ID работы: 6026919

Сын луны

Гет
R
Завершён
9
автор
Размер:
38 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
9 Нравится 5 Отзывы 1 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
— Простите, мадам, но я вынужден забрать это. — Что-о-о-о?! Привратнику хватило полувзгляда на новенького, чтобы понять: пушечное мясо. Возраст — лет пятнадцать, вес — килограммов пятьдесят, из которых на понты и новенький мобильный телефон приходится большая часть, а на яйца — чистый ноль. И матери его, блондинке с непреклонно поджатыми губами и нервными жестами истинной курицы-наседки, стоило подумать трижды: отдавать такого сопляка в этот концлагерь стоило только в том случае, если бы он был чемпионом по боксу. В суперлегком весе, судя по всему. — Мама! Что за беспредел? Какого черта, хотел бы я знать?! — выговорил пацан, едва разжимая зубы — ну и мерзенький же акцент, как будто он что-то жует, а проглотить не в состоянии. — Это ущемление моих прав, вы обязаны их соблюдать! Я подам на тебя в суд за жестокое обращение с детьми! Тебя прав родительских решат! Ты… От взгляда, которым мамаша наградила своего отпрыска, передернулся даже Эндрю: неприятно так засосало под ложечкой, видел он такие же глаза (неприятные, голубые настолько, что почти прозрачные) у пары человек. Только те жили в Зимбабве и собирали отрезанные у соперников причиндалы: по приколу. А отдельные индивидуумы еще и жрали их. Хорошо же сопляк довел эту «мадам», раз она его решила сбагрить в «Хиллс». — Сэр, — акцент у матери и сына одинаково гадкий для слуха, тягучий, горловой и глухой… кажись, в Дублине один знакомый бармен именно так и говорил — еще чуть-чуть, и словами в пиво наплюет вместо пены. — Это же всего лишь безделушка… — Это не безделушка! — взвизгнул малолеток так громко и мерзко, что Эндрю отдал бы ему все свое жалование, лишь бы тот прекратил верещать. — …безделушка, которой сложно причинить кому-нибудь вред, — с шипением продолжила она, дернув сына за руку — тот снова заткнулся, только зыркнул на мать убийственно. — Это подарок его усопшего отца, мир его праху. Посмотрел бы он на тебя сейчас! — явно не в первый раз сорвалась женщина и отвесила кривящему губы мерзавцу хорошую такую плюху, как только мозги на месте остались. Крысеныш какой-то, пренеприятный. Физиономия острая, вроде бы и высокий, а сутулится, волосы блондинистые зализаны, сам — ну вурдалак вурдалаком, настолько бледный. Так и тянет пнуть с оттяжкой. Таких в тюряге за сигареты сдают из одной камеры в другую. Вон, губы как раз пухлые, капризные. — Регламент школы, — пожал Эндрю плечами. Подобные сцены он уже не раз наблюдал — вместо швейцарского ножа могло быть что угодно, от навороченного мобильника до «безобидной» травматики. — Вы можете забрать его, если не хотите, чтобы он попал в утиль, но у вашего сына он не останется. Сладкое тоже нельзя. — Вообще?! — выпучил глаза мелкий. — Да что за геноцид, чтоб вас всех… — Ясно, сэр, я заберу это с собой, — «Милки Вей». Не дай бог кто заметил бы, одним смехом не обошлось бы — сразу головой под стульчак. — Могу я поговорить с сыном с глазу на глаз? — Проводите до второго пропускного пункта. Дальше он должен передвигаться сам. — Благодарю. Идем. Проходивший мимо пацан скривил жутчайшую рожу: Эндрю готов был поспорить, что он их долгие годы тренировал специально для такого случая. Ну-ну, даже интересно, надолго ли его хватит и как скоро он в «травму» с переломом или сотрясением загремит. Интересно, сказал ли кто-нибудь этой цыпочке (траурное платье или нет, а такие бедра не спрячешь), что «Хиллс» — это почти что французский Легион для невоспитанных подростков? Перед самым турникетом они остановились: мадам присела на одно колено, хотя в этом особой нужды не было — угрюмый ублюдок доставал ей макушкой почти до плеча. Накинула на шею цепочку с простым католическим крестиком — до того он мирно болтался на пышной груди, аккурат между второй и третьей пуговицей. Регламентом вроде не запрещено, пусть остается. Взяла обеими ладонями за виски и поцеловала — как по мнению аж поперхнувшегося Эндрю, так слишком даже откровенно, чуть ли не взасос. — Не вздумай подвести меня, — прислушался Эндрю и хмыкнул: ну да, откуда дамочке с такой внешностью знать об армейских нравах. — До свидания, сэр, — походя кивнула она привратнику. — До свидания, мадам, — проводил ее Эндрю взглядом. Вот ведь горячая штучка досталась какому-то мужику — неспроста он вдовцом стал, как пить дать. Был какой-нибудь старый пердун, а долго ли такого до инфаркта доводить с такими сиськами? И сынок явно в него пошел, а после смерти и вовсе от рук отбился. Мамашу можно понять: такие отчего-то искренне уверены, что военизированные школы могут поставить голову их «кровиночкам» на место. Эндрю с намеком дернул подбородком в сторону рамки металлодетектора. Что встал, проходи, мол. Пацаненок, до того задумчиво смотревший матери вслед, встрепенулся, вскинул повыше нос и выщерился в ответ — вот ведь… и впрямь крысеныш. Повел плечами, подхватил чемодан на колесиках и глубоко-глубоко вздохнул. — Áibhirseoir, — донеслось до Эндрю. Хрен его знает, что это значило, но интонации были говорящие. Эндрю с ними не мог не согласиться.

***

У дедка поперек лба стоял огромный такой штамп: «Слишком много мозгов». Такое чувство, что огромная голова на тощей шейке его просто перевешивала и к земле тянула. Тяжкий груз — если в двенадцать лет эта голова смогла создать новый тип баллистических ракет типа «Иерихон», то что же в ней сейчас варится? Хотя ответ был прямо перед глазами. И от ответа этого приходилось почти силой отводить взгляд на новое «непосредственное начальство», уткнувшееся носом в досье. — Вам и вправду двадцать шесть? — недоверчиво проскрипел Джепетто. Ну очень русское имя. — Разумеется, — не моргнув и глазом, ответил «Джеймс» — оперативные псевдонимы и возраст он менял чаще, чем обмундирование. — Здесь не прослушивают, — отложил Босконович документы в сторону, — если бы в лаборатории «Холодного сна» был хоть один жучок, даже очень «незаметный», я бы знал об этом. Аппаратура не терпит постороннего электромагнитного излучения, мои приборы более чуткие, чем навигация самолетов. Так что это, пожалуй, единственное место, где мы можем поговорить начистоту. Русским владеете? — перешел он неожиданно на родную речь. — Спрашиваете, — хмыкнул Джеймс в ответ. Пока на задании, лучше даже про себя называться псевдонимом — меньше шансов случайно «спалиться». — Так вам и в самом деле двадцать шесть? — Двадцать, — нехотя ответил Джеймс. — В нашей работе постоянная смена возраста в документах — нормальное явление. Но как вы… — Поживите с мое, молодой человек, и вы не такому научитесь. Значит, вы теперь мой новый «лаборант», — пробрюзжал Джепетто, обозрев чуть не рвущийся на плечах халат. Ну, никто не виноват, что он пошит на лабораторных додиков, могли бы выдать хирургический, на мясника рассчитанный. — У вас хоть среднее образование есть? — проворчал он. — Вы бензольное кольцо от формальдегида отличить в состоянии? — Моего образования и умений достаточно, чтобы выполнять мое задание — защищать вас. — Защищать — это неплохо, конечно. А вытащит меня отсюда кто? — Мой шеф «работает» в третьей научной группе. Все вопросы логистики за ним, — пожал Джеймс плечами. — Никто не обещал вам, что спасение придет быстро. Возможно, ждать придется не один месяц. Джепетто посмотрел на него огромными усталыми глазами, так что «мистер Симмонс» даже посочувствовал: это же как он, должно быть, мучается на этой работе, что готов сбежать от господина Мишимы куда угодно. Даже на родину — в какой-нибудь королёвский НИИ средней руки, где ему не будет ни финансирования, ни рабочих рук, ни оборудования. Что же его тут заставляют делать? Взгляд сам собой обратился в сторону огромной колбы с жидкостью. Если в ней находился труп, то труп этот, надо признать, чертовски хорошо выглядел. Джепетто перехватил его взгляд и неожиданно улыбнулся: беззубо, по-старчески. И очень уж неприятно. — Нравится? — встал он и приложил руку к мелко-мелко вибрирующему «саркофагу». — Я не… — Она всем нравится, — не стал слушать его Джепетто. Провел рукой вдоль бока женщины, к ее щеке. — В некотором роде, моя подруга по несчастью: перешла дорогу господину, имя которого хорошо известно нам обоим. Он настаивал на полной ее ликвидации, однако мне удалось ее спасти. Быть лабораторной крысой — не самая приятная альтернатива, но все-таки лучше, чем смерть. Как вы считаете? — проницательно блеснул он стеклами очков. — Я не считаю. Это вне моей компетенции. — А придется, раз уж вы мой лаборант, — отрезал Босконович. — Вы хотя бы представляете себе… — Криокамера. Представляю. Не считайте меня совсем уж дуболомом. — Инструкцию прочитали? Вот чего он взъелся? Такое чувство, что Джеймс его не спасать за тридевять земель примчался, а вешать — прямо вот на проводах, ведущих к ЭВМ. Или топить в саркофаге. — Два раза, — не удержался от ехидного тона Джеймс. — Память фотографическая, профессиональная. Босконович поджал губы и издал невнятный звук: то ли подавился, то ли хихикнул. Отвернулся и щелкнул парой тумблеров — эти должны были включать пневматическую систему и опускать капсулу. Зачем вот только? — Бегаете по утрам? — неожиданно спросил у него Джепетто. — Трусцой, по пять километров, — с удивлением ответил Джеймс. — Курите? Пьете? Жирным питаетесь? — Жалование не позволяет. — Господин Мишима неплохо платит, можете начать. Но только с завтрашнего дня. Или хотя бы через пару часов, — резюмировал Джепетто. — Я просмотрел ваши анализы. Вы здоровы как бык, хоть сейчас на мыс Канаверал. — Мне предлагали на Байконур. Отказался. — Ну, я вам отказываться запрещаю, — хмыкнул Босконович и зашелся сухоньким шуршащим кашлем. После чего неожиданно ловко бросил что-то в сторону Джеймса. — Мне необходимо отлучиться за инструментарием. У вас пятнадцать минут, друг мой, чтобы поработать на благо науки. — То есть? — с недоумением Джеймс поднял предмет на уровень глаз: баночка. Маленькая, пластиковая, с плотной герметичной крышечкой. — Господин Мишима неоднократно заявлял мне, что легко пустит эту прелестную деву «в расход», если от нее не будет хоть какой-то пользы. А раз так, я бы предпочел заняться изучением развития эмбриона в условиях «Холодного сна». Это работа, требующая времени, однако вы сами сказали, что результатов вашей работы быстро можно и не ждать. Вот и развлечемся вместе с вами. Будете после показатели снимать и записывать, таблицы я вам выдам. Пальцы Джеймса разжались сами собой — баночка неприятно стукнула о кафель. — Да вы хоть понимаете… — Я понимаю, что пока вы у меня в подчинении, а для эксперимента мне бы пригодился человек с отличными физиологическими характеристиками. На вас можно дрова через тайгу возить, более идеальной кандидатуры не найти. Между прочим, между собой мы называем проект «Спящая красавица». Вы с полным текстом сказки знакомы, молодой человек? — а вот теперь точно не послышалось: этот старый хрыч хихикнул! — Девушка вам понравилась, так что будем считать это сугубо добровольным начинанием. Нет, в капсулу я вас не пущу, не бомбардируйте меня яростными взглядами, благо, мы не в Кабуле. Вот снаружи постоять и полюбоваться можете. Но как дойдет до дела — туалет вон за той дверью, — указал Джепетто напоследок узловатым пальцем в сторону неприметной белой двери. — Я не… — Откажетесь — накатаю на вас «телегу». Гауптвахты у нас нет, но вам последствия все равно не понравятся, молодой человек. Пятнадцать минут. Вам, я уверен, хватит, — хлопнул Босконович дверью погромче. Джеймс медленно поднял баночку, простоял неподвижно минуты полторы, сжал до хруста пластик и разразился самой грязной бранью, которую слышал от прапора в незапамятные «школьные» годы, когда его лицом на самбо вытирали плац. Еще с полминуты на полном серьезе прикидывал — не стоит ли как следует по этой коробочке потоптаться. Вообразил себе последствия в лице настоящего начальства и… Джеймс подошел почти вплотную к саркофагу, внимательно всмотрелся в лицо «Спящей красавицы» и тяжело сглотнул. «Красавица» — какое-то недостаточно подходящее слово. Даже половины не описывает. На мысли, что он пытается угадать цвет глаз за закрытыми веками, Джеймс поймал себя в момент, когда коснулся холодного стекла. — Ради науки так ради науки, — вздохнул он вполголоса. Про себя загадал — карие. Блондинки с карими глазами ему с детства нравились.

***

— Вас, недоноски, никто жалеть не нанимался! Хотите ссать стоя — быстро подняли свои жопы и понесли их к лестнице! Донован, отставить блевать на траву! Вставай, ублюдок, я сделаю из тебя мужика! Дождь мешался с потом, плевками, пеной с загнанных лиц и ругательствами в непроходимо липкое дерьмо под ногами, превращая полосу препятствий в выгребную яму — никакие сапоги не спасали. Проскользив по размазанной в сопли глине полметра, Алекс играючи перемахнул каменную кладку, от души наступив в грязную лужу и окатив жирного блевунчика на «обочине». Если бы Алекс не рвался в душ, то еще и по ребрам походя пнул бы — прапор на многие вещи смотрит сквозь пальцы. А на самого Алекса он и вовсе не смотрел — нарочито спиной поворачивался. Знал, что, как и от кого огрести может, если будет смотреть, рожа квадратная. На финише Алекс прохлаждался в одиночестве добрых пять минут. Успел выкурить сигаретку втихушник, отлить и вернуться к столбам. Хотел бы он знать, какая мразь эту «гениальную» херню предложила: любому мудаку понятно, что первогодки еле-еле ползают по полосе. А из-за них старшекурам типа Алекса и его приятелей приходится ошиваться под дождем черт знает сколько. Минут через семь неспешно подтянулся Мартин, за ним — здоровенный лоб, Като. Желтобрюхий япошка, а сам сосенки макушкой подпирает. Алекс повеселел: его последняя сигарета вымокла и годилась разве что уток кормить да толкать их малолеткам втридорога, а Като, педантичный сукин сын, все таскал завернутым в целлофан — над этим ржала в «Хиллс» даже посудомойка, старая перечница. А в перекур, пока половина «взвода» пасется на середине полосы, всегда есть что обсудить. — Новичков видел? Ну, которых в понедельник привезли? — пощелкал колесиком зажигалки Мартин, негр-баскетболист. И зачем его с такими мышцами взяли-то в баскетбол, ему в регби цены не было бы. — Угу, шесть мелких выродков, — проворчал Алекс в фильтр сигареты. — Что за дерьмо ты куришь? Они с ментолом, что ли? — Освежает, — пожал плечами Като. Точнее, сказал он «асивизает», но Алекс привык за четыре года. Кого угодно уже отпидорасили бы в душе за ментоловые сигареты, но к этому сумоисту еще подойти. Только битой по загривку и уложишь — еще непонятно, почувствует ли. — И что там? — почесал Мартин лоб большим пальцем. — Готов поспорить, ты через своего папашу уже все о них узнал. — Толпа малолетних долбоебов, — перебросил Алекс сигарету из одного уголка губ в другой. — Один — жиртрест, папаша — генерал ВВС, решил, что тут он похудеть сможет: хотел бы я знать, где этим генералам мозги выдают, дебил конченый. Какого хрена, если военный, отправил в «Хиллс» — неясно. Разве что сам видел рожу своего выблядка — там на щеках и то целлюлит. Второй — мелкая опасная тварь, на учете в психдиспансере состоял, буйный уродец, не боится никого и ничего. — Это который? Брюнет, что ли? — получив кивок, Мартин присвистнул. — То-то я думаю. Этот змееныш на меня так смотрел в столовке, как будто вилку в глаз засадить собрался. — Ага, если за яйца опасаешься — держись от него подальше. Третий — почти-сиделец, отец отмазал от зоны чудом, запихнул сюда за огромные бабки. — За что сиделец-то хоть? — Девку какую-то поимел, а потом ногами едва насмерть не забил. — Девку, говоришь, — протянул Мартин: Алекс осклабился. Знавал он такой тон, да и вкусы дружка были ему хорошо знакомы. — Сколько ему? Лет шестнадцать? — Позавчера было. — Заебись подарок на день рождения. Ну, грешно не отметить. Есть там еще что в списке? — Да все как обычно. Еще двое, — повел Алекс шеей, — детишечки богатых сучат с Уолл-стрит, вместо исправительной колонии в Хиллс — все не так плохо звучать перед партнерами по бизнесу будет. Рожи прыщавые, сами забитые и несчастные: одного сюда за угон автомобилей, второго — за кражу со взломом. Интересный разве что шестой. Подумав об этом самом шестом, Алекс в который раз нахмурился — всю кожу со лба в пару морщин собрал и губы покусал. Хуйня какая-то выходила с этим шестым. Мартин подождал минутку, а потом возьми да и ткни в бок локтем — сука, знает, что под печень больно. — Ну и что там с этим шестым? — Штефан Макферсон, — ответил Алекс. — Да, по-кретински его зовут — не Стивен, а Штефан — это все, что о нем знает мой отец, — пояснил он раздраженно полминуты спустя. — Виндзорец. — Англича-а-ашка, — протянул Мартин и одной губастой рожей изобразил, что он об англичанах думает. Давненько уже Алекс заметил, что самые расисты — они как раз нигеры. Или евреи. — И что еще? — Пятнадцать лет, группа крови — первая положительная. Мать — Элизабет Макферсон, отец — Теодор Макферсон, умер полгода назад. Веришь или нет, но даже фото его в досье нет. Чистенький кусок английского дерьма с честолюбивой мамашкой, решившей перевоспитать сыночка школой «Хиллс». — А за что перевоспитывать? — А хрен его знает. Может, анархию по-британски разводил, чай пятичасовой пить отказывался. Поржали. Даже Като улыбнулся в фильтр сигареты — хотя этот мог и просто за компанию. — Темная, значит, лошадка, — фыркнул Мартин и повернулся к Като, — терпеть не могу темных лошадок, вечно они то на администрацию ишачат, то в директорат жаловаться несутся после первой же «русалочки» в унитазе. А ты что думаешь, Като? Като не думал — он смолил свои ментоловые одну за другой и бесстрастно пялился узкими японскими зенками на низкие тучки, превращавшие землю под ногами в ебаное повидло. Мартин о шестой «лошадке» тоже думать перестал быстро — слишком занят был мыслями о долбоебе с судимостью и о том, что бы с ним этакого вытворить — за изнасилование-то. Что за сраное болото — каждый новичок — радость и повод посудачить. Особливо если он хоть немного таинственнее бутерброда с повидлом, а тут — целая «Темная лошадка». Вот Алекс и почувствовал, что любопытство начинает его под диафрагмой почесывать: страсть как тайны любил, еще с детективов Марининой. — Давай хоть посмотрим твою лошадку. Вдруг там что стоящее, — фыркнул Мартин, когда первые (последние, блядь) малолетки замаячили на горизонте. — Сомневаюсь. Чуется мне, душить подушкой визгливую рожу в этом сезоне тебе предстоит первому, — сплюнул Алекс. Он привалился к столбу и изготовился ждать: он топтал поля «Хиллс» четвертый год. Иных сюда упекали за непослушание и «асоциальность», а он тут в некотором роде прижился — прятался за пару делишек «на воле», еще и возраст занижать приходилось. И знал он тут каждого муравья, в их «школе» (исправительная колония с вай-фаем, блядь) не менялось от года к году ничего. Новички в стенах быстро становились объектом пристального, а то и откровенно нехорошего внимания: часть худой шпаны из второгодок (и даже некоторые третьегодки) при одном взгляде на Алекса как-то машинально очко поджимала и добегала дистанцию на крейсерской скорости, хотя по полю едва ползала. Алекс потирал щетину и скалился: помнят, сучки, значит, уважают. А что поделать, если другого языка окромя грубой силы эти карлики не понимают? С частью однокурсников Алекс недобро переглянулся, некоторым в знак приветствия ладонь пустую показал, еще на часть просто не смотрел: не до братания, ему бы сейчас… — Ты посмотри, — заржал Мартин полковым конем, — я думал, последним этот жиртрест через финишную перевалится. Что замер, Алекс? — Бинго, — не отрывая взгляда от последней фигуры, произнес бугай и главная гроза «Хиллс». — Это и есть наша лошадка? — разочарованно протянул Мартин. — По мне, так она не темная, а полудохлая. За какие заслуги ее в «Хиллс» пихнули? И то верно. Чтобы угодить в «школу особого назначения» нужно было быть минимум рецидивистом с тягой к разрушению всего живого. «Хиллс», как думали иные маменьки-папеньки, это не зона — ну, в чем-то они правы. Интернет тут был. И коек в комнате по две, а не по двенадцать, да и параши тоже нет. А вот нравы соответствовали: военная муштра, круглогодичная изоляция, закрытый доступ к порно-сайтам и единственная баба в лице столетней посудомойки способствовали. Наивная родня некоторых здешних остолопов действительно полагала, что муштра и драконовские замашки могут кого-то исправить. Если она и исправляла что-то, то по большей части — ориентацию. А «Темная лошадка» выглядела так, будто ее с витрины магазина для девочек сняли: Кэн малолетний, ни дать ни взять. Волосенки светленькие, глазищи огромные, голубые, морда ну до того смазливая, что хоть сейчас в нее плюй. «Штефан» (вот же имя — любой англичашка язык обломает, Алексу еще с корнями повезло — он и не такое прочесть мог) явно на последнем издыхании доплелся до полосы, едва-едва волоча ноги. Не успел дойти — получил «наставительную» плюху промеж лопаток. Так и наебнулся всем телом в лужу грязи на глазах гнусно заржавших однокашничков. Даже жиртрест генеральский, на полкорпуса вперед ушедший, и тот стоял и визгливо давился смехом. А кому приятно, если из-за такого вот ушлепка всему «взводу» под дождем мокнуть? В такую минуту даже самый добрый (если такие в «Хиллс» вообще водились) будет над недотепой ржать — смех, как известно, жизнь продлевает. Алекс внимательно смотрел на «лошадку». Тот на прапора злобно зыркнул, грязь со слащавой рожи утер (ну вот, хоть чутка стал на мужика похож), с трудом отжался, но все-таки встал — молча. Дошел-докачался до строя, встал в него и ྂ пытался отдышаться, пока весь взвод костерили: сам весь синюшный, чуть дышит, едва живой. Даже странно, плечи-то широкие. Да и сам, не похоже, чтобы задрот. Хотя под камуфлом не углядишь. — Эй, — ткнул Алекса пальцем под ребра Мартин, — ты совсем уж не увлекайся. Глаза уронишь. До душа дотерпи, — прав был, нигер сраный, прав, конечно. Като на своих «приятелей» посмотрел не без брезгливости, пряча в карман окурок. Ну да. Он и «дружит»-то с Алексом и Мартином только потому, что так никто доебываться не станет. Хотя кто бы вообще стал эту тушу трогать: ходил бы себе, слоник узкоглазый, и ходил в одиночестве. В душе Алексу и впрямь было что порассматривать: если этот доходяга медленно бегал и херово смотрелся на дистанции, то в исподнем выглядел очень даже неплохо. Нихуя это не темная лошадка, рассудил про себя Алекс, глядя на изукрашенную шрамами спину (пороли, что ли?), это прям какой-то сладкий пряник. Портит его разве что трещинка на глазури — аккурат на руке. Ну а раз пряник… Алекс неспешно намотал полотенце на бедра и завинтил душ — водица из него сочилась ледяная, опять авария на теплотрассе, что ли? — и вразвалочку, от плеча, зашагал в сторону крайней душевой кабинки, звонко шлепая по налившимся лужицам и распугивая вжимающих головы в плечи малолетних тощиков: кое-кому эта его походка хорошо была знакома. Шрам у него — ну совсем ни на что не похожий. Такой ножом не оставить, огонь так не жалит, а цвет у отметины такой, будто парень ширялся с самой люльки без передыху. Мокрый, взъерошенный, сам весь в мыле, руки подмышки затолкал, подбородок почти к груди прижал. И бонусом — недовольно дрожащие синюшные от воды губы. Мерзнет как цуцик, а терпит. Забавный какой. — Боевые раны? — вполголоса спросил Алекс. Ноль эмоций — фунт презрения. Торчавший в соседней кабинке второгодок быстренько завинтил кран и дал по газам, не смыв мыла с задницы. Алекс усмехнулся — в любое другое время взъярился бы, но тут понял, что пацан его просто за шумом воды не услышал. Обычно когда на теплотрассе пошаливали гремлины, душ принимался всеми «кадетами» в ускоренном темпе под тонюсенькой струйкой — прапор потом наораться на «газовую камеру» в зале для тренировок не мог. А этот вывинтил воду на полную, такой напор, что и сотрясение мозга получить недолго. Алекс протянул руку и завернул кран одним движением. Штефан вздрогнул и вскинулся — как будто дремал стоя, что-то сам себе вполголоса нашептывая. Уставился в упор — глазищи-то красивые, синие такие, с голубым отливом. А смотрит, крыса мелкая, так неприятно, брови хмурит и губешки кривит, что так и хочется рожей о кафель приласкать. — Чего тебе? — еще и говорит — как картошку жует. — Занятный шрам у тебя, говорю, — крысеныш самоуверенный, а от нависшей фигуры попятился — аккурат до крана, в поясницу впившегося. — По подворотням шлялся и зарабатывал? — Травма при родах, — огрызнулся Штефан. — От тебя потом воняет, отвали. После этих слов тишина повисла такая, что перестук капель об пол слышно стало. Кто-то даже в раздевалку прошмыгнул — бочком так, бочком, чтобы не дай боже в свидетели потом не загреметь. Алекс усмехнулся. Навис над мелким Штефаном (по ключицы росточком ведь, недомерок, а уже такой борзый) и с ленцой уперся рукой в кафель справа от пугливо дернувшейся блондинистой башки. А он еще думал, что на оскорбления выводить придется долгонько, а тут — на тебе. Готовый клиент. — Всегда такой приветливый? Ты тут без году неделя, а уже хамишь? — Не твое дело, чего пристал? — Алекс с удивлением уставился на руку (как раз ту самую, изуродованную), упершуюся в его грудь. — Дай пройти, — и невольно развеселился: этот молокосос на полном серьезе пытался его толкнуть! Не обращая внимания на упрямые потуги, поглядывая на сжавшиеся до белизны упрямые губешки, Алекс обстоятельно смерил пацана взглядом с ног до головы: самое то, что нужно. И зацепился за одну детальку, которая как раз подходила случаю. — Ша, выблядок. Полпинка ему хватило, чтобы врезаться затылком в стену, тихо охнуть-кашлянуть и сползти по душевой стенке: взгляд у крысеныша панически заметался, но, разумеется, никто ничего не видел. Все заняты намыливанием причиндалов, какое кому дело до какого-то отброса. Пусть даже у этого отброса задница на миллион баксов. — Я так посмотрю, для вас, англичашек, это нормально — так выступать? — Я ирландец, а не англичанин! — Алекс поневоле восхитился — в таком положении, а еще и плюется. — Ты не посмеешь меня бить! Я коменданту… — Зачем тебя бить? — хмыкнул Алекс. — Мы же взрослые люди, разберемся с тобой по-взрослому, — и незаметно повысил голос. — Я тут недавно крестик в коридоре нашел, — оторопевший мальчуган с недоумением проследил за рукой, играючи сорвавшей с его шеи цепочку. — Так мне подсказали, что он твой, — ухмыльнулся Алекс — вот и свидетелей полный душ, если что. — Ты бы зашел, забрал. Комнату тебе подскажут, у кого хочешь спроси. Борзей поменьше, мелкий педик, — перешел Алекс на вкрадчивый шепот, глядя в перепуганные глазищи. — Завтра ночью приходи. Будешь паинькой… — Что? — осипшим голосом каркнул малолетка, пытаясь по стеночке просочиться мимо Алекса на выход. — Да ты… — …и тебе все-все понравится, будь уверен. А если не будешь, — мальчишка взвыл: а нехрен такие патлы отращивать, за них хватать — самое милое дело. — Я тебя так отделаю, будто тебя паровоз в задницу трахнул. Понятно изъясняюсь? Вот и славно. Готов поспорить, что тебе не впервой, — небрежно разжал Алекс пальцы. Штефан чертыхался за его спиной пугливым подвизгивающим шепотом, пытаясь дрожащими руками нацепить на себя полотенце. Малолетки отводили взгляд в пол, кто-то усмехнулся — мелкий симпатичный крысеныш даже у самых затравленных симпатий не вызывал. И от этого на душе было чертовски хорошо. *** — «Друг Энкиду», девять букв, вторая И? — вполголоса спросил Джеймс, почесав лоб карандашом. Глазки у Босконовича были мелкие, утонувшие в складках кожи и выцветшие еще в то время, когда самого Джеймса даже в проекте не было, но на что въедливые — так смотрел в спину, что поясница зудеть начинала. Честное слово, если бы Джеймс не умел любые шифры в три хода в голове раскладывать, то постоянно чувствовал бы себя непроходимым идиотом. — Гильгамеш. Молодой человек, чему вас в школе учили? — Основам подрывного дела, — буркнул Джеймс, вписывая пресловутого «Гильгамеша» в клеточки. — И стрельбе из СВД. — По вам и видно. Завтра выдам вам хрестоматию за второй класс средней школы, почерпнете для себя хоть что-нибудь полезное, — пробрюзжал старикашка и вышел куда-то из кабинета со стопочкой отчетов. Джеймс подавил широкий зевок и призадумался над следующим словом: как назло попадалась какая-то муть, ну вот откуда ему знать, что это за «радужный мост у скандинавов». У Джепетто спрашивать — себе дороже. За год работы тот, несмотря на прилежание и педантичность, укрепился во мнении, что голова его «лаборанта» годна только гвозди лбом в столешницу заколачивать. Черт с ним, с этим мостом. Джеймс открыл новый кроссворд и загнал подальше встрепенувшееся явно бунтарское чувство, требовавшее что-нибудь сломать или разбить: его уже которую неделю тошнило от монотонного разгадывания ребусов. Хоть пистолет на службу приноси: собирать-разбирать с закрытыми глазами, все больше пользы было бы. Да и не покидало Джеймса неприятное чувство, что он начал «поскрипывать» во всех местах. При лабораториях был отличный тренажерный зал, по которому, важно переваливаясь, взад-вперед ходили лабораторные чахлые мышки, многозначительно трогавшие одним пальчиком блин на штанге и со вздохом отходившие от нее подальше. И в этот тренажерный зал Джеймс мог вырваться от силы раз в несколько дней: «объект» практически не выходил из своего кабинета, а сам Джеймс был к нему буквально прикован приказом по подразделению. Черт бы его… Даже на диету пришлось сесть: на таких-то харчах, какие тут выписывают, да не раздобреть без движения… и без этого самого движения было невероятно скучно. Старый капитан, ведший у них «основы внешней разведки», неоднократно предупреждал: в фильмах про Джеймса Бонда врут и не краснеют, никакой вам движухи, акул на подводных лодках, кабриолетов с открытым верхом и актрисок с огромными сиськами. Работа шпиона зачастую еще нуднее, чем работа дворника — у того хотя бы лишняя энергия куда-то расходуются. А для Джеймса пробежка вокруг научно-исследовательского комплекса раз в неделю была уже большим праздником. — Старый урод, — буркнул Джеймс, вздохнул, откинувшись в кресле, и хорошенько потер лицо ладонями. — Я думаю, ты бы со мной согласилась, — вполголоса обратился он к колбе. Можно так сказать, что другого выхода у него не осталось — только «работать» по специальности, периодически наведываясь к шефу в курилку, чтобы там раз за разом получать одно и то же наставление: «Сиди и не рыпайся, рано еще». За прошедшие десять месяцев Джеймс узнал о жидком азоте, криопротекторах, глюкозе, анабиозе, гидроусилителях, стабилизаторах, белках, геномах, шлангах для подачи кислорода столько, сколько не узнал бы за шесть лет в Пироговке. Он перечитывал материалы по «Холодному сну» десятки раз, сверялся с научными статьями, громко заявлявшими, что крионирование человека в принципе невозможно, и пытался понять, как же Джепетто добился результатов — выходило, что он и в самом деле гений, потому что Красавица хоть и лежала без движения, даже не дышала, все равно по всем показателям приборов была жива, здорова и полна энергии — как и у Джеймса, никуда не растраченной. Примерно тогда же у него появилась привычка «разговаривать» со Спящей Красавицей: человеческому общению все фрики, пасшиеся в коридорах центра, предпочитали свой птичий щебет. Слушала она внимательно, не перебивала, не умничала, не зевала и не встревала с «ценными замечаниями». Хотя из-за этого жидкого азота по ее лицу бродили какие-то неясные тени — иногда Джеймс готов был поклясться, что она хмурится на некоторые его жалобы. Или улыбается — самыми уголками губ, слабо-слабо. Немая собеседница — идеальный признак начинающейся шизофрении. Ну и еще «призрак» — так у них в ведомстве называли всех «объектов» с минимальным количеством данных. Как-то раз Джеймс попытался найти информацию о таинственной девушке: в архиве стопками бумаг чуть не раздавило — все те же белки, эритроциты, криогенез, группа крови и вся доступная информация о хронических болячках. А чтобы хоть какие-нибудь сведения о родственниках, происхождении, роде занятий… да что уж там — хотя бы об имени! Ничего — только инициалы с трудом раскопал: “W.N.”. Не женщина, а загадка. А загадки Джеймс очень любил — недаром всегда был первым на шифровальном деле. Эх, будь у него хотя бы к базе Интерпола доступ… или пошерстить по пропавшим без вести — вдруг ее кто-нибудь ищет, а она в жидком азоте плавает… «Носит же земля выродков», — покачивал обычно Джеймс головой, думая о господах Мишимах, подходил к криокамере, жмурился на секунду и «переключался». Был у него в голове такой маленький невидимый рычажок: если он был в первом положении, то перед ним не девушка, а «объект», набор анализов и наблюдений, если во втором… во втором на нее смотреть можно было только в одиночестве, без старого пердуна — очки у Босконовича толстенные, но замечать он умудрялся все-все. В том числе и неделикатно напоминать, где дверь в туалет. Даже немного жалко было, что однажды придется ее тут бросить — с собой капсулу они точно не потащат, а кроме Джепетто никто и не знал, как управлять процессом «Холодного сна». Без Босконовича проект придется прервать, а неудачный образец — ликвидировать. Когда рычажок был во «втором положении», Джеймс старался об этом не думать. Хотя эти лабораторные крысы точно порадуются тому, что один готовый «образец» у них точно будет. Джеймс передернулся. Он много чего в жизни повидал. У него на глазах приятеля, с которым они в спецбатальоне с двенадцати лет учились, разорвало на куски — под гранату неудачно попал. Всем взводом потом собирали ошметочки со стен и хоронили в пачке сигарет: больше не наскреблось. Видел он, как в некоторых африканских деревнях белого человека свежуют: вырезают на спине этакие «крылья» и оставляют на солнышке сушиться. И старух с простреленными черепами видел, и здоровых парней с перерезанными глотками, и то, что от самоубийц, обвешанных пластидом, остается… видел очень много для своих двадцати (двадцати одного, учитывая один бездарно пропущенный день рождения в этой дыре), но это… К колбе по соседству с Красавицей Босконович его таскал минимум раз в две недели: на-ка, мол, полюбуйся, что ты из себя «выцедил». Перспектива стать отцом его с юности пугала — с тех самых пор, как они с учебного полигона через семь верст в ближайшее село, в женскую общагу бегали. «Изделие номер два» только по три штуки надевать, по настоящему имени никогда не представляться и грамотно шмякаться пятой точкой об асфальт, если приходится бежать из окошка от карги-комендантши, он научился примерно в то же время. О детях до майорского звания даже думать глупо — с регулярными выездами в горячие точки-то. И тут такое. Мелкий уродец как будто из ужастика вылез всей своей скользкой тушкой. Весь опутанный проводами бледно-розовый просвечивающий насквозь кусок склизкого мяса несуразной формы — сперва он здорово напоминал улитку без раковины. — Имеете редкую возможность наблюдать внеутробное развитие эмбриона, — наставительно произнес Босконович в первый раз, когда Джеймс как раз пытался завтрак в желудке удержать. — Наблюдайте и форму заполняйте, ничего сложного нет — все данные выводятся на табло, — пощелкал он пальцем по черному окошечку. — На вас, кстати, здорово смахивает. Этот килькоскорпион? Не дай бог! И не покидало Джеймса ощущение, что уродец смотрит на него своим рыбьим глазом: прямо через толщу стекла и розовую жижу, в которой булькал. Дальше только хуже было — у куска мяса оформилась голова и появилось подобие рук и ног. Квазимодо в лучшие свои годы, один в один. Что там было про «по образу и подобию»? Отвращения и гадливости только прибавилось, тем более что зародыш начал двигаться: сжимал и разжимал пальцы, дергался в воде, как в судорогах. Один раз додергался: Джеймсу здорово влетело тогда за то, что не уследил — «образец» сам себя чуть на иглу не насадил, получил отравление каким-то препаратом и здоровенный такой химический ожог на всю руку. Про себя виновато кивавший и пристыжено опускавший глаза Джеймс понадеялся, что отравившийся недоносок сдохнет. Черта с два, живучий оказался. И еще через пару месяцев колба, мозолившая глаза и отвлекавшая все внимание от Красавицы, просто исчезла. — Поздравляю, у вас мальчик, молодой человек. Хотя вы и так, наверное, все уже рассмотрели, — обмолвился как-то раз Босконович. — Хоть ежик, лишь бы алименты платить не заставили, — огрызнулся он тогда вполголоса. Джепетто на удивление весело хмыкнул и более о «мальчике» не вспоминал. А у Джеймса стало больше времени на общение с Красавицей. И на разгадывание кроссвордов. Со вздохом Джеймс снова взялся на карандаш, незаметно выстукивая морзянкой по столу «СОС», непонятно к кому обращенное. Но не успел он толком подумать о «Шахматной комбинации или инженерном сооружении» из шести букв, как неожиданно погас свет. Когда лампы вспыхнули вновь (почти минуту спустя), свет по кроссворду разлился тревожный и алый. Стул печально громыхнул колесиками, а халат треснул тканью на спине — кажется, пора бы забыть, что Джеймс простой лаборант, и начать работать по назначению. В обычно пустых и гулких коридорах суета царила муравьиная — кто-то на кого-то налетал, сшибал, кричал на шести языках сразу и несся в неизвестном направлении. Если бы пахло серой и встревоженным раскаленным песком, Джеймс предположил бы бомбежку. — Что происходит? — без особых церемоний отловил он за воротник какого-то щуплого доходягу, судя по цвету кожи — индуса. — А-а-а! — ответил ему индус и дернулся, залепетав что-то и начав хвататься за свою чалму. — А-а-а! — заорал он во всю глотку. Извернулся и… цапнул его за руку. Джеймс отпустил его не столько от боли, сколько от неожиданности — жалобно плюющийся с огромной брезгливостью в сторонку лаборант засеменил, вжимая несуразно большую голову в щуплые плечи, куда-то в сторону. Нахмурившийся Джеймс наблюдал за толпой еще десять секунд — этого хватило, чтобы понять, откуда бежит большая часть выпучивших глаза ученых. Со стороны блока, в котором работал шеф. Двигаться пришлось вдоль стены — Джеймс возвышался над толпой почти на полголовы, но даже его этим людским течением сносило в сторонку. Он бы дошел до дислокации за пару минут, если бы его не схватили за плечо буквально в десятке метров от лаборатории «Холодного сна». — Стоять, — и рука была жесткой настолько, что, собственно, только шефу и могла принадлежать. — Сохраняй спокойствие и продолжай работу, — скороговоркой произнес шеф, втолкнув его одной рукой в пустую комнату. — Босконовича через пару отконвоируют сюда под твою ответственность мои ребята. Дальше выведешь его в бункер на минус втором этаже. — Разрешите обратиться, — получив нетерпеливый кивок, Джеймс максимально конкретизировал. — Что происходит на объекте? Шеф ответил невеселой и очень встревоженной ухмылкой. Джеймс вздрогнул — он в последний раз такую видел, когда шеф объявил, что у них на пятерых осталась одна граната и три штык-ножа, а к их огневой точке подползает два десятка хорошо вооруженных абреков. — Авария на реакторе номер два, — удивительный человек — шеф. Произнес ведь так же спокойно, как «у нас тут канализация засорилась». — Ну и сбой в подаче электроэнергии дал паре мартышек достаточно времени, чтобы раздолбать клетку, у нас угроза биологического заражения. — В каком реакторе? — глупо переспросил Джеймс — Втором атомном, — договаривать шеф не стал — только Джеймс белый халат и видел. — Постойте, — спохватился он и кинулся уточнять детали. Но уйти дальше порога не успел — всем телом налетел на треснувшегося копчиком об пол рыжего заику. Этот заика иногда к Босконовичу с документами забегал и всегда смотрел на Джеймса, как на кровного врага: еще бы, работа под началом такого великого ума, как профессор Босконович, была его мечтой, целью и эротической фантазией одновременно. Заика, имени которого он все запомнить не мог, и на дуэль вызвал бы (на шприцах и скальпелях, разумеется), если бы не боялся обхвата бицепса, который ни под одним халатом не спрячешь. И этот злой взгляд глазок, которые меньше угрей на носу рыжего недомерка, очень хорошо иллюстрировал, что он о горилле в халате на «работе своей мечты» думает и как именно хочет эту гориллу убить. — Где профессор? — если бы у Джеймса было время, он бы даже испугался — времени не было. И, наверное, он слишком резко потянул рыжего на себя, помогая ему подняться — тот едва нос о ключицу Джеймса не сломал. И зыркнул так, что Джеймса от чужой ненависти аж замутило. — У профессора от волнения прихватило сердце, — прошипел рыжий, — он не может быстро двигаться сейчас, но нашел в себе силы, — с благоговением выдохнул он, — отправить меня с инструкциями. Великий человек — так ослаб, но все равно думает о проекте! С установкой знакомы? — сухо уточнил он, явно сверзившись из небесных сфер на грешную землю, где его ждал хмурый «лаборант». — Вы же с ней работали? — судя по той интонации, которую он вложил в слово «работали», рыжий уродец искренне полагал, что Джеймс в свободное время прогуливается вокруг саркофага с красной монтировкой, мечтательно пуская слюнки. — Досконально, — ответил Джеймс без эмоций — антипатии его трогали слабо, а врать причин не было: он так часто возился с анализами и показателями, что мог бы их ночью во сне снимать. — Отлично, — нервно обернулся рыжий через плечо: судя по всему, боялся, что без его прыщавой персоны несчастного профессора нитроглицерином не накормят и двадцать раз на лестнице головой вниз уронят. — Электричество дало сбой, бесперебойники с нагрузкой не справились, так что установки повисли, — скороговоркой начал он. — Если не поддать сейчас кислородную смесь, то Красавице кирдык. Переведи ее на ручное управление и подключи ко второму клапану баллон из кладовки — на нем зеленый вентиль, не спутаешь. Уменьши энергорасход в два раза. Добавь глюкозы. Следи за давлением — ниже девяносто на шестьдесят опускаться не должно! И на томограф смотри — никаких посторонних процессов, иначе у нас не Красавица, а компот будет. Ясно? — Предельно, — не став слушать скептическое хмыканье, Джеймс быстрым шагом направился в кладовку: хоть какой-то план на короткую перспективу. Не сказать, что он был в восторге от того, что объект пасется хрен знает где, еще и с больным сердцем: куда проще для Джеймса было бы пойти «ребятам» шефа навстречу, отобрать у них эту вредную поганку, забросить на плечо и дотащить до бункера на плече. Но начальству в любом случае лучше знать. И потом… Джеймс бросил обеспокоенный взгляд на Красавицу и на резко поползшие вниз показатели. У криокамеры, разумеется, пробки выбить не могло, слава богу, не в припятской глуши, свой небольшой энергоресурс у нее был. Но еще неизвестно, сколько она могла на этом ресурсе протянуть. Баллон с зеленым вентилем (огромная жуткая дура в полцентнера весом) нашелся только через три минуты сосредоточенных поисков. Шланг к нему — еще через две. Если бы у них в части хоть что-то хранилось бы в таком же бардаке (кирзачи, тушенка — неважно что), начальство сняло бы голову быстро и без малейших промедлений, а тут ведь образованные люди, ученые, а бардак похуже, чем у деда в сарае. Джеймс коротко дунул в шланг — не засорившийся, уже неплохо. А подключить — дело двух минут, не сложнее, чем газовый у деда в деревне. Джеймс чуть повысил в капсуле давление, кинул взгляд на датчик: кислорода и впрямь становилось маловато. И присел к задней стенке капсулы, без особого пиетета сбив в сторону гладкую панельку, прикрывавшую «железо». Изредка, проигрывая в памяти события того дня, Джеймс клял себя на чем свет стоит за то, что не обратил на слабый шум у двери особого внимания: в конце концов, рыться в хитросплетении проводов и гнезд непонятно под что и одновременно мониторить ситуацию в том хаосе, в который превратился Комплекс, было сложно, да еще и мысли об аварии на атомной станции покоя не давали… Вот за этими мыслями он, распрямившийся и весь перепачкавшийся с головы до ног каким-то странного вида солидолом (или хрен его знает, чем они смазывают нутро криокамер), забыл о второй упомянутой шефом угрозе. Которая сидела прямо на приборной панели, рядом с замигавшим зеленым индикатором и выглядела почти так же, жутко, как удравший в неизвестном направлении неуравновешенный индус. Глаза у обезьянки были разновеликие: правый совсем узкий, в щелочку, зато левый непомерно раздут. Животное было лысым, побитым плешью и несчастно-озлобленным — шимпанзе выскалила на него желтые клыки и свирепо зарычала, прижимая к груди умыкнутое у кого-то глянцевито-чистенькое и надкусанное яблочко. Джеймс, наверное, тоже зарычал бы, если бы у него половина мозга торчала из черепной коробки. В самом прямом смысле торчала: черт его знает, где шимпанзе посеяла верхнюю половину черепа, но обходилась она прекрасно и без нее. И Джеймсу отчего-то особенно не нравилась крупная красная сыпь на голом беззащитном брюшке. — Кыш, — не решившись на более громкий звук, Джеймс просто шикнул, махнув на зверюшку рукой. И чуть не отпрыгнул назад: шимпанзе высоко взвизгнула и попыталась оцарапать воздух совсем рядом с его лицом. Биологическое заражение, так ведь шеф сказал? И что эти психи тут могут испытывать — сибирскую язву? Чуму? — Пошла вон, ну! — прикрикнул он на обезьянку, невольно попятившись к стене под любопытным взглядом разновеликих глаз, которые еще и сочились чем-то гнилостным. Не тут-то было. Шимпанзе внезапно перестала скалиться и шустро проскочила по приборной доске, едва не поскользнувшись на оставленном без дела кроссворде, и заворковала на своем языке, потянув к Джеймсу лапы, до ужаса похожие на человеческие. Ушами своими круглыми задергала, даже «улыбнулась». А Джеймс представил себе все места, на которых у него могла бы высыпать точно такая же сыпь. И передернулся. Положение только усугублялось тем, что сморчок седой вот-вот должен был войти в лабораторию под конвоем людей шефа. И, возможно, заразиться биологической заразой. Джеймс попытался дернуться вправо — в сторону кладовки, где хранились баллоны — обезьяна жадно вытянула шею и проследила его движение. Шагнул влево — она перебрала цепкими пальцами по приборной доске и заухала, потянув к нему обе руки разом. И явно изготовившись на него прыгнуть. Этого только не хватало! У Джеймса кровь в ушах застучала, по шее и по спине заструился неприятный пот. Чем в стерильной лаборатории можно ухлопать самку (или это самец?) шимпанзе максимально быстро и, желательно, не подхватив… Кажется, она снова дернула головой. Джеймс проследил направление взгляда начавшей совсем уж громко лопотать обезьяны и понял, что ее так привлекло. — Тебе нравится? — помахал он рукой с памятными часами — дед подарил, когда еще жив был. А ему самому — за отличную службу презентовало начальство. Часы-то не простые, а с именной гравировкой. Обезьяна вскрикнула на совсем уж ультразвуковой частоте и быстро закивала, хлопая в ладоши. Джеймс скрипнул зубами, но медленно, очень медленно, потянулся к браслету часов. Отдавать подарок деда, отличного офицера, прокаженной мартышке было омерзительно — особенно если эта тварь вдруг надумает их погрызть. «Прогоню потом через дезинфекцию двадцать раз, — пообещал Джеймс самому себе, взвесив часы на ладони и поводив ею вверх-вниз — как он и думал, обезьяна глаз с ярко блестящего циферблата не сводила. — Когда этой твари череп проломлю». — Хочешь? — спросил он у шимпанзе, а сам внимательно так огляделся. О, микроскоп, маленький, который на сто всего лишь дает увеличение. Зато тяжелый, как судьба верблюда. И как раз на расстоянии вытянутой руки. — Лови! Среди всех своих сверстников, из которых в их «ведомстве» до пятнадцатого дня рождения дожило только две трети, Джеймс был самым ловким и проворным — хотя по нему сложно было сказать, с таким-то ростом и телосложением: борьба с восьмилетнего возраста наложила отпечаток. Однако когда любимый дедушка любит тренировать детской потешкой — камешки в лоб неожиданно кидать — уворачиваться и быстро двигаться приходится учиться в ускоренном темпе. Однако он себя переоценил. Может быть, он быстрее людей, но с обезьяной, даже накачанной наркотиками и страшно-подумать-какой-еще-дрянью, ему было не сравниться. Свое движение Джеймс очень хорошо запомнил — он его как будто со стороны видел. Сверкающая дуга, которую выписали по воздуху часы, вскинувший обе лапы шимпанзе и оттянувший руку штатив микроскопа. Джеймс отлично знал, что панель криокамеры противоударная, даже всей его дури не хватило бы, чтобы испортить в ней хотя бы полдетали. Забыл только об одном — некоторые рычаги, особенно тот, что отвечал за удаление азота, были очень подвижны в своих гнездах. Именно этот рычаг и задела полоумно заоравшая обезьяна, кинувшаяся не куда-нибудь, а именно Джеймсу навстречу, так что тот даже отшатнуться не успел. Острые желтые зубы впиявились ему до обидного сильно в верхнюю губу, когти распороли халат и даже плотную поддетую под него водолазку, на какую-то секунду от боли он ослеп и оглох настолько, что даже механического женского голоса не услышал. А вещал этот голос: «Сбой работы системы». Пытаясь сбросить с себя орущую дрянь и захлебываясь собственной кровью, Джеймс врезался грудью в стену — тут же едва не взвыл от когтей, метивших в глаза. Крутанулся вокруг своей оси и налетел на приборную панель. Чтобы дотянуться до вертлявой утробно рычащей башки и свернуть обезьяне шею, ему понадобилось непомерно много времени. И только когда хватка челюстей на его губе ослабла, а труп (теперь уже — точно труп) обезьяны соскользнул на пол, Джеймс позволил себе упасть в жалобно простонавшее всеми шарнирчиками кресло. Возможно, он и вовсе не обратил бы внимания на показатели криокамеры, если бы на них не хлестала его же кровь. И Джеймс, которого мысленно заклинило на дедушкиных часах, которых надо еще выскрести из цепкой мертвой обезьяньей лапы, отчего-то очень долго не мог понять, что означает это самое: «Вывод объекта из системы», — вместо данных о пульсе и количестве глюкозы в крови. Не понимал ровно до тех пор, пока не услышал ужасно неприятный звук, от которого у него буквально кровь в жилах застыла. Звук льющейся воды. Точнее, жидкого азота, который экстренным темпом удалялся из криокамеры. И гудение установки, переходящей из вертикального положения в наклонное — под углом сорок пять градусов. — Нет, — с трудом прошептал он разорванными губами. — Что же это… да куда же!.. А ну вернись! Взгляд его лихорадочно заметался по приборам: тщетно. Он мог снимать с них показатели сколько угодно и обслуживать саму установку, но понятия не имел, как управлять процессом. «Босконович меня убьет», — с трудом сглотнул он комок, когда все его усилия ни к чему не привели: ни повышение давления в камере, ни изменение газового состава, ни принудительная подача кислорода — все приборы, по которым Джеймс в отчаянии врезал кулаком (противоударная, мать ее, система!) бодро вещали, что до завершения процесса осталось сорок пять секунд. И отчего-то со страшной силой закружилась голова. И кровь пошла носом. Джеймс решил присесть на секундочку — ровно на секундочку, пока картинка перед глазами не станет почетче. И все отпущенные ему до того самого «Босконович убьет» сорок пять секунд тупо пялился, как отъезжает в сторону стекло криокамеры, как приподнимается с легким шипением «лежанка» и как… За дверями лаборатории «Холодного сна» царила суматоха, а шум был такой, что биение собственного сердца не услышать, однако Джеймсу показалось, что в комнате что-то взорвалось, когда Красавица вдруг сделала первый вдох: глубокий-глубокий, как первый вдох на трескучем приятно пощипывающем щеки морозе. И впрямь — не достаточно сильное слово. Джеймс встал со своего места как сомнамбула и на негнущихся ногах дошел до криокамеры, наклонившись к ожившему лицу. К щекам прилила кровь, на лице остались капельки воды, затрепетали длинные светлые ресницы, губы чуть приоткрылись для какого-то невнятно-низкого, очень… приятного тихого звука. Вцепившийся в борта камеры Джеймс как завороженный смотрел, как Красавица по одному сгибает пальцы на руках, вялым сонным жестом подносит их к лицу, чтобы убрать прилипшую ко лбу светлую прядь волос. И открывает глаза. Иногда, обращаясь взглядом в прошлое, Джеймс думал, что все произошедшее в лаборатории после и заваленное задание, в принципе, стоили того, что он не угадал: глаза у нее были не карие, а голубые. Голубые настолько, что почти прозрачные. Безмятежные — ее глаза оставались такими целых десять секунд, что они с Джеймсом друг на друга смотрели. И сам Джеймс понятия не имел, что произошло с его мозгом, рефлексами, жизненным опытом, оравшим, что он идиот, но так и не сумевшим сдвинуть его с места. Может быть, виновата была инфекция, начавшая брать свое постепенно, но неотвратимо. Может быть, он был слишком обескуражен тем, что проект, оказывается, завершался вот так вот просто: одной мартышки и одного нерадивого лаборанта было вполне достаточно. В любом случае, он никак не отреагировал, когда Красавица, казавшаяся такой хрупкой (веса-то килограммов пятьдесят!) схватила его за горло. И пальцы у нее были как будто из стали отлиты. Джеймс сдавленно и хрипло вздохнул, почувствовал, как кровь с губы полилась еще сильнее, а глаза полезли прочь из орбит — не каждый самбист ему так же крепко мог «пожать горло». Звук ее голоса (безмерно приятного и бархатистого) он услышал как сквозь воду: — Где этот урод?! — но не сразу понял, что было сказано, таким сильным был ее акцент. Он не смог ничего даже промычать в ответ. Не смог даже поднять ослабевшей налившейся каменным весом руки. Просто почувствовал, как на губах вместо слов выступила желтоватая пена. На больничной койке у Джеймса было достаточно времени на размышления — целых три месяца, что его спасали лучшие врачи Мишима Зайбацу (от болячки, которую сами же культивировали, что особенно смешно). От дошедших до него слухов (которые после были подтверждены оперативной информацией) делалось дурно. Якобы, кроме него и еще одной сбежавшей обезьяны живых во всем комплексе не осталось, а народу было… порядком. Видел он и фотографии своего шефа — со свернутой шеей. Причем тот, кто ее свернул, как было сказано в отчете патологоанатома, сделал это ногами. Доктора Босконовича нашли в луже собственной крови с вырванными глазами и языком. Из-за его смерти пришлось ликвидировать второй образец — оказывается, Красавица была не единственной. Первый образец просто исчез, не оставив о себе и следов — вместе с ней пропали одежда одной лаборантки, все записи по проекту «Холодный сон» и некий «эксперимент S.F.». И как бы его ни пытали ненавязчиво сперва «психологи» от Зайбацу, нашедшие его чуть живого в лаборатории (как ему сказали, спас только невероятно крепкий организм, спасибо сибирским корням), как ни допрашивало после начальство, все, что мог предположить «Джеймс» вслух: убийца и так посчитала его мертвым, он и выглядел-то чуть живым. Потому и обошлась малой мерой: треснула его до перелома носом о бортик кабинки, когда неприлично бодро для «свежеразмороженной» выскочила из криокамеры. Только этим он и спас свою репутацию, только потому под трибунал (задание провалено с треском, отголоски которого ему еще очень долго поминали) и не отдали. Но сам-то служака, вернувшийся на родину почти полгода спустя (сильно худым и сильно не в форме) отчего-то так и не заставил себя никому рассказать, что еще в Японии, проснувшись посреди ночи однажды от какой-то неприятно внимательно «разглядывающей» его тишины, он нашел на своей подушке несколько светлых коротких волосков. *** «Будет очень больно». Трещина на белоснежном потолке казалась тонкой лишь поначалу. Примерно час спустя темнота внутри нее начала набухать, выливаться за края и расплываться по потолку бесформенным любопытно-пухлым и тяжелым пятном. Собиралась огромной тягучей тяжеленной каплей смолы, лениво стекала-струилась со своего места и заливалась тонкой струйкой в расширенные до предела зрачки. Штефан лежал на своей постели поверх одеяла, раскинув руки и ноги в стороны. Выдыхал, до предела напрягая живот: меньше дыхания — меньше мыслей, больше блаженной пустоты. В ней гораздо проще. Когда темнота разрослась настолько, что начала лениво течь по стенам, по письменному столу, по заложенной на последней странице книге, заливая все вокруг, едва слышно пискнул таймер на руке, возвещая половину первого ночи. Штефан моргнул — впервые за несколько часов. Комната мгновенно стала самой обычной — простая, чуть ли не казарменного типа, спартански обставленная и маленькая, душная, как будто специально выстроенная без намека на уют. А еще Штефан готов был поставить свой завтрак, что клопы тут все-таки изредка о себе напоминают прицельными укусами в пятую точку. Он нехотя скатился с койки, встал на ноги, чувствуя, как сильно кружится голова, пожевал возникший из ниоткуда металлический привкус на языке: гармония с самим собой была почти достигнута, лишние мысли — выставлены вон. Умиротворению и покою мешала только одна, с которой Штефан приказал себе срастись (на Востоке это называется «неизбежным злом»): «Будет очень больно». Сосед мирно спал — за день так умотался сперва на площадке, потом за партами, потом снова на площадке, что на Штефана (да хоть на целый взвод марширующих в ногу Штефанов) ему было наплевать совершенно. Генеральский сынок и не заметил, что его сосед лег на постель в уличной одежде. А Штефану, напротив, никак не спалось — и ночь, как назло, такая лунная за окном. «Будет очень больно». В «Хиллс» было всего четыре этажа и подвальные помещения — школа росла вширь, а не ввысь, захватывая огромный кусок примыкавших к территории пустырей и мелких чахлых «рощиц» (если так эти кустарники плешивые можно назвать), оборудованных под беговые и прочие тренировочные площадки. За обедом среди одногодок Штефан услышал, что это место называют «концлагерем с вай-фаем» — и не мог не согласиться, что в этом определении что-то было. Особенно при виде того, что плавает у него в миске — аппетит вызвать могло разве что у заключенного из Сибирского ГУЛАГа. Да и вай-фай тот доставался в лучшем случае на полчаса в день с жуткими ограничениями даже на социальные сети. Письмо родителям отправлялось так долго, словно шло своими ногами со скоростью пять килобит в секунду. Чтобы обойти комплекс зданий по периметру, понадобилось бы порядка часа, еще столько же — для всех вспомогательных территорий. И это без учета сторожевых вышек, понатыканных так часто, словно на острове, где располагалась «Хиллс», держали не подростков, а настоящих заключенных. Хотя так ли уж директорат был далек от истины — хороший вопрос. Лестничные пролеты были широченными, ступеньки — выщербленными сотнями ног, потолки — давили мрачностью и паутиной по углам, стены, такое чувство, не обновляли лет пять. Правда, все это распространялось только на первые три этажа. Стоило Штефану толкнуть дверь на четвертый, как пейзаж преобразился — не сказать, что значительно, однако вонять в коридорах стало ощутимо слабее. Понятно, где живут местные «паханы» — у них даже ковер есть, красненький. И вай-фай точка в конце коридора. Своя, уж точно не на пять килобит. Штефан бросил косой взгляд на камеру слежения, приветливо моргнувшую ему красным огоньком с потолка: «Улыбнитесь, вас снимают». Передернулся от омерзения, представив, что охранники ночной смены по регламенту не должны спать, а камеры эти понатыканы в каждой комнате, исключая, разве что, душ и туалет. И мигом вспомнил, чем барыжили из-под полы местные прощелыги: самой дешевой доступной порнографией был здешний «хоум-мейд», украденные (или охрана в доле, Штефан ничуть не удивился бы) или отработанные пленки и диски. Цены на «традиционные» фильмы скребли потолки, о «двух горячих телочках» можно было даже не заикаться, разве что при наличии платиновой кредитки в кармане. Подумать только, до чего доводит полная изоляция. «Будет очень больно», — напомнил себе Штефан и заранее поморщился. Он много думал. Непростительно долго думал — почти два часа. Взвешивал все «за» и «против». И вместо вывода поплелся к своему старосте: бугай явно не ошибался на свой счет, персоной он был знаменитой настолько, что при упоминании его имени у всех глазки начинали бегать. Четвертый этаж, комната четыреста девяносто девять. «Это самая крайняя комната, дальше только черная лестница», — пряча глаза, пролепетал староста. Штефан не мог не оценить — действительно умный ход, услышат разве что полночные куряки. И то — чтоб кто-то вмешался? Назначенная полночь неумолимо приближалась — и Штефан буквально чувствовал, как его пожирают взглядом на истории и математике. Пожирают с пугливым таким любопытством и несказанным облегчением: кажется, большая часть его одноклассников сильно порадовалась, что не оказалась на месте незадачливого ирландца. Чувствуя, как его взвешивают, как над ним посмеиваются и как оценивают его выносливость, Штефан читал Младшую Эдду и Сомерсета Моэма. Он вообще любил читать. И делать вид, что его никак не касаются чужие мысли на его счет. Ни одного препятствия, даже самого незначительного, ему на пути не встретилось — ни комендантов, которым, вообще-то, положено было стоять на каждом этаже, ни шастающих по своим темным делишкам старшекурсников, живших на четвертом этаже, ни даже черной предостерегающе шипящей кошки. Такая удивительная сговорчивость намекала, что без чудесного вмешательства судьбы в лице определенных «однокашников» не обошлось. И дверь в комнату была приоткрыта — за ней начиналась зазывающая за приключениями темнота. Штефан вспомнил черноту, разливавшуюся по потолку, коснулся дверного косяка самыми кончиками пальцев, толкнул дверь. «Будет очень больно». Обошлось без пошлой картинки в духе какого-нибудь извращенного декаданса или извращенного садомазохизма: ни плеток, ни кожаных трусов, ни выжидающего взгляда с кровати. Наплевав на школьный устав, Алекс всего лишь курил у окошка, сложив руки на груди. Неспешно так, абсолютно уверенно цедил дым через зубы наружу — видимо, тех, кому хватало дури его ослушаться, находили исключительно в разобранном состоянии. Штефан бросил взгляд на подоконник — насчитал еще шесть окурков. — Опаздываешь, — усмехнулся ему старшекурсник — тень от него на пол падала уродливая, похожая то ли на тарантула, то ли на каракатицу. — Я терпеть не могу тех, кто опаздывает, — медово протянул он. Поджатые до белизны губы были красноречивым ответом — Алекс только расхохотался. И Штефан не мог не отметить, что, похоже, этому бугаю нравится такое выражение лица. Он «отлепился» от подоконника, отщелкнул окурок в форточку и, не глядя на Штефана, прошел к кровати. — Если не хочешь перебудить весь этаж, то советую тебе как следует прикрыть дверь, — бросил он через плечо. Штефан немного поколебался (стоит ли закрывать и лишний раз затруднять вход?), но все-таки прислонился спиной к косяку до оглушительно-громкого в ночной тишине щелчка дверной собачки. Звуки в комнате обострились до предела. И Штефан почувствовал, как у него резко пересохли губы. Алекс поманил его к себе пальцем. «Будет очень больно». Вместо ответа Штефан наморщил нос и вздернул верхнюю губу в лисьем оскале. Типа: «Хочешь — сам подходи и бери». Алекс хмыкнул: он как раз занимался тем, что по очереди терзал пуговички на форменной рубашке. Вот странно, а Штефан думал, что у него не будет даже минимальной форы. Красный глазок камеры мигал как раз напротив окна. И под дверью «слепая зона». — Я дважды повторять не буду, — с намеком протянул Алекс. Интересно, куда он соседа сплавил на целую ночь? И не просто ли так сидел ни жив ни мертв сегодня за завтраком тот парень, который больше всех дергался в классе из-за своего… м-м-м… «происхождения»? Штефан осторожно, взвешивая каждое движение, подошел к кровати. Остановился в полуметре от нее. — Дорогая, — Штефан так скривился, словно уксуса выпил, — что ж ты такая неласковая? — Сперва крестик верни, — мрачно произнес Штефан, сухо и громко дернув кадыком. Полированные серебряные грани тускло сверкнули в полумраке — крестик закружился на шнурке, разбросал во все стороны блики, заворожил так, что на время Штефан даже забыл, где находится. Как назло такая лунная ночь — такие сильные воспоминания. — Все ирландцы такие набожные? — прохрустев всеми суставами сразу, спросил Алекс. На две головы ведь выше, урод. — Все ирландцы такие католики, — в тон ему ответил Штефан — попытался схватить крестик. Ну разумеется, он его приподнял. В «котеночка» поиграть захотел. Штефан стиснул зубы и вместо того, чтобы прыгать за крестиком, требовательно протянул руку вперед. Алекс хмыкнул (бросилось в глаза, что он уже и ремень расстегнуть успел). И Штефан понял, что в ближайшее же время застирает шнурок мылом. В трех водах. Со скипидаром. Потому что верзиле приспичило самому наклониться и набросить шнурок на шею «дорогой». — Обожаю, когда такие мелкие драные гомики, как ты, корчат из себя целок, — вкрадчиво прошептал Алекс чуть ли не в самое лицо. И, святой Патрик, как же от него пасло куревом. «Будет очень больно». Штефан выпрямился во весь рост. Повел плечами и шеей: сухое «хрусть-хрусть-хрусть» прозвучало в полумраке почти громоподобно. И улыбнулся во всю ширь, так, что клыки в полумраке засверкали. — Александр Навин, — отчеканил он на глазах у обомлевшего старшекурсника. — Двадцать один год, но все еще четвертый год обучения. Сын Петра Навина, бизнесмена средней руки, если верить резюме. Лет с шестнадцати помогаешь отцу сплавлять контрафакт и наркоту на Ближний восток, торгуете оружием с Сирией и Афганистаном. Убийства за тобой никто не считал, но возраст просто так не занижают, чтобы в «Хиллс» отсидеться, верно? К чести Алекса, соображал он очень быстро и стоять, выпучив глаза, явно не собирался. Во всяком случае, хороший хук в челюсть явно на это намекал — кажется, резюме было неполным. Например, в нем не значились боевые искусства. Хотя тут и самому можно было сообразить. Но Алекс так и не понял, куда же мальчишка вдруг подевался. И откуда донесся сухой щелчок сломавшейся в трех местах кости. Штефан спрыгнул со сломанного плеча Алекса до того, как тело рухнуло на землю: аккурат успел поймать оседающего бугая одной ладонью за подбородок, а второй — за макушку. — Я вот тоже возраст изменил, только мне тринадцать, а не пятнадцать, кусок ты дерьма, — скучающим тоном проинформировал Штефан, широко улыбнувшись мигающей (теперь казалось, что истерично) огоньку камеры, придерживая голову Цели ровнее, чтобы охранникам было интереснее. И дав ребятам по ту сторону камеры налюбоваться, наклонился к самому уху Алекса. — Володя Костин тебе привет передает. По-хорошему, кончать цель надо было в три раза быстрее — вполне можно и без переломов обойтись. Но заказчик сказал — руки переломать, а Штефану ведь несложно совсем. И фраза эта, опять же — такое чувство, что клиент в самом деле думал, будто такой душегуб с педофильскими замашками помнит каждого прикопанного пацаненка, он ведь от двух открытых переломов думает разве что одно слово — и то матерное, в отношении уж никак не какого-то там мальчишки, умершего полтора года назад. Хотя сына главного отцовского партнера, может, и помнит. Штефан пробовал кухню самую разную — помнится, даже тараканами в Таиланде хрустел. Так вот в Малайзии как-то раз довелось попробовать тамошних белых здоровенных личинок. Пока жевал — едва не проблевался, а вот как расправился (наспех, не жуя почти), так внезапно оказалось, что послевкусие у них — совсем как у цыпленка с карри. Вот и задание было из таких же — прежде чем доберешься до отморозка, трижды с унитазом пообжимаешься, а вот убирая таких ублюдков, Штефан чувствовал себя несказанно хорошо. Шея в руках так хрустит, что сердце радуется. Труп осел на ковер, Штефан брезгливо оттолкнул его в сторонку от себя и заставил себя на целых драгоценных десять секунд отрешиться и от взвывшей сирены, и от поднявшегося сонного галдежа, и от нарастающего буквально за ближайшим поворотом топота тяжелых ботинок на рифленых подошвах. Он слушал только полную луну — чистый, серебристый свет, не такой прекрасный, как в Исландии, но далекий, звонкий, наполняющий тело будоражащей силой. Представил себе спокойствие, вливающееся в него черной тишиной из той самой крохотной трещины на потолке. И нестерпимо захотелось обнять… Не время об этом думать. Штефан открыл глаза, когда дверь сорвалась с петель. И первое, что он увидел, закладывая руки за голову — испуганный чуть ли не до потери сознания взгляд кабанообразного охранника. «Будет очень больно», — подумал Штефан ровно за секунду до того, как первый удар едва не выбил ему челюсть из пазухи. Штефан, как всегда, в своих предсказаниях не ошибся. Так больно ему не было давненько. *** К своим тринадцати годам Штефан Уильямс мог похвастаться тем, что в жизни не держал в руках пластмассовых пистолетиков: так уж вышло, что ему всегда доставались исключительно настоящие. Но — и это было их фамильной чертой — куда больше он любил ножи и собственные кулаки. Силу, помноженную на выносливость, изворотливость, упорство на грани упрямства, храбрость на грани безрассудства и предприимчивость на грани авантюризма. Разве что иногда Штефан мог себе признаться, что цевье винтовки приятно оттягивает ему руку, а ее приклад почти нежно холодит щеку. — Ветер северо-западный, скорость — три-пять метров в секунду. — Расстояние до цели? — Пятьсот двадцать метров, угол тридцать шесть, упреждение не требуется. — Отлично. Не вздумай подвести меня. Перед выстрелом моргнуть нужно раз пять-шесть: взгляд вдруг становится фантастически четким. Можно заглянуть цели по ту сторону мушки в глаза. Штефан лучше многих знал, что в секунды до смерти даже самые «деревянные» товарищи вдруг становятся на диво проницательными. И даже если они за три часа слежки не почувствовали на себе перекрестье прицела, то когда палец киллера напрягается на спусковом крючке… «Без обид, ничего личного», — …они слышат его. Слышат похрустывание сустава в пазухе, слышат сокращение мышц, слышат вздох и биение крови. Слышат каждую мысль — даже вслух говорить ничего не нужно. Гипотеза долгое время оставалась фантазией, подтверждения которой Штефан находил случайно: один вздрогнет, другой как-то побелее, а иной посмотрит прямо в глаза. Окончательно юный Уильямс убедился в своей правоте, когда им продали левую винтовку: цель была подранена, но не добита. И ему пришлось доворачивать ей шею уже на больничной койке. Штефан чувствовал себя в тот день довольно паршиво: он же не садист, чтобы ловить кайф от вида перепуганного до энуреза политика, которого еще и пытать нужно — эй, старый ты придурок, ты ничего странного за полсекунды до того, как твое легкое насквозь продырявили, не чувствовал? Чувствовал. Еще как чувствовал. Сворачивая проблеявшему долгожданный ответ политику шею, Штефан ощутимо повеселел. К своим тринадцати годам Штефан Уильямс мог похвастаться тем, что промахнулся всего один раз за всю жизнь. И тем, что совсем не мучается угрызениями совести. Отдача толкнула его в плечо коротко, прожгла насквозь до самой земли толстенный слой снега отстрелянная гильза, едко плюнув облачком пороха. Штефан позволил себе выдохнуть почти восторженное колкое облачко пара: есть. — Молодец, — рука, хлопнувшая его по плечу, была тяжелой настолько, что любой другой на его месте до самой вечной мерзлоты провалился бы. Штефан не дрогнул — бегло, с явным удовольствием, коснулся задержавшихся на свитере пальцев пылающей от мороза румянцем щекой. И проводил легко отжавшуюся и вставшую с места маму взглядом: неписаное правило семьи Уильямс гласило, что зеленые малолетки лежат в снегу, пока взрослые проверяют, добит секач или нет. — Так ведь зеленым малолеткам проще в случае чего влезть на дерево, — попытался в первый раз возразить он. Нина Уильямс только хмыкнула: на следующей охоте и впрямь пришлось драпать от кабана, а потом жалобно подвывать с дерева, чтобы добрая маменька изволила прикончить неожиданно живенькую для подстреленной тушу, пока та не подрыла злосчастную сосну. К своим тринадцати годам Штефан Уильямс мог похвастаться тем, что объездил, обходил и облетал весь белый свет. Он затруднился бы с ответом, если бы его попросили назвать страну, в которой ему бывать не доводилось — и поэтому Штефан Уильямс мог похвастаться еще и тем, что разбирается в людях. Не то чтобы очень хорошо, но уж в одном он был уверен на все сто процентов. Он видел китаянок, испанок, аргентинок, страшных как смертный грех американок, русских, малазиек и потрепанных бесконечными войнами серых женщин Афганистана. И к своим тринадцати годам Штефан Уильямс мог похвастаться тем, что его мать — самая красивая и желанная женщина на всем этом белом свете, обычно бедном на такую изящную, точно во льде вырезанную, красоту. — Брось мне нож, — разрезавшую воздух стальную полоску она перехватила за рукоять играючи, одним движением запрокинула голову раненому кабану, взревывающему, плевавшемуся кровью и пеной, и все пытавшемуся взрыть копытами землю, вогнала нож до упора в его глотку, поднатужившись и прочертив лезвием по жесткой короткой шерсти полосу до самой земли и совсем не обратив внимания на хлынувшую ей на руки кровь. После этого ее руки будут теплые, как никогда в другое время. — Ты здесь заночевать решил? Или все-таки до дома дойдешь? — Штефан встрепенулся только после того, как Нина Уильямс брезгливо окунула ладони в сугроб: смыть кровь и желчь, хлынувшую из вспоротого брюха. — Еще чего, ночевать здесь. Дома глинтвейн, — отфыркнулся Штефан. На гаэльском — чтобы мама, вполне ожидаемо, улыбнулась. Штефан вскочил со своего места, отряхнув оленей на свитере от поналипшего снега, быстро закидал разогревшимися ладонями «лежку», чтобы не пугать зверье человечьим духом, и поспешил забросить винтовку за спину: часть потрохов, те, что невкусные, мама оставит лежать на земле этаким подарочком здешним хищникам, жадным до дармовщинки, так что потом в этом же месте можно будет поохотиться, например, за волчьей головой. А часть мяса они понесут с собой. — Сколько до дома? — волочь такую тушу до дома можно только по земле, мама частенько говорила, что даже очень крутые ирландские киллерши сделаны все-таки не из железа. — Километров пять. — Точнее. — Четыре восемьсот, — прикинул Штефан про себя. — Нормально. Выпотрошим полностью уже во дворе. Впрягайся, — кинула она Штефану веревку и, поднатужившись, перекатила тушу кабана на густо набросанные еловые лапы. Штефан перевесил ремень винтовки на грудь (приклад неприятно тюкал по коленкам сзади на каждый шаг), намотал веревку на руку и, прежде чем тронуться с места, задрал голову навстречу высокой зимней луне, вдыхая ее всем телом и впитывая свет. Тренированное тело застенчиво подсказало ему, что в лесу минус пятнадцать, а на одном пустыре, который им пересекать, и того ниже. «Ну разве может быть что-то лучше?» — задался Штефан закономерным вопросом, тряхнул головой сбрасывая снежинки, и кивнул маме, терпеливо дожидавшейся, когда сынок выйдет из своего «транса» — у крутых ирландских киллеров свои способы медитации. К своим тринадцати годам Штефан Уильямс мог похвастаться отдельным счетом в банке (которым он, в отличие от своих сверстников, еще и свободно распоряжался), ненормально высоким ростом (как ему объясняли — в дедушку по маминой линии), четырьмя языками в анамнезе и небольшим количеством хронических болячек. Например, у него была совершенно жуткая аллергия на сладкое (так что лучшая конфета — это котлета, как завещали далекие предки). Он слабо переносил жару: любая поездка во влажные тропики становилась для него тем еще испытанием (а вот на север, хоть в Арктику — это самое милое дело). Ну и еще одна, сущая мелочь: об этой мелочи не знала даже мама. Так уж вышло, что Штефан с самого рождения мучился проблемами с памятью. Точнее сказать, он отлично помнил себя с самого появления на свет. И даже немного до него. А это порой доставляло изрядно неудобств. В любой религии находилось место особым женщинам. О таких Штефан читал часто и много, глотая целые истории без раздумий — зачавшие непорочно. Они почитались почти святыми, а ребенок их приравнивался к чуду. И чудо это, если верить маме, сильно обесценилось ко дню, когда появился Штефан: путь от Ареса до пробирки с яйцеклеткой, так она это называла. — Но ты все равно остаешься особенным, — когда мама сказала это впервые, Штефан едва-едва успел перехватить за лезвие нож, срезавший прядь волос и маленький кусочек уха. — Это еще почему? — тихо ойкая, спросил у нее Штефан в тот же вечер. — Потому что я твоя мать — это первое. С рефлексами у тебя неплохо, кстати. Ну и второе — считай, что ты — сын луны, — нараспев произнесла она тем же вечером, возясь с иголкой над его ухом. — Или месяца — это уж как тебе больше по нраву. — Мне больше нравится думать, что я — твой сын. И точка, — Нина Уильямс только усмехнулась, когда он ласково, доверчиво, почти просяще прижался щекой к ее пальцам и чувствуя их довольное умиротворенное тепло. У всех классиков чуть ли не традицией считалось воспеть тепло материнских рук, а вот Штефан знал, что они могут быть еще и очень холодными. И это ничуть не хуже. К своим тринадцати годам Штефан Уильямс мог похвастаться тем, что лучше иного биохимика знает, как выглядит Большая-и-Таинственная-Лаборатория-Сумрачного-Гения изнутри. Первый месяц жизни он провел под кислородной маской. И в иголках. Врачи, кажется, думают, что если младенец не пищит, не дрыгается и не высказывается матом, то он всем доволен. А ему, тогда еще безымянному, так хотелось (и не моглось) замолотить руками и ногами по стенкам стеклянной коробки, размолотить ее в пыль, а вместе с ней — собственный страх перед неподвижностью. И беспомощностью. Беспомощность эта давила его к стерильно чистой пеленке всей своей массой, вливалась замораживающим ручейком очищенного воздуха в легкие через маску и плескалась в глазах в ту ночь, когда его первого «дома» не стало. Снаружи стеклянного «гроба» лопались лампы, звучали выстрелы, рикошетили о стены патроны — один из них едва-едва не царапнул его «колыбель». И когда стих шум борьбы, над ним, окаменевшим и забывшим, как дышать, склонилась фигура. Это было первое полнолуние, которое Штефан увидел в своей жизни — оно ворвалось в расколоченные окна почти потусторонним голубым светом, расплескалось щедро по лабораторным столам и пробиркам. И высеребрило кожу женщины, смотревшей на него — пристально, беспощадно и безразлично. И ее глаза были куда ярче луны за окном в ту ночь. Восхищение собственной смертью, как много лет спустя сказала ему мама, это качество, которого не должно быть у киллера — ступор перед дулом чужого пистолета может погубить. Но тогда, бесконечные три минуты, что он был нежеланным сыном, выродком, лабораторным крысенышем и выкидышем больной фантазии чокнутого русского ученого с непроизносимой фамилией, Штефан еще не был киллером — и его это восхищение спасло. Беспомощность дрогнула и рассыпалась в прах под натиском чистого восторга, он смог поднять руку и изо всех сил потянулся ею к нависшему низко-низко мокрому лицу. И тихо обиженно хрюкнул, когда не смог коснуться его — только стеклянной крышки барокамеры. Глаза, чуть вытянутые к вискам (такие же были у самого Штефана) чуть сузились, дрогнули светлые ресницы. Воздух без кислородной маски казался соленым, а самым сильным чувством был холод — им веяло от кожи матери, он касался щек и пробуждал — по-настоящему. Кажется, именно с тех пор Штефан Уильямс терпеть не могу жару и все с ней связанное. Она говорила что-то тогда, но этого он не понимал: память, может быть, у него и была, а вот языка, даже родного, он не знал. И многие годы спустя Штефан заболел ангиной и провалялся в постели непростительно долго для крутого ирландского киллера — целую неделю в бреду и горячке, у них даже заказ из-за этого накрылся. И вот тогда он услышал те же слова снова: это была баллада про звезду из графства Дон. К своим тринадцати годам Штефан Уильямс мог похвастаться тем, что ни секунды не сомневался, кем ему однажды доведется стать. В фильмах, которые он иногда смотрел в одиночестве, решая логические задачки и учась ломать наручники одной скрепкой, убийца, у которого появлялся ребенок, обычно пытался изменить свою жизнь в сторону, которую признавал лучшей: встать на путь исправления и зажить мирной жизнью, чтобы однажды (разумеется, не вовремя) старые проблемы постучали в дверь с ноги и взяли бы за горло и самого убийцу, и его новоиспеченную семью. Больше всего Штефан Уильямс был благодарен своей матери за то, что она была очень похожа на дедушку, которого Штефан ни разу в жизни не видел: она осталась самой собой, прекрасной, удивительно сильной и смертоносной женщиной. — Тебе глинтвейн с яблоками или с изюмом? — мама потянулась всей спиной вверх и утробно замурлыкала, Штефан в который раз залюбовался: на фоне нетронутого снега в дворике их «дома» во многих часах езды от Рейкьявика, в лесной глуши, где люди разве что кормом для медведей становились, она выглядела нереально красиво. — С яблоками, — алкоголь Штефана не брал в любом случае: спасибо всей той ударной дозе медикаментов, которой его потчевали еще в допеленочном возрасте. У Штефана был абсолютный иммунитет в подавляющему большинству существующих ядов естественного и искусственного происхождения. — Тушу затащи, — кивнула она походя и наклонилась, пропуская над собой низкую притолоку. В заброшенном егерском домике, который они нашли однажды и без особых церемоний забрали «недвижимость» себе, не было ни электричества, ни канализации, а из удобств — только пахнущие сладким сеном тюфяки. Чуть позже по всем углам были распиханы пистолеты, патроны, винтовки, ножи и гранаты — уюта от них только прибавилось. Ну и еще оставленные предыдущим хозяином засаленная и подкопченная медвежья голова, лениво скалившаяся Штефану каждое утро, железная вкусно стреляющая искрами печурка и потрепанный сажей огнеупорный чайник. И это место было у Штефана самым любимым — любимее любого пятизвездочного отеля, их с мамой виллы под Ниццей и заброшенного склада вооружения под Архангельском. Разве что дом в Лохрее… но нет. Ничто не сравнится с луной над Исландией в морозную кусающую до костей ночь. И грея ладони о стакан глинтвейна, тихо шипя и слабо обжигаясь, наслаждаясь особенным настроением, которое щедро разливал здешний лунный свет по искрящемуся и невыносимо ярко-голубому в темноте снегу, Штефан Уильямс довольно жмурился и думал, что главный повод похвастаться в его тринадцать лет незамысловат и прост. Такая удивительная женщина, как его мать, не жалела времени и сил на то, чтобы воспитать себе достойного сына. И Штефан не знал, что должно произойти, чтобы он обманул ожидания Беззвучного Убийцы Нины Уильямс. *** — Не по лицу, а то еще отключится. «По правой почке», — подумал Штефан и выдохнул до звенящей пустоты в желудке. Угадал. В шестой раз угадал — могли бы и соригинальничать. Он облизнул растрескавшиеся от жажды губы и представил себе, что он просто застрял в песчаной буре в сорока километрах от Кабула. Из всех способов спастись — только сесть спиной к плоскому камню, замотаться во все тряпки, какие найдутся в рюкзаке, уткнуть голову между коленок и помолиться, что жгучий хлещущий до крови на щеках ветер утихомирится за пару часов. Ни воды, ни фруктов, ни живности, из которой можно нацедить крови. Справиться можно только одним способом — перетерпеть и переждать. — Вот ведь упрямый мелкий ублюдок. Или Алькатрас. Сам Штефан не застал, но сказка на ночь вышла замечательной: мама тогда на три дня оказалась изолирована от «Большой земли» один на один с толпой отморозков — самая крутая на свете ирландская киллерша, которой тогда тоже неплохо досталось. А Штефан был еще слишком мал, чтобы даже думать о выездах — с нянькой остался, в Лохрее. Ему до сих пор было стыдно, что задание мама слишком торопилась выполнить — хотела поскорее вернуться в Ирландию. «Печень», — снова угадал. Ну надо же. — Может, его железом пощекотать? Заговорит или нет? Скажем, под горлышком? Или, может быть, брюшко беленькое? Или глазик? Симпатичный глазик, голубой. Штефан вспомнил свое первое убийство: ему тогда было одиннадцать лет. В тех же самых фильмах обычно со всех сторон облизывалось, как долго (годы, многие-многие годы) человек будет помнить свою «первую жертву» — обычно с этого убийства все как-то катится под откос, а человек превращается в отморозка и морального урода. Ну, отморозком Штефан, может быть, и был — холод обожал. Но вот чтобы моральным уродом… И кстати, ничем не примечательным был тот мужик, которому он перерезал горло — наркодилер как наркодилер: глазки мелкие, Гелентваген большой, кейс с деньгами толстый, а совесть до того крохотная, что Штефан как ни щурился, так и не разглядел ее в закатившихся зрачках. Кто-то, может, и мучается совестью. А Штефан мучился только тем, что руки вымыть было негде, до ближайшего Макдональдса терпеть пришлось. Державший его за подбородок мужик (бицепс толще бедра Штефана раза в два, а шеи за буграми мышц так и вовсе не видно) вздрогнул — лезвие в руке качнулось опасно близко от глаза Штефана, едва не расчертив роговицу на две ровненькие половинки. «Исповедник» отшатнулся назад и сплюнул Штефану на ботинки (ботинки, кстати, отличные, финские, любой мороз переживут). — Паскуда недоделанная, волчонок, — процедил он сквозь зубы. В ответ младший Уильямс только выскалился: у него и впрямь были очень красивые глазки. Такие красивые, что Штефан остерегался смотреть кому-то прямо в лицо вне образа пай-мальчика с зализанной на макушку челочкой. По правой щеке, пожалуй — там уже набита хороших размеров ссадина. Штефан снова угадал — мужик зашипел и стряхнул с кулака капли крови. О зубы костяшки разорвал, это еще Штефан не постарался, а мог бы и полпальца откусить. — А у вас хорошая школа. Отряд «Альфа»? — вежливо просипел Штефан. — Бейте, что же вы остановились? — вопросительно вскинул он брови, глядя на застывшего мужика искоса. Всего-то наклонил голову налево, щеку подставил, почти даже по-христиански. Кажется, он снова угадал — после правой щеки положено бить левую, чтобы у пленника мозг в голове заболтался от стенки к стенке, как на ниточке. — Ну я же просил тебя — не по лицу. Да и вообще, Митрич, брось ты это дело, — с ленцой протянул сменщик «Митрича». — Дураку понятно, что он ничего не расскажет, так хотя бы силы не трать. Пущай с ним шеф по-свойски разбирается, как-никак, он ему, а не нам свинью подложил. — Не расскажет он, мать-перемать, не расскажет, — сухо просмеялся Митрич. — А если я ему, так сказать, операцию в полевых условиях?.. — он схватил Штефана за спутавшуюся челку и рванул вверх до треска в позвонках: ох, как хорошо, на место хотя бы встали. — Ложка есть, край сейчас об стол подточу — не расскажет нам, а споет. Тоненько-тоненько так споет, фальцетиком верещать будет — в лесу услышат. — Да хоть черепушку руками отвинчивай, — сменщик все то время, что Митрич методично «обрабатывал» Штефана ударами по почкам и куда придется, развлекался нардами — кости гремели сухо и монотонно, как-то сыто-довольно. Выигрывал сам у себя обстоятельный сержант или сам себе проигрывал, особого значения не имело — занятие нравилось ему при любом раскладе. — Я такую породу выблядков малолетних еще в Афгане видел. На нас работал один тамошний пострел — Касимом кликали. Сам дрищ дрищом, семь лет — веришь? — Я тебя, конечно, уважаю за язык твой — помело помелом ведь, метешь так, что заслушаешься — но что-то ты палку перегибаешь, Колян. Семь лет — ты кому сказки рассказываешь! Да кто такого пустит-то? — удивленно повернулся Митрич к напарнику. Это он зря так хорошо шею подставляет. Повезло ему, что у Штефана с недавних пор некоторый некомплект молочных зубов, а то нужные артерии он хорошо знал, некоторых князьков с Черного Континента в естественной среде наблюдал: долго послы у этих ребят не заживались, обычно в гарнире вместе с супругой на стол попадали. Куда и как метить, Штефан знал прекрасно, а силы пробить кожу всегда хватит — как-никак, а челюстные мышцы в организме самые сильные. — А что я тебе, врать буду, что ли? — сменщик тряхнул рукой с неторопливостью настоящего восточного джинна, выигравшего себе в нарды десятка три душ — даром, что на лицо рязань рязанью. Штефан ошибся в первый раз — подумал, что красивая серебристая «рыбка» ножа, заплясавшая у Коляна в руках, угодит в артерию над его коленом, правым. Вместо этого сменщик одним плавным движением снял красивую тоненькую стружку с зеленого яблока. Потревоженный плод запах так вкусно и кисло, что у Штефана слюна капнула на воротник окровавленной рубашки. — У этих бедуинов и не такое бывает — семь лет и семь лет, яйца отрастил — будь добр автомат держать и бошки гяурам неверным сносить. Особливо если у тебя папашу кокнул какой-нибудь безбородый сержантик из вертолета шальной очередью развлекухи ради. Так вот этот мелкий, Касим, на нас работал — повезло с сиротой связаться, на белых смотрел с любопытством, но так, без особой злобы. Как на овец, — зубы у Коляна были так себе, яблоко он грыз не так вкусно, как резал его на аккуратные восьмушки. — Мол, пока ходит и блеет — все нормально, а как лягаться начнет, то лучше ее, такую окаянную, полоснуть по шее — пусть себе кочурится. Глаза у него были такие — особенные и не только потому, что алмаз (веришь или нет, а снимал он часовых с вышек с таких дистанций, что иные Ворошиловские присядут от удивления). Ясные-ясные, чистые-чистые, спокойные-спокойные — что твой херувим с иконы, не голубые разве что, а такие неприятные, как чай светло-желтые. — Хреновый же ты пьешь чай. Ни с чем его не путаешь? — Чифирят только зеки, — не жуя отправил Колян восьмушку в рот. — Ну так вот — особые глазки. Не стыдился наш малолеток ничего. Верил в свою правоту похлеще, чем ты вот в господа нашего, за грехи почившего, — кивнувший Митрич перекрестился — явно машинально. — Он иногда еще что-то базлал — про гурий их этих… — Про кого? — Про целок ихних, что после смерти каждому праведнику завещаны. Токмо у них праведники не за добро страдают, а нашему брату глотки режут и глаза на память выколупывают. Вот и наш Касимка был такой, да еще и хвастался — смерти, мол, не боюсь, после смерти мне как раз в рай наш, для уродов черножопых, наводка прямая, а в бою погибнуть — самое милое дело. Милое дело так милое дело — едем мы как-то раз от Кабула в сторону Непала, а наш Касимка висит кверху тормашками на саксауле с выпущенными на рожу кишками. Я кишки эти ножом, значит, в сторонку — а сам в глазки эти его особенные смотрю. Один повыклеванный, глазик-то, зато второй — ясный-ясный, чистый-чистый, спокойный-спокойный. И рот до ушей — заметь, горло ему не вскрывали, сам так осклабился. Так что ты благодать этому малолетку не наводи, а то будет тут валяться в крови и блевотине и счастливо в потолок пялиться. Усек? — Как не усечь. Может, эту мелкотню тоже абреки вырастили? — Митрич снова дернул Штефана за волосы, побольнее прежнего. — Тебе твой Аллах тоже девок пообещал? Не мал еще? Не только отряд «Альфа». Похоже, первая Чеченская за плечами. Или как она у этих русских называется. — Какие девки, только деньги, — усмехнулся Штефан. — Такие деньги, которые ты, сержант, даже во сне не видел. Столько мне пообещали, что любая девка, целка или не целка, сама за мной побежит, задирая подол, — Штефан чуть приоткрыл челюсти — чтобы хоть какую-то часть зубов оставить целой. — Вот у вас дочки случайно нет? При таком-то папаше с невеликими барышами горячая должна быть девица, весь военгородок перепробовал, наверное. — Языкастый, — осуждающе покачал головой Колян, отряхивая руки от яблочного сока и возвращаясь к нардам под аккомпанемент глухих ударов. — Не пошел бы ты далеко, мелкий — в вашем деле с острым языком плохо: чужую задницу не вылижешь, а глотку им не вскроешь. Вторые сутки подходили к концу, когда Митрич все-таки отошел от стула Штефана, потирая кулаки — пудовые, едва дух окончательно не вышиб. Оставленные сменщиком нарды его точно не интересовали — от предложенных Коляном кубиков он сердито отдернул подбородок и рыкнул что-то невразумительное: видимо, успел трижды пожалеть при виде широченной усмешки «пленника» о том, что навел тому стопроцентную благодать. Улегся на жалобно застонавшую кушетку сердито, замотался в простынку и повернулся носом к стенке — подремать часиков двенадцать, лишь бы не видеть раздражающую рожу непрошибаемого малолетки. Колян покосился на едва-едва разлепившего заплывший синевой глаз Штефана без сочувствия, скорее с веселым таким любопытством. И рук распускать не стал — забалтывать будет, но попозже, понял для себя Штефан. — Прям как молоденький дубок, — фыркнул Колян. — Гнешься-гнешься, трещишь-трещишь, а когда вот ломаться начнешь — непонятно. Ты бы помолился, парень, — протянул он неожиданно сочувствующим тоном и кивнул на крестик, гипнотически вращавшийся в воздухе: голова перевешивала Штефана вперед, так что украшение выскользнуло из-под отворота рубашки, попрыгало на шнурке и закрутилось. — Пригодится милость божья, когда наш шеф до тебя доберется. Митрич ангелом господним покажется — у начальника детей окромя Сашки больше не было, он кишки твои на палочку намотает да через рот потащит, тут уж даже ты взвоешь. Он ведь еще и сразу бросить все дела не смог: застрял на Пхукете, там штормовое предупреждение объявлено такое, что никто даже за его деньжищи не полетит. Вот тебе радости будет. — Я не верю в бога, — так, а вот глаза закрывающиеся — это плохо. Засыпать в таком состоянии нельзя ни в коем случае. — Агностик? — слова-то какие знает. Не такая дубина, как напарник, небось, на его фоне себя втройне умным считает — и зря. Атеиста с агностиком путать стыдно. — А чего крестик тогда?.. — Когда крестили — меня спросить забыли. Но кое во что я верю, — с трудом выпрямился Штефан и откинулся на спинку стула, поморщившись от того, как заныла кожа на месте, куда впились веревки. — Так что, строго говоря, я и не атеист. — И во что тогда веришь, коли не в бога? — с любопытством поинтересовался Колян. — Ваш брат обычно суеверный — похлеще подводников будет. То кроличью лапку таскают, то еще какую пакость — а у тебя, выходит, даже приметы своей нет? В себя веришь? Или, там, в пистолет свой любимый? — В отлично проработанный план. Колян успел только вздрогнуть от усталой, но какой-то по-взрослому умиленной улыбки, которой вдруг расцвело лицо Штефана. «Наконец-то», — успел разобрать любитель нард. И что-то еще — совершенно мяукающее и неразборчивое, прозвучавшее откровенно кровожадно. А сразу вслед за этим в бункере, в котором держали Штефана, погас свет. Темнота оставалась тревожной и неподвижной считанные секунды — в щель между полом и дверью неотвратимо-неторопливо влился первый ручеек ненормально плотного и почти осязаемого дыма. С полсекунды понадобилось Коляну и встрепенувшемуся на тахте Митричу, чтобы понять, что смесь ядовита, и вскочить со своих мест. Будь у них хоть какая-то фора, они бы, возможно, даже успели дотянуться до противогазов — в ящичке как раз над огнетушителем, неудачно так висевшем как раз за спиной Штефана. Но дверь слетела с петель и косяком заехала Митричу по виску. Колян же неожиданно схватился за горло, выпучил глаза и засипел, царапая кожу до крови и кашляя какой-то густой дрянью черного цвета. Даже интересно, где это такая в организме человека обретается. Штефан пару раз чихнул, недовольно поводил из стороны в сторону носом, поморщился и сплюнул дурное послевкусие: на чем это, интересно, сей «зорин» намешивали? И приветливо улыбнулся громоздкой тени с «хоботом», появившейся в дверном проеме. Кое-кто о противогазе явно не забыл. Равно как и о том, что Штефан от ядовитого газа разве что почешется пару раз со скуки. — Давненько не виделись, — слабо улыбнулся он, обращаясь к быстро пересекшей комнате фигуре по-ирландски. — Здравствуй, папа. И Штефан что угодно отдал, чтобы увидеть, как именно перекосило эту скуластую рожу от такого нарочито, по-гаэльски, растянутого обращения. *** Строго говоря, родиной Штефана была безымянная лаборатория на острове Кюсю — из маминых документов юный Уильямс узнал в свое время, что из-за проводимых там экспериментов правительство Японии приняло впоследствии решение ликвидировать ее, предварительно вынеся все, кроме стен и подземных коммуникаций. Отчасти благодаря тому, что мама хорошенько постаралась. Однако своей родиной Штефан всегда считал Бале-Лоха-Риах — одно название уже ласкает слух, а уж само место… Лохрей даже городом сложно было назвать — скорее уж огромной деревней, низко и далеко раскинувшейся по ирландским холмам. Некоторые здешние старушки еще дедушку застали кучерявым очаровательным малышом. — В этом месте нашу семью знают до семнадцатого колена, — сказала ему мама в первый же день, когда Штефан подметил сильно удивившую его деталь: он никогда не видел маму такой… улыбчивой. — И уж поверь, это не то место, где за чашкой чая с молоком можно рассказывать о том, чем мы с тобой зарабатываем на жизнь. Здесь лучше всего учиться прятать концы в воду и держать язык за зубами, — мама присела, придирчиво подергала воротничок рубашки Штефана в разные стороны, посмотрела на мальчика так серьезно, что тот не впервые похолодел. — Не вздумай подвести меня — не позорь свою семью. Уяснил? Штефану было шесть лет, однако уяснил он очень легко. И первое испытание родиной прошел с честью, а оно было не из легких — ужин с тремя десятками «тетушек». Как позже и с явной неприязнью объяснила Нина — тетушки того самого толка, которые воспитывают сразу всех окрестных детей и взрослых, которые не успеют вовремя скрыться из их поля зрения (а проделать это практически невозможно). Штефан наслушался в свой адрес жутких гадостей, от которых у него волосы, тогда еще завивавшиеся к кончикам, начали шевелиться: «белокурый ангелочек» было самым невинным обращением, а про «сладкую вафельку» упоминать было и вовсе неприлично. После того ужина Штефан, на ходу лихорадочно соображавший, как же всем этим гарпиям объяснить, кто его «милейший папенька», юный Уильямс мог с ответственностью заявить, что ничего и никого не боится. И признаться самому себе, что Лохрей он поначалу возненавидел. Впрочем, свою точку зрения он переменил довольно быстро — стоило только однажды оказаться у Моря. Той лунной ночью, что мама показала Штефану Море, он понял, почему она терпит бесконечные визиты бесконечных тетушек, носит на родине строгую юбку в пол, не красится и даже улыбается как примерная вдовушка погибшего летчика-испытателя: право, Море того стоило. С тех пор в Бале-Лоха-Риах они наведывались минимум раз в год на несколько недель. Сентябрьская жара, лихорадочная и агонизирующая, мешалась с холодным осенним духом, который ветер доносил с Моря. У Штефана слегка ныла свежая рана — мальчик ненавидел, когда задевало хотя бы чуть-чуть шрам, хуже этой боли он ничего не мог себе представить, да и зарастали такие раны чуть ли не в два раза дольше любых других, даже очень тяжелых. Штефан болтал ногами, щурился на не столько золотое, сколько почти рыжее солнышко, с удовольствием грыз трубочку кокосового коктейля и с неудовольствием изображал счастливую улыбку при виде многочисленных «знакомых», отвечая коротко на некоторые вопросы: «Да-да, приехал погостить ненадолго», — ждал свою красную рыбу и нетерпеливо поглядывал на часы — без весомых причин мама никогда не задерживалась. Лохрейский коттеджик был отличным перевалочным пунктом и неизменным местом встречи — далеко не всегда свою работу они делили пополам. С досадой Штефан отдавал себе отчет, что до заданий, за которые берется мама, он не дорастет еще лет этак пять — будет ей только обузой с восхищенными слезящимися глазками. Так что нехотя взялся за очередную кражу — это давалось ему, пожалуй, даже получше, чем матери, он был мельче и пролезть мог в любую щель. Встречи не происходило уже четвертый день подряд. Четвертый день подряд Штефан заверял, что у него есть деньги расплатиться, что он не будет пить алкоголь и что рыбу можно есть без разрешения родителей. Он ждал с часа до трех пополудни — они неизменно договаривались именно на это время в ресторанчике «Жемчужина». Расплачивался, оставлял скромные чаевые (школьник как-никак), возвращался домой — растапливать печурку, ночевать в одиночестве в своей комнате и от скуки перебирать весь арсенал, который мама не один год копила в этой «контрольной точке». И уговаривал самого себя, что он не помчится за билетами (можно даже на чартер) в Сургут, куда улетала мама две с половиной недели назад. «А что если она все-таки решила там остаться? — невесело размышлял о своем Штефан. — Что если…» — Чай «Ассам» и молочник к нему, пожалуйста. Три процента жирности, если вам не сложно. От звука знакомого голоса Штефан подскочил на месте и прикусил язык от неожиданности — хорошо, что рыбу не жевал, а то и костью мог бы подавиться. Из всех людей, которых он знал, только мама могла так подкрасться к нему абсолютно незамеченной, не пытаясь при этом скрываться. Штефан не поднимал на нее взгляд долгих три секунды — решался смотреть только на ухоженные руки с короткими ногтями, но не дальше. Закрыл глаза, глубоко вдохнул и приготовился к тому, что может увидеть — однажды с задания мама вернулась с жуткого вида совсем еще свежей раной на лице: как будто кожу на лице и одном веке сорвало нечто, оставившее отметину в виде уродливо расслоившегося на краях креста. Это был едва ли не единственный случай в жизни Штефана Уильямса, когда он завопил от ужаса. — Эта царапина быстро заживет, не паникуй, — холодно отрезала тогда Нина и вежливо (по привычке) улыбнулась шарахнувшемуся в сторону официанту. Штефан в жизни так не плакал, как в тот вечер. К счастью (и немалыми усилиями самого Штефана, без которого мама просто наплевала бы на рану) от уродливой отметины не осталось ни пятнышка, ни росчерка, хотя иногда она мальчику еще… мерещилась. — Что-то не так? — приподняла Нина брови на судорожный вздох своего сына: обошлось, по крайней мере, на лице никаких следов. Нужно будет «случайно» зайти в ванную, когда мама будет принимать душ, и оценить всю ситуацию. — Все так, — улыбнулся Штефан и «пробежался» по столу всеми пальцами к ладони Нины, накрыв ее своей, почти такой же по размеру. — Просто я по тебе очень скучал. Улыбку на лице Нины Уильямс мог бы угадать только ее сын. Она скользнула большим пальцем по тыльной стороне ладони Штефана. — Я тоже очень по тебе соскучилась. И очень жалею, что у нас не будет времени обсудить наши последние задания. — Как это? — оторопел Штефан — чтобы они… без обмена опытом?.. — А вот так, будем обмениваться байками, когда разберемся с новым приработком, — ладонь Нины выскользнула из-под пальцев сына: она потянулась за сумочкой. — Скажи-ка мне лучше, что ты вот об этом думаешь, — двумя пальцами она уложила на скатерть узкий конверт и многозначительно постучала по нему ногтем. Внутри конверта оказался только один лист бумаги (гербовой, на просвет хорошо видно). И на нем — всего лишь одна цифра. Которая, тем не менее, заставила Штефана восхищенно присвистнуть. — Солидно, — произнес он полминуты спустя. — И что нам нужно делать за эти деньги? Проникнуть в Пентагон? Или панталоны Ее Величества Королевы Британии раздобыть? — скорчил он выразительную рожицу. — Во-первых, не нам, а тебе, — поправила Нина, методично разорвав лист на мелкие куски и бросив их в пепельницу. — Во-вторых — Королева Британии! Какие пошлости ты думаешь! — пощелкала она зажигалкой и сощурилась на мгновенно вспыхнувшее «письмо». — Нет, всего лишь кое-кого убить. — Этот кое-кто — Билл Клинтон? Иначе почему за «кое-кого» платят как за полностью укомплектованный военный авианосец? — Нет, просто заказчик — русский олигарх, — одними губами произнесла Нина, ласково улыбнувшись официанту. — Один русский олигарх перешел дорогу другому русскому олигарху, они чего-то не поделили, а в результате один русский олигарх вместо того, чтобы по-честному «уронить» бизнес другого, украл его сына. — И жестоко убил? — невесело хмыкнул Штефан. — Сперва отдал своему великовозрастному сынку-обалдую с нехорошими замашками, — с явным удовольствием отпила Нина чаю, отложив в сторону ложечку для молока. — Тот поразвлекался с ним недельку, а только после этого убил. И у нас разнарядка на обоих. — И в чем подвох? — Штефан с новой силой вгрызся в трубочку для коктейля, чувствуя, как азарт разгоняет кровь: эти их с мамой брифинги он любил почти так же сильно, как сами задания. — В том, что до них почти невозможно добраться. Читай, — протянула она Штефану папку. Первой же бумагой в ней был заложен невыразительно-зеленый рекламный проспект школы «Хиллс». — Мы туда без личного вертолета не доберемся, — потер он сосредоточенно брови десять минут вдумчивого изучения спустя. — И до самого олигарха с такой-то «базой» — нам минимум спецназ нужен, вдвоем даже мы не справимся. — Верно, — улыбнулась Нина одними уголками губ. — Это задание самоубийственной сложности. С той военной базы, где дислоцируется основная цель, нам живыми не уйти — у них одних ракет на целую войну в какой-нибудь банановой республике хватит. А по сравнению с теми «крошками», которые на него работают, ребята из Алькатраса — так, малышня. — Дай-ка я угадаю, ты уже дала согласие? — Я уже получила аванс, — на стол с легким стуком легла пластиковая карточка намекающего золотистого цвета. Штефан сглотнул. — Прекрасно. Значит, план у тебя уже есть, — поднял он глаза на чинно отпивавшую из чашки маму. Он готов был Святым Патриком поклясться, что она улыбалась! — Дочитай последний файл. Это от дядюшки Беннета. — У тебя только половина аванса после общения с этим скупердяем осталась? — Две трети — я хорошо поторговалась. Читай. Штефан помолчал еще минуту. И живо прикинул, какие из новинок, состоящих на вооружении американской армии, он сможет раздобыть на свою часть основной оплаты. И где их в таком количестве складировать. — Каков наш план? — сложил он листик с информацией от дядюшки Беннета и бросил его в ту же пепельницу, что и мама — свою «накладную». — Все очень просто. Для начала внедряешься в сеть и сворачиваешь с шумом и помпой этому недоноску с голубоватой кровью шею. А остальное за нас сделают, разве что пару зубов потеряешь. — И рыбку съесть, и косточкой не подавиться, — задумчиво прокомментировал Штефан, насаживая уже позабытую семгу на вилку. — Ты знаешь, я та-а-ак люблю свою работу, — широко-широко улыбнулся он. *** Однажды мама сказала ему, что у каждого человека есть своя, самая сильная, эмоция. Без этой эмоции самого человека нет — так, тень одна и пустая блеклая оболочка. — У твоей тети Анны была зависть, например, — когда мама произнесла это, то Штефан впервые в жизни стал свидетелем тому, что у самой крутой ирландской убийцы дрогнула рука: мама порезалась, пусть и слабо. Встряхнула рукой и поднесла царапину к губам. — Без нее она сама и на горшок не сходила бы. С детства причитала: то мое, это мое, мама моя, папа мой, а ты чужая, ты плохая, а еще тебя на помойке нашли! — кривляясь и складывая губы обиженной трясущейся гузкой, изобразила Нина. — Будешь знать эту черту, даже в самой прочной броне найдешь отличную щелочку, а уж в нее только и останется, что загнать нож поострее. Штефан серьезно кивнул. Последующую неделю он, тогда еще туповатый восьмилетний бутуз, отчаянно мешал маме жить, допытывая ее всеми известными эмоциями — пытался угадать, какая же, собственно, движет Ниной Уильямс. Очень быстро скатился в самоповторы, сам на себя обиделся и сам для себя решил, что подумает об этом попозже, когда найдет словарик потолще. Гораздо позже, глядя на то, как мама почти царственным жестом подносит обожженный палец к мочке уха, подумал, что мозгов ему крестная фея отсыпать забыла: непросто же так маму звали Беззвучной и Хладнокровной Убийцей. У нее эмоцией было спокойствие. Только вот Штефан не мог себе представить, как найти в таком ледяном панцире щелочку. Да никто не представлял, что уж там — единственный человек, способный разъярить маму до потери пульса, остался невостребованным удаленным образцом в лаборатории доктора Босконовича. У некоторых людей эта эмоция с одного взгляда угадывается, на некоторых так и вовсе бесполезно смотреть — ни за что внешне не угадать. Вот так и здесь: глаза у Штефана изнутри чуть не лопались от натуги, кровь чуть не капала слезами, так что Уильямс-младший предпочел просто смежить веки. И вот тогда он эту эмоцию услышал — она бухала тяжело и громко о грудную клетку, так, что едва не прорывала форменный китель. И это была самая настоящая одержимость. Вот идиот. — Сопляк. Сукин сын — весь в мамашу-шавку! — неожиданно прорычал мужчина — пальцы его сжались на предплечье так сильно, что Штефан не взвыл только из упрямства: еще чего, может, ему собачий вальс станцевать? — Недоделок лабораторный! Паскуда… Штефан устало вздохнул и заворочался у отца на руках. — …блядская! Да чтоб тебя и твою гребаную мамашу… Мужчина осекся, когда Штефан подергал его за рукав кителя. И перекосился от умилительного взгляда снизу вверх: глаза у Штефана были огромные, чуть не влажные и очень-очень просящие. — Между прочим, русским я владею отлично, — произнес он застенчивым шепотом. — Хочешь оскорблять мою маму — выбирай хинди. Одержимость аж забулькала: мужчина встал как вкопанный и сжал губы в непреклонную нитку, до хруста челюстей и боли в языке. — Это еще почему? — спросил-прошипел он. — Во-первых, потому что хинди ты учил как второй язык. Во-вторых, потому что я им не владею. И в-третьих, — Штефан неожиданно цепко для своего состояния схватился за волосы отца и дернул их к своим губам. — Потому что я не могу тебе врезать за то, что ты оскорбляешь мою мать. Боль в горле была столь сильной, что Штефан на секунду даже забыл о главном правиле: не пытаться отдирать от себя руки соперника, пытаться выдавить ему глаза большими пальцами или, на худой конец, сработать коленом в пах. Он поперхнулся собственной кровью и засипел, на глазах серея кожей. — А как еще мне называть эту тварь? Ты мне подскажешь?! Ну?! — к боли в горле добавился еще и оглушающий треск позвонков. Штефан перестал дергаться, замер и обвис всем телом: его и не такую боль учили терпеть, но при таком психе лучше притвориться мертвым. И, кажется, тактика дохлого опоссума сработала: отец опомнился, проморгался, со свистом выдохнул и уложил Штефана на стылую землю: приводить в себя пощечинами. На искусственное дыхание он бы точно размениваться не стал. И если бы хотел убить… в общем, этот медведь — мог бы. Легко. — Хочешь жить — не вякай, — хмуро отрезал мужчина, когда Штефан открыл осоловелые глаза. — Как прикажете, капитан Драгунов, — слабо вскинул Уильямс два пальца к виску. — К пустой голове не прикладывают. — У нас — еще как прикладывают, — заверил Штефан, цепляясь за шею играючи его подхватившего на руки отца. — Далеко еще идти? — Я что сказал тебе, недоносок?! — Я не вякаю, я добываю оперативную информацию, — спокойно парировал Штефан. — Ну так нам далеко идти? И кстати, сколько тебе лет сегодня? Двадцать пять? — фыркнул он. — Отли-и-ично сохранились, капи… все, все. Не вякаю. — Километров тридцать. — Мог бы пригнать «козла». Полезный совет — это тоже вяк? Молчание было Штефану красноречивым ответом. Он устроился поудобнее, попытался не обращать внимания на жалящую его внутренности боли, сосредоточился, подсчитывая дни и часы: выходило, что с момента тревоги в «Хиллс» (и если верить изрядно истончившемуся лунному диску) прошло трое суток и пять-шесть часов. Долгонько. Хорошо хоть везли под Архангельск на личную военную базу Цели не в багажном отделении самолета. — Карабкайся, — Штефан и сам не заметил, как слегка задремал от ровной поступи своего отца. Открыл глаза, сонно поморгал и чуть не охнул, по дурости (по привычке, если быть точным) прислушавшись к себе: что еще не болело, то грозилось сделать это в ближайшие несколько часов, а то и минут. — Это еще что? — «Козел» — не мой размах, — хмуро ответил ему отец, бесцеремонно сбросив едва-едва успевшего вцепиться в офицерский ремень и повиснуть на нем Штефана на землю. Уильямс поводил носом из стороны в сторону и брезгливо сморщился: мазутом и солидолом воняло так сильно, что тошнота вполне осязаемо покалывала горло. — Только не говори, что мы поедем в цистерне, — скривился он так, что у отца, наверное, возникло стойкое желание испугать его посильнее: чтобы на всю жизнь таким скорченным и остался. — Лучше, — поднатужившись, мужчина дернул в сторону подзадубевшую на холоде красную ручку, чуть тронутую ржой. — Здесь возили свиней — тебе точно понравится. В соломе погреться сможешь, не хуже одеяла будет. — Голос опыта? Ну-ну, — едва слышно пробормотал Штефан. Впрочем, отец все равно разобрал — судя по всему, каждое слово. За руку рванул, «помогая» внутрь забраться, очень сильно. — Товарняк отъезжает через три минуты. В угол забейся и не дыши, — присоветовал отец и замер за ящиком с брюквой — нахохлился, сжался, хвостик аж дыбом встал от негодования. Штефан очень хотел съязвить что-нибудь в ответ. Честно-честно хотел. Но слишком устал и слишком «помялся». И, кажется, его печень треснула. Во всяком случае, тяжесть в правом боку ему как-то… Штефану показалось, что он просто моргнул, но вот катившийся по небосклону месяц убеждал его в обратном. Холодный ветер неприятно задувал в щель прямо под поясницей, а тупая боль становилась просто невыносимой. Как и запах… Уильямс нахмурился. Вытянул шею, для надежности даже глаза прикрыл, весь обратился в свое обоняние. И невесело хмыкнул. — Здорово тебя зацепило, — кстати, приятный разговор о старый добрых деньках в душевной компании может и от боли отвлечь. — Меня не зацепило, — глухо отозвался запихавший руки подмышки отец. — Примерно как в тот раз в Германии, когда мы твоего агента леской придушили? — Меня. Не. Зацепило. — Или как в Огайо, когда мы эту лабораторию подорвали со всеми нужными образцами? — Меня… — Ну или как в Испании? Помнишь? Барселона, горячая ночь, побережье у Олимпийской деревни, запах пригоревшей лазаньи из кафе… и твоя тупорылая вытянутая морда, портящая пейзаж? Увлекшийся воспоминания Штефан аж подавился взглядом, который в него метнул отец: он как будто в горло ему вонзился. — Еще бы я не помнил, — какой эмоциональное получается бревно, а обычно ведь подчиненные из него слова под пытками не вытянут. — Это ты мне тогда под лопатку нож вогнал! — Не нож, а лопаточку для торта, — с хитринкой усмехнулся Штефан. — И потом, — посерьезнел он. — Ты облапал мою мать, я обязан был ее защитить. По глазам (совсем-совсем водянистые, практически один белок без радужки) Штефан хорошо прочитал вполне ожидаемое: «Это еще кто кого облапал!» — но говорить мужчина ничего не стал. В конце концов, в Германии его тоже достал Штефан. И еще в Тобольске. — Что ты делаешь? — напряженно спросил отец, когда Штефан с трудом, помогая телу обеими руками, лопатками и затылком, помог себе встать с места. — Продлеваю наше соревнование, — хмуро ответил Штефан, потянувшись к торчавшему из-под наброшенной на его плечи отцовской шинели краю рубашки. — Главный рефери приказал тебя не трогать, так что расслабься. Лучше скажи, сколько я дремал? — проворчал он, зубами отдирая от рубашки полосу. — Километров двадцать. — Долго, — нехотя признал Штефан. — В ногу или в руку? Вот это да, — присвистнул он, всмотревшись в расплывшееся пятно на грудине — интересно, а он сам в крови не перемазался? Как раз к этому месту ведь щекой и прижимался. — Ты сколько народу положил, пока до меня добирался? — Не считал и паспорта не спрашивал, — мужчина не сдержал шипения, когда Штефан без особых церемоний отодрал присохшую ткань от раны — кровь снова засочилась, пусть и слабо. Отец «отлип» от стенки вагона, позволяя сыну пропустить часть «повязки» за собой. — Вы глупо рисковали, — неожиданно зло произнес он. — Угу, — невнимательно промычал Штефан, упираясь ногой в пол, чтобы затянуть повязку получше. — Меня могли с часа на час заменить коллегой. — Конечно-конечно. — Навина тремя группами одновременно обрабатывали. — А я думал — четырьмя. Такая шишка в мафиозном мире, у него одного героина в подвалах столько, что на биатлонную насыпь хватит. В принципе, человек, у которого из-за серьезной травмы начинаются некоторые проблемы с кровообращением, не должен иметь такой железной хватки — Штефан недовольно покосился на лапищу в кожаной «шоферской» перчатке, стиснувшейся у него на плече: того и гляди, ключица пополам хрустнет. Хотя, подумал он не без сарказма, об этом размышляет человек, которому от потери крови и множественных травм внутренних органов положено бы, по-хорошему, валяться мертвым уже с сутки. Но главная эмоция Штефана — любопытство. Просто так умереть — и пропустить такое шоу, как багровеющий от злости папаша? Да ни за что! Наверняка, мама и это просчитала, когда составляла план. — Полтора года мы его пасли. Полтора года мои парни и я ползали с биноклем вокруг этого бункера! Ни одной улики, ни одного следа, ни единой возможности добраться ни до Навина, ни до его людей, на даже до его ублюдка! — За ублюдка не беспокойся, — невинно встрял Штефан. — Я в курсе! — рявкнул отец. — Кто, по-твоему, отслеживает все перемещения Навина по России и вне ее? Ты представляешь, сколько оперативной работы пришлось проделать? Скольких он прокуроров, судей подкупил? Сколько моих начальников мне дорогу закрывали? — А я думал, этим МВД занимается, — карикатурно серьезно покачал Штефан головой. — Давно уже на службу безопасности перекинули. Меня трижды его головорезы убить пытались! Трижды! А тут вы — один раз вмешались, думаете… — А что тут думать? — усердно завязывая из кончиков рубашки узелок, Штефан от натуги аж высунул язык. — Вы слишком много времени потратили на этого мафиози зря, если тебя одного хватило, чтобы пройтись по коридорам. У тебя косы случайно не было при себе, а, Белый Ангел Смерти? О боже! — вскинул Штефан брови и хлопнул себя ладонью по лбу, выпучив сверх меры глаза. — Это все из-за родственных уз! Как я сразу не понял! Всего-то и понадобилось, что разжечь в сердце пламенную любовь к сыну, в ней кто угодно сгорит! Спасибо, папочка, вот спасибо! Я сам бы ни за что оттуда не выбрался! И всю базу не перегрохал бы! А теперь мы с мамой купим себе домик где-нибудь на Гоа, даже алименты за тринадцать лет требовать с тебя не станем! Говоря все это, Штефан улыбался так широко, словно он был арбузом, с одной вырезанной долькой. Но взгляд у него был настороженный и колкий: такому человеку, как его отец, даже оружие не нужно было, чтобы убить человека. Сожмет черепушку — та сама пополам треснет, а из ушей все лишнее вытечет. Дядюшка Беннет в своей работе знал ходов и выходов больше, чем иная крыса — о Навине он раздобыл все, включая любимую фирму нижнего белья и пристрастие в пище. И, разумеется, имена всех агентов всех спецслужб, которые пасли их с мамой Цель в разные периоды. Нина Уильямс — самая крутая ирландская убийца. Однако Штефан чем дальше, тем сильнее сомневался: она согласилась на эту миссию потому, что ей обещали баснословные деньги, или потому, что дело Петра Навина курировал капитан Сергей Драгунов? Отреагировал отец на последние слова удивительно спокойно: даже желваками играть не стал. Даже усмехнулся — жутковато так, шрам на губе вздернулся и натянулся. — Держишься ты точно не на честном слове, — отпустил он плечо сына, упер локти в колени и сцепил пальцы в замок. — Вы с матерью о чести если и знаете, то только из книжек. Предполагаю, что слово это матерное и на ирландском. — Áibhirseoir, — вежливо подсказал Штефан. — Да как угодно. Важно, что его сила скоро закончится. Я отлично видел твои синяки, мальчишка. Через час от силы ты окончательно свалишься, каким бы выносливым ты, дерьмо лабораторной крысы, себя ни мнил. И вот тогда… — многозначительно опустил он подбородок. — Что — тогда? Нет, мне даже интересно, — живо поморгал Штефан. — Ты договаривай, договаривай. Не корчь из себя важную персону, ты прост, как ваша балалайка русская, я и так все по лбу прочитать могу. — Вот ты и прочитай, заодно посмотрим, как у тебя с грамотностью. — Я Достоевского в оригинале изучал. А что тут читать-то? — скривился Штефан. — Будь твоя воля, ты бы мою голову свинтил и оставил еще в бункере, рядом с трупом Навина. Кстати, он хоть прилететь-то успел? Или ты его вертолет личный «Стингером» снимал? — Успел, не беспокойся. — Ах, ну да. Вот почему ты так торопился, что где-то кирзач потерял. Ну да не суть. Ты-то сам — жалкий неудачник, моей маме ты даже со всей своей Службой в подметки не годишься… — Слишком много мнишь о себе. Я лично видел, в какой колбе она плавала, когда ее за хвост поймали. — Так поймал-то достойный соперник! Отставить злиться — я еще не договорил. Важно то, что даже до такого идиота, как ты, наконец дошло, что поймать ее ты без живца не сможешь, только на меня, потому что никто, — подчеркнул он последнее слово, — больше для нее не имеет значения. А тут так удачно я подворачиваюсь под руку, можно подвесить меня на забор своей хибары и ждать, когда мама прилетит первым рейсом. Я любопытства ради спрошу — ты ее на ложе любви (в смысле на койку в общаге) завалишь при мне или хотя бы дашь стыдливо отвернуться и глаза ладошками прикрыть? Ненависть, которую они с папашей питали друг к другу, по-своему их даже объединяла: хоть что-то общее у них было. Ну и ревность, конечно. Штефан мог понять этого солдафона — он, можно сказать, единственный раз за свою унылую казарменно-плацдарменную жизнь увидел кого-то прекрасного настолько, что голову можно потерять. Если б он еще знал, как крепко и заботливо Нина Штефана обнимает. Или целует иногда в макушку. Или… Хотя — и это бесило до потери пульса — Штефан знал, как опасно близко Нина Уильямс иногда подбирается к этой русской горилле. Он бы к такой в постель точно не полез. Даже с ножом. Даже с двумя. Даже с пеньковой веревкой. — Ну и еще одно, — Штефан заглянул отцу в белесые прозрачные глаза, — тебе-то самому, взрослому мужику, не надоело за ней гоняться? Сколько лет прошло — а ты все как маленький, под двадцатилетнего косишь, по странам и континентам носишься как угорелый. — Зато в звании повышают неплохо. — Ага, зато ни семьи нормальной завести, ни детей — попробуешь что-нибудь вякнуть, я тебе язык вырву, — серьезно предупредил Штефан. — Я ее сын, а не твой. Угу, конечно — это он ловко попытался подобраться под панцирь к человеку, которого движет одержимость. Да он Штефана даже не услышал — как пить дать. С койкой в общаге Штефан, конечно, хватанул. Но ему и в самом деле было интересно — ну вот что он будет делать? Ну вот посадит он красиво живца, ну вот приедет к нему из Исландии Нина Уильямс, ну бросится перед ним на колени, чтобы злой русский людоед отпустил ее кровиночку — а дальше-то что? Он ее в коробочку положит, коробочку в кладовку поставит и доставать ее оттуда будет, когда понадобится? Похоже на то: влюбился ведь, гребаный фетишист, в неподвижную почти-мертвую женщину, едва-едва дышавшую в жидком азоте. Чего от него еще ждать? Иногда Штефану казалось, что они с мамой сильно мудрят. Можно было бы, например, назначить ему свидание — все равно где бы он ни шпионил за семьей Уильямс, они с мамой всегда узнавали о его «явках». И вот на свидании в каком-нибудь ресторанчике средней руки он бы узнал… ну, что угодно. Что мама болеет за «Челси». Или что Сергею, как порядочному мужчине, придется вытерпеть свадьбу не где-нибудь, а в Лохрее — вот уж точно, испытание только для стальных нервов! Ну или что мама, в общем-то, смертная женщина. А что? Фетишисты — они такие. Они что угодно себе напридумывают. В общем, проще надо быть, проще. Штефан ради того, чтобы раз и навсегда стряхнуть с хвоста эту ищейку в шрамах, даже нарядился бы в рубашку с галстучком, в таких детки на утренники ходят, и даже изображал бы обычного ребенка на обычном свидании. Ел бы мороженое с тарелочки и лупал бы глазами на сладкую вату в соседнем ларечке. Но это не ему решать. — Нехорошо ты подставился. Т-с-с, — приложил Штефан к как-то разом побелевшим губам Сергея палец. — Чего орать? Здесь все равно никто не услышит, зачем ворон и сорок дергать, они здесь непуганые. Сергей сполз по стенке вагона. С трудом разлепил губы, почти слившиеся по цвету с кожей ненормального для обычного человека цвета, но сказать так и не смог — Штефан прочитал. «Как?» Вместо ответа Штефан с намеком до упора высунул язык, указательным и большим пальцами сняв с него плоскую таблетку золотого цвета — металлический футляр крохотного размера. — В ней был нейропаралитический яд. Действует несколько часов, — отщелкнул он капсулу в сторонку. — Составляется из нескольких препаратов с учетом индивидуальных особенностей организма человека, которому он предназначен. Вторую неделю во рту таскаю, задолбался уже. Это мамин сувенир, еще из «Хиллс» — на всякий пожарный. Яд не обязательно должен быть свежим. Штефан преспокойно встал на мерно подергивающемся полу и деловито выглянул в окошко: если Драгунов не соврал (а зачем бы ему это делать?), то выходить Штефану через минуту-другую: в Архангельске товарняк не останавливался, но в санитарной зоне сильно сбавлял скорость — Шуба с барского плеча потом пованивает, так что оставь себе, — стащил мальчик подбитую чем-то теплым шинель и бережно накрыл ею бешено вращающего глазами отца сверху. — Не делай такое страшное лицо, папочка — я на холоде не мерзну. Чуть не забыл, — он поднатужился, хекнул и выдернул из колена мужчины крестик. — Знаешь, он остро наточен, меня раза три резанул. От яда ощущения, как будто перышком щекочут. А, ну да. Забыл, — хихикнул он, — ты же мне только худшие гены передал, невосприимчивость к отраве — это мое, фирменное. Уильямс-младший поднатужился и рванул толстенную щеколду на дверях товарного вагона от себя: морозный осенний ветер швырнул в поезд несколько мокрых кленовых листьев и сумрачную сырость, пробравшую до больных костей. У Штефана, несмотря на все его упрямство, жутко закружилась голова — пришлось ухватиться за проем и как следует проморгаться. Одна надежда, что холод все-таки не даст свалиться на полпути. Пройти-то осталось километров пять. — Самое страшное, что с тобой случится — жопу отморозишь или пару пальцев. Хотя, — критически глянул мальчик через плечо, — такую задницу хрен проморозишь — любой морж обзавидуется. А пару твоих пальцев мне не жалко. Бывай, — снова козырнул Штефан. От пустой головы. — В следующий раз, — закончил он суфлерским шепотом, приложив ладонь к губам, — расскажешь мне, как начальство тебе пиздюлей навставляло за сорванную операцию. Ну и о суде в Гааге. Луна успела взойти достаточно высоко, но солнце еще не погасло окончательно — закат в этих широтах длился по осени достаточно долго, чтобы успеть налюбоваться недружелюбным северным солнышком. Значит, часов этак шесть вечера. Он почти даже укладывался. Штефан закрыл глаза и прыгнул — покатился под откос, собирая боками все мелкие камушки на насыпи. Дверь вагона клацнула на прощание как будто бы даже матерно — вместо неспособного пошевелить губами отца. «Надо было ему веки закрыть, а то глаза вытекут», — с опозданием подумал Штефан, ласково обнимаясь с росшей рядом с путями березкой — мир вокруг слегка качался. И до ближайшего Макдоналдса на окраине городе ему нужно было порядочно прошагать пешком. Лишь бы только от мельтешения шпал не вырвало, а все остальное можно стерпеть. *** — БТР отсюда видишь? — Зеленый или песочный? — Зеленый. Песочного цвета там БМП. — Угу, теперь вижу. — А теперь чуть правее, за бруствер. И по диагонали. — В фуражке такой? Бледный, как молоко? — Как угадал? — Да несложно, в общем-то: он смотрит прямо в бинокль. Как чует, что я его разглядываю. Штефан неохотно отнял бинокль от глаз и потер веки пальцами: третий день на солнцепеке, кажется, «убил» часть цветов в палитре окружавшего мира — теперь все казалось куда светлее, чем есть на самом деле. И неожиданно оказалось, что в окружающем пейзаже слишком много песочных и серых тонов. Скулы и нос покраснели и безбожно чесались, прожаренные до соломенного хруста волосы выглядели так, словно их обладатель сильно поседел в столь юном возрасте. Однако три дня шествия через пустыню, стычки с местным населением, понимавшим только язык свинца и сапога в повздошье, подтухшая вода и непрекращающаяся бомбежка того стоили — Штефан не отрывался от бинокля еще с полминуты. Разумеется, он его узнал — рожа все та же, только шрамы на ней появились откуда-то. Есть ведь люди заговоренные — за те девять лет, что Уильямс-младший не видел своего отца, тот не постарел ни на день. Сергей Андреевич Драгунов. Двадцать девять лет, молодой талантливый офицер неведомых войск специального тактического назначения. Родители неизвестны — отчество взял в честь первого воспитателя их «роты особого назначения». На заданиях во всех возможных точках участвует с десятилетнего возраста — была у Союза одно время затея растить себе профессиональных убийц из беспризорников. Союз он пережил, замашки с навыками и в современной России оказались полезны. Живет в Москве, но мотается под Сургут чаще, чем иные на дачу к теще копать картошку. Детей нет, женат на работе. Вот ведь урод. — Это еще что, — мама задумчиво оторвалась от бинокля и прищурилась на опорную точку. Взрывы и крики местного населения, влетевший в окно третьего этажа дома, на крыше которого они залегли, коктейль Молотова — ее вообще ничто не беспокоило. — Ты бы видел, как его дергает, если смотреть через прицел винтовки. Первые секунд пять явно хочет броситься прочь, откатиться за укрытие. А потом до него доходит, кто держит палец на спуске. И тогда он так подначивающе смотрит. С вызовом. Как будто искренне считает, что мне слабо пустить ему пулю в лоб. Никаких рефлексов ведь не хватит, чтобы увернуться. Иногда Штефан поражался тому, как мама может выглядеть даже после перехода через пустыню — как будто на крыше она позагорать прилегла, а не шпионить за кем-то. Он пристально посмотрел на ее прикушенную в задумчивости губу, на прищур глаз и на насмешливо вздернутый уголок губы. И беспокойно заворочался: только камушки под брюхом заскрипели друг о друга. Свою маму за столько-то лет Штефан Уильямс изучил куда лучше, чем самого себя: он не всегда понимал, что дергает его самого сделать ту или иную глупость, но вот что движет этой женщиной, он всегда знал точно. — Винтовка у нас недалеко лежит, — глубокомысленно высказался Штефан. — Расчехлить и собрать — дело двух минут, они даже отойти от позиции не успеют. В ответ Нина покачала головой. — Еще рано. По роду службы мне уже доводилось с ним сталкиваться. — И-и-и? — Из этих столкновений можно получить массу полезного. Штефан лениво потянулся и неспешно перекатился на бок, подперев висок кулаком. Его главной эмоцией всегда было любопытство. И хотя не слишком прилично было допытываться, он все-таки не смог сдержаться. — А правду? — ну вот, взял и сделал очередную глупость. — В смысле? — Ой, да ладно. Полезный он, не полезный — мало ли кем можно прикрываться. Мам, ты же его за нос водишь уже девять лет. То появишься, то сбежишь. То рядышком пройдешь, то в прицел винтовки на него посмотришь. Даже в пустыню — и то за ним отправилась. — Своих потенциальных невольных агентов и помощников всегда нужно держать в поле зрения. Кстати, запомни это — пригодится. — Ну мне ты зачем врешь? Я все понять могу, я же твой сын! Признайся, что он тебе просто нравится! Штефан нечасто получал затрещины — за плохое поведение и дурость он обычно расплачивался собственным раскаяньем. Хороший мальчик Штефан очень не любил расстраивать свою маму. Но тогда он в первый и в последний раз в жизни получил такой прицельный взгляд в переносицу, что голова физически закружилась: как от сильного удара в нос. Он так не получал даже на уроках бокса, куда мама отдала его наращивать мышечную массу и тренировать реакцию. — Мал еще размышлять о подобном, — сказала Нина Уильямс вслух и отжалась от раскаленной крыши. — Пойдем, нам лучше убраться отсюда до того, как сюда подойдет подкрепление с воздуха, — забросила она футляр с винтовкой за плечо и скользнула в сторону лаза на крыше, ввинтившись в него незаметной тенью. Штефан поколебался еще минутку: как раз настолько, чтобы взять бинокль и еще раз всмотреться в растрескавшееся шрамами на губах и носу лицо, бледное-бледное, как будто его обладатель не в пустыне шастал. Всмотрелся и поджал губы. Взламывать компьютеры Штефан учился параллельно с шифрованием и боксом — это давалось ему легче легкого, мама любила пошутить, что это на него так в младенчестве еще атмосфера лаборатории Босконовича плодотворно повлияла. Любимым книжным автором у Штефана был Лем, но даже им он так не зачитывался, как «дневниками» своей матери о проведенных операциях. О Сергее Драгунове там не было ни одной литературно написанной строчки — у мамы даже записки были четкого, постулярного характера, она просто не смогла бы описать свои ощущения. Была только информация. Но сколько ее было… В адрес отца Нина Уильямс при сыне высказалась лишь единожды: идиот с влюбленными глазами. Штефан слабо представлял себе мужчину, которого увидел в бинокле, с влюбленным выражением лица, однако и мама — женщина необычная. Она влюбленность могла рассмотреть там, где другие увидели бы только ненависть и желание убивать. И не ошиблась бы — убийц, людей своей породы, она чувствовала хорошо. И когда Штефан спускался по лестнице, прячась в тени и неотступно следуя за мамой короткой перебежкой от угла до угла, его не покидало ощущение, что просто так информацию о врагах в таком количестве собирать не станут. Плюс — она пересекалась с отцом «по роду службы» минимум трижды за эти девять лет. Слишком часто для человека, который обычно не оставляет свидетелей: мама даже со своей почившей сестрой, тетей Анной, так часто не виделась. Так что с той поездки Штефан был абсолютно уверен, что повод для ревности у него есть — и вполне себе достоверный. Повод, за который он имеет все права этому хлыщу белорожему шею свернуть. Жаль только, что мама будет против. А Штефан был слишком хорошим мальчиком — расстраивать маму было бы преступлением. Оставалось только терпеть и надеяться, что этот альбинос крашеный сам где-нибудь шею свернет. Любопытство вело Штефана по жизни и было той самой чертой характера, из-за которой он достиг всего, что имел. А вот предвиденье в число талантов не входило ну никак: смотреть на отца, прямо и из-за угла, через прицел винтовки и сжимая в ладони нож, ему доводилось даже слишком часто. *** — Только не говори мне, что ты это собираешься это есть. Штефан с трудом поднял голову и сомкнул веки с явным усилием: заставил картинку мира собраться из калейдоскопа пятен воедино. И улыбнулся, хотя нутро у него полыхало огнем. — Чизбургер остыл час назад. А картошку я в простенок кидаю, — слабо улыбнулся Штефан. — Я не хочу тешить свое несварение желудка. Мне их с трудом продали, — пожаловался Штефан. — За бомжа приняли. — И то верно. Ты выглядишь немногим лучше. Нина Уильямс откинула капюшон белого пальто с меховой оторочкой. Присела на колени рядом с растекшимся по пластиковому стулу сыном и взяла его лицо в ладони, заставив мальчика разомлеть и почти отключиться от удовольствия: у нее были восхитительно прохладные руки. Особенно подрагивающие кончики пальцев. — Когда ты придешь в себя после операции, я тебе стейк пожарю. — В пиве? — капризно изогнул мальчик губы. — В самом лучшем «Гиннесе», — заверила его мама. И не передать словами, как приятно иногда ощущать себя снова ребенком ну совсем крохотным. Штефан расслабился, хоть и понимал, что тащить его не так уж просто, и обнял маму за шею: она его веса словно и не чувствовала. Ни в первый месяц жизни, ни в тринадцать лет. Ну и на взгляды посторонних в такие секунды наплевать с высокой колокольни. — Здешним мясникам я не доверяю. Со мной дядюшка Алистер. — Ух ты, — вяло порадовался Штефан, сворачиваясь клубком на заднем сидении Ленд Крузера: этот «целитель», дядюшка и крестный отец половине мафиози Дублина, кого угодно на ноги поставить мог, даже давно мертвого ирландца, что уж говорить о слегка поцарапанном? — Поставь ему «Джеймесона» за меня, когда будет шить. — Само собой. Когда придешь в себя, сам решишь, у кого закупишься оружием. И кстати, через месяц нам надо бы находиться в Бангладеш, так что не разлеживайся, — поправила она зеркало заднего вида и лихо выкрутила руль в сторону, выводя машину на трассу. Штефан проследил за мелкой печальной и неуверенной снежинкой, коснувшейся стекла. Руку протяни — коснешься. Ранняя в этих краях зима. И стылая до боли в коренных зубах. Идеально. — Мама, — тихо позвал Штефан, убаюканный шуршанием шин и финансовыми сводками на финансовом радио. — Этот идиот тоже жив остался, — нажаловался мальчик, прежде чем окончательно отключиться. И ему очень хотелось надеяться, что это у него окончательно от потери крови в глазах двоиться начало. Ну не могла же она в самом деле шепнуть: «Вот и славно». Штефана Уильямса по жизни ведет любопытство — оно вытаскивает его и с того света, навстречу жизни и любимой луне, крепкому морозцу, сочащемуся в форточку, и любимой еде. Уплетая мясо за обе щеки под пристальным взглядом дядюшки Алистера и мамы, он подводит итог авантюре — отлично получилось, гладко, без сучка и без задоринки. Маленькая только деталь не устраивает — слабо досталось его папаше на этот раз, выскочит ведь из воды, не намочив ног, может, даже орденок какой отхватит. Ну, это легко поправить, думает Штефан, попивая морковный сок и тоскливо размышляя, водятся ли в такой глуши кокосовые коктейли. В конце концов, любопытство Штефана неутолимо, а он сам очень хочет знать, на сколько еще хватит одержимости его отца и спокойной снисходительной усмешки матери. Вот в Бангладеш и проверит. Или не в Бангладеш — в любом другом месте, куда нелегкая забросит чрезмерно буйного капитана Драгунова. В конце концов, какая разница, на каком полигоне устраивать семейные разборки? Лишь бы там была возможность вдоволь кулаками намахаться, а все остальное… — Тебе это будет интересно, — семь лет спустя Нина Уильямс бросает на его кровать два приглашения: именные, на тисненой плотной бумаге. И от выведенных букв «Теккен» приятно будоражит голову. — Хочешь посмотреть весь список приглашенных гостей? — с намеком улыбается она.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.