туда, где найдется умелая девица, чтоб скрасить остаток ночи. Но его подопечный вдруг шумно вздыхает сквозь сжатые зубы и прижимается к нему бесстыдно и требовательно. Владимир едва успевает удивиться, но вот уже поглаживает большим пальцем нервно дернувшийся кадык, сжимает в кулаке волосы на затылке и жадно целует горьковатые, мягкие губы. Слепо, безоглядно прижимает к себе вечного соперника, непримиримого, ломко-язвительного. Есенин цепляется ледяными пальцами за сильное запястье и пытается ответить на поцелуй. Но Владимир слишком любит затыкать ему рот, забивая лиричную надрывность выверенным и не знающим преград напором. Ему нравится подчинять себе его рот и пить его одиночество большими глотками, смешивая со своим. Если они хоть в чем-то похожи, так в том, что оба изранены, а страсть для обоих — поцелуй и в омут. Сейчас это уже не метафора, но ему почему-то плевать. На ключ ему тоже плевать, но, шаря руками по телу Есенина, он все-таки его находит и достает из внутреннего кармана пиджака. Они отрываются друг от друга, и Маяковский понимает — если уйти, то сейчас. Он колеблется. Думал ли он когда-нибудь, что захочет разделить с ним постель? Нет. Знал, что там, помимо сотен девиц, побывали и Мариенгоф, и Клюев, а может, и не только они. Но сам об этом и думать не думал. Куда чаще он думал о Лиле. Но Лиля хотела, чтоб он делил и ее, и постель с Осей. И он делил. Хоть об этом он думал куда реже, чем о том, что хочет заткнуть Есенину рот. Рука все еще лежит на шее Есенина. Тот притягивает ее к лицу и прижимается горячими припухшими губами к ладони. Маяковский шумно хватает ртом раскалившийся до предела воздух. Еще немного, и ему будет все равно, что они в подъезде, а дальше за дверью коммуналка, где мирно спят другие жильцы. — Сережа, что ж ты… — Не хочу сегодня быть один, Володя. Боюсь. Мне кажется, он скоро придет за мной. Мой Черный Человек. — Ты и про меня сказал, что я Черный. Злой. — Да. Ты такой и есть. Но ты живой, Володя. Ты такой живой… Настоящий. — Есенин продолжает целовать его ладонь, захватывает ртом пальцы, и Владимир чувствует, что с разговорами пора заканчивать. Потом, прежде чем он уйдет навстречу безлюдному декабрьскому утру, оставив Есенина наедине с похмельем и скомканными простынями на диване, скрипучем, как старая колымага, тот шепнет сонно ему на ухо: Ах, метель такая, просто черт возьми! Забивает крышу белыми гвоздьми. Только мне не страшно, и в моей судьбе Непутевым сердцем я прибит к тебе. Маяковский еще не знает, что больше Есенина живым не увидит. Но чувствует, что в этих словах звенит невыносимо пронзительная, лишенная всякой шелухи, бьющая прямо в цель, точно пуля в упор, правда.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.