ID работы: 6043613

Серединка

Джен
PG-13
Завершён
10
Размер:
8 страниц, 1 часть
Метки:
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
10 Нравится 0 Отзывы 2 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
С утра Самон уже на кухне. Воздух соседствующей с ней гостиной пахнет ванилью и сахаром, когда Хакадзе, позёвывая, приходит выпить зелёного чая и посмотреть выпуск девятичасовых новостей. В них ничего интересного — вчерашний прорыв водопровода на одной из улиц ликвидирован, какое-то открытие авангардистской выставки, визит премьер-министра в Австралию. Австралия — это место такое, где люди ходят на головах, вдруг вспоминает Хакадзе и прыскает. Самон всегда над ней так в детстве подшучивал, а она и верила, наивная душа. Самон... Он в фартуке и стягивающей волосы косынке на мгновение появляется в дверях, — сущая домохозяюшка — откуда машет побелённой мукой ладонью. «Пирог» — изображает он жестами круглое и исчезает обратно. Пирог — это прекрасно, хоть и не известно пока, с чем. Впрочем, Самон может приготовить его хоть с гвоздями, и всё равно будет вкусно. Хакадзе отпивает свой чай, смотрит на кенгуру, потом снова косится на приоткрытую дверь кухни. Нежные запахи пряностей приносят ей образ маленькой девочки, которая так же когда-то заглядывала. Хакадзе вздыхает и отворачивается. Разница в том, что девочка могла ещё и зайти внутрь. ...рушится, взмётывая белое облако, покрывая стол, пол, плиту, лицо и руки, Самон делает страшное лицо и возмущается: «Принцесса!». А потом хохочет, сгибаясь пополам, потому что Хакадзе с невинным видом рисует себе мукой под носом усы, а вниз от уголков губ — бороду. Она забирается с ногами на неустойчивый табурет и ест цукаты, приготовленные для украшения: синие, красные, малиновые, зелёные ромбики и сердечки. Самон улыбается и не ругается. Он тоже тянет парочку в рот и подмигивает. Осень жёлтая-жёлтая, переливчатая, тёплая, благоухающая мёдом и яблоками: она сидит на подоконнике, потому что фрамуга открыта, и ветер сносит в синее небо без облаков и дождя её растрёпанные волосы. У осени они тоже рыжие — светлее и ярче, чем у Самона, насыщенней в медь, чем у Хакадзе. Окрашенные в те же оттенки дворовые клены шуршат ещё не облетевшей листвой. Листья, впрочем, уже чуть-чуть намело на траву: они пятнают зелёное и делают из позднего, скоро обещающегося подёрнуться серостью малахита лоскутное одеяло. Мама или папа сгребут потом листья в большие и мягкие кучи, чтобы сжечь их, наполнив сад и дом горьковато-сладким ароматом. Но прежде Хакадзе успеет вдоволь в них поваляться. От разогретой духовки тянет огненным жаром. Там — маленькая пустыня, где вечный полдень льёт жидкий огонь на раскалённый песок и камни с петроглифами, где может выжить только созданное Самоном чудо. Пирог под этим жаром поднимется и задышит, жадно впитывая его, как эликсир бессмертия. Он будет терять свою сырость, наращивая золотистый панцирь, укрепляясь и прибавляя в размере, а под аппетитной корочкой пропечётся так, что запах станет оружием. Воткни в пирог нож, вскрой защитную оболочку, и наружу хлынут густые воды воздушной реки, одурманят, заполнят, заставят глаза закрыться, тело — ослабнуть, слюни — потечь. И самое вкусное в пироге — серединка. Там гуще всего начинка, мягче тесто, звонче разгрызается хрусткая корочка. Самон знает о пристрастии младшей сестры и бережёт для неё серединку. Оттого все испечённые им пироги сразу становится дырчатыми — с квадратным вырезом, напоминающим открытое окошко. Дом пуст и вызолочен солнцем. Оно рисует на нагретых половицах полосы и чётче делает свежий древесный запах, которой, казалось, давно выветрился от старости и стал совсем неощутим, но отчего-то пробуждается, когда на пол ложатся тёплые лучи. Высохшие за много десятилетий яблоневые соки вспоминают солнце, под которым когда-то цвело и плодоносило дерево. Дом пропускает сквозь себя лёгкий ветер и жмурится незадёрнутыми гардинами. Ветер пробегает мимо кухни и уносит с собой на дальние улицы и дороги запах творящегося здесь священнодействия. В Австралии песок белый-белый. Хакадзе помнит, что видела в каком-то журнале тамошние пляжи. Белый, словно мука. Гуляющие люди месят его ногами, как эпатажные шоумены-кондитеры, а вместо цукатов — камешки. Высокая напольная лампа бросает утренние тени на кресло. Это любимое кресло Самона, где он часто сидит с книгой и читает. Ему не мешают ни разговоры, ни шум работающего телевизора, ни даже звуки взрывов и выстрелов в очередной игре, в которую Махиро и Йошино рубятся на приставке, эмоционально при это бранясь, злорадно хохоча или вскрикивая при победе или поражении. Забавно, какие они всё-таки мальчишки: так вопить, убивая кучку пикселей на экране. У лампы витая ножка и массивные лапы, растопыренные не для равновесия, а по задумке, наверно, создателя — придать вид тяжеловесный и солидный. Абажур, напротив, в пику ажурный, тонкий, легкомысленный — но это всё та же задумка, призванная воплотить контраст между весом и невесомостью. Хакадзе не знает, откуда Самон притащил эту лампу — купил ли в антикварном магазине, заказал ли сделать специально. Она так много о нём не знает, хоть они и идут по жизни бок о бок, что иногда становится страшно. Старший брат — он любит читать, но Хакадзе не могла бы ответить, что нравится ему больше: современные детективы или классика эпохи Возрождения. На абажуре вытканы бабочки. Причудливый узор, подвижный и живой: насекомые будто танцуют, сцепившись крыльями, брюшками, усиками. Павлиний глаз и махаон, данаиды, крапивницы — светло-бежевые, одинаковые по цвету, но несущие заботливо очерченный отпечаток своей породы: узор на крыльях, их строение, хвостики. По вечерам они теряют кремовый цвет и становятся желтовато-оранжевыми. По вечерам на стенах и полу под лампой — блики летающих бабочек. За полуспущенными жалюзи — зима. Она заканчивается, и уже рассветает в девять: робкое солнце крадётся, стряхивая с себя океанские брызги, и тянет вороватые руки, ощупывая зеркальные башни многоэтажных, скребущих серое небо домов, изгибы автострад, проспекты, неумолкающе-шумные, узкие сонные улочки, деревья гинкго, сакуру, колючие, тёмные, стоящие на чьём-то подоконнике кактусы, собак и кошек, припозднившихся вернуться с ночной смены работяг, распущенных лентяев, опоздавших на утреннюю, школьников, прогуливающих первый урок, продавцов газет и журналов, ремонтников в ярких жилетах, пар из люков, пар от дыхания, дым сигарет. Город скрипит, хрипит, ворочается, грохочет и болтает. Город вопит поездами подземки и гудит на оживлённых перекрестках, зазывает посетить кафе и ресторан, предлагает в грязных закоулках запрещённые порошки в пакетиках, странные сушёные листья, похабные книжки, себя. Город пахнет по-разному: пончиками и лапшой, мазутом, духами, бензином, мокрым асфальтом и волосами, шерстью, помойками, неоном и электричеством; деревом старых домишек, чернилами с уроков каллиграфии, окономияки, соевым соусом, зеркальным стеклом новомодных витрин, резиной шин, птичьими гнездами, сорванными проводами, спешкой, суетой, растянувшимся на вечность за задёрнутыми шторами мгновением любовного соединения. Он — смех и плач, радость и возмущение, правда и ложь, надежда и крушение. Солнце пронзает серость и слепит — город прекрасен. Хакадзе смотрит на абажур лампы, в окно, на пол, на журнальный столик, на белый оперный театр Сиднея в телевизоре, похожий на надутые паруса корабля. На всё, что угодно, кроме двери в кухню. Вернее, старается. Её ступни в розовых домашних мокасинах вздрагивают, потому что Хакадзе очень хочется встать. Пирог всегда многосоставен: три сорта муки, перепелиные и куриные яйца, тростниковый сахар и морская соль, куркума, анис, корица. Тесто замешивается, словно колдовское зелье: кастрюлька вместо котла, а Самон — волшебник. Эта другая магия — из сказок и мультфильмов. Гораздо интереснее, потому что позволяет превращаться в кота, менять внешность, играть пламенем и вдыхать жизнь в неодушевлённое. Самон делает как раз то самое: создаёт голема не из глины, но из сладко пахнущей, тягучей, липкой смеси. Хакадзе тоже тренируется тайком, в секрете от старшего брата: у неё есть набор цветного пластилина, который она прячет в нижнем ящике стола, и завёрнутые в тонкую бумагу неудачные пока эксперименты. Ей нельзя ещё брать в руки нож и разделочную доску, а к миксеру прикасаться — тем более. И, конечно, пытаться включить печку. Хакадзе, по правде сказать, немного её побаивается: тамошний жар-огонь — тоже волшебство иноземное. Есть ещё загадочное царство холодильника: ряды высоких, уходящих в восприятии маленькой девочки чуть ли не потолка заполненных и заставленных полок, выдвижные ящики, вырывающийся из морозилки белый, обжигающий арктическим холодом пар. Есть то, что обитает в нём. Оно... Или они: гранатовые зёрнышки, пакеты с вишней, салат-латук, шиитаке, йогурты, шоколад, сливочное мороженое, творог, виноград, маринованный имбирь, рисовые пирожные, молоко в картонных упаковках, соус терияки, стеклянные бутылки взрослого напитка — саке, клубника и джем. Редис, огурцы и баклажаны, сыр тофу, морепродукты — чинные, рядками в вакуумной упаковке креветки, трепанги в томате, консервированный кальмар. Фасоль, водоросли чука, сельдь, острая морковь соломкой, пучки душистых трав: кориандр, фиолетовые листья базилика, мята. Желе, апельсины, вафельные трубочки с кремом, витаминные коктейли в алюминиевых банках, лимонад. И, конечно, яблоки — даром, что ли, осень пахнет ими. А ещё есть грецкие орехи, арахис и мёд. Мёд Самон тоже берёт разный. Хакадзе пытается угадать, как он сделает на этот раз: на донышко пирога, раньше начинки, липовый, поверх неё — высокогорный, а корочку сверху будет смазывать тёмным гречишным, чтобы мёд дал осенний оттенок — всю ту же медь, и засахарился. Она почти права: только липового побольше в под начинку, и поверх, потому что, как объясняет Самон, яблоки в этом году кисловаты. «Наверное, из-за летних холодных дождей». Хакадзе согласно кивает. Яблоки — красные, белые и желтоватые, яблоки с трех разных яблонь, растущих под окном в саду, они поддаются острой кромке ножа, который сжимают уверенные руки Самона, и демонстрируют своё нутро: сахарное, розовое, светлое с мраморными прожилками. Нож шинкует яблочные половинки на круглые тонкие доли, откуда Самон аккуратно вырезает сердцевину с семечками. Хакадзе теперь также занята: Самон доверил ей полущить арахис. Огромная ответственность — в семь лет-то. «Отлично, принцесса. И никакой застревающей в зубах шелухи». Весна с её набухшими почками, лето, напитавшее водой корни яблонь, все грозы, тепло, звёздные ночи, цветы и туман — укладываются в тяжёлую, с резными краями форму, на дно которой постелена промасленная бумага, а поверх неё — тесто. Раскатанный широкий плоский блин, достаточно толстый для того, чтобы не прорваться и не сгореть, и достаточно тонкий, чтобы пропечься как следует. Со слоем уже нанесённого янтарного меда. Самон как будто собирает на нём яблочную мозаику. Долька к дольке, без единого зазора — ювелирность, свойственная настоящему мастеру. Рыжая осень болтает ногами и одобрительно щурится. Яблочный пирог — её корона, её определение. «Ну, принцесса... сыпьте». Клип в оттенках нездорового неона режет своей немузыкальностью ухо. Раскрашенная девица раскрывает рот, и визгливые звуки заставляют Хакадзе поморщится. Она переключает снова: какой-то боевик с утра пораньше, детская передача, реклама турагентства. На горящих кобальтовых волнах юга Хакадзе останавливается. Они напоминают ей ещё кое о чём. Боком она ощущает, скорее представляя это, жар духовки. Самон, наверное, уже поставил пирог — просто проверяет сейчас. Жара, жара, жара, не пустыня, но тропический остров: валы прозрачного раскалённого воздуха, прижимающие к песку и не дающие дышать. Валы безжалостные, как каток, которым люди в флуоресцентных жилетах укладывают битум и асфальт. Так, что лежа даже в тени под деревьями, прячась под сделанным из листьев пальм навесом, почти невозможно повернуться набок, пошевелить рукой и ногой, даже голову приподнять. Чувство едкого, не удерживающегося на бровях и ресницах пота — солёно-горький, он щиплет глаза и губы, разъедая и без того саднящую от солнечных ожогов кожу. Когда подмышками и в коленных впадинах, кажется, горит огнем от раздражения, а между бедер липко и противно. Когда не спасает вода, потому что у берега тёплая, а дальше, туда, где начинаются глубина и рифы, не доплыть от слабости. Когда нет аппетита, и тело будто тает с каждым днем. Когда движения в тягость и остаются — мысли. О, она достаточно передумала. В жару и дожди, в бессонные ночи, когда небо, что было там ближе и ниже, чем дома, и насыщенней мерцанием созвездий, тянуло спирали туманностей к Хакадзе, она пыталась понять, как так получилось, что закончившееся детство забрало не только волшебное восприятие мира, но и что-то от семейных привязанностей. Доверие, с которым можно было вложить свою руку в чужую, объятия, с которыми можно было появиться на пороге чужой комнаты, наивность, которую можно было выказать, и никто бы не воспользовался этим во вред. Как так получилось, что, став взрослыми, они с Самоном отдалились настолько, что конфликт и предательство стали лишь вопросом времени. И кто был в том виноват — он или всё же она. Съёмки с вертолета красивые: сахарная пенистость волн, полотно тропического леса. Зрителям не видно другое: гнилых вод чёрных заболоченных низин, над которыми звенят комары, ползучих ядовитых гадов, промышляющих у берега акул. Их манят ласковыми пляжами, и никто не думает, что, будучи на одном таком запертым без возможности вернуться домой, человек сойдёт с ума. Островок в бирюзовой воде хорош только в подобающий сезон. Когда нет муссонов, ломающих над головой пальмы, неделями хлещущих ливней, язв во рту от однообразной еды и невозможности перемолвиться с кем-нибудь словом. Когда нет яростного зноя, от которого плавятся кости, выцветших и высохших до состояния соломы волос, ощущения жира на прядях, сколько их ни расчесывай и ни пытайся прополоскать, непроходящих солнечных ожогов, обломанных кривых ногтей, укусов насекомых, невозможности вымыться с мочалкой и мылом, подстричься, надеть чистую и целую одежду. Остров хорош лишь в подобающей ситуации — когда есть билеты обратно. Билеты и чемодан. А дома — ждут. Там, Хакадзе вспоминает, при виде песка ей не приходили мысли о муке и пирогах. Хотя пирогов ей хотелось. И шоколада, и мороженого, и лапши, и отбивных, и просто поесть с тарелки, пользуясь при этом не пальцами, а палочками или вилкой с ножом. Ещё ей хотелось красиво одеться. И никогда больше не плакать. Ну, что же — что-то сбылось, что-то нет. Потому что в мире всегда есть причины для печали и слез. Тишина на кухне вдумчива и сосредоточена. Самон на глаз оценивает, как поднимается тесто. Хакадзе тоже была бы не против взглянуть. Сиди, сиди, принцесса. Смотреть сквозь стеклянную дверцу тоже волшебно: там разбухает под влиянием движения магмы под ней светлая земля, рождая из себя вулкан. Но Самон внимателен и не даёт свершиться катастрофе — он ловко убавит температуру духовки, когда поймёт, что время. Плоть созданной из колдовской смеси земли меняет свой цвет: тёмно-бежевый, жёлтый, персиковый, рыжий. По ней бегут крошечные, почти неразличимые трещинки, поверх которых присыпана мука. Самон ждёт, и Хакадзе тоже. Она съела все цукаты, но приготовленный для глазури мёд бережно держит в руках. И — вот тот момент, когда надо предотвратить извержение: один поворот, и приобрётший холмообразную форму пирог уже останется таким. Но надо выждать ещё немножко, чтобы при открытии дверцы он не сдулся. Самон смотрит на наручные часы, кивает и тянется наконец за полотенцем. Влажное и сладкое дыхание горячего, сотворённого божеством вулкана ударяет в нос: ещё не до конца пропечённое тесто с оттенками пряной сырости, под которым — карамельные, размякшие из-за мёда плоды и терпкие, древесно-жжёного аромата орехи. Самон вытаскивает противень наполовину и вручает Хакадзе деревянную лопатку. «Ваш выход, принцесса». И она колдует. Облекает гору в тёмный туман, который напитает все трещины, склеит их, сцепится прочными латами, засахарится и заблестит ещё сильнее, чем сейчас. Станет таким прочным, что, разрезая его, на нож придётся нажимать. И захрустит на зубах, прилипая к ним, чтобы надолго оставить свой вкус даже после того, как кусочек пирога уже съеден. «Вот так. Отлично!» И опять полотенце, задвинуть, дверцу закрыть — и ждать. Хакадзе любит смотреть ещё, каким становится в ожидании Самон. Он размышляет о чём-то своём, если она ему не мешает, конечно, и не отвлекает, болтая, и становится рассеянным и мягким. Красные ресницы золотит наружный свет, а от жара печи его скулы, лоб и шея — пунцовые. Старший брат — красивый, только сам не знает об этом. Иначе бы, конечно, не стригся перед зеркалом сам в стиле «ай, сойдет» и не носил такие футболки мешком. Хакадзе думает, что Самону подошли бы строгие костюмы, как у самых взрослых в их клане, а ещё — длинные волосы. Она обнимает его за руку и пытается заглянуть в серые глаза, пока старший брат витает мыслями где-то далеко-далеко, но Самон тут же встряхивается и шутливо бодает её в лоб. Однако вот что — если он станет таким же серьёзным, как все взрослые в их костюмах с галстуками, тогда пусть лучше будут футболки. «Сестричка-сестричка»... Не всегда это важное «принцесса» — титул, данный не происхождением, но Древом, воля Бога, проявленная тычком пальца наугад: как детская считалочка, выбирающая того, кто будет водить в догонялках и прятках. Они с Самоном родственники лишь троюродные, кажется, но близких по значению обращений друг к другу это не отменяет. «Нос весь в муке. Может, его снять и тоже в печку?» Хакадзе ойкает и начинает вытирать лицо, но Самон смеётся. Он торопливо объясняет — пошутил, и прижимает Хакадзе к себе. Старший брат — её защитник, лучший друг и первая любовь. Старший брат... Лампочка в духовке моргает. Самон качает головой. «Давно пора бы её заменить». Мигающий экран — бегущие вертикальные полосы пустого канала, потрескивающая пустота. Хакадзе не переключает на следующий — сидит и смотрит бездумно на заменившие картинку помехи. Она забыла про остывший чай на столе. Она размышляет, и мысли так же тяжелы, как невозможность встать. Весь в грязи и чужой крови, он прямо стоял перед ней, смиренно снося презирающий взгляд. Лицо было бледным и замкнутым, и пот от виска прочертил по запылённой скуле тонкую дорожку. Бурые пятна на прорванной местами одежде добавляли в её взгляде гадливости. А ведь сама была заляпана от шеи и почти до пяток. «Теперь, когда рост Древа остановлен, мы можем поговорить. Я жду». Он не стал оправдываться и мямлить что-то об ошибке, сожалении, не стал заламывать руки и просить у наследницу клана прощения, хотя был виноват, был предателем, был достоин того, чтобы Хакадзе его с позором изгнала. Весь клан следовало бы отправить в никуда пинком. Весь клан, всю семью, и это было смешно до истерики: устрой наследница над виноватыми суд, остались бы лишь она с Джуничиро. Он только произнёс: «Глухота и самолюбие», и Хакадзе похолодела, потому что Самон имел в виду вовсе не себя самого. Маленькая девочка на коленях у старшего брата — волосы в косичках, чумазое лицо. И взрослая уже, в полной мере вкусившая силы, как огромного пирога, утвердившаяся в чувстве собственного превосходства. Она похолодела — так заледенела, что мёрзлые иглы кольнули в сердце и прошли насквозь. Самон смотрел ровно и немного устало. Упрямо. «Иди, прими душ и поспи. Это приказ». Он изумился — моргнувшая лампочка в серых глазах, и шагнул было к ней, но Хакадзе бросила снова: «Иди!», горько подразумевая «ты прав, а теперь проваливай, потому что стыд — не пирог, и покажи-ка человека, в здравом разуме решившегося съесть его, вычерпать целиком, как гигантскую, мазута или дегтя полную грязную бочку?» Иди, иди, убирайся. Он поклонился ей так неловко, что она едва не расплакалась. Что произошло с ними всеми, что они позволили подобному случиться? Хакадзе тут же сказала себе — просто все стали взрослыми. Подчёркнутая длительность, с которой он уходил, и сейчас лежала на её сетчатке глаз: спина в грязно-белом, спутанные тёмно-красные волосы, шаг медленнее, чем Самон обычно ходил, плечи напряженней, кулаки сжаты. Длительность громко кричала, что он не хочет идти, а хочет развернуться, вернуться, подойти и обнять, но ещё — что ему очень страшно. Что руки, обнимавшие его когда-то за шею, не примут, оттолкнут, и, скорее всего, в этом он был тоже прав: руки помнили, как сдирали ногти о скалы в поисках спрятанного механизма, как болели мозоли, саднили занозы, трескалась от соли кожа, а от солнца — сгорала. Но была ещё и маленькая девочка — глубоко под грубым нежеланным загаром, под слоем прожитых в одиночестве, когда единственными собеседниками были море и ветер, четырех проклятых месяцев на острове. Девочка любила своего старшего брата. Хакадзе всё же разревелась, как дура, а Самон уже был слишком далеко. И всё то время, что они заново притирались друг к другу, пытаясь разобраться с единой общей бедой, Хакадзе отстранялась. Он порывался открыть перед ней дверцу машины — она мотала головой, и жест отрицания, Хакадзе видела, причинял Самону боль. Звал поиграть в карты со всеми, но у Хакадзе мигом появлялись неотложные дела. Просто приносил ей чай, ненавязчиво, будто по рассеянности, которой никогда не отличался, налил для себя две чашки — а она говорила «не надо, я уже пила», или «от чёрного красятся зубы», или «полезней после еды», и Самон вздыхал, но никогда не возражал и не пытался уговаривать. Свою вину он знал. Но должно было, наверное, пройти ещё порядочно времени, чтобы у Хакадзе получилось произнести вслух то, что она определила давно — в тот их разговор в грязно-кровавых тонах. «Твоя вина — в действии, моя — в отказе от него, поэтому моя сильней и горше. Мы сможем простить друг другу то, что друг друга не поняли?» Он бы, конечно, ответил «да», и она стала бы очень счастливой. Торжественность ситуации привычная уже, но всякий раз пробирающая до мурашек: вот дверца открыта на полную, духовка выключена, зев, только что бывший ещё за стеклом, а теперь бьющий в лицо горячим яблочным воздухом, погружен в таинственную тьму, из которой Самон извлекает при помощи полотенца и размещает на деревянной подставке обжигающую пальцы форму с пирогом. В голове Хакадзе гремят и грохочут фанфары: магия свершилась, колдовство завершено, результат их готов послужить всем на благо. Она тянется, но боязливо одёргивает руки — горячо. Старший брат треплет её по макушке. «Садитесь за стол, принцесса». Он расстилает перед Хакадзе, уже чинно усевшейся и старающейся не ёрзать, чистую белую скатерть и, отвернувшись, вооружается вилкой и ножом. Лезвие вонзается в пирог — Хакадзе с восторгом понимает это по хрусту корочки в глазури. Ещё мгновение — и воздух кухни взрывается самым ярким осенним фейерверком. Ещё одно — и средоточие всех осеней опускается на приготовленную для того тарелку. Серединка только что испечённого пирога — самое вкусное из всего, что было изобретено человеком. Это приручённый жар, и золото солнца, и засахаренная вода. Плоды, создания осени, мягкостью касающиеся языка, и съедобная плоть земли — воздушное нежное тесто. Хакадзе не замечает, как пачкается вся в медово-яблочном сиропе и с каким выражением глядит на неё, такую измазанную, улыбающийся старший брат. Только тому, кого очень любишь, так радостно всегда готовить то, на что у самого — аллергия. Самону нельзя есть орехи, яблоки и мед, потому что он сразу краснеет и начинает чесаться, кашлять, фыркать, хлюпать носом и чихать, как при простуде, а Хакадзе забывает об этом и, видя, что брат пьёт пустой чай, думает, какой он щедрый, раз оставляет весь прочий пирог для тех, кто скоро вернётся с прогулки. Она грызёт орешки и слизывает с пальцев мёд. Свет тёплый, небо в окошке — синее, а жизнь — просто прекрасна. Ещё будут тысячи пирогов. Миллионы! И, конечно, брат тоже всегда будет рядом. Дверца скрипит, запахи меняются — пора, принцесса, сейчас на стол поставят тарелку. Сейчас Самон, закончив с пирогом, прошагает к двери, высунется и позовет её. А она, разумеется, покачает головой — не голодна, и добрая улыбка брата увянет. Хакадзе, не допусти этого. Вставай и иди. Ну же! Неловкость неуютно ставит поперёк входа в кухню шлагбаум. Самый тяжёлый разговор между ними не миновал даже — не состоялся, был обоюдно отвергнут, но Хакадзе знает, что ничего уже станет, как прежде. Потому что были остров и бочка, обманный пенный и зелёный рай, где брошенный одинокий ребенок разговаривал сам с собой и напрасно считал падающие звезды, загадывая неизменное желание — домой. Где память о всех общих радостях и играх заменялась другой — тем, что она в последний раз осмысленно видела перед поднесённой к губам чашкой с чаем, которую Самон ей подал, а потом наступила вызванная снотворным темнота: серые глаза, с самого раннего детства такие ласковые, когда смотрели на неё, тогда были впервые холодными, словно кусочки льда; гримасу отчаяния на знакомом лице она тоже помнила, но говорила себе злобно, что это было торжество. Где мечтала ещё хоть раз в своей жизни попробовать свежий, горячий, только извлечённый из печки пирог, сделанный руками обожаемого старшего брата-волшебника. Где ненавидела и пироги, и брата. И почти дошла до того, чтобы возненавидеть себя, но повезло — бутылка приплыла куда надо. — П... принцесса, — Самон удивлённо глядит на неё, застыв с ножом у стола, где клубится, парит, благоухает колдовство просочившейся в позднюю зиму золотой яркой осени. — Я видел, что вы заняты. Хотел вот отрезать пирог и принести вам. Ну, право, не стоило, здесь же всё в муке... Здесь всё в муке — и в памяти её детства, пусть кухня городской квартиры шире и технологически лучше обставлена, пусть вместо тонких деревянных стен и сёдзи — спрятанный под штукатуркой и дубовыми панелями бетон. Пусть человек напротив стал гораздо старше и улыбается действительно реже, и носит костюмы и галстуки. Пусть ей самой никто не запрещает брать нож, доску и готовить — да только готовить она не умеет. Как и через гордость переступать, хоть учится прямо сейчас. — Так вкусно пахнет, что усидеть невозможно, — улыбка кривая, а руки, спрятанные за спиной, дрожат. — Да разве упустишь возможность отведать твоих кулинарных чудес, тем более, что полный дом народа. Если не подсуетиться, налетят другие и сожрут. — Ну, нет, — Самон серьёзен. — Я же для вас готовлю. — Объясни это наглым подросткам. Они катастрофически... «Не умеют слушать». Ей говорили раз за разом — не настаивая, лишь прося прислушаться — об опасности, скрытой в их Боге, о лживой доброте и всеподдержке Древа Бытия, об обманной его надёжности. Весь клан, вся семья — а наследница только отмахивалась. Раз за разом её это всё больше злило — то, что так много мнений против, и наполняло самодовольным весельем. Её голос решающий, она тут главная, молчите, занимайтесь своими делами. А потом — бочка, остров и всё прилагающееся. И никаких пирогов. — ... глухие. Как и я. Самон... — Не надо, — он морщится, как будто ему больно. Она и не может, это уже для неё чересчур — сила, которой она обладает с рождения, слишком глубоко проникла внутрь, въелась, чтобы не пропитать насквозь ядом греховной гордыни. Древо сыграло против клана и здесь — не надо было ему выбирать когда-то Хакадзе. Самон, конечно же, справился бы куда лучше. — Садитесь, принцесса. Спеша загладить нехорошую для них обоих ситуацию, он вырезает Хакадзе из готового, благоухающего пирога серединку. Мёд, орехи и яблоки — видимо, встал ещё раньше и успел сходить в магазин. Он успевает больше, чем она. Например, попросить прощения первым. — Этим свою вину мне не загладить, — на лбу старшего брата появляются отражающие горе морщинки. — По правде говоря, как это сделать, я вообще не знаю. Даже спустившись по иерархии клана на самый-самый низ и всю жизнь оставаясь мальчиком на побегушках. Даже приняв изгнание и добровольно отказавшись от силы. Даже умерев. То, что я сделал, было очень... жестоко. Нет, не перебивайте, пожалуйста, мы не о факторах, приведших к этому, говорим. Поэтому... любое ваше решение в конце всего — после того, как мы разберёмся с Древом — будет принято мной с уважением к вам и согласием. Я только хочу, чтобы всё, что случилось, не застлало нам память о бывшем в наших с вами жизнях хорошем. Общую память. Я никогда не забуду, какой пирог вы любите. Мёд, орехи и яблоки на тарелке перед Хакадзе — явное доказательство этого. Самон устало трёт тыльной стороной ладони опухшие и покрасневшие глаза. Ни при чём здесь покаянные слезы, Самон и в детстве никогда не плакал — просто даже запах действует на него раздражающе. — У тебя же аллергия. А ты... Хакадзе никакими аллергиями никогда не страдала, вот ещё: она так, совершенно по-другому поводу ревёт, уткнувшись старшему брату в грудь. Он молча гладит её по плечам и спине. Но там, над макушкой, Хакадзе чувствует — улыбка радости. — Сестричка, будет... А в голосе Самона — любовь.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.